Учители NN-ской гимназии были, как это бывало в старину в наших школах, люди большею чаетию облепившиеся, огрубевшие в провинциальной жизни, отданные тяжелым материальным привычкам и усыпившие всякое желание знать что-нибудь. Не думаем, чтоб Круциферский имел призвание вести далее науку, отдаться ее вопросам вполне и сделать из них свои жизненные нонроеы, но он им сочувствовал., ему было многое доступно... кроме средств. Самому выписывать книги ые-чого было и думать, гимназия приобретала, но не такие, которые могли бы поддержать интерес в молодом ученом. Провинциальная жизнь вообще гибельна для тех, которые хотят сохранить не одно недвижимое имение, и для тех, которые не хотят делать неудободвижимым свое тело; при совершенном отсутствии всякого теоретического интереса кто не заснет если не сладким, то долгим сном в этой обители душевной дремоты?.. Человеку необходимы внешние раздражения; ему нужна газета, которая бы всякий день приводила его в соприкосновение со всем миром, ему нужен журнал, который бы передавал каждое движение современной мысли, ему нужна беседа, нужен театр, - разумеется, от всего этого можно отвыкнуть, покажется, будто все это и не нужно, потом сделается в самом деле совершенно не нужно, то есть в то время, как сам этот человек уже сделался совершенно не нужен. Круциферский далеко не принадлежал к тем сильным и настэйчивым людям, которые -создают около себя то, чего нет; отсутствие всякого человеческого интереса около пего действовало на него более отрицательно, нежели положительно, между прочим, потому, что это было в лучшую эпоху его жизни, то есть тотчас после брака. А потом он привык, остался при своих мечтах, при нескольких широких мыслях, которым уж прошло несколько лет, при общей любви к науке, при вопросах, давно решенных. Удовлетворения более действительным потребностям души он искал в любви, и в сильной натуре своей жены он находил все. Споры с Круповым, продолжавшиеся года четыре, получили тот же характер провинциальной стоячести: они в эти годы переговаривали ежедневно одно и то же. Круциферский являлся на защиту спиритуализма, и старик Крупов грубо и о негодованием, бил его своим медицинским материализмом. Этим-то тихим руслом журчала жизнь наших приятелей, когда вдруг взошло в нее лицо совсем иного закала, лицо чрезвычайно деятельное внутри, раскрытое всем современным вопросам, энциклопедическое, одаренное смелым и резким мышлением. Круциферский невольно покорился энергической сущности нового приятеля; зато Белыгов, с своей стороны, далеко не остался изъят от влияния жены Круциферского. Сильной натуре, не занятой вичем особенно, почти невозможно оборониться от влияния энергической женщины; надобно быть или очень ограниченным, или очень ячным, или совершенно бесхарактерным, чтоб тупо отстоять свою независимость перед нравственной властью, являющейся в прекрасном образе юной женщины, - правда, что, пылкий от природы, увлекающийся от непривычки к оамообузданию, Бельтов давал легкий приз над собою всякой кокетке, всякому хорошенькому лицу. Он много раз был до безумия влюблен то в какую-нибудь примадонну, то в танцовщицу, то в двусмысленную красавицу, уединившуюся у минеральных вод, то в какую-нибудь краснощекую и белокурую немку с притязанием на мечтательность, готовую всегда любить по Шиллеру и поклясться при пении соловья в вечной любви здесь и там, - то в огненную француженку, верную наслажденью и разгулу без лицеприятия... но такого влияния Бельтов не испытывал.
   С начала знакомства Бельтов вздумал пококетничать с Круциферской; он приобрел на это богатые средства, его трудно было запугать аристократической обстановкой или ложной строгостью; уверенный в себе, потому что имел дело с очень не трудными красотами, ловкий и опасна дерзкий на язык, он имел все, чтоб оглушить совесть провинциалки, но догадливый Бельтов тотчас оставил пошлое ухаживание, поняв, что натакого зверя тенеты слишком слабы. Женщина, явившаяся перед ним в этой глуши, была так проста, так наивно естественна и так полна силы и ума, что у Бельтова прошла очень скоро охота интриговать ее. Трудно было на нее сделать нападение, потому что она вовсе не оборонялась, не становилась en garde; [настороже (фр.)] другое отношение, более человечественное, быстро сблизило Круциферскую с Бельтовым. Круциферская поняла его. грусть, поняла ту острую закваску, которая бродила в нем и мучила его, она поняла и шире и лучше в тысячу раз, нежели Крупов, например, - понявши, она не могла более смотреть на него без участия, без симпатии, а. глядя на него так, она его более и более узнавала, с каждым днем раскрывались для нее новые и. новые.; стороны этого человека, обреченного уморить в себ.е страшное богатство сил и страшную ширь понимания. Бельтов тотчас оценил разницу,добросовестно-нравоучительного участия Крупова, романтического сочувствия, ротового, разделить слезу, Дмитрия Яковлевича, с тем верным тактом, который он. видел в Круциферт ской, Много раз, когда они четверо, сидели в комнате, Бельтову случалось говорить вцутреннейыше убеждения; свои; он их, по привычке утаивать, по склонности, почти, всегда приправлял иронией или бросал их, вскользь; его слушатели по большей части не отзывались, но когда он бросал тоскливый взгляд на Круци-ферскую, легкая улыбка пробегала у него по лицу, - он видел, что понят; они незаметно становились,-т-досадно сравнить, а нечего делать, - в то положение, в котором находились некогда Любонька и Дмитрий Яковлевич в семье Негрова, где прежде, нежели они друг другу успели сказать два слова, понимали, что понимают друг друга. Этого рода симпатий нечего ни, развивать, ни подавлять; они просто выражают факт, братственного развития в двух лицах, где бы и как бы ни встретились эти лица; если они узнают друг друга, если они поймут родство свое, то каждый пожертвует, если обстоятельства потребуют, всеми низшими степенями родства в пользу высшего.
   - Отгадайте, кто это? - сказал Вельтов, подавая портрет свой Любови Александровне.
   - Да это вы! - почти вскрикнула Любовь Александровна и вся вспыхнула в лице. - Ваши глаза, ваш лоб... Как вы были хороши юношей! Какое беззаботное и смелое лицо...
   - Много надобно храбрости, чтоб решиться самому для сличения принести женщине свой портрет, деланный более нежели за пятнадцать лет, но мне смертельно хотелось его показать вам, чтоб вы сами увидели, ..
   Таков ли был я, расцветая?
   Я, право, удивляюсь, как вы узнали: пи одной черты не осталось.
   - Узнать можно, - отвечала Круцифсрская, не сводя глаз с портрета. Как это вы его да злю ив принесли!
   - Я сегодня только получил его: мой добрый Жо-веф умер с месяц тому назад; его племянник прислал мне этот портрет с письмом.
   - Ах, бедный Жозеф! Я считаю его в числе близких знакомых, по вашим рассказам.
   - Старик умер среди кротких занятий своих, и бы, которые не знали его в глаза, и толпа детей, которых он учил, и я с матерью - помянем его с любовью и горестью. Смерть его многим будет тяжелый удар. В этом отношении я счастливее его: умри я, после кончины моей матери, и я уверен, что никому не доставлю горькой минуты, потому что до меня нет никому дела.
   Говоря это очень искренно, Бельтов немного и пококетничал: ему хотелось вызвать Любовь Александровну на какой-нибудь теплый ответ.
   - Вы этого не думаете сами, - отвечала Круци-ферская, пристально взглянув на Бельтова; он опустил глаза.
   - Ну, вот уж после смерти мне совершенно все равно, кто будет плакать и кто хохотать, - заметил Крупов.
   - Я с вами не согласен, - присовокупил Круци-ферский, - я очень понимаю весь ужас смерти, когда не только у постели, но и в целом свете нет любящего человека, и чужая рука холодно бросит горсть земли и спокойно положит лопату, чтоб взять шляпу и идти домой. Любонька, когда я умру, приходи почаще ко мне на могилу, мне будет легко...
   - Да, очень легко, это правда, - с досадой ввернул Крупов, - так что и на химических весах не свешаешь...
   - Й будто у вас нет других друзей, кроме Жозе-фа? - спросила Круциферская, - может ли ото быть?
   - Было множество, самых пламенных, самых преданных, мало ли что было! У меня лицо было вот какое, ат теперь совсем другое. Да, впрочем, друзей не нужно: дружба - милая, юношеская болезнь; беда тому, кто не умеет сам себя довлеть.
   - Однако же Жозеф, сколько я знаю, остался до конца жизни близок с вами.
   - Потому что мы жили далеко друг от друга; мы с ним были дружны, потому что раз виделись в пятнадцать лет. И при этом мелькнувшем свидании я заслонил воспоминаниями замеченную мною разность нашу.
   - Так вы видели его после того, как он отправился в Швецию?
   - Один раз.
   - Где?
   - В местах, где он кончил жизнь.
   - И давно?
   - С год тому назад.
   - Вот, вместо ваших мрачных слов, лучше расскажите нам ваше свидание с стариком.
   - С большим удовольствием; мне хочется им заниматься, мне весело говорить об нем. Дело было вот как.
   В начале прошлого года я приехал из южной Франции в Женеву. Зачем? Трудно объяснить. Мне не хотелось ехать в Париж, потому что я там ничего не усне-вал делать и потому что я там постоянно страдал завистью: все кругом заняты, хлопочут из дела, из вздора, а я читаю в кофейных газеты и хожу благосклонным, но посторонним зрителем. В Женеве я прежде не был; город тихий, в стороне, а потому я и избрал ее зимней квартирой; я собирался там заняться политической экономией и на досуге обдумать, что делать на будущее лето и куда ехать. Само собою разумеется, что на другой или на третий день я уже справлялся у лонлакеев, у банкиров, везде, не знает ли, не слыхал ли кто о господине Жозефе. Никто не имел о нем понятия; один старик часовщик говорил, что он, точно, знал Жозефа, который учился с ним вместе и ушел в Петербург, но что после этого он не видал его.
   Раздосадованный, я бросил мои поиски; занятья не клеились, дело было ранней весною, погода стояла ясная и прохладная; скитальческая жизнь моя оставила во мне страсть к бродяжничеству: я решился сделать несколько маленьких путешествий пешком по окрестностям Женевы. Дорога имеет на меня страшное влияние: я оживаю на дороге, особенно пешком или верхом. Экипаж стучит, развлекает, присутствие возчика разрушает одиночество; но один, верхом или с палкой в руке, идешь, идешь; дорога ниткой вьется перед глазами, куда-то пропадая, и никого вокруг, кроме деревьев, да ручья, да птицы, которая спорхнет и пересядет... удивительно хорошо! Иду я раз таким образом в нескольких милях от Женевы, долго шел я один... вдруг с боковой дороги вышли на большую человек двадцать крестьян; у них был чрезвычайно жаркий разговор, с сильной мимикой; они так близко шли от меня и так мало обращали внимания на постороннего, что я мог очень хорошо слышать их разговор: дело шло о каких-то кантональных выборах; крестьяне разделились на две партии, - завтра надобно было подать окончательные голоса; видно было, что вопрос, их занимавший, поглощал их совершенно: они махали руками, бросали вверх шапки. Я сел под дерево, ватага избирателей прошла, и долго еще доносились до меня отрывки демагогических речей и консерваторских возражений. Меня всегда терзает зависть, когда я вижу людей, занятых чем-нибудь, имеющих дело, которое их поглощает... а потому я уже был совершенно не в духе, когда появился на дороге новый товарищ, стройный юноша, в толстой блузе, в серой шляпе с огромными полями, с котомкой за плечами и с трубкой в зубах; он сел под тень того же дерева; садясь, он дотронулся до края шляпы; когда я ему откланялся, он снял свою шляпу совсем и стал обтирать пот с лица и с прекрасных каштановых волос. Я улыбнулся, поняв осторожность моего соседа: он потому не снял прежде шляпы, чтоб я не подумал, что это для меня. Посидевши, молодой человек обратился ко мне и спросил: - Куда идет ваша дорога?
   - Мне труднее отвечать вам, нежели вы думаете; я просто иду куда глаза глядят.
   - Вы, верно, иностранец?
   - Я русский.
   - У! Из какой дали... чай, у вас теперь страшные морозы?..
   Известное дело, что ни один иностранец не может говорить о России, не упомянув о морозе и о скорой почтовой езде, несмотря на то что пора было убедиться, что ни особенно страшных морозов нет, ни сказочной езды.
   - Да, теперь в Петербурге аима.
   - А как вам нравится наш климат? - спросил швейцарец с гордостью.
   - Хорош, - отвечал я. - Вы здешний уроженец?
   - Да, я родился недалеко отсюда и иду теперь из Женевы на выборы в нашем местечке; я еще не имею права подать голос в собрании, но зато у меня остается другой голос, который не пойдет в счет, но который, может быть, найдет слушателей. Если вам все равно, пойдемте со мной; дом моей матери к вашим услугам, с сыром и вином; а завтра посмотрите, как наша сторона одержит верх над стариками.
   "Ого, да это радикал!" - подумал я, снова окинув глазами моего соседа.
   . - Пойдемте к вам, - сказал я ему, подавая руку, - мне все равно.
   - Вам, чай, любопытно посмотреть на выборы: ведь у вас дома выборов нет?
   - Кто этр вам сказал? - отвечал я. - У вас в пимь ле,..верно, был прескверный учитель географии; очень много, напротив: и дворянские, и купеческие, и мещанские, и сельские, даже в помещичьих деревнях начальник называется выборным.
   Юноша покраснел.
   - Я учился географии давно, - сказал он,: - и не очень долго. А учитель наш, несмотря на все уважение, которое имею к вам, отличнейший человек; он сам был в России, и, если хотите, я познакомлю вас с ним; он такой философ, мог бы быть бог знает чем и не хочет, а хочет быть нашим учителем.
   - Очень благодарен, - отвечал я, не имея ни малейшего желания видеться с каким-нибудь полевым педантом.
   - А он, точно, был в вашей стороне.
   - Где же?
   - В Петербурге и в Москве.
   - А как его фамилия?
   - Мы его зовем рerе Joseph [дядюшка Жозеф (фр.)].
   - Рёге Joseph! - повторил я, пе веря ушам своим.
   - Пу, да что ж тут удивительного? - возразил мой товарищ.
   Довольно сказать, после двух-трех вопросов я совершенно убедился, что рёге Joseph - именно мой Жозеф.
   Мы удвоили шаги. Молодой человек не мог довольно нарадоваться, что доставил мне такое неожиданное удовольствие, и еще более тому, что он доставит его и Жозефу, которого любил и уважал безмерно. Я расспрашивал его об образе жизни старика и из всех подробностей увидел, что он остался тот же, простой, благородный, восторженный, юный; я понял из рассказа, что я обогнал Жозефа в совершеннолетии, что я старее его. Прошло пять лет с тех пор, как он принял на себя должность старшего учителя и заведывателя школы; он делал втрое больше, нежели требовали его обязанности, имел небольшую библиотеку, открытую для всего селения, имел сад, в котором копался в свободное время с детьми. Когда мы остановились перед чистеньким домиком школьного учителя, ярко освещенным заходящими лучами солнца и удвоенным отражением высокой горы, к которой домик прислонялся, - я послал вперед моего товарища, чтоб не слишком взволновать старика нечаянностию, и велел сказать, что один русский желает его видеть. Рёге Joseph был в саду и отдыхал на скамеечке, опираясь на заступ. Он встрепенулся при слове "Россия" и поспешными шагами шел мне навстречу; я бросился в его объятия. Первое, что поразило меня, - это оскорбительная сила разрушения, лежащая во времени,- десяти лет не прошло с тех пор, как я его не видал, - и какая перемена! Он потерял почти все волосы, лицо его осунулось, походка не была так тверда, и он уже ходил сгорбившись, одни глаза были так же юны, как и в прежнее время. Не могу вам выразить радости, с которой он встретил меня: старик плакал, смеялся, делал наскоро бездну вопросов, - спрашивал, жива ли моя ньюфаундлендская собака, вспоминал шалости; привел меня, говоря, в беседку, усадил отдыхать и отправил Шарля, то есть моего спутника, принести из погреба кружку лучшего вина. Признаюсь, что я вряд когда-либо пил с таким наслаждением отличнейшее клико, с каким я поглощал стакан за стаканом кисленькое винцо Жозефа. Я был одушевлен, юн, счастлив; но старик вскоре окончил мое превосходное расположение духа вопросом:
   - Что же ты делал все это время, Вольдемар?
   Я рассказал ему всю историю моих неудач и заклки чил тем, что, конечно, жизнь моя могла бы лучше разыграться, но я не раскаиваюсь; если я потерял юношеские верования, зато приобрел взгляд трезвый, может, безотрадный, грустный, но зато истинный.
   - Вольдемар, - возразил старик, - бойся предаваться слишком трезвому взгляду, - как бы он не охладил твоего сердца, не потушил бы в нем любви! Многого я не предвидел в твоей жизни; тяжко тебе было, но не должно же тотчас класть оружие; достоинство жизни человеческой в борьбе... награду надобно выстрадать.
   Я уж тогда смотрел попроще на дела житейские, однако слова старика сильно подействовали на меня.
   - Скажите-ка, рёге Joseph, лучше что-нибудь о себе, как вы провели эти годы? Моя жизнь не удалась, побоку ее. Я точно герой наших народных сказок, которые я, бывало, переводил вам, ходил по всем распутьям и кричал: "Есть ли в поле жив человек?" Но жив человек не откликался... мое несчастье!.. А один в поле не ратник... Я и ушел с поля и пришел к вам в гости.
   - Рано, рано сдался, - заметил старик, качая головой. - Что я могу рассказывать о себе? Моя жизнь идет тихонько. Оставивши ваш дом, я жил в Швеции, потом уехал е одним англичанином в Лондон, года два учил его детей; но мой образ мыслей так расходился, с мнениями почтенного лорда, что я оставил его. Мне захотелось домой, и я прямо оттуда приехал в Женеву; в Женеве я не нашел никого, кроме мальчика, сестрина сына. Думал, думал, что начать под конец жизни, - а тут открылось место учителя в здешней школе, я принял его и чрезвычайно доволен моими занятиями. Нельвя, да и не нужно всем выступать на первый план; делай каждый свое в своем кругу, - дело везде найдется, а после работы спокойно заснешь, когда придет время последнего отдыха. Наша жажда видных и громких общественных положений показывает великое несовершеннолетие наше, отчасти неуважение к самому себе, которые приводят человека в зависимость от внешней обстановки. Поверь, Вольдемар, что это так.
   В этом тоне разговор наш продолжался с чао.
   Тронутый свиданьем, я был чрезвычайно восприимчив, чрезвычайно хорошо настроен; мне были доступны все кшые, полузабытые мечты. Я смотрел на лицо Жо-вефа, совершенно спокойное, безмятежное, и мне стало тяжело за себя, меня давило мое совершеннолетие, и как он был хорош! Старость имеет свою красоту, разливающую не страсти, не порывы, но умиряющую, успокаивающую; остатки седых волос его колыхались от вечернего ветра; глаза, одушевленные встречею, горели кротко; юно, счастливо я смотрел на него и вспомнил католических монахов первых веков, так, как их представляли маэстры итальянской школы. И те были юны, думал я, с сединами своими, и он юн, а я стар; зачем же я узнал так много, чего они не знали? Жозеф взял меня за руку, вставая, чтоб идти в комнату, и с глубокой любовью повторил: "Пора домой, Вольдемар, пора домой!" Я остался у него ночевать. Всю ночь меня мучили тысячи проектов и планов. Пример Жозефа был слишком силен: он, -без средств, старик, создал себе, деятельность, он был покоен в ней, - а я, par depit [с досады (фр.)], оставил отечество, шляюсь чужим, ненужным по разным странам и ничего не делаю... На другое утро я объявил старику, что отправляюсь прямо в NN служить по выборам. Старик расплакался и, положивши руку свою мне на голову, сказал: "Ступай, друг мой, ступай. Ты увидишь человек, прямо и благородно идущий на дело, много сделает, и, - прибавил старик дрожащим голосом, - да будет спокойствие на душе твоей". Мы расстались; я отправился в NN, а он на тот свет. Вот и все. Это было последнее юношеское увлечение; с тех пор я покончил мое воспитание.
   Любовь Александровна смотрела на него с глубоким участием; в его глазах, на его лице действительно выражалась тягостная печаль; грусть его особенно поражала, потому что она не была в его характере, как, например, в характере Круциферского; внимательный человек, понимал, что внешнее, что обстоятельства, долго сгнетая эту светлую натуру, насильственно втеснили ей мрачные элементы и что они разъедают ее по несродности.
   - Зачем вы приехали сюда? - спросила тихим голосом Круциферская.
   - Благодарю вас, душевно благодарю за этот вопрос, - ответил Бельтов.
   - Конечно, странно, - заметил Дмитрий Яковлев вич, - просто непонятно, зачем людям даются такие силы и стремления, которых некуда употребить. Всякий зверь ловко приспособлен природой к известной форме жизни. А человек... не ошибка ли тут какая-нибудь? Просто сердцу и уму противно согласиться в возможности того, чтоб прекрасные силы и стремление давались людям для того, чтоб они разъедали их собственную грудь. На что же это?
   - Вы совершенно правы, - с жаром возразил Бельтов, - и с этой точки вы не выпутаетесь из вопроса. Деяо в том, что силы сами по себе беспрерывно развиваются, подготовляются, а потребности на них определяются историей. Вы, верно, знаете, что в Москве всякое утро выходит толпа работников, поденщиков и наемных людей на вольное место; одних берут, и они идут работать, другие, долго ждавши, с понурыми головами плетутся домой, а всего чаще в кабак; точно так и во всех делах человеческих: кандидатов на все довольно - занадобится истории, она берет их; нет - их дело, как промаячить жизнь. Оттого-то это забавное a propos всех деятелей. Занадобились Франции полководцы - и пошли Дюмурье, Гош, Наполеон со своими маршалами... конца нет; пришли времена мирные - и о военных способностях ни слуху ни духу.
   - Но что же делается с остальными? - спросила грустным голосом Любовь Александровна.
   - Как случится; часть их потухает и делается толпой, часть идет населять далекие страны, галеры, доставлять практику палачам; разумеется, это не вдруг, - сначала они делаются трактирными удальцами, игроками, потом, смотря по призванию, туристами по большим дорогам или по маленьким переулкам. Случится по дороге услышать клич - декорации переменяются: разбойника нет, а есть Ермак, покоритель Сибири. Всего реже выходят из них тихие, добрые люди; их беспокоят у домашнего очага едкие мысли. Действительно, странные вещи приходят в голову человеку, когда у него нет выхода, когда жажда деятельности бродит болезненным началом в мозгу, в сердце и надобно сидеть сложа руки... а мышцы так здоровы, а крови в жилах такая бездна... Одно может спасти тогда человека и поглотить его... это встреча.., встреча с...
   Он не договорил.
   Любовь Александровна вздрогнула.
   - Экая беспорядочная голова! - заметил Крупов.
   Чего он тут не наговорил; хаос, истинно хаос!.. Ну, нечего сказать, славный кандидат в заседатели или в уездные судьи! Все улыбнулись.
   V
   Между, прочими достопримечательностями города NN особенного внимания заслуживает публичный сад, В богатой природе средней полосы нашего отечества публичные сады совершенная роскошь; от этого ими никто не пользуется, то есть в будни, а, что касается до воскресных и праздничных дней, то вы можете встретить весь, город от шести часов вечера до девяти в саду;, но в это время публика сбирается не для саду, а друг для друга.
   Если начальник губернии в хороших отношениях с полковым командиром, то в эти дни являются трубы или большой барабан с товарищами, смотря по тому, какое войско стоит в губернии; и увертюра из "Лодоиски" и "Калифа Багдадского" вместе с французскими кадрилями, напоминающими незапамятные, времена греческого освобождения и "Московского телеграфа", увеселяют слух купчих, одетых по-летнему - в атлас и бархат, и тех провинциальных барынь, за которыми никто не ухаживает, каких, впрочем, моложе сорока лет почти не бывает. В будни, как мы сказали, сады бывают пусты; разве какой-нибудь заезжий в отчаянье, что нет лошадей, в отчаянье, что и этот город похож на все остальные, отправится в сад в надежде найти хоть какой-нибудь посредственный вид. Давно замечено поэтами, что природа до отвратительной степени равнодушна к тому, что делают люди на ее спине, не плачет над стихами и не хохочет над прозой, а делает свое дело по крайнему разумению. Природа точно так поступила и в NN и вовсе не смотрела на то, что по саду никто не гулял; а кто и гулял, тот обращал внимание не на деревья, а на превосходную беседку в китайско-греческом вкусе; действительно, беседка была прекрасна в своем роде; начальница губернии весьма удачно ее назвала Монрепо [Мой отдых (о.т фр. mon repos)]. Она была особенно успокоительна тем, что вырезанная из жести пряничная лошадка, состоявшая в должности дракона и посаженная на шпице, беспрестанно вертелась, издавая какой-то жалобный нопяь" располагавший к мечтам и подтверждавший, что ветер, который снес на левую сторону шляпу, действительно дует с правой стороны: сверх дракона, между колоннами были приделаны нечесаные и пресердитые львиные головы из алебастра, растрескавшиеся от дождя и всегда готовые уронить на череп входящему свое ухо или свой нос. Несмотря на этот плач дракона и на эту опасность погибнуть от львов, как в Данииловой пещере, равнодушная природа превосходно разрослась, особенно по боковым аллеям, и это не от скромности, а оттого, что прежний губернатор велел подрезать на большой аллее старые липы; ему казалось несовместным с буквальным исполнением обязанности такое своеволие липовых сучьев. Лишенные верхушек своих, липы, с торчащими к небу ветвями, сбивались на колодников, которым обрили полголовы в предупреждение побега, и, казалось, титановеки повторяли стих Озерова: