И когда же он успел, полчаса только прошло, а все уже готово. Полезен в работе, сукин сын…
Разложив бумаги на столе, секретарь вопросительно посмотрел на Петра. Петр глянул – бумага гербовая, ниже типографским шрифтом отпечатан он, имярек, самодержец и прочая, а далее от руки.
«И красив же у него почерк, словно бисер стелется. Да и содержимое приказов к войскам… Поспешать… Тяжкий гнев государев… Кто противиться будет, живота лишать… Страшненькая бумага. И манифесты хороши, все четко и правильно написано. А здесь почерк другой, но сам текст идентичен. Видать, другого писца за написание посадил. А что – ничего менять не надо, знай только копируй».
– Хорошо написано, молодец. Но надо еще списков сорок манифестов. В разные города послать. Всех писцов посади!
Волков послушно кивнул, приготовил чернильницу, перо и вопросительно посмотрел на Петра. Тот похолодел. «Опаньки, приехали. Мне же надо подписать бумаги, это конец. Спокойно, закрой глаза и ни о чем не думай…»
Петр отрешился от всего, взял в руки перо, на самом деле закрыл глаза и выдавил из головы все мысли. Быстрый росчерк… Волков спокойно, без удивления, взял подписанный лист, присыпал песочком подпись, сдул его, легонько смахнул ладонью и тут же положил второй.
И Петр начал быстро подписывать. Ну и чудненько, рука подписывает сама, только бы не видеть и ни о чем не думать! И стал трудиться, как автомат, черкая раз за разом что-то на подаваемых листах.
Секретарь собрал подписанные императором бумаги и вышел из кабинета. Но вскоре дверь в который уже раз снова отворилась, и на пороге застыл незнакомый голштинский офицер, явно русский, при шляпе и шпаге, а значит, при исполнении:
– Ваше величество, к вам генерал-адъютант Гудович и генерал-майор Измайлов! Примете? Слушаюсь, государь!
Вошел Измайлов, уже в чистом мундире, лицо умытое, ботфорты начищены. И второй, лет сорока, в зеленом русском мундире с золотыми позументами, на правом плече золотые шнуры аксельбанта. Он и заговорил первым:
– Ваше величество! Я говорил сейчас с фельдмаршалами Лопухиным и князем Трубецким, они просят принять их, говорят, что приведут свои полки к беспрекословному повиновению.
«Ага, хрен они приведут, изменят, суки! Но вот дезинформацию отправить Катьке нужно! Глядишь, и выиграем пару часов, а они успокоятся и сами напролом уже не полезут».
– Зовите их…Андрей Васильевич! – память не подвела, и он вспомнил, что по Шишкову этот генерал был предан Петру до конца.
Вошли двое, в шикарных расшитых золотом мундирах, пожилые, барбосистые, чистопородные… Сучары. И как «тезка» этим рожам поверить мог? Бог шельму не зря метит! А тут зараз две шельмы.
– Милые вы мои, – залебезил перед ними Петр, приобнял за плечи, – я рад, что вы уговорите все полки прекратить волнения и вернете в казармы. Примирите меня с любезной супругой нашей, я во всем буду и ее слушаться, и вас, и Сенат. Вы мне даете в этом слово, что помирите нас и приведете мою любимую гвардию в умиротворение? Я сейчас же напишу любезной супруге Екатерине Алексеевне письмо.
Петр подошел к столу и быстро набросал, не думая, униженное письмо. Почерк также оказался императорский, благо образец перед носом лежал, и это принесло ему удовлетворение. Он со счастливым видом подмахнул никчемную бумажку, трясущимися руками свернул в трубочку и обвязал шнурком.
А краем глаза смотрел на стоящих в кабинете военных – лица Миниха и Измайлова побледнели и растерянно вытянулись, а те двое злорадно и с презрением переглянулись. Лишь Гудович взирал на все с олимпийским спокойствием. Рык трясущейся рукой вручил писульку князю и, по-собачьи глядя в глаза, лебезяще проговорил:
– Я буду ждать ответа здесь, в Ораниенбауме, мы помиримся! Я даже разоружу голштинцев, мои намерения чисты. Гудович, всем солдатам чарку водки за здравие любимой нами супруги, государыни Екатерины Алексеевны. Никаких гонцов к Румянцеву я отсылать не буду, фельдмаршал, это мое государево слово…
– Ваше величество! – в один голос, с нескрываемым ужасом, одновременно заорали Миних с Измайловым, а генерал Гудович уже закрыл за собой створки двери.
«Вот так и дальше смотрите, морды, с презрением, спесиво. А это очень хорошо, что клюнули. Теперь вы полностью уверены, что я, как баран, дам вам себя спокойно зарезать…»
– Молчать! Я хочу мира и спокойствия, и вы, мои дорогие, помогите мне в этом, вот вам письмо. И лучших лошадей до Петербурга. Вы даете мне слово? – он просяще заглянул фельдмаршалам в глаза. Миних с Измайловым застыли в масках неописуемого ужаса.
– Даем вам слово, государь… – надменно брякнули гвардейские полковники, как отмахнулись от чего-то вонючего. И, резко повернувшись к нему спиной, бодро пошли за дверь. Петр проводил их до дверей и крикнул дежурному офицеру:
– Лучших лошадей господам фельдмаршалам!
Повернулся, за ним кто-то закрыл двери. Он улыбнулся остолбеневшим Миниху и Измайлову.
– Я рад, господа, что вы поняли мою военную хитрость и помогли мне во всем. Пришлось их в обман ввести, и теперь эти изменники сделают нам великую помощь. – Лица Миниха и генерала снова вытянулись, потом заулыбались вояки. Дошло, видимо.
– Это моя «Троица», как у деда была, больше я не уступлю. Как только эти, – он с презрением кивнул на дверь, – уедут, вы отправитесь в Кронштадт, а вы, генерал, начнете готовить голштинцев к бою. Всех, здесь в крепости только роту оставим из слабых и больных, для охраны. Я сам поведу войска. А гонцов сразу отправите, как приказы готовы будут.
Тут в кабинет снова зашел Волков, принес несколько готовых манифестов. Петр бегло пробежал их глазами – это смерть мятежу, если, конечно, солдаты прочитают. Подписал, и секретарь тут же вышел со свитками.
– Ваше величество, вы задумали дать им бой?
– Да, мой преданный друг, мы обескровим гвардию, они дорого заплатят за мятеж. Да, кстати, ты, фельдмаршал, розыск возглавишь, канцелярию заново учредим для дел сих, нужных и тайных! Или человека преданного, умного и верного сам назначь, чтоб розыск немедленно вел. И еще одна беда, боюсь, моя Катька своими манифестами воровскими смущать другие города будет.
– Казаки, ваше величество.
– Какие казаки, фельдмаршал?!
– У Румянцева в армии несколько казачьих полков. Они Петербург обложат и гонцов перехватят. Нарочного в армию надо отправить немедля, государь, пусть казаки сюда зело спешат.
«Казаки… А ведь это и верно. Емельяна Пугачева именно они всей силой поддержали на Яике, да и сам батюшка Тихий Дон тоже заволновался. Понятно, что эту вольницу надо под руку подводить, но аккуратно. Свои, как-никак, в доску, – от этой мысли сладко защемило сердце воспоминаниями о дедовском хуторе, о ночном с конями, звездным небом и долгими дедовскими песнями и рассказами о славных прошлых казачьих подвигах и походах. – И полки делать регулярными, пусть пять лет служат, а потом по домам, и лишь на крымских татар и турок поднимать…»
– Государь, я хотел бы остаться с вами, чую, что великий дед ваш передал вам свою кипучую натуру и великую мощь! Вам предстоят славные свершения. И жалею, что стар и не смогу помочь в полную силу! – Но глаза старика сияли молодым блеском.
– Мы довершим то, с чего он начал свои великие свершения, и его внук возьмет Константинополь и водрузит крест над Святой Софией, – медленно сказал Петр и посмотрел на фельдмаршала. А тот сразу помолодел лет на двадцать от таких слов, года с себя мигом сбросил, и такое сияние по его лицу пошло, что сержанту стало чуть стыдно за невольный обман. – И ты, мой фельдмаршал, будешь готовить к этому армию!
– Я отдам жизнь за вас! – с чувством произнес старик, и, к удивлению Петра, встал перед ним на колени и поцеловал руку.
Петр ухватил старика под плечи, с трудом помог подняться и, уловив момент, поцеловал того в лоб. Хотел сказать старику что-нибудь прочувственное и ободряющее, но за окном раздался частый барабанный бой, потом хриплыми мартовскими котами взвыли трубы.
Петр подошел к открытому окну – по мощеному двору пестрыми перепуганными курами бегали его храбрые голштинцы. Уже его… Русский мат полностью перекрывал скудные немецкие ругательства, и, к немалому своему удивлению, он обнаружил, что добрая половина голштинцев была с чисто славянскими мордами.
– Алярм! Тревога!
«Ну и позднее у них включение, полчаса уже прошло. Надо спешно менять командиров, подведут под монастырь, сукины дети!»
Тут же открылась дверь, и в кабинет вошел его верный Нарцисс. Он склонился перед Петром и промолвил:
– Завтрак накрыт, ваше величество.
– Перекусим быстро, господа, по-походному, – Петр сделал жест рукой, – дабы время не тратить, ибо зело поспешать надобно.
Миних с Измайловым тут же покинули кабинет, повинуясь категоричному жесту Петра – мол, идите впереди меня. Повиновались молча, уже ничему не удивляясь, но по отношению к своим чинам соблюли субординацию – генерал вышел вторым, пропустив вперед старого заслуженного фельдмаршала.
Император же, как самый молодой из их компании, но самый значимый, как капитан на корабле, покинул кабинет третьим, последним, и мысленно похвалил себя за избитую уже хитрость, но вот топать оказалось недалеко, только через зал.
В соседней комнате, которую Петр ночью принял за камердинерскую, был накрыт стол на троих, отнюдь не скромный. Везде столовое серебро, стеклянные бокалы разных калибров, вычурные ложки, вилки и ножи. Да три ливрейных лакея выстроились, как лейб-гренадеры на плацу – морды кирпичом, глаза услужливые.
А вот пищу подали довольно простую, но обильную и сытную – на закуску заливную рыбу, в которой Петр признал не виданную им раньше стерлядь и впервые в жизни попробовал; жирную ветчину и буженину, копченую гусятину. Затем уже последовал чисто немецкий гороховый бульон с гренками, следом хорошо пошла паровая телятина с какой-то зеленью, потом яблочный штрудель, а в заключение на чисто прибранный стол подали кофе с сыром да набитые трубки.
Миниха и Измайлова, судя по всему, несколько напрягало полное отсутствие за столом водки, вина и пива, и они с каменными лицами пили соки – вишневый и клубничный, отхлебнули и шипучего кваса.
А вот Петру завтрак более чем понравился – о подавляющем большинстве блюд он только читал в книге «О вкусной и здоровой пище» сталинских времен да с проглатыванием обильной слюны рассматривал цветные рисунки. Какое уж там вкушать – денег просто не было, чтобы в дорогих ресторанах шиковать, подобные блюда заказывать…
Петербург
«Всем прямым сынам Отечества Российского явно оказалось, какая опасность всему Российскому государству начиналась самим делом. А именно, Закон наш православный Греческий перво всего восчувствовал свое потрясение и истребление своих преданий церковных, так, что церковь Наша Греческая крайне уже подвержена оставалась последней своей опасности переменою древнего в России православия и принятием иноверного закона. Второе, слава Российская, возведенная на высокую степень своим победоносным оружием, чрез многое свое кровопролитие заключением нового мира с самим ее злодеем отдана уже действительно в совершенное порабощение; а между тем внутренние порядки, составляющие целостность всего Нашего Отечества, совсем ниспровержены. Того ради убеждены будучи всех Наших верноподданных таковою опасностью, принуждены были, приняв Бога и Его правосудие себе в помощь, а особливо видев к тому желание всех Наших верноподданных явное и нелицемерное, вступили на престол Наш Всероссийский самодержавный, в чем и все Наши верноподданные присягу Нам торжественную учинили».
С нескрываемым недоумением выслушали манифест императрицы Екатерины Алексеевны мещане и горожане. Расходились обыватели с площадей и улиц столицы, где его прокричали глашатаи дворцовые, в полном расстройстве чувств и с помутненным рассудком. Пьяный угар начал потихоньку проходить, и в похмельные головы стали лезть самые крамольные мысли.
Так уж устроен русский человек, что, только протрезвев, думать потихоньку начинает, но лишь после того, как наворотит от всей широты русской души невесть чего…
– Кузьма, а ведь царь-то у нас добрый был. Он о народе пекся, да и жили мы с ним неплохо…
– Ой, и дурни, царица-то немка, а царь внуком Петра Лексеевича был, о нас заботился. Жаль, помер, сердечный. Царствие ему небесное!
– А я и ничего не понял, дядя Федя, а милости какие народу матушка царица окажет…
– Хоть бы налоги какие скинула, хоть самую малость. А так ничегошеньки не понятно – церковь наша утеснена, новый мир вреден. С чего это вреден, штыком в брюхо получать рази приятственней? А скока батюшек вижу, никакого утеснения им никто не делает – и кушают хорошо, и рясы у них добрые, и иконы в золотых окладах с каменьями…
– Зело смутен и непонятен манифест сей, любезный. А коли так писано, то вины-то на императоре нашем нет, только одни наговоры. Дела темные, и не нам о них судить, а то головы мигом оттяпают…
– Жадные они, баре. Власть-то захватили, а народу-то ничего-то не дали. Кабаками с дармовой водкой откупились – пей, православные, тока ни о чем не думайте. Мыслю, обманули нас…
– Не, Матрена, не думает она о нас, бедных. Нет бы в манифесте о снижении податей ей бы сказать, или народу вознаграждение какое сделать, за нужды, нами терпимые. Жадна она, немка ведь…
Ораниенбаум
Вернулись в императорский кабинет как раз вовремя. Волков стахановскими темпами проштамповывал печати, присобаченные на витых веревочках к свернутым трубками свиткам.
Дубовый шкаф был открыт всеми створками, видно, там хранились государственные печати, и кабинет-секретарь их оттуда позаимствовал. Затем Волков взял всю кипу подписанных и опечатанных документов и унес в приемный зал.
Через раскрытую дверь Петр увидел там только семерых офицеров. Судя по отличающейся от голштинской военной форме, доверенных адъютантов Миниха, а также кирасирских офицеров Измайлова.
Получив свитки с приказами и манифестами, кирасиры и адъютанты фельдмаршала быстрым шагом сразу покинули приемную залу, трое его офицеров-голштинцев остались на страже у двери в кабинет, плотно ее прикрыв.
– Они без пушек пойдут, налегке, чтоб нас врасплох взять. Вряд ли сегодня, но завтра к полудню батальона три-четыре к Ораниенбауму подойдут, а кавалерия утром нагрянет. Пустим им для начала здесь кровушки. И крепкий гарнизон в осаду посадим. Дороги рогатками перегородить, окопы рыть, каждое строение и дом упорно оборонять, до последней крайности. Какие полки к Ораниенбауму поблизости находятся?
– В Красном Селе воронежцы полковника Олсуфьева с тремя казачьими сотнями стоят, ныне вроде генерала Грауденца полк. Я не помню толком, как сейчас полки именуют, ваше величество…
Генерал Измайлов осекся, и Петр сообразил, что император переименовал все полки на немецкий манер, приказав называть по шефам, и то же самое проделывал в свое время и его «сын» император Павел, а от него ждут ответа. Но хрен его знает, как их теперь именуют?
– Это была ошибка, – резанул Петр, – полкам вернуть их прежние наименования, какие дед наш дал, и брать рекрутов в них с одноименного города и окрестных к нему волостей. Указ подготовить, скажите нашему кабинет-секретарю немедля. Но вы говорили о полках?
– В Петергофе более трехсот Дельвигских голштинских рекрутов с деревянными мушкетами учением заняты, да сотня донских казаков в Красном кабачке на постое. В Копорье несколько драгунских рот с пехотными гарнизоном стоят. Пехотные полки не ближе Ямбурга – там ингерманландцы и казаки, или на окраинах Петербурга расквартированы. Но в Петербурге, опасаюсь, гарнизон полностью в заговор вовлечен. На Невский кирасирский полк, где я шефом являюсь, можно надеяться. Кирасиры так и не присягнули мятежникам, и их в казармы силой загнали, или по квартирам попрятались…
«Хреново! Воронежцы на Петра откровенно начхали и в Петербург заявились, а Олсуфьев резко в генералы взлетел за свою измену. В столицу гонцов гнать бессмысленно – арестуют махом, командиры все в заговор затащены, хлебом не корми. Рекруты – несерьезно. А вот с донскими казаками кашу сварить можно, если еще жалованную грамоту от себя донцам написать, историю исправив, да щедро наградить».
– Нарочного сейчас же в Петергоф пошли. Пусть, не мешкая, казаки сюда скачут – конно, людно и оружно. Рекруты тоже пусть поспешают, думаю, через три часа подойдут. В Красное Село сам поезжай – возьми флигель-адъютантов парочку, два десятка конвойных. От моего имени приказы отдавай. Олсуфьев в заговоре и мешать тебе будет, арестовать попытается. Поэтому вначале к донцам загляни, о моей жалованной грамоте Войску Донскому скажи, о милостях многих даденных. О них чуть позже скажу. И лишь потом к воронежцам с казаками иди и манифест сразу в ротах читай. Если заговорщики силой препятствовать решат, под арест их возьми. Полк под свое командование прими, пусть снимаются и сегодня вечером выступают на Гостилицы, я туда с голштинцами завтра подойду. Строго укажи, чтоб поспешали. – Петр потер пальцами виски. Вроде все сказал, что надо было, ничего не запамятовал. – Иди, генерал, бумаги у Волкова возьми! Я тебе полностью доверяю. Напиши в свой кирасирский полк – пусть при первой же возможности на нашу сторону переходят. Верного человека отправь, и пусть манифест кирасирам прочитает. Если душой покривят немного, то у них возможность появится из города вырваться и к нашим войскам уже завтра подойти. Скачи, генерал. Действуй решительно и смело!
Измайлов вытянулся, звучно щелкнул каблуками, аж шпоры звякнули, и быстро вышел. Из-за двери послышался его громкий голос: «Где кабинет-секретарь?!»
– Время пошло, – сказал Петр, когда двери закрылись, – начав мятеж, они неизбежно потерпят поражение. Это предрешено. У них всего три дня до конца, но действовать мы должны решительно. Ты, мой старый друг, приведешь флот под мою руку, первого в полдень наносите удар, освобождайте Петербург от мятежников. Мы завтра здесь примем бой с гвардией и отступим до Нарвы. Соберем полки и выступим тридцатого июня. Ты, фельдмаршал, как раз ударишь мятежникам в спину. Такова наша диспозиция. Плыви в Кронштадт, мой друг, и сикурс малый сюда отправь. Нужно галерами двор мой к ночи вывозить, иначе мне их отсюда на повозках не вывезти, дармоедов. Господь пошлет нам удачу! – Петр крепко обнял Миниха, чуть поцеловал старческую щеку и проводил фельдмаршала до дверей.
Отослав генералов, Петр долго кружил по комнате и мрачно думал. А мысли у него были совсем нехорошие.
Это перед заслуженными старыми генералами он хорохорился, веру в победу у них всячески поддерживая, а самому себе здесь лгать незачем, шансов наполовину, потому страшно. А жмякнет гвардия всей силой, и потечет с них соленая жижица, накормят дерьмом, полной ложкой. Их тысяч восемь, не меньше. Тысячи по две народа в полках, а в Преображенском и три наберется, да в Конной гвардии тысяча, и еще пушки.
А если все армейские полки, что в Петербурге находятся, подымут под ружье, тогда что прикажете делать? Голштинской гвардии едва тысяча наберется, не включая рекрутов. И как прикажете двадцать тысяч удержать, если они поголовно в поход выступят. Лишь бы сегодня воевать не пришлось…
Петербург
– Какое ничтожество мой супруг, – с презрением сказала императрица Екатерина своей наперснице и тезке, княгине Екатерине Романовне Дашковой, молодой черноволосой красотке, родной сестре любовницы Петра Федоровича Елизаветы. На княгине был такой же гвардейский преображенский мундир, как на ее венценосной подруге, лишь только Андреевской ленты через плечо не имелось.
Екатерина Дашкова была полной противоположностью своей родной старшей сестры. Худощавая и стройная фигура ее была намного привлекательней пухловатых телес Лизы, да и характером сестры отличались, как небо и земля.
Волевая, умная и решительная, она всегда пыталась доминировать над вялой и доброй Лизой, а когда та стала любовницей Петра, то в отместку юная Екатерина скоропалительно вышла замуж за князя Дашкова, который был одним из ярых противников императора.
В январе между князем и императором произошел открытый конфликт. Князь привел свою роту преображенцев на вахтпарад к дворцу. Однако император заметил, что рота построена вопреки принятым правилам, и сделал замечание. Однако князь посчитал, что честь его задета, вспылил и наговорил резкостей. Петр Федорович растерялся, посчитал себя в опасности, повернулся и отошел.
Ушло безвозвратно в прошлое то время, когда его дед Петр Алексеевич мог безнаказанно в запальчивости избивать тростью гвардейского капитана, помешавшего его распоряжениям в строю.
За сорок прошедших лет просвещение и культура сильно смягчили нравы; понятие чести и чувства собственного достоинства были восприняты новым поколением дворян. Потому-то родной внук царя-«уравнителя», палкой «учившего» своих подданных, не осмелился последовать его примеру.
Но теперь дворянство стало впадать в другую крайность – из-за превратно понятого благородства подчиненные были готовы вызвать на дуэль прямых начальников, не думая о последствиях.
Особенно это проявлялось в гвардии, которая обрела привычку к разгильдяйству во времена Елизаветы, когда можно было спать пьяным на посту либо вообще на пост не заступать – императрица лишь ласково журила за такие шалости.
Попытка Петра навести порядок и заставить бездельников служить вызвала такую вспышку недовольства, что выходка Дашкова на этом фоне выглядела невинной детской шалостью…
Однако к февралю князь кардинально изменил свое отношение к императору – тот подписал «Манифест о вольности дворянской», чем заслужил горячую признательность своих привилегированных верноподданных.
Князь, плача от радости и не стесняясь своих слез, с надрывом заявил императрице Екатерине Алексеевне: «Государь достоин, дабы ему воздвигнуть статую золотую; он всему дворянству дал вольность», – и добавил, что с тем и едет в Сенат, чтоб там всем объявить о предложении. Сенаторы восприняли идею с одобрением, а некоторые предложили воздвигнуть конную статую. Но Петр Федорович от затеи отказался, сказав, что золото только для нужных дел расходовать надобно…
Вот тогда муж перестал участвовать в заговоре, и между супругами пробежала черная кошка. Княгиня приложила массу усилий, чтоб выслать мужа из Петербурга, и своего упорная женщина добилась – в данный момент времени князь в столице отсутствовал. Его отправили с поручением на Босфор, в турецкий ныне Константинополь…
Сама княгиня Дашкова императора стала ненавидеть еще лютее, причем, как говорили злые языки, именно за то, что тот пренебрег красавицей, а выбрал ее сестру-дурнушку.
И в отместку отвергнувшему ее императору стала наперсницей и подругой его супруги, не менее яро Петра ненавидевшей. А Като, приблизившая к себе Дашкову, была полностью удовлетворена – связь со старой и новой русской аристократией эта умная немка налаживала сразу на многих направлениях.
Она прекрасно понимала, что молодая княгиня считает себя намного умнее ее и захочет в будущем манипулировать императрицей – и только загадочно улыбалась, глядя на потуги подруги, ведь делить с кем-нибудь власть Като не намеревалась.
А с Дашковой она собиралась поступить в точном соответствии со словами своего полностью опостылевшего, но отнюдь не глупого супруга и императора, которые она услышала, когда тот однажды говорил своенравной княгине: «Дочь моя, помните, что благоразумнее и безопаснее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон».
Но сейчас княгиня была ей нужна – на нее сходились многие нити их дерзкого предприятия, уже увенчавшегося столь блестящим успехом. Она стала наконец императрицей и самодержицей Всероссийской, ей присягнула гвардия, Сенат и весь Петербург.
Оставалось дело за малым – арестовать императора и заставить его подписать, с соблюдением необходимых формальностей, отречение от престола. А для того будет достаточно решительного марша войск гвардии на Ораниенбаум…
– У тебя есть сведения из шутовского Петерштадта, Като?
– Вчера вечером он соизволил очнуться от своего падения, не убился и не покалечился притом. И сразу со своей мадам Помпадур в опочивальне заперся, всех придворных выгнав и поездку на Петергоф отменив, видать, мне унижение сделать новое захотел. И всю ночь они с Лизкой ублюдка себе пытались зачать, пять раз старались…
– Сколько?! – в удивлении расширила свои прекрасные глаза Дашкова.
– Пять. Я этим тоже удивлена, ведь ни единого раза супруг на меня права свои не распространял. И на других тоже. А тут исцелился внезапно от мужской немощи! Но от такого усердия он в любовную горячку впал – себя тяжко поранил в голову и, как безумный, полностью нагой по залу своего малого дворца бегал. Еле-еле его голштинские адъютанты успокоили и в кровать уложили. С ним теперь постоянно лейб-медик сидит…
Разложив бумаги на столе, секретарь вопросительно посмотрел на Петра. Петр глянул – бумага гербовая, ниже типографским шрифтом отпечатан он, имярек, самодержец и прочая, а далее от руки.
«И красив же у него почерк, словно бисер стелется. Да и содержимое приказов к войскам… Поспешать… Тяжкий гнев государев… Кто противиться будет, живота лишать… Страшненькая бумага. И манифесты хороши, все четко и правильно написано. А здесь почерк другой, но сам текст идентичен. Видать, другого писца за написание посадил. А что – ничего менять не надо, знай только копируй».
– Хорошо написано, молодец. Но надо еще списков сорок манифестов. В разные города послать. Всех писцов посади!
Волков послушно кивнул, приготовил чернильницу, перо и вопросительно посмотрел на Петра. Тот похолодел. «Опаньки, приехали. Мне же надо подписать бумаги, это конец. Спокойно, закрой глаза и ни о чем не думай…»
Петр отрешился от всего, взял в руки перо, на самом деле закрыл глаза и выдавил из головы все мысли. Быстрый росчерк… Волков спокойно, без удивления, взял подписанный лист, присыпал песочком подпись, сдул его, легонько смахнул ладонью и тут же положил второй.
И Петр начал быстро подписывать. Ну и чудненько, рука подписывает сама, только бы не видеть и ни о чем не думать! И стал трудиться, как автомат, черкая раз за разом что-то на подаваемых листах.
Секретарь собрал подписанные императором бумаги и вышел из кабинета. Но вскоре дверь в который уже раз снова отворилась, и на пороге застыл незнакомый голштинский офицер, явно русский, при шляпе и шпаге, а значит, при исполнении:
– Ваше величество, к вам генерал-адъютант Гудович и генерал-майор Измайлов! Примете? Слушаюсь, государь!
Вошел Измайлов, уже в чистом мундире, лицо умытое, ботфорты начищены. И второй, лет сорока, в зеленом русском мундире с золотыми позументами, на правом плече золотые шнуры аксельбанта. Он и заговорил первым:
– Ваше величество! Я говорил сейчас с фельдмаршалами Лопухиным и князем Трубецким, они просят принять их, говорят, что приведут свои полки к беспрекословному повиновению.
«Ага, хрен они приведут, изменят, суки! Но вот дезинформацию отправить Катьке нужно! Глядишь, и выиграем пару часов, а они успокоятся и сами напролом уже не полезут».
– Зовите их…Андрей Васильевич! – память не подвела, и он вспомнил, что по Шишкову этот генерал был предан Петру до конца.
Вошли двое, в шикарных расшитых золотом мундирах, пожилые, барбосистые, чистопородные… Сучары. И как «тезка» этим рожам поверить мог? Бог шельму не зря метит! А тут зараз две шельмы.
– Милые вы мои, – залебезил перед ними Петр, приобнял за плечи, – я рад, что вы уговорите все полки прекратить волнения и вернете в казармы. Примирите меня с любезной супругой нашей, я во всем буду и ее слушаться, и вас, и Сенат. Вы мне даете в этом слово, что помирите нас и приведете мою любимую гвардию в умиротворение? Я сейчас же напишу любезной супруге Екатерине Алексеевне письмо.
Петр подошел к столу и быстро набросал, не думая, униженное письмо. Почерк также оказался императорский, благо образец перед носом лежал, и это принесло ему удовлетворение. Он со счастливым видом подмахнул никчемную бумажку, трясущимися руками свернул в трубочку и обвязал шнурком.
А краем глаза смотрел на стоящих в кабинете военных – лица Миниха и Измайлова побледнели и растерянно вытянулись, а те двое злорадно и с презрением переглянулись. Лишь Гудович взирал на все с олимпийским спокойствием. Рык трясущейся рукой вручил писульку князю и, по-собачьи глядя в глаза, лебезяще проговорил:
– Я буду ждать ответа здесь, в Ораниенбауме, мы помиримся! Я даже разоружу голштинцев, мои намерения чисты. Гудович, всем солдатам чарку водки за здравие любимой нами супруги, государыни Екатерины Алексеевны. Никаких гонцов к Румянцеву я отсылать не буду, фельдмаршал, это мое государево слово…
– Ваше величество! – в один голос, с нескрываемым ужасом, одновременно заорали Миних с Измайловым, а генерал Гудович уже закрыл за собой створки двери.
«Вот так и дальше смотрите, морды, с презрением, спесиво. А это очень хорошо, что клюнули. Теперь вы полностью уверены, что я, как баран, дам вам себя спокойно зарезать…»
– Молчать! Я хочу мира и спокойствия, и вы, мои дорогие, помогите мне в этом, вот вам письмо. И лучших лошадей до Петербурга. Вы даете мне слово? – он просяще заглянул фельдмаршалам в глаза. Миних с Измайловым застыли в масках неописуемого ужаса.
– Даем вам слово, государь… – надменно брякнули гвардейские полковники, как отмахнулись от чего-то вонючего. И, резко повернувшись к нему спиной, бодро пошли за дверь. Петр проводил их до дверей и крикнул дежурному офицеру:
– Лучших лошадей господам фельдмаршалам!
Повернулся, за ним кто-то закрыл двери. Он улыбнулся остолбеневшим Миниху и Измайлову.
– Я рад, господа, что вы поняли мою военную хитрость и помогли мне во всем. Пришлось их в обман ввести, и теперь эти изменники сделают нам великую помощь. – Лица Миниха и генерала снова вытянулись, потом заулыбались вояки. Дошло, видимо.
– Это моя «Троица», как у деда была, больше я не уступлю. Как только эти, – он с презрением кивнул на дверь, – уедут, вы отправитесь в Кронштадт, а вы, генерал, начнете готовить голштинцев к бою. Всех, здесь в крепости только роту оставим из слабых и больных, для охраны. Я сам поведу войска. А гонцов сразу отправите, как приказы готовы будут.
Тут в кабинет снова зашел Волков, принес несколько готовых манифестов. Петр бегло пробежал их глазами – это смерть мятежу, если, конечно, солдаты прочитают. Подписал, и секретарь тут же вышел со свитками.
– Ваше величество, вы задумали дать им бой?
– Да, мой преданный друг, мы обескровим гвардию, они дорого заплатят за мятеж. Да, кстати, ты, фельдмаршал, розыск возглавишь, канцелярию заново учредим для дел сих, нужных и тайных! Или человека преданного, умного и верного сам назначь, чтоб розыск немедленно вел. И еще одна беда, боюсь, моя Катька своими манифестами воровскими смущать другие города будет.
– Казаки, ваше величество.
– Какие казаки, фельдмаршал?!
– У Румянцева в армии несколько казачьих полков. Они Петербург обложат и гонцов перехватят. Нарочного в армию надо отправить немедля, государь, пусть казаки сюда зело спешат.
«Казаки… А ведь это и верно. Емельяна Пугачева именно они всей силой поддержали на Яике, да и сам батюшка Тихий Дон тоже заволновался. Понятно, что эту вольницу надо под руку подводить, но аккуратно. Свои, как-никак, в доску, – от этой мысли сладко защемило сердце воспоминаниями о дедовском хуторе, о ночном с конями, звездным небом и долгими дедовскими песнями и рассказами о славных прошлых казачьих подвигах и походах. – И полки делать регулярными, пусть пять лет служат, а потом по домам, и лишь на крымских татар и турок поднимать…»
– Государь, я хотел бы остаться с вами, чую, что великий дед ваш передал вам свою кипучую натуру и великую мощь! Вам предстоят славные свершения. И жалею, что стар и не смогу помочь в полную силу! – Но глаза старика сияли молодым блеском.
– Мы довершим то, с чего он начал свои великие свершения, и его внук возьмет Константинополь и водрузит крест над Святой Софией, – медленно сказал Петр и посмотрел на фельдмаршала. А тот сразу помолодел лет на двадцать от таких слов, года с себя мигом сбросил, и такое сияние по его лицу пошло, что сержанту стало чуть стыдно за невольный обман. – И ты, мой фельдмаршал, будешь готовить к этому армию!
– Я отдам жизнь за вас! – с чувством произнес старик, и, к удивлению Петра, встал перед ним на колени и поцеловал руку.
Петр ухватил старика под плечи, с трудом помог подняться и, уловив момент, поцеловал того в лоб. Хотел сказать старику что-нибудь прочувственное и ободряющее, но за окном раздался частый барабанный бой, потом хриплыми мартовскими котами взвыли трубы.
Петр подошел к открытому окну – по мощеному двору пестрыми перепуганными курами бегали его храбрые голштинцы. Уже его… Русский мат полностью перекрывал скудные немецкие ругательства, и, к немалому своему удивлению, он обнаружил, что добрая половина голштинцев была с чисто славянскими мордами.
– Алярм! Тревога!
«Ну и позднее у них включение, полчаса уже прошло. Надо спешно менять командиров, подведут под монастырь, сукины дети!»
Тут же открылась дверь, и в кабинет вошел его верный Нарцисс. Он склонился перед Петром и промолвил:
– Завтрак накрыт, ваше величество.
– Перекусим быстро, господа, по-походному, – Петр сделал жест рукой, – дабы время не тратить, ибо зело поспешать надобно.
Миних с Измайловым тут же покинули кабинет, повинуясь категоричному жесту Петра – мол, идите впереди меня. Повиновались молча, уже ничему не удивляясь, но по отношению к своим чинам соблюли субординацию – генерал вышел вторым, пропустив вперед старого заслуженного фельдмаршала.
Император же, как самый молодой из их компании, но самый значимый, как капитан на корабле, покинул кабинет третьим, последним, и мысленно похвалил себя за избитую уже хитрость, но вот топать оказалось недалеко, только через зал.
В соседней комнате, которую Петр ночью принял за камердинерскую, был накрыт стол на троих, отнюдь не скромный. Везде столовое серебро, стеклянные бокалы разных калибров, вычурные ложки, вилки и ножи. Да три ливрейных лакея выстроились, как лейб-гренадеры на плацу – морды кирпичом, глаза услужливые.
А вот пищу подали довольно простую, но обильную и сытную – на закуску заливную рыбу, в которой Петр признал не виданную им раньше стерлядь и впервые в жизни попробовал; жирную ветчину и буженину, копченую гусятину. Затем уже последовал чисто немецкий гороховый бульон с гренками, следом хорошо пошла паровая телятина с какой-то зеленью, потом яблочный штрудель, а в заключение на чисто прибранный стол подали кофе с сыром да набитые трубки.
Миниха и Измайлова, судя по всему, несколько напрягало полное отсутствие за столом водки, вина и пива, и они с каменными лицами пили соки – вишневый и клубничный, отхлебнули и шипучего кваса.
А вот Петру завтрак более чем понравился – о подавляющем большинстве блюд он только читал в книге «О вкусной и здоровой пище» сталинских времен да с проглатыванием обильной слюны рассматривал цветные рисунки. Какое уж там вкушать – денег просто не было, чтобы в дорогих ресторанах шиковать, подобные блюда заказывать…
Петербург
«Всем прямым сынам Отечества Российского явно оказалось, какая опасность всему Российскому государству начиналась самим делом. А именно, Закон наш православный Греческий перво всего восчувствовал свое потрясение и истребление своих преданий церковных, так, что церковь Наша Греческая крайне уже подвержена оставалась последней своей опасности переменою древнего в России православия и принятием иноверного закона. Второе, слава Российская, возведенная на высокую степень своим победоносным оружием, чрез многое свое кровопролитие заключением нового мира с самим ее злодеем отдана уже действительно в совершенное порабощение; а между тем внутренние порядки, составляющие целостность всего Нашего Отечества, совсем ниспровержены. Того ради убеждены будучи всех Наших верноподданных таковою опасностью, принуждены были, приняв Бога и Его правосудие себе в помощь, а особливо видев к тому желание всех Наших верноподданных явное и нелицемерное, вступили на престол Наш Всероссийский самодержавный, в чем и все Наши верноподданные присягу Нам торжественную учинили».
С нескрываемым недоумением выслушали манифест императрицы Екатерины Алексеевны мещане и горожане. Расходились обыватели с площадей и улиц столицы, где его прокричали глашатаи дворцовые, в полном расстройстве чувств и с помутненным рассудком. Пьяный угар начал потихоньку проходить, и в похмельные головы стали лезть самые крамольные мысли.
Так уж устроен русский человек, что, только протрезвев, думать потихоньку начинает, но лишь после того, как наворотит от всей широты русской души невесть чего…
– Кузьма, а ведь царь-то у нас добрый был. Он о народе пекся, да и жили мы с ним неплохо…
– Ой, и дурни, царица-то немка, а царь внуком Петра Лексеевича был, о нас заботился. Жаль, помер, сердечный. Царствие ему небесное!
– А я и ничего не понял, дядя Федя, а милости какие народу матушка царица окажет…
– Хоть бы налоги какие скинула, хоть самую малость. А так ничегошеньки не понятно – церковь наша утеснена, новый мир вреден. С чего это вреден, штыком в брюхо получать рази приятственней? А скока батюшек вижу, никакого утеснения им никто не делает – и кушают хорошо, и рясы у них добрые, и иконы в золотых окладах с каменьями…
– Зело смутен и непонятен манифест сей, любезный. А коли так писано, то вины-то на императоре нашем нет, только одни наговоры. Дела темные, и не нам о них судить, а то головы мигом оттяпают…
– Жадные они, баре. Власть-то захватили, а народу-то ничего-то не дали. Кабаками с дармовой водкой откупились – пей, православные, тока ни о чем не думайте. Мыслю, обманули нас…
– Не, Матрена, не думает она о нас, бедных. Нет бы в манифесте о снижении податей ей бы сказать, или народу вознаграждение какое сделать, за нужды, нами терпимые. Жадна она, немка ведь…
Ораниенбаум
Вернулись в императорский кабинет как раз вовремя. Волков стахановскими темпами проштамповывал печати, присобаченные на витых веревочках к свернутым трубками свиткам.
Дубовый шкаф был открыт всеми створками, видно, там хранились государственные печати, и кабинет-секретарь их оттуда позаимствовал. Затем Волков взял всю кипу подписанных и опечатанных документов и унес в приемный зал.
Через раскрытую дверь Петр увидел там только семерых офицеров. Судя по отличающейся от голштинской военной форме, доверенных адъютантов Миниха, а также кирасирских офицеров Измайлова.
Получив свитки с приказами и манифестами, кирасиры и адъютанты фельдмаршала быстрым шагом сразу покинули приемную залу, трое его офицеров-голштинцев остались на страже у двери в кабинет, плотно ее прикрыв.
– Они без пушек пойдут, налегке, чтоб нас врасплох взять. Вряд ли сегодня, но завтра к полудню батальона три-четыре к Ораниенбауму подойдут, а кавалерия утром нагрянет. Пустим им для начала здесь кровушки. И крепкий гарнизон в осаду посадим. Дороги рогатками перегородить, окопы рыть, каждое строение и дом упорно оборонять, до последней крайности. Какие полки к Ораниенбауму поблизости находятся?
– В Красном Селе воронежцы полковника Олсуфьева с тремя казачьими сотнями стоят, ныне вроде генерала Грауденца полк. Я не помню толком, как сейчас полки именуют, ваше величество…
Генерал Измайлов осекся, и Петр сообразил, что император переименовал все полки на немецкий манер, приказав называть по шефам, и то же самое проделывал в свое время и его «сын» император Павел, а от него ждут ответа. Но хрен его знает, как их теперь именуют?
– Это была ошибка, – резанул Петр, – полкам вернуть их прежние наименования, какие дед наш дал, и брать рекрутов в них с одноименного города и окрестных к нему волостей. Указ подготовить, скажите нашему кабинет-секретарю немедля. Но вы говорили о полках?
– В Петергофе более трехсот Дельвигских голштинских рекрутов с деревянными мушкетами учением заняты, да сотня донских казаков в Красном кабачке на постое. В Копорье несколько драгунских рот с пехотными гарнизоном стоят. Пехотные полки не ближе Ямбурга – там ингерманландцы и казаки, или на окраинах Петербурга расквартированы. Но в Петербурге, опасаюсь, гарнизон полностью в заговор вовлечен. На Невский кирасирский полк, где я шефом являюсь, можно надеяться. Кирасиры так и не присягнули мятежникам, и их в казармы силой загнали, или по квартирам попрятались…
«Хреново! Воронежцы на Петра откровенно начхали и в Петербург заявились, а Олсуфьев резко в генералы взлетел за свою измену. В столицу гонцов гнать бессмысленно – арестуют махом, командиры все в заговор затащены, хлебом не корми. Рекруты – несерьезно. А вот с донскими казаками кашу сварить можно, если еще жалованную грамоту от себя донцам написать, историю исправив, да щедро наградить».
– Нарочного сейчас же в Петергоф пошли. Пусть, не мешкая, казаки сюда скачут – конно, людно и оружно. Рекруты тоже пусть поспешают, думаю, через три часа подойдут. В Красное Село сам поезжай – возьми флигель-адъютантов парочку, два десятка конвойных. От моего имени приказы отдавай. Олсуфьев в заговоре и мешать тебе будет, арестовать попытается. Поэтому вначале к донцам загляни, о моей жалованной грамоте Войску Донскому скажи, о милостях многих даденных. О них чуть позже скажу. И лишь потом к воронежцам с казаками иди и манифест сразу в ротах читай. Если заговорщики силой препятствовать решат, под арест их возьми. Полк под свое командование прими, пусть снимаются и сегодня вечером выступают на Гостилицы, я туда с голштинцами завтра подойду. Строго укажи, чтоб поспешали. – Петр потер пальцами виски. Вроде все сказал, что надо было, ничего не запамятовал. – Иди, генерал, бумаги у Волкова возьми! Я тебе полностью доверяю. Напиши в свой кирасирский полк – пусть при первой же возможности на нашу сторону переходят. Верного человека отправь, и пусть манифест кирасирам прочитает. Если душой покривят немного, то у них возможность появится из города вырваться и к нашим войскам уже завтра подойти. Скачи, генерал. Действуй решительно и смело!
Измайлов вытянулся, звучно щелкнул каблуками, аж шпоры звякнули, и быстро вышел. Из-за двери послышался его громкий голос: «Где кабинет-секретарь?!»
– Время пошло, – сказал Петр, когда двери закрылись, – начав мятеж, они неизбежно потерпят поражение. Это предрешено. У них всего три дня до конца, но действовать мы должны решительно. Ты, мой старый друг, приведешь флот под мою руку, первого в полдень наносите удар, освобождайте Петербург от мятежников. Мы завтра здесь примем бой с гвардией и отступим до Нарвы. Соберем полки и выступим тридцатого июня. Ты, фельдмаршал, как раз ударишь мятежникам в спину. Такова наша диспозиция. Плыви в Кронштадт, мой друг, и сикурс малый сюда отправь. Нужно галерами двор мой к ночи вывозить, иначе мне их отсюда на повозках не вывезти, дармоедов. Господь пошлет нам удачу! – Петр крепко обнял Миниха, чуть поцеловал старческую щеку и проводил фельдмаршала до дверей.
Отослав генералов, Петр долго кружил по комнате и мрачно думал. А мысли у него были совсем нехорошие.
Это перед заслуженными старыми генералами он хорохорился, веру в победу у них всячески поддерживая, а самому себе здесь лгать незачем, шансов наполовину, потому страшно. А жмякнет гвардия всей силой, и потечет с них соленая жижица, накормят дерьмом, полной ложкой. Их тысяч восемь, не меньше. Тысячи по две народа в полках, а в Преображенском и три наберется, да в Конной гвардии тысяча, и еще пушки.
А если все армейские полки, что в Петербурге находятся, подымут под ружье, тогда что прикажете делать? Голштинской гвардии едва тысяча наберется, не включая рекрутов. И как прикажете двадцать тысяч удержать, если они поголовно в поход выступят. Лишь бы сегодня воевать не пришлось…
Петербург
– Какое ничтожество мой супруг, – с презрением сказала императрица Екатерина своей наперснице и тезке, княгине Екатерине Романовне Дашковой, молодой черноволосой красотке, родной сестре любовницы Петра Федоровича Елизаветы. На княгине был такой же гвардейский преображенский мундир, как на ее венценосной подруге, лишь только Андреевской ленты через плечо не имелось.
Екатерина Дашкова была полной противоположностью своей родной старшей сестры. Худощавая и стройная фигура ее была намного привлекательней пухловатых телес Лизы, да и характером сестры отличались, как небо и земля.
Волевая, умная и решительная, она всегда пыталась доминировать над вялой и доброй Лизой, а когда та стала любовницей Петра, то в отместку юная Екатерина скоропалительно вышла замуж за князя Дашкова, который был одним из ярых противников императора.
В январе между князем и императором произошел открытый конфликт. Князь привел свою роту преображенцев на вахтпарад к дворцу. Однако император заметил, что рота построена вопреки принятым правилам, и сделал замечание. Однако князь посчитал, что честь его задета, вспылил и наговорил резкостей. Петр Федорович растерялся, посчитал себя в опасности, повернулся и отошел.
Ушло безвозвратно в прошлое то время, когда его дед Петр Алексеевич мог безнаказанно в запальчивости избивать тростью гвардейского капитана, помешавшего его распоряжениям в строю.
За сорок прошедших лет просвещение и культура сильно смягчили нравы; понятие чести и чувства собственного достоинства были восприняты новым поколением дворян. Потому-то родной внук царя-«уравнителя», палкой «учившего» своих подданных, не осмелился последовать его примеру.
Но теперь дворянство стало впадать в другую крайность – из-за превратно понятого благородства подчиненные были готовы вызвать на дуэль прямых начальников, не думая о последствиях.
Особенно это проявлялось в гвардии, которая обрела привычку к разгильдяйству во времена Елизаветы, когда можно было спать пьяным на посту либо вообще на пост не заступать – императрица лишь ласково журила за такие шалости.
Попытка Петра навести порядок и заставить бездельников служить вызвала такую вспышку недовольства, что выходка Дашкова на этом фоне выглядела невинной детской шалостью…
Однако к февралю князь кардинально изменил свое отношение к императору – тот подписал «Манифест о вольности дворянской», чем заслужил горячую признательность своих привилегированных верноподданных.
Князь, плача от радости и не стесняясь своих слез, с надрывом заявил императрице Екатерине Алексеевне: «Государь достоин, дабы ему воздвигнуть статую золотую; он всему дворянству дал вольность», – и добавил, что с тем и едет в Сенат, чтоб там всем объявить о предложении. Сенаторы восприняли идею с одобрением, а некоторые предложили воздвигнуть конную статую. Но Петр Федорович от затеи отказался, сказав, что золото только для нужных дел расходовать надобно…
Вот тогда муж перестал участвовать в заговоре, и между супругами пробежала черная кошка. Княгиня приложила массу усилий, чтоб выслать мужа из Петербурга, и своего упорная женщина добилась – в данный момент времени князь в столице отсутствовал. Его отправили с поручением на Босфор, в турецкий ныне Константинополь…
Сама княгиня Дашкова императора стала ненавидеть еще лютее, причем, как говорили злые языки, именно за то, что тот пренебрег красавицей, а выбрал ее сестру-дурнушку.
И в отместку отвергнувшему ее императору стала наперсницей и подругой его супруги, не менее яро Петра ненавидевшей. А Като, приблизившая к себе Дашкову, была полностью удовлетворена – связь со старой и новой русской аристократией эта умная немка налаживала сразу на многих направлениях.
Она прекрасно понимала, что молодая княгиня считает себя намного умнее ее и захочет в будущем манипулировать императрицей – и только загадочно улыбалась, глядя на потуги подруги, ведь делить с кем-нибудь власть Като не намеревалась.
А с Дашковой она собиралась поступить в точном соответствии со словами своего полностью опостылевшего, но отнюдь не глупого супруга и императора, которые она услышала, когда тот однажды говорил своенравной княгине: «Дочь моя, помните, что благоразумнее и безопаснее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон».
Но сейчас княгиня была ей нужна – на нее сходились многие нити их дерзкого предприятия, уже увенчавшегося столь блестящим успехом. Она стала наконец императрицей и самодержицей Всероссийской, ей присягнула гвардия, Сенат и весь Петербург.
Оставалось дело за малым – арестовать императора и заставить его подписать, с соблюдением необходимых формальностей, отречение от престола. А для того будет достаточно решительного марша войск гвардии на Ораниенбаум…
– У тебя есть сведения из шутовского Петерштадта, Като?
– Вчера вечером он соизволил очнуться от своего падения, не убился и не покалечился притом. И сразу со своей мадам Помпадур в опочивальне заперся, всех придворных выгнав и поездку на Петергоф отменив, видать, мне унижение сделать новое захотел. И всю ночь они с Лизкой ублюдка себе пытались зачать, пять раз старались…
– Сколько?! – в удивлении расширила свои прекрасные глаза Дашкова.
– Пять. Я этим тоже удивлена, ведь ни единого раза супруг на меня права свои не распространял. И на других тоже. А тут исцелился внезапно от мужской немощи! Но от такого усердия он в любовную горячку впал – себя тяжко поранил в голову и, как безумный, полностью нагой по залу своего малого дворца бегал. Еле-еле его голштинские адъютанты успокоили и в кровать уложили. С ним теперь постоянно лейб-медик сидит…