Отца с ними разлучили: отправили в Оренбургскую область добывать нефть. Только после войны было разрешено приехать к нему. Он работал на буровой, втроем жили в углу типовой многосемейной землянки.
   - Однажды я на него обиделась: обещал почитать на ночь и не почитал, уехал на ночную вахту. Думаю: вернется, подхватит меня на руки, поцелует - а я в ответ не поцелую... - она сжала в горсти песок - песчаная струйка потекла из загорелого кулака. - Его привезли... меня не пустили...
   В скважине взорвался природный газ, который часто сопутствует нефти. Недра пальнули стометровой стальной трубой, вызвав пожар... Среди погибших оказался и ее отец.
   Так близок ее профиль - я чувствую тяжесть, с какой опустилось веко, поникли ресницы.
   - Страшно сказать, но зато мама получила свободу, какой не было при муже-немце. Мы смогли вернуться в Саратов, мама опять стала работать по специальности...
   Я недвижно ждал еще нескольких слов: сладострастного удовлетворения от того, что подозреваемое - железно-естественно. Ее муж - тоже учитель... или кто он там? Когда он приедет?
   - Ну и?.. - сказал я со злобой, которая, как бы отстраняя надежду, подыгрывала ей.
   - Окончила институт, направили сюда. Вот и все.
   "Вот и все..." - восторг душила суеверно вызываемая подозрительность к избавлению, которое не может быть невероятно полным, и в трепете внутренней шаткости я спросил окольно:
   - Хорошо у вас в Саратове? Наверно, все лето в Волге купались?
   В плотной зависимости от тяготеющего вопроса мужские фигуры сливались в желто-бесформенную массу, что необъятно ширилась и алчно со всех сторон обступала ее - такую грациозную в обидчивом замешательстве.
   - Купалась в море. Каспийском. Мы с подругой ездили в Дербент.
   - Дербент! - поспешно выразил я ей льстивую радость, упиваясь словом "подруга" и горячо желая той всяческих благ.
   - Мы жили на квартире... - Она объяснила: три глинобитных постройки и ограда образуют четырехугольник с двором внутри, и над ним - крыша из виноградных лоз. - Прелесть! Никогда такого не видала. Грозди свисают наливные, увесистые...
   Меня осенила пойманная в словах чувственность. Впечатление было глубоко и остро и щедро окрашивало то, что я неутоляемо слушал.
   Она сказала:
   - Фруктовые деревья везде. Вода в море теплющая.
   Я увидел плодоносящие сады, в чьей зелени тесно золотистым, оранжевым, розовым фруктам. Она, в облачении Евы, притрагивается к ним, плоды касаются ее губ, ее грудей... Над морем неотразимо приветлив взлет беззаботного неба, заспанно-медлительные волны отсвечивают стеклом бутылочного цвета. Она, извивно-лукавая, танцует на кромке берега, посылая мне взгляды...
   - Где мы жили, ограда - настоящая каменная стена, оштукатуренная, сказала она с веселой уверенностью в том, что я поражусь.
   И я поразился.
   - Для Дербента это обычно - не забор, а беленая стена.
   - Правда?
   - Ну конечно! То же и ослики. Так их много! Идешь тенистой улицей, а к дереву ослик привязан...
   У ее квартирных хозяев осел в стойле отмахивался хвостом от мух. Любил хлебные корки с солью и сахар: больше - колотый, потверже, чем рафинад.
   Я представил, как осел большими губами глубокомысленно берет с ее ладони кусок сахара:
   - Дербент...
   - Какие удивительные памятники истории! - она обрадована моей заинтересованностью. - Крепостные стены, башни, ворота - шестого века! Здание мечети - восьмого. Караван-сарай, бани - тоже древние.
   - Это надо видеть... - умиленно говорю я и не сопротивляюсь предвосхищениям будущего, которые полнятся блеском героики.
   Воображение доставляет мне из прошлого превосходное горючее, и я стремлюсь на сверкающий пьедестал - покоряясь гармонии между ласковым бархатом и отточенным клинком.
   - У матери в письме... было про моего отца - он такой был силач! - я захлебнулся силой переживания. - В погреб провалился годовалый бычок - отец обвязал его веревкой и вытащил! Один!
   "Я выдержу ее взгляд", - подумал я, не подымая глаз.
   - Он убивал их... - прошептал я, сладко ужасаясь безумию моей храбрости. - Он восстал...
   * * *
   Бессолнечно-сырой, знобкий день весны. Тучи быстро скользят пластами скопившегося холодного дыма. Беременная крестьянка бежит от усадьбы через серое хлюпкое поле, и все пусто и напряжено вокруг. Взбежав на скат лесистого холма, она едва устояла, разъезжаясь башмаками по талому снегу.
   На округло-лысом взлобке высится состарившаяся сосна: сама внимательная и сочувствующая отстраненность. Женщина обхватила дерево руками, как большое, мирное, понятливое существо, и, словно убеждаясь в его отзывчивости, вдыхает весенний чуть мозглый запах.
   Ей надо видеть хутор, и она поворачивается неловко, трудно: сосна не дает ей упасть навзничь, поддержав спину. Подрастающий нечастый сосняк не скрывает усадьбу внизу на равнине: дом, коровник, другие хозяйственные постройки. Открытая раскисшая земля по сторонам, овраг далеко справа, лес еще дальше слева - все это безлюдное пространство оглаживается ворчанием мотора, злящегося на унылое недружелюбие дороги. Грузовик, чей кузов тесно усажен автоматчиками, похожими на слипшиеся торчком личинки, направляется к хутору, расхлябанно раскачиваясь в зыбучей колее.
   Проговорила безукоризненно внятная очередь - кузов выбросил обильную россыпь личинок; над равниной заспешили коротенькие чеканные стуки. Они оказались в ладу с посвистом ветра, что принялся ударять густыми рывками: тучи, не поспевая за ним, рвались в клочья. Пули тихо-явственными щелчками, твердыми и красивыми, впивались в поперечные жерди, в колья изгороди. Разнесли в щепки ставни окон. Но в них все проблескивают почти невидные нежно-бледные полоски - и на поле еще одна, а за нею другая личинка, беспокойно повозившись, замирает скрюченно.
   Следящую с холма крестьянку душит звонкий груз мгновений, разрывая напором крови жилы висков. С остановившимся взглядом она осела к земле, сползая спиной по коре дерева, и легла набок. Вблизи занято и отчужденно шушукнула шальная пуля и унеслась с отзвуком заунывного напева. Неведомая сила внутри женщины встревоженно действовала, создавая плотское воплощение упрека и жестокого голода по выстрелу.
   Аппаратик души с первого дня заключал в себе след прекрасных и непреходящих вещей и перерабатывал то, чем его потчевали, не в шлак, а в отрицание, увеличивающее силы переносить его. Письма матери поставили меня у истока радуги, переброшенной в необычайное, и появилось, где брать блеск и цвета, чтобы не чувствовать себя ничтожным перед дрянной мутью потемок. Из развалин остановленных туч вышло светило, и на стонущее задымленное поле пролился солнечный ливень. Я был на холме и превратил старую безучастную сосну в маяк отчаянного дерзновения. Устроившись высоко на ветви, я скрыт стволом. Мягко нажав на спуск, вызываю маленькую малиновую вспышку: прозвучав тонко и томительно, крупица ярости убила сержанта на грязной равнине...
   При помощи снайперской винтовки я аккуратно прекращаю жизнедеятельность личинок и гусениц. Старшина-гэбэшник укрывался за кузовом машины - от огня, что вели из дома. Но мне с моего дерева видна сжавшаяся фигурка... Он вздрогнул и, согбенный, посунулся в землю. Я попал ему пулей под дых, куда умелые столь впечатляюще бьют кулаком.
   Торжество, подобно возникшей в реке воронке, расправляло в моей душе свою глубину, и я сосредоточенно тонул в ней. Вокруг меня привлеченно собирались умершие, снисходительно отдавая должное неподдельной задушевности моей священной игры.
   * * *
   Наверно, претенциозность моих домысла и вымысла не вырывалась из оков естественно верного тона, и у нее не хватало духа прервать меня. Но я почувствовал предельное натяжение струны и в панике, что она сейчас уйдет, ухватился за то, что сделало бы такой оборот некрасивым в ее глазах. Я прибегнул к неотстранимой правде, взыскующей отзыва.
   - Вы думаете - вот... треплется как ненормальный... а ведь... а ведь... - начал я, прерываясь и желая говорить возможно проникновеннее, - о другом, как другие, я мечтать не могу. Ну, там - что "на Марсе будут яблони цвести" или - "до Сатурна дойдем пешком и цветы принесем для суженой..." Мы... в имени Николая Островского... мы там поклялись на всю жизнь...
   Ее болезненно-натянутое огорчение сменилось невеселым вниманием.
   - Там были хуже, чем я, - достало у меня отчаяния продолжить, - вообще были лежачие, и мы все дали клятву... если кого случайно какая-нибудь полюбит... он не женится - чтобы другим не обидно... - я осекся: в ее взгляде была такая явная ненавистная мне жалость, что под сердцем судорожно шмыгнул холодок, а лицу стало горячо до зуда.
   Не знаю, поняла ли она, что мое злорадство жалило меня самого, когда я сказал:
   - Клятва, чтобы всем - безнадежно! - У меня вырвался отвратительный смешок.
   Ее глаза были почти черные, непрозрачные.
   - Это ошибка. Случается самое разное... - произнесла она, и я услышал в голосе остроту причастности.
   - Безнадежно, - повторил я, улыбаясь от самотерзания.
   - Не надо, перестань.
   - Безна...
   - Перестань! - Она вдруг схватила меня за волосы, сунула носом в песок раз, другой - мгновенно и непостижимо мир стал совершенным.
   - Ой-ой-ой, Елена Густавовна! Сдаюсь! - завопил я, осчастливленно обалдев.
   * * *
   Я изливаюсь ей о Черном Павле, о дворняге Джесси, о нашей компании. Какую в степи мы устраиваем пальбу из "поджигов"! Поджигом (ударение на первом слоге) называется самодельная огнестрельная штука, состоящая из металлической, чаще медной трубки, сплющенной, загнутой и залитой свинцом с одного конца, и деревяшки, к которой она крепится. Взамен пороха используется сера, соскобленная со спичек. Выстрел происходит от воспламенения опять же спички, помещенной вплотную к боковой прорези трубки. Чиркнешь коробком - и быстрое шипение оборвется характерным самодостаточным звуком, который бесполезно с чем-либо сравнивать, потому что никакой щелчок кнута, при всей его резкости, не передаст исполненной вкуса значимости выстрела.
   Она меня охладила.
   - Война опять? - произнесла с чувством обременительно-привязчивого недомогания, и я не рассказал, как хрустко колола дробь пустые бутылки, а если задевала землю - дымком вспыхивала сухая легкая пыль.
   Я несколько изменил течение словесной приподнятости:
   - У Сани Тучного, знаете, эх и удар! Он, когда дерется, в лицо не бьет - только в корпус. И первым ударом - в отключку! А Гога на велосипеде наравне с мопедом выжимает - шестьдесят километров в час!
   Мы купались, я все болтал, пока, наконец, Гога, катаясь вокруг нас, не начал почти наезжать на меня велосипедом: на всем пляже остались три-четыре человека...
   От протоки мы пошли втроем - Гога, я и она, - вскоре я выдохся, хромал все сильнее, и меня заставили влезть на багажник. Гога ехал некоторое время рядом с ней - я бы хотел, чтобы он вез меня так, возле нее, до самого ее дома, - но Гога не знал об этом.
   Он нажимал, нажимал на педали, и она оказывалась все дальше - одна на дороге, идущая непринужденной сильной походкой.
   11.
   Наша компания уже вся во дворе, собралась на лавках под кустами. Саня Тучный сидит на скамейке с двумя соседскими девочками. Они комкают пальцами, покусывают сорванные листья, а Саня под гитару тянет с натруженной выразительностью:
   Больше мне волос твоих не гладить,
   Алых губ твоих не целовать...
   Он ездил летом в город подрабатывать носильщиком и познакомился с юной экскурсанткой: она со своим классом приплыла на теплоходе с верховьев, из Кинешмы. Саня погулял с девочкой по набережной, они подержались за руки, и она оставила ему свой адрес, попросив описать место, где он живет. Саня поделился с нами, как исключительно серьезно размышлял, пока не удовлетворился фразой: "Наш поселок находится в зоне пустыни..."
   А Гога влюблен в актрису. В мае Валтасар возил нашу компанию в городской театр на спектакль о Мальчише Кибальчише. Когда артистка, игравшая Мальчиша, обращалась в зал, Гога открывал в проникнутых страстью звуках ее голоса что-то похожее на утаиваемую слезинку. Последствием стала игра растроганных чувств, которая бросала его то в тень элегии, то под луч застенчивого озарения. Он послал письмо с просьбой об автографе, и пришла ее фотография, на обороте было выведено волосными линиями "Гоге на память". Ниже помещались имя и фамилия актрисы, а под ними - жеманно-небрежная роспись.
   ...В силу всего упомянутого вечер отстаивался в нашем дворе взволнованно-тихий, полный сентиментального настроя. Я стоял, опираясь на Гогин велосипед, и в обаянии романтичности смотрел на покровительственно-томный пожар звезд.
   Откуда мне было знать, что меньше чем через два месяца я вот так же запрокину голову и свалюсь без сознания?
   * * *
   Валтасар ходит по комнате.
   - Звоню сегодня в школу, - говорит негромко, напористо, - попадаю на Гречина...
   Гречин - наш учитель физики.
   Валтасар, остановившись, устремляет на меня взгляд, которому всеми силами пытается придать проницательность:
   - Расскажи-ка! Мне нужна история этой тройки.
   При словах "звоню в школу", произнесенных, я почувствовал, не на шутку взволнованно, у меня сдавило виски, меня даже замутило: я ужаснулся, что Валтасар узнал причину моих мук, что сейчас скажет, как это смешно, жалко. Он сказал о тройке, и я в облегчении обмяк.
   Вчера я получил тройку - шестую с начала школьной моей жизни и уже вторую в нынешнем сентябре: я непонятно как не выучил формулу линзы. Гречин, к счастью, вызвал меня вторым - первым минут пять безрезультатно протоптался у доски Бармаль: за это время я успел что-то ухватить в учебнике, кое-как наскреб на тройку.
   Я знаю - Валтасару нельзя врать, ему нужен прямой ответ. Но как я могу ему сказать правду, если она такая, что я трушу самому себе ее высказать? И я молчу, побито потупившись.
   - Арно, я никогда не понуждал тебя: ты сам считал нужным, если не ошибаюсь, рассказывать мне почти все. Когда по тому темному делу меня приглашали в милицию, ты сказал мне сам, как все было, умолчав, кто вывихнул тому типу руку - Гога или этот ваш боевик Тучный (Валтасар вспоминал случай полугодовой давности). Ты рисковал положением в вашей Коза Ностре (мафия, Коза Ностра, триада - любимые его словечки в отношении нашей, в общем, безобидной дворовой компании, о которой он сам отлично знает, что она безобидная).
   - Я понимаю, как ты ценишь свое имя в этой вашей ложе, - он опять ходил взад-вперед по комнате. - Да, авторитет - это много! Но скажи - я подводил тебя? Я бессовестно тебя выгораживал перед милицией, ты вынудил меня участвовать в вашей пиратской круговой поруке!
   - Я не виноват, что меня запомнили...
   - Знаю - ты не вывихивал, разумеется, никому руку, ногу, шею, но, по известным причинам, запомнился. И я, как положено, должен, я обязан был заявить: "Вот он, мой сын, скрывает виновных - берите его!"
   Как я люблю Валтасара, переживающего из-за моей тройки! И как чувствую - все его справедливые слова бессильны вызвать меня на откровенность. Если бы я мучился не из-за Елены Густавовны! Если бы это была Катя, Лидка Котенок...
   - Тройка по русскому, теперь - физика... Пятерки за четверть аукнулись?
   - Ничего не аукнулись, - я чувствую, как равнодушно я это произнес. По русскому уже есть пять за диктант, по физике будет: еще только двадцать первое сентября.
   - Арно, мы с тобой договорились...
   Я уже не слышал, что Валтасар говорил дальше. "Мы с тобой договорились?.." - она сказала тогда, на пляже, тоном неудавшейся строгости, растерянно и щемяще. Передо мной стоял твердый овал ее лица; словно требуя не противиться, губы были сжаты остротой внушения, и казалось: к ним порывисто прижат палец.
   Валтасар говорит, говорит о том, как мы с ним договаривались, что я ни за что не буду получать троек; смотрю сквозь него, видя ее рот, который кажется мне и страстным и суровым, я творю ее бесподобное заразительно-смелое выражение... мне и сладостно и неизъяснимо-горько: ужасаюсь - вдруг реальность откажет ему в том значении, что мне так нужно...
   Нужно невыносимо.
   "Мы с тобой договорились? - она сказала. - Да?.. Я тебе велю, понял?"
   Она требовала, чтобы я не думал, будто я безнадежный, будто меня никто не полюбит... С притворно сердитым лицом дернула меня за нос - я засмеялся взбудораженно до помутнения.
   Она радостно шепнула: "Вот и хорошо!" И сама расхохоталась. Хохотала, лежа на животе, болтая ногами, как маленькая.
   12.
   Валтасар выяснил, в кого я влюблен.
   Вскоре в субботу приехал из города Евсей.
   Марфа была у себя в клинике, Валтасар кормил нас с Родькой обедом. Я вяло ковырялся в каше, а Родька спешил доесть ее, с вожделением поглядывая на разрезанный краснейший арбуз, предназначенный на десерт. Валтасар непрестанно выходил во двор, поджидая Евсея.
   ...На улицу меня не отпустили. Я понимал: гость прибыл разобраться со мной.
   Он доставал из видавшего виды портфеля колбасу, водку, а я, поймав невинно скользнувший взгляд, почувствовал, до чего ему не терпится рассмотреть меня с пристальной основательностью.
   Я стоял у окна, притворяясь, будто заинтересован чем-то в пустом дворе, где ветер гонял пыль по засохшей грязи. Внезапно Валтасар воскликнул:
   - Но ведь это же химера!
   Я хотел сесть на табуретку, но он почему-то (наверно, и сам не зная почему) подставил мне плетеное детское креслице Родьки, которое тот презирал, так как "уже не маленький".
   - В следующий выходной поедем к Илье Абрамовичу - у него будет гостить внучка его друга... э-ээ... Виолетта! Твоя ровесница. Чудесная девочка! У нее ревматизм, она болезненно выглядит, но учится прекрасно. Умничка. И какой голосок! Она станет певицей.
   - Пле-е-вать мне! никуда я не поеду - ни к какой Виолетте... Пр-р-ридумали... - бешенство не дало мне выкричать все, что хотелось.
   Родька, поедая ломоть арбуза, глядел с непередаваемой тревожной серьезностью. Евсей, демонстрируя сумрачную занятость, спросил Валтасара отвлеченно:
   - Хамса есть? Сооружу закусон. Без соленого - не дело...
   Валтасар с каким-то странно-таинственным видом, точно приоткрывая нечто крайне опасное, но ценное, зашептал мне:
   - Ты отлично развился! Сбереженные от грязи чувства скопились, поперли - и случился вывих. Это легко выправляется. Будешь переписываться с Виолеттой, встречаться, вы повзрослеете - переживете ничем не омраченный... э-ээ... не омраченное... черт!.. словом - момент... словом, как мы все мечтаем, создадите прекрасную семью...
   Меня поеживало биение удушливо-злой горячки, и внутренне зазмеившийся сарказм вырвался неполно, но жадно:
   - А я хочу... а-аа... создать семью с... с... - и я замолк.
   Он взял только оболочку слов, не тронув подспудного, и махнул на меня рукой с выражением: "После такой глупости о чем толковать?" Родька, по-видимому, согласился с ним и, вдруг вспомнив, что сейчас это ему сойдет, вытер влажный после арбуза рот рукавом, а руки - о штанины. Затем он приступил к следующему виду наслаждений: достал тазик и мыло - пускать мыльные пузыри.
   Валтасар и Евсей делили застолье, ведя преувеличенно рассудительную, медленную, разделяемую паузами речь об уникальности Кара-Богаз-Гола, о том, как страдал на берегах Каспия Шевченко. Оба, выпивая, как-то странно заметно играли лицевыми мускулами; звякали вилки. В то время как надрывное оживление скручивало силу моих нервов в тугой жгут, нестерпимо болезненный при малейшем новом впечатлении, Валтасар потянулся ко мне с печально полураскрытыми губами. Он изнемогал в опьянении, что было так на него непохоже:
   - Только не пойми в том плане, что она не может тебя полюбить из-за твоей ноги. Суть совсем не в том. Просто не может же она ждать, когда ты повзрослеешь, получишь образование, начнешь самостоятельно зарабатывать... А ныне тебе доступна лишь любовь на расстоянии, в глубине души. Люби, пожалуйста! Но без троек! Любовь... э-ээ... в принципе, вдохновляет - так закидай учителей пятерками, посвяти своей любимой будущую золотую медаль! он взял меня за плечи, прижался лбом к моему лбу: - Мысли о твоей ущербности утопи в мозговой работе. Учись и достигай, и тогда станет неважно, хром ты или у тебя ноги... я не знаю... как дубы... Будет важно, каков ты в твоем избранном деле, вот на что будет смотреть умная женщина.
   "Красивое ты явление, Пенцов", - она тогда сказала...
   Блистательность воспоминания взвинтила во мне веру в улыбку самых броских невероятий. Трогательность смятения обернулась некой заволокнутостью сознания, что закономерно сопутствует выспренним абсурдам.
   - А если она сейчас смотрит на меня так... как ты хотел сказать? адресовал я Валтасару с медоточивой, мне запомнилось, интонацией.
   - Сейчас?.. Когда ты еще... никто? Родион, не лей на пол - пузыри пускают на улице...
   Мое истомно замиравшее сердце пошло между тем стучать полным ударом, и каждый его толчок одержимо отрицал понятие фантастичности. Будущим летом, заговорил я, она опять поедет отдыхать в Дербент, и пусть Валтасар меня отвезет туда. Снимет мне комнатку рядом с тем местом, где будет жить она, и уедет. А мы с ней станем купаться в море, ходить осматривать древние крепостные стены, ворота...
   Евсей проглотил водку на сей раз безвыразительно, словно запил водой таблетку.
   - Там есть лезгинский театр.
   - Во-оо! - воскликнул я взорванно, в неистовой окрыленности таким доводом в пользу моего плана: - Мы будем с ней ходить в лезгинский театр!
   Я умоляюще смотрел на Валтасара:
   - Ладно? Ла-а-адно?..
   - Но это из области химерического! Так не делается!
   Меня будто оглушило хлынувшим из кадки холодным потоком.
   - А-а-а... что делает Давилыч с девчонками?.. А остальные? Ты же сам все, все-оо знаешь! Это не из области химерического? Так делается! А что я поп-п-просил - не делается? - у меня прыгали губы.
   По его лицу как бы пробежала тень судороги - оно стало трезвым. Он отшатнулся и, уткнув локти в стол, погрузил лицо в ладони.
   - Зачем вы забрали меня оттуда? Говорили - сколько вы все говорили! чтобы у меня была настоящая любовь... а когда... когда... - я немо зашелся плачем, я раздирающе разевал рот, который сводило и изламывало.
   Валтасар, склонивший голову, развел пальцы, высматривая меж них, и мне показалось - глаза его вытаращены. Евсей же, напротив, зажмурился, дернул головой, как бы отметая остолбенение мысли, затем приблизил ко мне сжатый, из немелких, кулак и хрипнул резким шепотом:
   - Ты мужик или кто?!
   Родька, весь красненький, будто запыхавшийся от бега, тоже сжал кулаки и затопал ногами на Валтасара:
   - Отвези его, куда он просит!
   Я был само ощущение ошейника с пристегнутым поводком, который тянут изо всех сил.
   - Забрали оттуда - и мне только хуже... там... там мне не было бы, как сейчас! - потянув в себя воздух, я словно вдохнул сухой снег, моментально пресекший голос.
   Евсей набрал из кружки воды в рот и брызнул мне в лицо. Пенцова будто подбросило из-за стола с вытянутыми вперед руками - он толкнул Евсея:
   - Спятил?
   Тот с пристуком вернул кружку на стол, прочно взял Валтасара за предплечья и дважды шатнул его: на себя и от себя. Потом он величаво указал на меня пальцем и начал каким-то барственно-брюзгливым тоном:
   - Ты - точка всеобщего притяжения? Что-оо?.. - лицо выразило среднее между возмущением и гадливостью. - Я! Я! Я! - как бы передразнил он меня, кривляясь. - Тебе обещали! тебя отвези... - продолжил он, убыстренно двигая руками, будто подкидывая и крутя шмат теста. - А вообразим утопию: она вправду взяла себе в голову и стала ждать, когда ты станешь мужиком. Ты ж на ней не женишься! Это сейчас ты несчастный, а как только сделаешься самостоятельным, начнешь зарабатывать - загоришься на другие цветочки! А ее будешь гнать...
   Он жестикулировал все жарче, упорно отталкивая Валтасара, который пытался его обнять. Вдруг Евсей налил стакан и с холодной непоколебимостью произнес:
   - Пью за то, чтобы она не оказалась набитой дурой, не вздумала взрастить в себе чувство...
   Ужас запустил клыки в мое сердце.
   - Не-е-ет!!! - я вскочил с креслица и, не подведи нога, кинулся бы и выбил у него из руки стакан.
   Все вокруг затряслось, хаотически искажаясь, делая стены волнистыми, смешивая линии - поглощаясь жалобно звенящим душевным обвалом. Валтасар обхватил меня, стиснул с устрашающей торопливостью, неотторжимой от пожара, горячечно шепча и нежа терпкостью водочных паров:
   - Успокойся! успокойся! успокойся!..
   13.
   Ночами я больше не спал - я проводил время с ней. Лишь только закрывал глаза, она оказывалась передо мной.
   Она на песке под солнцем, чей жар теперь, за ненадобностью, так бледен...
   Она в протоке, обливаемая дымящимся мучнистым светом, похожим на медово-золотистую пыльцу.
   Она ко мне лицом. Спиной...
   Она на дороге...
   Я часто вставал, приоткрыв окно смотрел в небо - оно вбирало мою одинокую неумиротворенность и начинало пылать от угрюмо-черного горизонта до зенита. Я пускал в куст зажженные спички - и все мое существо, каждая мышца восставали против того, что ночью почему-то принято лежать и даже спать.
   Гущина грез в их острой причудливости влекла меня по пестрым узорам похождений. Я озарял творимый ночной Дербент фейерверком, выкладывая золотом света фасады его домов то с куполообразными, то с плоскими крышами. Потом я гасил летучие огни, и месяц орошал город зыбкой мерцающе-стеклянной изморосью. Деревья обширно-загадочного сада серебристо трепетали, стоя в середке густо-чернильных кругов. Я заливал траву нежно-лунным молоком и разбрасывал исчерна-синий плюш теней. Мы с нею гуляли в этой изысканной заповеданности, взволнованно проходя через расстилающиеся веера любовных токов.