Гостьи, меча лукаво-подвижными взглядами, поскидывали овечьи полушубки на пол, размотали теплые платки и бойко забалагурили, расхватывая принесенное нами. Мои спутники, почти все - дети обеспеченных родителей, москвичей и ленинградцев, - получали из дома посылки с тем, что здешним юным жительницам не могло представиться даже пришедшим из сказок. Если кому-то бабушки и рассказывали сказки, то вишня в шоколаде там не фигурировала.
   Зубки незрелых прелестниц поспешно вонзались в персики, в инжир и хурму, сок увлажнял подбородки, губки были перепачканы сладким, и в раскованных ретиво-звонких голосках все крепчали бередившие меня новизной интонации игривого искушения. Приятель, что привел меня сюда, подошел к девочке из старших и сказал голосом, прозвучавшим одновременно и нервно, и странно сонно:
   - Настал тот час...
   Гостья освободилась от валенок, стянула из-под юбки теплые стеганые штанишки, и на разостланных полушубках обещание очаровательного сюрприза было прозаически погашено рьяно-ничтожным действом. Тут же всколыхнулась торопливость подражателей...
   Мой опекун, поднявшись с пола пресыщенно-гордым и даже желчным, подвел ко мне девочку: если она и была старше меня на год, то выражение имела ко всему привычное. Оно стало холодно-терпким - соответствуя быстрому взгляду, угадавшему сквозь штанину изувеченность моей ноги. Приятель пальцами чуть сдавил сзади ее шею, и девочка уступчиво мне улыбнулась, не без изящества шевельнув талией.
   - Будем? - выразила она насмешливое любопытство, подстрекая мое самолюбие, и я, до сего момента весь внутренне стянутый, нацеленный на обиду, растаял в волне почти счастливой растерянности.
   В молчаливой развязности осилился переход к сияющему смятению, после чего пришла, как благо, тусклая тупость тела и сделалось многосторонне противно на сердце. Внутри него не осталось пройденного пути к тому, что свершилось: я не восхитил, не очаровал - в силу чего не мог вкусить того признания, которое лишь тогда и способно было научить меня летать, без внимания к ходьбе. Находка оказалась безликой и не выделила меня из безликости.
   Но, вскрыв неказистую раковину, я поработился вкусом к содержимому, вкус нашел во мне верный приют и стал развиваться в направлении, которое ему требовалось. Правда, к тому единственному поцелую я становился только бережнее, но на воспоминание о нем неизменно клеилось скользкое, выливаясь в чувство, что обещающие благодать дождевые облака будут проноситься над житницей, никогда не беря ее в расчет.
   19.
   Протекло двадцать лет с того времени, когда меня увезли из Образцово-Пролетарска. Я живу в Москве. Но сперва о моих близких и знакомых.
   Валтасара не стало вскоре после моего поступления в интернат. Попивал он и раньше, но тут вовсе отпустил вожжи. После работы шел к друзьям в городе: терпеливую тоску тщился превозмочь коктейль из горечи и надежды под названием "Как перевернуть гнусный вертеп". Затем надо было спешить к последнему отъезжающему в поселок автобусу. В двенадцатом часу декабрьской ночи, в переулке близ остановки, Валтасара пырнули стальным тонким остро заточенным прутом под левую подмышку.
   По времени близким к этому событию оказалось другое: Пенцовы давно стояли на очереди, и Марфе с Родькой дали квартиру в городе.
   Во все время моей учебы Марфа присылала мне посылки, когда могла деньги, на каникулы забирала к себе. Замуж она не вышла, но у нее есть друг.
   Родька окончил институт, женился, работает начальником среднего уровня в городской торговой сети.
   Бармаль раз или два отсидел в тюрьме; он - картежник, гастролирует на теплоходах, совершающих рейсы Москва - Астрахань. Лежал в клинике Марфы с поломанными ребрами, от него она узнала о других наших друзьях.
   Агриппина Веденеевна и Павел Ефимович живут все в том же бараке, одряхлели. Павел Ефимович ходит с палочкой.
   Катя неудачно побывала замужем за речным матросом, теперь она - подруга Бармаля, работает калькулятором в поселковой столовой.
   Гога - шофер автофургона, привозит в поселок хлеб, жена воспитательница детского сада, у них две дочери.
   Саня Тучный, живя в поселке, ездит на работу в рыбосовхоз, из-под полы приторговывает рыбой; он женился на девушке, которой от родителей достался домик. Она - кладовщица овощной базы ("сидит на арбузах"), детей у них трое.
   Учреждение имени Николая Островского находится там, где и прежде. Лишь год или два назад с почетом проводили на пенсию директора. Марфа слыхала: ныне обстановка там еще похлеще, чем была в мое детство.
   Илья Абрамович нередко заходит к Марфе, передает мне привет, вспоминает Валтасара: после двух-трех фраз заливается слезами; он сильно сдал.
   Зяма давно в Москве: музыкальный руководитель в одном из театров, композитор. Мы не встречаемся.
   У меня весьма перспективная работа, имеется (пусть известное пока только узкому кругу специалистов) имя в науке. Живу в Бауманском районе, который не кажется мне ни грязным, ни тесным (притом что на тротуаре ощущаешь себя, бр-р-р, зажатым, будто в очереди). Квартира у меня с комнатой в четырнадцать квадратных метров, на первом этаже дома довоенной постройки.
   Я немаленький ростом, недурен лицом и, если не очень обращать внимание на то, что при ходьбе припадаю на левую ногу, могу сойти за интересного мужчину. Я пью, но так, чтобы это не вредило работе, и у меня есть страсть, из-за которой пристально слежу за собой, ношу костюмы исключительно от портного. Я обожаю девчонок!.. Предпочитаю далее на эту тему не распространяться...
   Иногда, благодаря схожести нашей работы, я на каком-нибудь сборище встречаю Евсея. Он вторично женат, и, кажется, семья его не тяготит. Со мной он держится с дежурной любезностью.
   Однажды приятным вечером начала осени, заглянув в ресторан "Изба рыбака" недалеко от моего дома, я увидел Евсея. Он был здорово выпивши, мы с ним приняли еще - он потеплел, расслабился и стал звать меня на выходной в Болшево: на дачу к знакомому кинорежиссеру. Тот хлебосольный хозяин и позволяет гостям приводить с собой приятелей. Я подумал о вездесущности случая: не приберегается ли для меня что-то, отмеченное пикантностью?
   Мы встретились с Евсеем на вокзале и покатили на электричке в Болшево. Всю дорогу говорили о работе, о женщинах (может быть, я чересчур разболтался), о проведенных отпусках, о гастрономических вкусностях...
   День с его умеренной яркости светилом лениво раздумывал о переходе в вечер. На даче я нашел, помимо мужчин, лишь трех немолодых, при мужьях, особ, и мои ожидания заплакали, как оцарапанные нещадно тупым лезвием.
   Жарилась свинина на вертелах, и налетели прилипчивые по-осеннему мухи, обнаружили себя и комары, создав веяние неотстранимо стихийного измывательства.
   Хозяин после слова "наливай!" наполнил стопки и с шаловливой приятностью возгласил:
   - Не спешите рюмки брать!
   Острота была оценена увесисто-аппетитным хохотом. Хозяин с движением руки от груди вперед и книзу поклонился Евсею, и тот, окрасив голос тембром мрачноватой важности, произнес, словно объявление войны, что "водка разгружает", она "лучше всего - от всего и против всего!"
   Общий смех восхищения вобрал в себя бурную живость хлопков в ладоши...
   Огрузнев от съеденного и выпитого, мы с Евсеем сошли с веранды под сень акаций и развалились в шезлонгах. Он, разумеется, закурил - но не "Казбек", как прежде, а сигарету с фильтром. Цвет лица, вопреки уважению к разгружающей влаге, не стал у моего старшего друга подержанно-тощим, в черной бородке замечалось лишь несколько седых волосков. Его талант претворился в весомые результаты, что уже отрешились в свою особую, все более забывающую о создателе жизнь, и он как будто удовлетворен лаврами отменного специалиста. Отменного, но - не ведущего. Я буду ведущим.
   Сосредоточившись, будто целиком уйдя в это занятие, Евсей выпустил изо рта дым с необыкновенной плавностью.
   - Похоть прикидывается элегантным цинизмом, собираясь все и вся потрепывать по щеке... - он упер в меня взгляд, полный раздумья и непередаваемо назойливой рассеянности. - Или я зубоскалю?
   Во все мои встречи с ним я испытывал предельную полноту ожидания: с невольной внутренне-язвящей усмешкой я хотел и не хотел услышать то, о чем он теперь начал.
   - Был день сильного ветра на улице и мыльных пузырей в комнате... проговорил он кротко, кротостью выражая давно назревшее, обдуманно-злое. Страдало ли мое отношение неопределенностью - отношение к тому истерическому цирку? Ах, исключительное чувство! Дербент возвышенных очарований!.. Но стоило гадкому утенку встать на крыло - цветочки, вы хороши во множестве!.. главное - румяная клубника.
   Он с ехидцей, в притворном смущении сдвинул брови и выразил раскаяние:
   - Зря я позубоскалил... Вспомнилось, как один очень добрый человек пожелал имениннику: "Чтобы ты так жил!" И - сладилось. Живется недурственно. Хотелось мне одну лишь только мелочь узнать: вот так живя, понимается хоть как-то - что бабе жизнь переехал?
   Он вонзил зонд в рану уверенно и глубоко: его интересовало как целителя - будут или нет спазмы боли?.. Тогда, после моего фокуса с зажженным бензином, поднялась кутерьма или, как с брезгливостью сказал Черный Павел, "буря в баке с дерьмом".
   Загуляла версия, будто я предпринял попытку самосожжения на почве ревности... Значит - "что-то было..." Валтасар, Марфа с рвением опровергали это, но Елену Густавовну выбросили с работы, против нее возбудили уголовное дело. Впереди замаячил суд. Ей грозило, в лучшем случае: никогда больше не работать по специальности... грязный след будет тянуться за нею всю жизнь.
   И она сдалась следователю прокуратуры - дело закрылось. Сдалась заведующему облоно, и он устроил ее в школу в далеком селе. Там она поспешно вышла замуж - за человека, что только-только вернулся из тюрьмы; охотовед, он сидел за превышение мер самообороны - застрелил браконьера. Вскоре сел опять - на этот раз за браконьерство. Она осталась с маленьким ребенком.
   В селе иногда появлялся ответственный руководитель: наезжал в тамошние угодья стрелять дичь. Положил глаз на Елену - и она стала жить в городе.
   Марфа кое-когда встречает ее случайно в магазинах, на улице. Елена учительница в престижной школе. Не спрашивает обо мне, не передает привет, но внимательно слушает, что Марфа рассказывает о моих успехах...
   Я одарил Евсея согласием с его словами: о, да! все сладилось! И прогнозы на мое дальнейшее - самые благоприятные. Спасибо доброму человеку за его пожелание: причем за него - даже большее спасибо, чем за то, что оно сбылось.
   Был пир царей, и царями на нем стали милые, душевные, тихие люди, которые желали удаления от зла, воспринимаемого остальными как удовлетворительная повседневность. Страдающие же от нее хотели прибежища неявного мирного противостояния некрасивому и нехорошему. И они сделали себя царями, изваяв маленький пъедестал для умиляюще благодарного, прирученного человечка и поставив его между собой и хищными буднями: поставив как источник возвышающих мыслей и положительных эмоций.
   Этим людям так нравилось держаться вокруг нацеленности на добрый поступок - вокруг куценького серенького вымпелка, выставленного ими над омутом, ревниво прячущим в своей глуби и самую вкусную рыбу, и драгоценные раковины, и благостное зло. Они были убеждены, что все приблизившееся к их вымпелку окажется, безусловно, доступным их взгляду. Между тем смысл, значение того, что они делали, понималось ими настолько же, насколько скальпелем в руке экспериментатора понимается то, что с его помощью делают над подопытным дельфином. Им встретилась жизнь, которой было определено существовать наперекор их представлениям. Могли ли они уяснить, как неизмеримо тяжелы их заботы - тяжелы тем, что заставляют смотреть на мир глазами других?
   Как враждебно, как отталкивающе было для них блаженство творимого выстрела! выстрела пусть только внутри души - но, при единении с родственной волей, - достаточного, чтобы жизнь увиделась неутолимо желанным восстающим искусством. Скажи тогда Валтасар с неподдельно-сердечной готовностью: "Я отвезу тебя в Дербент!" - разумеется, никакой поездки бы не состоялось, она не поехала б - но решимость Валтасара развязала бы связанное. Произошла б та недостающая вспышка, которая, развиваясь в свободной сложности своих отражений, наполнила бы душу веселой уверенностью в том, что ее представления могут быть очаровательными и что самые лучшие из стремлений обязательно найдут себя вовне: став дыханием вещей видимых и нетленных...
   В продолжение эмоционального моего монолога Евсей несколько раз едва не прервал меня, но вытерпел. Теперь он воспользовался паузой:
   - Крикливо-задушевное козыряние - точнее, спекуляция на, так сказать, украденном детстве. С целью уйти от заданного пункта.
   - Нет, я не уйду от заданного! - сказал я в храбрости щедро отпущенного на сей раз вдохновения. - Ты прав: я сотворил себе отраду из порока. Но в цинике живет идеалист, который самовольно опустился ниже, чем должен бы: исключительно из преувеличенного осознания своей недостойности. Опустился как можно ниже своей мечты, чтобы не испачкать ее: мечты, которая помогает внешне пребывая с людьми, - не смешиваться с ними.
   Евсей отвел взгляд и гмыкнул - совсем неуместно, громко. Я высказал ему, что он напомнил о моем цирке, а я укажу ему на его театр.
   - Ты любил заявить, что за добро перервешь горло: ты играл самого себя - театрально противостоящего будням! Ты элегантно циничен, как и я, но если в мой цинизм облекся занятный порок, то в твоем обрела себя расхоже-скучная беспричастность.
   Его лицо в короткой бородке, сейчас подавленно-настойчивое, выказало густую сетку морщинок в подглазьях. Он запустил руку мне в волосы, сгреб и потянул их так крепко, что у меня выступили слезы. Не поднимая рук и не вырываясь, я выговорил:
   - И это тоже театр, горлоперерватель, ха-ха-ха... - засмеялся я зло, как мог.
   Он, не выпуская моих волос, другой пятерней схватил мою руку, потянул к своему лицу:
   - Ударь! Влепи! - упрямо пытался ударить себя по щеке моей рукой, но я был сильнее и не позволил.
   На нас глядели - пока без желания вмешаться. Он отпустил меня. Я видел его широкие влажные близкие зрачки - и ощутил почти материальное прикосновение к глазам.
   - Ну, скотина! и какая же ты скотина, Арно... почему ты до сего дня ничего? Почему?.. - сказал он так, что я почувствовал: мы на волосок от объятий.
   - Скрытная ты душа, Пенцов-Теринг! - он тянул ко мне руку, и я заметил нечищенные ногти. - Теринг-нелюдим, эстонец замкнутый...
   Я встал с шезлонга.
   - Теперь я пойду...
   - Теперь иди... - сказал он с растроганно-подкупающей, несмотря на беспокойство, мягкостью, - но если ты завтра не будешь в "Избе рыбака"...
   - Я буду! - пойдя, я обернулся к нему: - И завтра, и когда тебе надо я буду в "Избе рыбака".
   ...Кажется, я был всецело захвачен сбивчивым страстным многословием озирающегося ума, что теребил и память, и только-только происшедшее: однако взгляд принялся независимо ловить хорошеньких женщин на платформе и в электричке. Поначалу сознание отметало впечатления, но они исподволь делали свое, и скоро я уже не мог не думать о том, что в последнюю встречу с Марфой Елена неожиданно пожаловалась: дочери - восемнадцать, она прехорошенькая, а носить туфли на высоком каблуке не умеет. Неуклюжая.
   Я постарался представить дочку Елены: воображая ее как бы детскую неуклюжесть, я хотел мысленно увидеть недетски-застенчивую гордость. Туманно-маячащий олень загадочной охоты не требовал ли встречи с нею - и, может быть, то была бы уже не такая безотрадная история? История, в которой нашлось бы место выстрелу...
   Первый вариант повести опубликован под названием "Это я - Елена!" в журнале "Кодры" (номер 10 за 1986, Кишинев).
   В 1999 повесть под названием "Селение любви" вышла в сборнике "Близнецы в мимолетности" (Verlag Thomas Beckmann, Verein Freier Kulturaktion e.V., Berlin-Brandenburg). Этот текст и представлен в Интернет.