Страница:
— Когда, — спросил я Ада, — ваш баркас будет готов?
Альбертыч, отмеченный славой умельца и рационализатора, трудился над тем, что именовалось катером и иногда яхтой, но чаще — баркасом. Оказалось, он почти готов, осталось только покрасить.
— Но я не могу. От краски такие пары — ими дышать очень вредно.
— А что отец?
— Ему ничего. Но он с этим химиком занят.
— У вас всегда кто-нибудь, с кем он занят, — сказал я, представив, как можно было б пройти на новом баркасе мимо несчастной плоскодонки.
Ад вступился за отца:
— Мало ему от матери долбёжки: «У нас гнездо для них? сколько возиться? будет конец этому приюту?» А он по бабам не ходит, зарплату приносит всю. Недавно опять подал рацуху и премию получил.
Альбертыч, работавший слесарем на авторемонтном предприятии, усовершенствовал механизм для откручивания гаек, намертво приросших к винту. Ад объяснял мне устройство гайковёрта, тыкая выпрямленным пальцем в песок, рисуя что-то, а я, думая, как ему показать мой интерес к теме, взглядывал на другой берег; мне не было никакого дела до плоскодонки. Никакого! Старков снял рубашку, а Нинель оставалась в блузке, остерегаясь солнечного ожога.
— И правда... — я постарался сосредоточиться, — когда резьба ржавчиной схватится, гайку простым ключом не отвернёшь...
С этого, вспомнилось, Ад и начал о гайковёрте, пять минут разговора не сдвинули меня с исходной точки. Спасая положение, я восхитился Альбертычем:
— Какие отличные у него рацухи! — и, спеша уйти от заминки, спросил: — Химик беспокойный?
Скачок моей мысли породил недолгое молчание. Затем Ад сказал, как бы думая вслух:
— Да нет, он не больно мешает. Только что может повеситься. Или вены себе перерезать.
— Оставь! Человек играется, балдеет...
— Истерика. Перед смертью, бывает, ещё как балдеют! — заметил мой друг авторитетно.
Рассказал: старый кореш Альбертыча — вместе служили на флоте — живёт в одном городе с химиком, знает этого Славика хорошо. Тот не удержал «трос карьеры», оказался «в трубе» и «тонет в разочаровании, как в стакане». Кореш направил его к Альбертычу «для попытки развеяться».
— А что за разочарование? — спросил я. — Как у каскадёра, который женился «не на том темпераменте»?
— Да нет, — возразил Ад, принимаясь объяснять. «Мне интересно и даже более чем!» — сказал я себе и, не желая видеть лодку, сомкнул веки — почти... Нинель увиделась в радужно искрящемся тумане. Сидела, немного запрокинув голову в беленьком, из хлопчатки, кепи с целлулоидным козырьком. Старков взбурлил веслом воду, выгоняя плоскодонку на середину озера.
Ад говорил о каскадёре. Разочарование у него было на почве отсталости: из-за того, что техника отстаёт от науки. А из-за темперамента разочарованной жены страдал джазист, живший у них позапрошлым летом.
— У Славика — на другой почве. Что он нужен лишь из-за своей головы, а просто так никому не нужен.
— Все химики такие, — обобщил я, не входя в подробности и пренебрегая слабостью моих знаний о химиках.
— Таксисты тоже прибацнутые, — заметил Ад. — Помнишь, у нас жил Сандро?
Не помня, я сказал «да». Старков развернул лодку, я думал — они возвращаются, — но он перестал грести, захваченный беседой с Нинель. Она решила теперь принять порцию солнечной ласки и освободилась от блузки.
— Сандро из Поти, таксист, из-за ревности поддавал, а батя ему под гитару пел для успокоения: «Ах, Самара-городок, неспокойная я, неспокойная я, успокой ты меня...» И Славику батя эту песню поёт.
— Неспокойная, — сказал я, — для успокоения!
Мне нестерпимо захотелось расхохотаться: ревность — ещё б чего! Ну о чём, о чём они там болтают?! Я кинулся в воду, поплыл кролем и обогнул лодку, обдавая их брызгами. Старков от брызг съёжился, как баба, крутнулся ко мне — лодка накренилась.
— Крен! — закричал я. — Не видишь, гад, — кре-е-н!.. — и ещё брызганул.
Он нацелил в меня весло, лодка черпанула — Нинель привалилась к нему. Бросив весло, он взял её в тесный обхват.
— Кре-е-ен!!! — я ухватил руками накренившийся борт и, выскакивая из воды, налёг на него. Небо опрокинулось. В ощущении удара я был под водой и, неплохой пловец и ныряльщик, едва не захлёбывался. Протянув руки к Нинель, я подтолкнул её вверх, выплыл, выдохнул из себя стон, втянул в лёгкие воздух и, поднырнув, принял её на спину. Мне удалось и самому высунуть из воды голову:
— Спокойно, мы держимся! Всё нормально.
Перевернувшаяся лодка чернела смолёным днищем, Старков уцепился за неё:
— Сюда-аа!
Нинель толкнулась от меня и закинула руки на днище плоскодонки, которая теперь стала чем-то вроде плота.
— Ну вот, — говорил я, — всё в порядке, работаем ногами к берегу... потихоньку, зато с гарантией — больше переворачиваться некуда.
Спасатель на моторке Яков Палыч, заложив сногсшибательный вираж, подлетал к нам. Между прочим, у него очки — минус девять, — и он чуть-чуть не протаранил плававшее вверх дном корыто с нами заодно. В последний миг круто свалил в сторону и, пока ретиво резал вокруг нас круги, мы вдоволь нахлебались.
Потом он примчал нас к пляжу, и только я спрыгнул с моторки — Старков приложил кулак к моей скуле. Всё видимое отскочило от меня, а на мою спину словно наскочила горячая уплотнённость песка. Никак не получалось от него оторваться, но, наконец, усилия привели к тому, что ноги ощутили опору. Я шагнул к мельтешению лиц, среди которых притягивающим центром устойчиво держалось лицо Старкова. Первый мой удар прошёл вскользь, второй предотвратили курортные; пляжный народ облапил и моего противника. В попытках прорваться к нему я не замечал, пока не опомнился, что остервенело-плачуще грожу ему и сквернословлю. Меня толкали, тормошили, держали за руки, тянули, спасатель Яков Палыч наступил на мою босую ногу болотным сапогом и, не видя этого, сокрушённо отозвался обо мне:
— Крику от него сколько!
А казалось, кричат все вокруг, все до одного. И ещё стало умопомрачительно страшно — встретиться взглядом с Нинель. Меня выпустили из толкотни, я не поднимал глаз, но тотчас узнал стройную фигурку — мелькнуло лицо с выражением какого-то незаслуженно обидного стыда. Сумев пренебречь болью в отдавленной ступне, я пустился наутёк от происходящего. Обойти кругом озера спортивным шагом — почему бы не примерить к себе это упражнение? Напористо множу шаги в интересе: когда нахлынет усталость? Полосу пляжа обрубала канава с переброшенной доской, покрытой подсохшей грязью. Я устремился далее по вытоптанной в траве дорожке между кустами, достиг леса — мечтая изнуриться до бездумья и бесчувствия. Когда я наступал на сучок или сосновую шишку, отчаяние превозмогалось удовлетворением. Кровавые следы доказывали моё право на убежище, лес помогал сжиться с самоощущением мужественного ухода от погони.
Альбертыч, отмеченный славой умельца и рационализатора, трудился над тем, что именовалось катером и иногда яхтой, но чаще — баркасом. Оказалось, он почти готов, осталось только покрасить.
— Но я не могу. От краски такие пары — ими дышать очень вредно.
— А что отец?
— Ему ничего. Но он с этим химиком занят.
— У вас всегда кто-нибудь, с кем он занят, — сказал я, представив, как можно было б пройти на новом баркасе мимо несчастной плоскодонки.
Ад вступился за отца:
— Мало ему от матери долбёжки: «У нас гнездо для них? сколько возиться? будет конец этому приюту?» А он по бабам не ходит, зарплату приносит всю. Недавно опять подал рацуху и премию получил.
Альбертыч, работавший слесарем на авторемонтном предприятии, усовершенствовал механизм для откручивания гаек, намертво приросших к винту. Ад объяснял мне устройство гайковёрта, тыкая выпрямленным пальцем в песок, рисуя что-то, а я, думая, как ему показать мой интерес к теме, взглядывал на другой берег; мне не было никакого дела до плоскодонки. Никакого! Старков снял рубашку, а Нинель оставалась в блузке, остерегаясь солнечного ожога.
— И правда... — я постарался сосредоточиться, — когда резьба ржавчиной схватится, гайку простым ключом не отвернёшь...
С этого, вспомнилось, Ад и начал о гайковёрте, пять минут разговора не сдвинули меня с исходной точки. Спасая положение, я восхитился Альбертычем:
— Какие отличные у него рацухи! — и, спеша уйти от заминки, спросил: — Химик беспокойный?
Скачок моей мысли породил недолгое молчание. Затем Ад сказал, как бы думая вслух:
— Да нет, он не больно мешает. Только что может повеситься. Или вены себе перерезать.
— Оставь! Человек играется, балдеет...
— Истерика. Перед смертью, бывает, ещё как балдеют! — заметил мой друг авторитетно.
Рассказал: старый кореш Альбертыча — вместе служили на флоте — живёт в одном городе с химиком, знает этого Славика хорошо. Тот не удержал «трос карьеры», оказался «в трубе» и «тонет в разочаровании, как в стакане». Кореш направил его к Альбертычу «для попытки развеяться».
— А что за разочарование? — спросил я. — Как у каскадёра, который женился «не на том темпераменте»?
— Да нет, — возразил Ад, принимаясь объяснять. «Мне интересно и даже более чем!» — сказал я себе и, не желая видеть лодку, сомкнул веки — почти... Нинель увиделась в радужно искрящемся тумане. Сидела, немного запрокинув голову в беленьком, из хлопчатки, кепи с целлулоидным козырьком. Старков взбурлил веслом воду, выгоняя плоскодонку на середину озера.
Ад говорил о каскадёре. Разочарование у него было на почве отсталости: из-за того, что техника отстаёт от науки. А из-за темперамента разочарованной жены страдал джазист, живший у них позапрошлым летом.
— У Славика — на другой почве. Что он нужен лишь из-за своей головы, а просто так никому не нужен.
— Все химики такие, — обобщил я, не входя в подробности и пренебрегая слабостью моих знаний о химиках.
— Таксисты тоже прибацнутые, — заметил Ад. — Помнишь, у нас жил Сандро?
Не помня, я сказал «да». Старков развернул лодку, я думал — они возвращаются, — но он перестал грести, захваченный беседой с Нинель. Она решила теперь принять порцию солнечной ласки и освободилась от блузки.
— Сандро из Поти, таксист, из-за ревности поддавал, а батя ему под гитару пел для успокоения: «Ах, Самара-городок, неспокойная я, неспокойная я, успокой ты меня...» И Славику батя эту песню поёт.
— Неспокойная, — сказал я, — для успокоения!
Мне нестерпимо захотелось расхохотаться: ревность — ещё б чего! Ну о чём, о чём они там болтают?! Я кинулся в воду, поплыл кролем и обогнул лодку, обдавая их брызгами. Старков от брызг съёжился, как баба, крутнулся ко мне — лодка накренилась.
— Крен! — закричал я. — Не видишь, гад, — кре-е-н!.. — и ещё брызганул.
Он нацелил в меня весло, лодка черпанула — Нинель привалилась к нему. Бросив весло, он взял её в тесный обхват.
— Кре-е-ен!!! — я ухватил руками накренившийся борт и, выскакивая из воды, налёг на него. Небо опрокинулось. В ощущении удара я был под водой и, неплохой пловец и ныряльщик, едва не захлёбывался. Протянув руки к Нинель, я подтолкнул её вверх, выплыл, выдохнул из себя стон, втянул в лёгкие воздух и, поднырнув, принял её на спину. Мне удалось и самому высунуть из воды голову:
— Спокойно, мы держимся! Всё нормально.
Перевернувшаяся лодка чернела смолёным днищем, Старков уцепился за неё:
— Сюда-аа!
Нинель толкнулась от меня и закинула руки на днище плоскодонки, которая теперь стала чем-то вроде плота.
— Ну вот, — говорил я, — всё в порядке, работаем ногами к берегу... потихоньку, зато с гарантией — больше переворачиваться некуда.
Спасатель на моторке Яков Палыч, заложив сногсшибательный вираж, подлетал к нам. Между прочим, у него очки — минус девять, — и он чуть-чуть не протаранил плававшее вверх дном корыто с нами заодно. В последний миг круто свалил в сторону и, пока ретиво резал вокруг нас круги, мы вдоволь нахлебались.
Потом он примчал нас к пляжу, и только я спрыгнул с моторки — Старков приложил кулак к моей скуле. Всё видимое отскочило от меня, а на мою спину словно наскочила горячая уплотнённость песка. Никак не получалось от него оторваться, но, наконец, усилия привели к тому, что ноги ощутили опору. Я шагнул к мельтешению лиц, среди которых притягивающим центром устойчиво держалось лицо Старкова. Первый мой удар прошёл вскользь, второй предотвратили курортные; пляжный народ облапил и моего противника. В попытках прорваться к нему я не замечал, пока не опомнился, что остервенело-плачуще грожу ему и сквернословлю. Меня толкали, тормошили, держали за руки, тянули, спасатель Яков Палыч наступил на мою босую ногу болотным сапогом и, не видя этого, сокрушённо отозвался обо мне:
— Крику от него сколько!
А казалось, кричат все вокруг, все до одного. И ещё стало умопомрачительно страшно — встретиться взглядом с Нинель. Меня выпустили из толкотни, я не поднимал глаз, но тотчас узнал стройную фигурку — мелькнуло лицо с выражением какого-то незаслуженно обидного стыда. Сумев пренебречь болью в отдавленной ступне, я пустился наутёк от происходящего. Обойти кругом озера спортивным шагом — почему бы не примерить к себе это упражнение? Напористо множу шаги в интересе: когда нахлынет усталость? Полосу пляжа обрубала канава с переброшенной доской, покрытой подсохшей грязью. Я устремился далее по вытоптанной в траве дорожке между кустами, достиг леса — мечтая изнуриться до бездумья и бесчувствия. Когда я наступал на сучок или сосновую шишку, отчаяние превозмогалось удовлетворением. Кровавые следы доказывали моё право на убежище, лес помогал сжиться с самоощущением мужественного ухода от погони.
8
Опетлив озеро, я вышел к нашему дому со стороны огорода, перелез через забор и был встречен возгласом младшей из моих сестёр, выглядывавшей из окна:
— Ой, какой Валерка злой!
— Не трогайте меня! — постарался я выговорить без дрожи в голосе, с угрозой, и потряс кулаками.
«Если б где-нибудь в лесу нашлось логово, вы бы меня не увидели», — думал я, торопясь проскочить в сарай. Когда мне было лет десять, одиннадцать и мною владел дух романов Фенимора Купера, сарай воображался хижиной в глуши североамериканских лесов восемнадцатого века. Поддавшись на мои просьбы, дед сколотил лавку на ножках-чурбанах с неснятой корой; истёртая овчина и старый «кочковатый» матрац взяли на себя роль звериных шкур. Расположившись на этой постели, я, вольный охотник, мог прислушиваться, сколько хотел, к таинственности, что караулила меня за стеной хижины и манила в приключения. Разнообразие возникавших в уме картин увлекало ввысь, чем дальше, тем больше я желал чувствовать себя в укромности засады где-нибудь высоко на дереве, мне требовалось ложе, устроенное на ветвях. И, поворчав, дед укрепил под самой крышей сарая полку наподобие вагонной.
Я помнил о ней, когда приближался к дому, разгорячённый темпом спортивного шага. Сарай был крыт рубероидом; взобравшись на полку, я лёг навзничь — крыша обдала меня запахом битума, поплавленного солнцем и готового пролиться через щели меж досками.
— Вон Эдька тебе одёжу принёс. Ты что стал одёжу-то забывать?
Моя душа вожделела молчания.
— Кажись, испечься хочешь, от крыши жар какой: смотри, весь в поту.
Я свесил с настила руку и шевельнул ею — дед, тихо, но разборчиво матюкнувшись, удалился. А у меня не пот струился по лицу, а слёзы. Она видела удар Старкова во всём его блеске... Старков восторжествовал — при ней.
— Ой, какой Валерка злой!
— Не трогайте меня! — постарался я выговорить без дрожи в голосе, с угрозой, и потряс кулаками.
«Если б где-нибудь в лесу нашлось логово, вы бы меня не увидели», — думал я, торопясь проскочить в сарай. Когда мне было лет десять, одиннадцать и мною владел дух романов Фенимора Купера, сарай воображался хижиной в глуши североамериканских лесов восемнадцатого века. Поддавшись на мои просьбы, дед сколотил лавку на ножках-чурбанах с неснятой корой; истёртая овчина и старый «кочковатый» матрац взяли на себя роль звериных шкур. Расположившись на этой постели, я, вольный охотник, мог прислушиваться, сколько хотел, к таинственности, что караулила меня за стеной хижины и манила в приключения. Разнообразие возникавших в уме картин увлекало ввысь, чем дальше, тем больше я желал чувствовать себя в укромности засады где-нибудь высоко на дереве, мне требовалось ложе, устроенное на ветвях. И, поворчав, дед укрепил под самой крышей сарая полку наподобие вагонной.
Я помнил о ней, когда приближался к дому, разгорячённый темпом спортивного шага. Сарай был крыт рубероидом; взобравшись на полку, я лёг навзничь — крыша обдала меня запахом битума, поплавленного солнцем и готового пролиться через щели меж досками.
* * *
Заглянул дед:— Вон Эдька тебе одёжу принёс. Ты что стал одёжу-то забывать?
Моя душа вожделела молчания.
— Кажись, испечься хочешь, от крыши жар какой: смотри, весь в поту.
Я свесил с настила руку и шевельнул ею — дед, тихо, но разборчиво матюкнувшись, удалился. А у меня не пот струился по лицу, а слёзы. Она видела удар Старкова во всём его блеске... Старков восторжествовал — при ней.
9
Я продолжал приучать спину к голым доскам настила, когда стемнело и появился Ад. Он известил меня, что «все наши» собрались в кафе «Каскад», что там «батя со Славиком». И, между прочим, Нинель со Старковым.
Я подсунул мои лопатки под колонку и принял на них ледяную струю. Вытерся, приоделся, попросил у матери трояк, у деда пару рублей до стипендии, и мы с Адом пошли в «Каскад». Это летнее кафе занимало участок берега впритык к пляжу. Просторная, под тентом, танцплощадка одной своей стороной выступала над озером, покоясь на бетонных сваях. По краю протянулись перильца из дюралюминия.
Пейзажу придали бы очарование чёрные лебеди на воде — увы! В дневные часы у свай плавали банальные домашние гуси, однообразно погогатывая в мирной и безгласной атмосфере застоя.
Вечерами же, при огнях и многолюдии, при блеске и громе музыкальных инструментов, танцплощадка бывала не лишена живописности. Как раз и сейчас она оказалась заполненной до упора, и, если бы не перила, кого-нибудь уже вытаскивали бы из воды. Оркестр с неукротимостью долбал ходовой боевик:
Запороши меня, пыльца цветочная,
Наполни рюмочку, крутой нектар!
Зачем-то вспомнилось мне всё восточное
И магнетический звезды пожар...
Вместо Вити Кучкина соло вела какая-то экстазная девица в серебристо-жемчужном платье с разрезом: и голос, и общее впечатление были ничего. Ударник Женя Копытный неподражаемо вычурно выколачивал дробь, сдавленно и одичало выкрикивал натурально английское: «And go!» и с презрительной развязностью сноба сыпал повторы.
Мы с Адом шли к столику Альбертыча, и я обозревал танцплощадку — от и до; мы сели за столик, а взор мой всё не находил ни её, ни Старкова.
Альбертыч был в отглаженной белоснежной безрукавке: на ней отливали мягким поблеском орденские планки и выданная ему весной медаль, которую выпустили по случаю ста лет со дня рождения Ленина. Она не обрела впечатляющей весомости в общественном сознании, и никто, кого я знал, ни за что не приколол бы её к груди вместе с орденскими планками. Награждённые за войну знали, как держать марку, и, разумеется, Альбертыч на признанный публичный вкус выходил глуповатым. Не исключено, что только мы с Адом чувствовали некое подтрунивание в его оригинальности. В День Победы, с болезненным видом потирая затылок и кося на тебя глазом, он произносил: «Почтительные идут к Вечному огню, а отболевшие — к цветущим травам, ульям и звонкоголосым птицам». Позже я понял, что Альбертыч, может быть, был самым ироничным во всей стране человеком.
Он поднял кружку с жиденьким «жигулёвским» и подмигнул мне и Аду:
— Пейте пиво пенное... а другого не желайте. — Между ним и Славиком стоял графинчик.
Тут оркестр смолк, объявили следующий танец, мой слух ущучил:
— Что вы, что вы... не годна я для этого...
Меня молниеносно развернуло — Нинель со Старковым сидели в самом неудобном месте, откуда не видно ни ансамбля, ни ночного озёрного пейзажа. Я сразу понял, что это она настояла запрятаться в незавидном углу.
— Стара я для такого танца... спасибо.
Он что-то ей вякнул с ухмылочкой — она:
— Когда-то любила, а теперь, увы... разве что вальс...
И улыбнулась, как виноватая, которая даже не просит пощады.
Я отвернулся, пристукнул моей кружкой о кружку Ада, судорожными глотками выпил всё пиво до дна и разневолил моё возмущение:
— До чего мне за эту приезжую обидно! Не знаю, за кого она этого фраера дешёвого считает! Одни «извините!», «простите!»... Противно слышать! У самой такие данные...
— Неординарный случай! — Альбертыч тяжко вздохнул и вдруг, будто изумившись, вытаращился на меня: — Не на булку с кашей манной — претендует он, бесштанный, на розан благоуханный...
— Идите вы! — психанул я. — Вам везде один смех! Я по-серьёзному: обидно же — почему она такая, почему?
— От одинокости, — подал голос непьяный на этот раз Славик.
Я сдержался и выговорил ему терпеливо:
— С чего это вдруг — одинокость у такой красивой?
— Когда человек душевно травмирован, морально разочарован, красота лишь обостряет контраст.
— Всё правильно, — одобрил Альбертыч, — давай обостримся! — И они со Славиком опрокинули по рюмке, запили пивом. — Побывала девуля в переплёте, обожглась, утратила трезвость и реальную оценку себя и окружающих.
Славик приблизил ко мне физиономию:
— Понимаешь... вот я формально не одинок, а фактически... Я нужен, но лишь из-за этого! — и стал постукивать себя пальцами по лысине. — А эта чернобровая нужна только — естественно и понятно — из-за чего, а человеку хочется...
— Всё правильно! — Альбертыч погладил его по плечу. — Однако, тем не менее, не будем рвать и портить шевелюру.
— Зачем, — сказал я, почти рыдая от ненависти к Старкову, — зачем он её напаивает? Закуска — одно мороженое, а вино, неслабое для женщин...
Альбертыч запел:
Без вина винова-а-ат
Тем, что пью только ро-о-ом...
А до меня сквозь галдёж донеслось:
— Что вы... я очень скучный человек. Спасибо за комплимент, но...
Ну добавь, подумал я, ну добавь: «Извините!» Я обернулся — Старков что-то ей болтал, ухмылялся... Она кивала с потерянной улыбкой — и он водил пальцами по её руке.
— Если он сейчас не уберёт лапу... — начал я в сосущем безмерном отчаянии.
— Чадо, — обратился ко мне Альбертыч с увещанием и не без подкола, — я хочу, чтобы у тебя всегда была наготове когтистая лапа, и я хочу также, чтобы на когтях был и яд.
Я подсунул мои лопатки под колонку и принял на них ледяную струю. Вытерся, приоделся, попросил у матери трояк, у деда пару рублей до стипендии, и мы с Адом пошли в «Каскад». Это летнее кафе занимало участок берега впритык к пляжу. Просторная, под тентом, танцплощадка одной своей стороной выступала над озером, покоясь на бетонных сваях. По краю протянулись перильца из дюралюминия.
Пейзажу придали бы очарование чёрные лебеди на воде — увы! В дневные часы у свай плавали банальные домашние гуси, однообразно погогатывая в мирной и безгласной атмосфере застоя.
Вечерами же, при огнях и многолюдии, при блеске и громе музыкальных инструментов, танцплощадка бывала не лишена живописности. Как раз и сейчас она оказалась заполненной до упора, и, если бы не перила, кого-нибудь уже вытаскивали бы из воды. Оркестр с неукротимостью долбал ходовой боевик:
Запороши меня, пыльца цветочная,
Наполни рюмочку, крутой нектар!
Зачем-то вспомнилось мне всё восточное
И магнетический звезды пожар...
Вместо Вити Кучкина соло вела какая-то экстазная девица в серебристо-жемчужном платье с разрезом: и голос, и общее впечатление были ничего. Ударник Женя Копытный неподражаемо вычурно выколачивал дробь, сдавленно и одичало выкрикивал натурально английское: «And go!» и с презрительной развязностью сноба сыпал повторы.
Мы с Адом шли к столику Альбертыча, и я обозревал танцплощадку — от и до; мы сели за столик, а взор мой всё не находил ни её, ни Старкова.
Альбертыч был в отглаженной белоснежной безрукавке: на ней отливали мягким поблеском орденские планки и выданная ему весной медаль, которую выпустили по случаю ста лет со дня рождения Ленина. Она не обрела впечатляющей весомости в общественном сознании, и никто, кого я знал, ни за что не приколол бы её к груди вместе с орденскими планками. Награждённые за войну знали, как держать марку, и, разумеется, Альбертыч на признанный публичный вкус выходил глуповатым. Не исключено, что только мы с Адом чувствовали некое подтрунивание в его оригинальности. В День Победы, с болезненным видом потирая затылок и кося на тебя глазом, он произносил: «Почтительные идут к Вечному огню, а отболевшие — к цветущим травам, ульям и звонкоголосым птицам». Позже я понял, что Альбертыч, может быть, был самым ироничным во всей стране человеком.
Он поднял кружку с жиденьким «жигулёвским» и подмигнул мне и Аду:
— Пейте пиво пенное... а другого не желайте. — Между ним и Славиком стоял графинчик.
Тут оркестр смолк, объявили следующий танец, мой слух ущучил:
— Что вы, что вы... не годна я для этого...
Меня молниеносно развернуло — Нинель со Старковым сидели в самом неудобном месте, откуда не видно ни ансамбля, ни ночного озёрного пейзажа. Я сразу понял, что это она настояла запрятаться в незавидном углу.
— Стара я для такого танца... спасибо.
Он что-то ей вякнул с ухмылочкой — она:
— Когда-то любила, а теперь, увы... разве что вальс...
И улыбнулась, как виноватая, которая даже не просит пощады.
Я отвернулся, пристукнул моей кружкой о кружку Ада, судорожными глотками выпил всё пиво до дна и разневолил моё возмущение:
— До чего мне за эту приезжую обидно! Не знаю, за кого она этого фраера дешёвого считает! Одни «извините!», «простите!»... Противно слышать! У самой такие данные...
— Неординарный случай! — Альбертыч тяжко вздохнул и вдруг, будто изумившись, вытаращился на меня: — Не на булку с кашей манной — претендует он, бесштанный, на розан благоуханный...
— Идите вы! — психанул я. — Вам везде один смех! Я по-серьёзному: обидно же — почему она такая, почему?
— От одинокости, — подал голос непьяный на этот раз Славик.
Я сдержался и выговорил ему терпеливо:
— С чего это вдруг — одинокость у такой красивой?
— Когда человек душевно травмирован, морально разочарован, красота лишь обостряет контраст.
— Всё правильно, — одобрил Альбертыч, — давай обостримся! — И они со Славиком опрокинули по рюмке, запили пивом. — Побывала девуля в переплёте, обожглась, утратила трезвость и реальную оценку себя и окружающих.
Славик приблизил ко мне физиономию:
— Понимаешь... вот я формально не одинок, а фактически... Я нужен, но лишь из-за этого! — и стал постукивать себя пальцами по лысине. — А эта чернобровая нужна только — естественно и понятно — из-за чего, а человеку хочется...
— Всё правильно! — Альбертыч погладил его по плечу. — Однако, тем не менее, не будем рвать и портить шевелюру.
— Зачем, — сказал я, почти рыдая от ненависти к Старкову, — зачем он её напаивает? Закуска — одно мороженое, а вино, неслабое для женщин...
Альбертыч запел:
Без вина винова-а-ат
Тем, что пью только ро-о-ом...
А до меня сквозь галдёж донеслось:
— Что вы... я очень скучный человек. Спасибо за комплимент, но...
Ну добавь, подумал я, ну добавь: «Извините!» Я обернулся — Старков что-то ей болтал, ухмылялся... Она кивала с потерянной улыбкой — и он водил пальцами по её руке.
— Если он сейчас не уберёт лапу... — начал я в сосущем безмерном отчаянии.
— Чадо, — обратился ко мне Альбертыч с увещанием и не без подкола, — я хочу, чтобы у тебя всегда была наготове когтистая лапа, и я хочу также, чтобы на когтях был и яд.
10
Тут танец кончился, и в кафе появился Генка Филёный. Он постоял, излучая заносчивость, повёл головой туда-сюда и направился к нашему столику картинно-развинченной походочкой. Подсев, спросил про случай на пляже. Меня облил стыд и рвануло ожесточение.
— Они катались на твоей лодке, а я знал, что она переворачивается... — мне хотелось, чтобы вышло злее, но прозвучало так, как прозвучало. — Я поплыл к ним, и они перевернулись. Потом он меня ударил... — закончил я, с вызовом показывая, что мне наплевать.
Ад добавил, что ответно врезать мне не дали.
Генка глядел на меня брызжущими весельем голубыми глазами.
— Ну, готов его на полздоровья наказать?
Как мог я отреагировать? Если Старков всерьёз стукнет мне в челюсть — не обойтись мне без скрепок и питания через трубочку.
Генка встал, длинноногий и гибкий, и, извивно выгибаясь, подался к их столику. Старков смотрел выжидательно. Генка хранил степенное и лукавое безмолвие... Лицо Старкова стало злым.
Филёный адресовался к Нинель:
— Присесть не разрешите?
— Нет! — отрубил Старков.
Она оторопело заморгала, как это бывает, когда некуда деться от неловкости, её сминало разбухающее любопытство толпы. Если бы было можно, не проходя через танцплощадку, моментально исчезнуть — с какой радостью она сделала бы это!
Филёный меж тем стал читать стихи, и я чувствовал — медовое выражение даётся ему не без усилия:
Ты помнишь нас в брызгах вина?
Блесной ты скользнула в волну,
А я был ловцом, и блесна
Вела меня к нежному дну...
За другими столиками всколыхнулись, несколько мужиков-курортников встали, но Генка не убавил голоса: в стихе было про любовную игру, про то, что партнёрша захотела быть сверху... Старков схватил его за запястье, но он прочёл:
Я трогал нескромный кунжут,
И бросила ты свысока,
Что может напруженный жгут
Не выдержать злого рывка...
С лица Нинель стёрся испуг — торопливо, с каким-то беспомощно-требовательным движением головы она вскричала:
— Олег, не троньте!
Он, не отпуская Генку, поднялся со стула:
— Пойдём поговорим!
Филёный вильнул глазами:
— Ась? — и ударом ноги опрокинул его стул.
Из буфета резко шумнул персонал — Генка, Старков, я с Адом и другие наши попрыгали через перила на пространство сбоку от кафе. Тут до уреза воды росла трава. Мы встали на ней, охватив полукольцом, открытым к танцплощадке, Генку и Старкова, которые сбычились друг против друга. Чья-то фигурка мелькнула над перилами — Нинель! Неотразимо женственная в обтягивающих брючках, она встряла между двумя лбами:
— Нет-нет-нет! Не надо! Не смейте!
— Р-р-разойдись! — заорал с площадки Альбертыч — очумело, «под психа»: — Стреля-а-ть буду!
Кто-то закатисто, дуриком, засмеялся. Филёный, привлекая к себе внимание Нинель, сказал: — Не сметь, да? — и, когда она взглянула ему в глаза, воскликнул с горчайшим надрывом: — А если кто-то уже посмел?!
Подойдя ко мне, он с видом милостивого принца взял меня за предплечье и кисть, подвёл к Старкову, ткнул пальцем в мою опухшую скулу:
— За что ударил его?
Я не мог мяться побито-несчастным и, со своей стороны, сделал выпад:
— Хо-хо! Он женщин менял, как перчатки!
Альбертыч, стоя на площадке в свете плафонов, предупредил повышенным тоном:
— Я — свидетель и иду звонить! Моя милиция меня бережёт!
Старков расставил ноги носками врозь — самоуверенный в высшей степени мужчина:
— Лично я иду с девушкой. А ну отбежали!
Я должен был возразить и возразил:
— Чего-оо?! Раньше ты — знаешь — куда пойдёшь?
Нинель, скакнув ко мне, не давала шагнуть, тогда как он пустил в меня словесный плевок:
— Щенок мокрогубый!
Филёный хотел подойти к нему сбоку, но один из курортных принял перед Генкой боксёрскую стойку. Некоторые наши тут же встали в ту же позицию против мужиков.
Нинель металась от Старкова к Генке, ко мне:
— Бросьте! Не надо!
Она вдруг схватила меня за плечо обеими руками, озираясь, как загнанная:
— Он проводит меня домой!
Старков аж заикнулся от злобы:
— Н-не понял?
Наши загорланили наперебой: с ушами плохо? прозвякать по перепонкам?
Нинель вся подтянулась перед ним, простодушно провела рукой по лицу, не скрывая, что извелась из-за происходящего:
— Олег, вы же взрослый! Что вы хотите доказать?
Он хотел бы измолотить меня кулаками, но губы его улыбнулись.
— Суматоха... — сказал ей снисходительно, давая понять, что, смиряясь, делает ей одолжение. Прибавил: — До завтра.
Она повернулась ко мне:
— Ты идёшь?
— Они катались на твоей лодке, а я знал, что она переворачивается... — мне хотелось, чтобы вышло злее, но прозвучало так, как прозвучало. — Я поплыл к ним, и они перевернулись. Потом он меня ударил... — закончил я, с вызовом показывая, что мне наплевать.
Ад добавил, что ответно врезать мне не дали.
Генка глядел на меня брызжущими весельем голубыми глазами.
— Ну, готов его на полздоровья наказать?
Как мог я отреагировать? Если Старков всерьёз стукнет мне в челюсть — не обойтись мне без скрепок и питания через трубочку.
Генка встал, длинноногий и гибкий, и, извивно выгибаясь, подался к их столику. Старков смотрел выжидательно. Генка хранил степенное и лукавое безмолвие... Лицо Старкова стало злым.
Филёный адресовался к Нинель:
— Присесть не разрешите?
— Нет! — отрубил Старков.
Она оторопело заморгала, как это бывает, когда некуда деться от неловкости, её сминало разбухающее любопытство толпы. Если бы было можно, не проходя через танцплощадку, моментально исчезнуть — с какой радостью она сделала бы это!
Филёный меж тем стал читать стихи, и я чувствовал — медовое выражение даётся ему не без усилия:
Ты помнишь нас в брызгах вина?
Блесной ты скользнула в волну,
А я был ловцом, и блесна
Вела меня к нежному дну...
За другими столиками всколыхнулись, несколько мужиков-курортников встали, но Генка не убавил голоса: в стихе было про любовную игру, про то, что партнёрша захотела быть сверху... Старков схватил его за запястье, но он прочёл:
Я трогал нескромный кунжут,
И бросила ты свысока,
Что может напруженный жгут
Не выдержать злого рывка...
С лица Нинель стёрся испуг — торопливо, с каким-то беспомощно-требовательным движением головы она вскричала:
— Олег, не троньте!
Он, не отпуская Генку, поднялся со стула:
— Пойдём поговорим!
Филёный вильнул глазами:
— Ась? — и ударом ноги опрокинул его стул.
Из буфета резко шумнул персонал — Генка, Старков, я с Адом и другие наши попрыгали через перила на пространство сбоку от кафе. Тут до уреза воды росла трава. Мы встали на ней, охватив полукольцом, открытым к танцплощадке, Генку и Старкова, которые сбычились друг против друга. Чья-то фигурка мелькнула над перилами — Нинель! Неотразимо женственная в обтягивающих брючках, она встряла между двумя лбами:
— Нет-нет-нет! Не надо! Не смейте!
— Р-р-разойдись! — заорал с площадки Альбертыч — очумело, «под психа»: — Стреля-а-ть буду!
Кто-то закатисто, дуриком, засмеялся. Филёный, привлекая к себе внимание Нинель, сказал: — Не сметь, да? — и, когда она взглянула ему в глаза, воскликнул с горчайшим надрывом: — А если кто-то уже посмел?!
Подойдя ко мне, он с видом милостивого принца взял меня за предплечье и кисть, подвёл к Старкову, ткнул пальцем в мою опухшую скулу:
— За что ударил его?
Я не мог мяться побито-несчастным и, со своей стороны, сделал выпад:
— Хо-хо! Он женщин менял, как перчатки!
Альбертыч, стоя на площадке в свете плафонов, предупредил повышенным тоном:
— Я — свидетель и иду звонить! Моя милиция меня бережёт!
Старков расставил ноги носками врозь — самоуверенный в высшей степени мужчина:
— Лично я иду с девушкой. А ну отбежали!
Я должен был возразить и возразил:
— Чего-оо?! Раньше ты — знаешь — куда пойдёшь?
Нинель, скакнув ко мне, не давала шагнуть, тогда как он пустил в меня словесный плевок:
— Щенок мокрогубый!
Филёный хотел подойти к нему сбоку, но один из курортных принял перед Генкой боксёрскую стойку. Некоторые наши тут же встали в ту же позицию против мужиков.
Нинель металась от Старкова к Генке, ко мне:
— Бросьте! Не надо!
Она вдруг схватила меня за плечо обеими руками, озираясь, как загнанная:
— Он проводит меня домой!
Старков аж заикнулся от злобы:
— Н-не понял?
Наши загорланили наперебой: с ушами плохо? прозвякать по перепонкам?
Нинель вся подтянулась перед ним, простодушно провела рукой по лицу, не скрывая, что извелась из-за происходящего:
— Олег, вы же взрослый! Что вы хотите доказать?
Он хотел бы измолотить меня кулаками, но губы его улыбнулись.
— Суматоха... — сказал ей снисходительно, давая понять, что, смиряясь, делает ей одолжение. Прибавил: — До завтра.
Она повернулась ко мне:
— Ты идёшь?
11
Ночь ещё не стряхнула дневного пыла, тихая и парная. Мы вдвоём шли к дому Надежды Гавриловны — я, бесподобно балдея, держал Нинель за руку. Небо было светловато-серое от взошедшей луны, её заслоняли деревья, что стояли в ряд перед заборами, в листве кое-где сквозили просветы.
— Как ты не видишь, — сказал я, всматриваясь в них и терзаясь тем, что претерпел от Старкова, — не видишь... он строит из себя, а сам — дешёвка! Знаешь, сколько у него баб каждое лето?
— Помолчи... Тебя зовут, кажется... — мне предлагали закончить фразу, что я и сделал:
— Валерий.
Если бы можно было выразить ей так, чтобы она остро-остро почувствовала: вся моя жизнь — её, и пусть она поступает с ней, как вздумается!
— Ты меня за плоскодонку извини, — сказал я. — Так вышло...
— Я всё поняла. Я не сержусь.
Я быстро обнял её и поцеловал в губы. Слегка.
— Не надо, а? — осторожно меня отстранила.
— Ты... — сказал я тихо, — ты выходи за меня... Мне в армию только на будущий год осенью. А после службы я по моей специальности запросто устроюсь — в любом городе!
— Тебе и восемнадцати нет?
— Есть. Но у меня отсрочка от призыва — должен окончить техникум.
— Знаешь, на сколько я тебя старше?
— Лет на пять? Ну и что?
Она произнесла, тяготясь необходимостью просить:
— Иди домой. Пожалуйста, а?
Не отпуская её руку, я взял и другую.
— Валерий... — проговорила тоном тоскливого попрёка.
— Ну? — бросил я упрямо и едко.
— Иди.
— Ладно... — я деланно послушно кивнул, — ладно, всё нормально! Пойду обратно, поговорим с твоим Олегом...
Вздохнула: — Шантажист. — Наш путь продолжился. Она открыла калитку, мы поднялись на веранду. Меня охватило чувство устойчивой близости к здешней обстановке, будто я с привычным постоянством прихожу сюда к Нинель... и буду приходить. И ещё мне стало страшно вспугнуть блаженное осознание того, что это меня она ведёт к местечку у торца дома.
Из дальней комнаты доносился звук телевизора — обыкновенно Надежда Гавриловна смотрела его допоздна. Она была глуховатая, но если и услышала наши шаги, любопытство не заставило её выглянуть. Нинель нажала выключатель — над нами зажглась лампа под металлическим абажуром, осветив стол и два стула по обе его стороны. Я мысленно обхватил ту, что стояла со мною рядом, и немо выругал себя: она заметила мой взгляд, прильнувший к обтянутым брючками бёдрам. Мне сказали терпеливо и скучно:
— Хочешь бутерброды с докторской колбасой?
Я представил, как сижу перед ней и поглощаю бутерброд. Это показалось мне такой нелепостью, что я не отвечал, поражённый. Она смотрела неодобрительно:
— Есть суп из концентратов. Разогрею?
Я хотел было с достоинством заявить: и ей и мне известно, что она, как принято, проявляет гостеприимство, но я не тупарь, которого это растрогает. Мой рот уже раскрылся, как вдруг меня дёрнуло напомнить ей с юморком о наисерьёзном:
— Выходи за меня и тогда разогревай суп, борщ... — я дурацки хихикнул.
Она в раздражении ушла, и я не знаю, как не взвыл от досады, что не сумел взять нужный тон, сыпля уместными словами. «Если она не возвратится, — страдая, сказал я себе, — если...» — и, ничего не придумав, сел на стул, чтобы не уходить, пока меня не прогонит хозяйка. Но Нинель вернулась — недовольная, замкнутая. Принесла бутылку вина и два стакана: один вставлен в другой. Вино было болгарское, сухое. К нам в городок его завозили раза два в лето, и бутылки сразу бросались в глаза на полке магазина, где из напитков обычно бывали только отечественные водка и плодово-ягодный крепляк.
Я уставился на Нинель с улыбкой ликования.
— И с чего ты взялся мне на радость? — сказала она уныло.
Бутылка была початая. Мне налили на глоток, второй стакан наполнился наполовину. Она стиснула его ладонями, задумчиво перекатывала в них, сидя напротив меня, и я миг за мигом жил тем, что сейчас она вскинет глаза и тотчас смущённо опустит. Я встану, бережно её обниму, и она поднимется, мы ступим на ту часть веранды за углом дома, куда не достаёт свет лампы, не заглядывает луна и где к стене прислонилась сложенная раскладушка. Я подумал, что для храбрости надо выпить, но тут же об этом забыл.
— Ты... — начал я и запнулся, — не замужем? А если да, то он гад — раз ты тут одна и невесёлая. Правда?
Она отпила из стакана и всматривалась в вино.
— Звезда моя невесёлая.
— А прямо и откровенно? — попросил я жалобно.
Она сделала два глотка.
— Моя звёздочка, наверно, самая тускленькая... она, должно быть, очень далеко.
Я помолчал, показывая, что внимательно слушаю, и проговорил вкрадчиво, как только мог:
— Меня тоже интересуют гороскопы... — потом спросил: — Ты кто по созвездию?
— Близнец.
Восторг ударил мне в голову, и она запрокинулась:
— И я-ааа!!!
Мой радостный смех не взбодрил Нинель.
— Ты — какого числа? — спросил я.
— Не к чему это. — Вид у неё был нелюбезный.
Я нашёл ход:
— Знаешь, для чего мне нужно? Хочу блеснуть эрудицией. Вспомни что-нибудь о природе в твой день рожденья или где-то около, примету какую-нибудь — и я назову другие.
Она с неудовольствием задумалась.
— Прилетают ласточки, — обронила вяло.
— Ага! — я перебрал в уме преподанное дедом, сориентировался и объявил: — Хорошо начинает ловиться карась! — добавил, что сам я родился немного позже: — Тогда уже и карп клюёт вовсю!
— Замечательно, — отозвалась она сухо, допила стакан.
— Можно? — спросил я, налил ей, чуть долил себе и выпил.
Мы молчали, я окаменело не сводил с неё взгляда — в исступлённом желании достать до сердца. Она смотрела в сторону, в темноту за верандой, и произнесла с тем выражением, с каким вам вынужденно говорят что-нибудь очень неприятное:
— Не для тебя я, цыплёночек.
— А для кого? Для Старкова? — сказал я, заводясь.
Покачала головой.
— Это не то. Это... — пауза затянулась, и я дёрнул за нить:
— От одинокости?
Она, не отвечая, потягивала вино.
— А почему у тебя одинокость? — спросил я, беспокойно наступая.
Её лицо вдруг неестественно повеселело, рука быстро протянулась к моей щеке и ущипнула её:
— Ямочки у тебя на щеках — прелесть!
Я смутился и, насупившись, выглядел, вне сомнений, очень глупо. Она поиграла бровями:
— Как ты не видишь, — сказал я, всматриваясь в них и терзаясь тем, что претерпел от Старкова, — не видишь... он строит из себя, а сам — дешёвка! Знаешь, сколько у него баб каждое лето?
— Помолчи... Тебя зовут, кажется... — мне предлагали закончить фразу, что я и сделал:
— Валерий.
Если бы можно было выразить ей так, чтобы она остро-остро почувствовала: вся моя жизнь — её, и пусть она поступает с ней, как вздумается!
— Ты меня за плоскодонку извини, — сказал я. — Так вышло...
— Я всё поняла. Я не сержусь.
Я быстро обнял её и поцеловал в губы. Слегка.
— Не надо, а? — осторожно меня отстранила.
— Ты... — сказал я тихо, — ты выходи за меня... Мне в армию только на будущий год осенью. А после службы я по моей специальности запросто устроюсь — в любом городе!
— Тебе и восемнадцати нет?
— Есть. Но у меня отсрочка от призыва — должен окончить техникум.
— Знаешь, на сколько я тебя старше?
— Лет на пять? Ну и что?
Она произнесла, тяготясь необходимостью просить:
— Иди домой. Пожалуйста, а?
Не отпуская её руку, я взял и другую.
— Валерий... — проговорила тоном тоскливого попрёка.
— Ну? — бросил я упрямо и едко.
— Иди.
— Ладно... — я деланно послушно кивнул, — ладно, всё нормально! Пойду обратно, поговорим с твоим Олегом...
Вздохнула: — Шантажист. — Наш путь продолжился. Она открыла калитку, мы поднялись на веранду. Меня охватило чувство устойчивой близости к здешней обстановке, будто я с привычным постоянством прихожу сюда к Нинель... и буду приходить. И ещё мне стало страшно вспугнуть блаженное осознание того, что это меня она ведёт к местечку у торца дома.
Из дальней комнаты доносился звук телевизора — обыкновенно Надежда Гавриловна смотрела его допоздна. Она была глуховатая, но если и услышала наши шаги, любопытство не заставило её выглянуть. Нинель нажала выключатель — над нами зажглась лампа под металлическим абажуром, осветив стол и два стула по обе его стороны. Я мысленно обхватил ту, что стояла со мною рядом, и немо выругал себя: она заметила мой взгляд, прильнувший к обтянутым брючками бёдрам. Мне сказали терпеливо и скучно:
— Хочешь бутерброды с докторской колбасой?
Я представил, как сижу перед ней и поглощаю бутерброд. Это показалось мне такой нелепостью, что я не отвечал, поражённый. Она смотрела неодобрительно:
— Есть суп из концентратов. Разогрею?
Я хотел было с достоинством заявить: и ей и мне известно, что она, как принято, проявляет гостеприимство, но я не тупарь, которого это растрогает. Мой рот уже раскрылся, как вдруг меня дёрнуло напомнить ей с юморком о наисерьёзном:
— Выходи за меня и тогда разогревай суп, борщ... — я дурацки хихикнул.
Она в раздражении ушла, и я не знаю, как не взвыл от досады, что не сумел взять нужный тон, сыпля уместными словами. «Если она не возвратится, — страдая, сказал я себе, — если...» — и, ничего не придумав, сел на стул, чтобы не уходить, пока меня не прогонит хозяйка. Но Нинель вернулась — недовольная, замкнутая. Принесла бутылку вина и два стакана: один вставлен в другой. Вино было болгарское, сухое. К нам в городок его завозили раза два в лето, и бутылки сразу бросались в глаза на полке магазина, где из напитков обычно бывали только отечественные водка и плодово-ягодный крепляк.
Я уставился на Нинель с улыбкой ликования.
— И с чего ты взялся мне на радость? — сказала она уныло.
Бутылка была початая. Мне налили на глоток, второй стакан наполнился наполовину. Она стиснула его ладонями, задумчиво перекатывала в них, сидя напротив меня, и я миг за мигом жил тем, что сейчас она вскинет глаза и тотчас смущённо опустит. Я встану, бережно её обниму, и она поднимется, мы ступим на ту часть веранды за углом дома, куда не достаёт свет лампы, не заглядывает луна и где к стене прислонилась сложенная раскладушка. Я подумал, что для храбрости надо выпить, но тут же об этом забыл.
— Ты... — начал я и запнулся, — не замужем? А если да, то он гад — раз ты тут одна и невесёлая. Правда?
Она отпила из стакана и всматривалась в вино.
— Звезда моя невесёлая.
— А прямо и откровенно? — попросил я жалобно.
Она сделала два глотка.
— Моя звёздочка, наверно, самая тускленькая... она, должно быть, очень далеко.
Я помолчал, показывая, что внимательно слушаю, и проговорил вкрадчиво, как только мог:
— Меня тоже интересуют гороскопы... — потом спросил: — Ты кто по созвездию?
— Близнец.
Восторг ударил мне в голову, и она запрокинулась:
— И я-ааа!!!
Мой радостный смех не взбодрил Нинель.
— Ты — какого числа? — спросил я.
— Не к чему это. — Вид у неё был нелюбезный.
Я нашёл ход:
— Знаешь, для чего мне нужно? Хочу блеснуть эрудицией. Вспомни что-нибудь о природе в твой день рожденья или где-то около, примету какую-нибудь — и я назову другие.
Она с неудовольствием задумалась.
— Прилетают ласточки, — обронила вяло.
— Ага! — я перебрал в уме преподанное дедом, сориентировался и объявил: — Хорошо начинает ловиться карась! — добавил, что сам я родился немного позже: — Тогда уже и карп клюёт вовсю!
— Замечательно, — отозвалась она сухо, допила стакан.
— Можно? — спросил я, налил ей, чуть долил себе и выпил.
Мы молчали, я окаменело не сводил с неё взгляда — в исступлённом желании достать до сердца. Она смотрела в сторону, в темноту за верандой, и произнесла с тем выражением, с каким вам вынужденно говорят что-нибудь очень неприятное:
— Не для тебя я, цыплёночек.
— А для кого? Для Старкова? — сказал я, заводясь.
Покачала головой.
— Это не то. Это... — пауза затянулась, и я дёрнул за нить:
— От одинокости?
Она, не отвечая, потягивала вино.
— А почему у тебя одинокость? — спросил я, беспокойно наступая.
Её лицо вдруг неестественно повеселело, рука быстро протянулась к моей щеке и ущипнула её:
— Ямочки у тебя на щеках — прелесть!
Я смутился и, насупившись, выглядел, вне сомнений, очень глупо. Она поиграла бровями: