Фридрих никак не мог привыкнуть к этой фигурке. Она была ему противна, она беспокоила его, мешала ему. Уже на следующий день он снял ее со стеллажа и переставил на печь, а потом на шкаф. Она все время попадалась ему на глаза, словно навязываясь, ухмыляясь ему холодно и тупо, важничала, требовала внимания. Две или три недели спустя он выставил ее в прихожую, между
   фотографиями из Италии и маленькими несерьезными сувенирами, которые никто никогда не рассматривал. По крайней мере, теперь он видел маленького идола только в те мгновения, когда уходил из дому или возвращался, быстро проходя мимо и больше не задерживая на нем взгляда. Но и здесь эта вещица продолжала ему мешать, хотя он боялся себе в этом признаться.
   С этим черепком, с этим двуликим уродцем в его жизнь вошли угнетенность и мучительное беспокойство.
   Однажды, уже несколько месяцев спустя, он вернулся домой после недолгого отсутствия – он предпринимал теперь время от времени небольшие путешествия, словно что-то не давало ему покоя и гнало его, – вошел в дом, прошел через прихожую, отдал вещи горничной, прочел ждавшие его письма. Но им владели беспокойство и рассеянность, будто он забыл что-то важное; ни одна книга не занимала его, ни на одном стуле ему не сиделось. Он попытался разобраться, что с ним происходит, вспомнить, с чего все это началось? Может, он упустил что-то? Может, были какие-то неприятности? Может, он съел что-то нехорошее? Он гадал и искал и обратил внимание на то, что это беспокойство овладело им при входе в квартиру, в прихожей. Он бросился туда, и его взгляд сразу стал невольно искать глиняную фигурку.
   Странный испуг пронзил его, когда он обнаружил пропажу божка. Он исчез. Его не было на месте. Ушел куда-то на своих коротких глиняных ножках? Улетел? Волшебная сила унесла его туда, откуда он явился?
   Фридрих взял себя в руки, улыбнулся, укоризненно покачал головой, отгоняя страхи. Затем он начал спокойно искать, осмотрел всю прихожую. Не найдя ничего, он позвал горничную. Та пришла и смущенно призналась, что уронила вещицу во время уборки.
   – Где она?
   Ее больше не было. Она казалась такой прочной, горничная держала ее столько раз в руках, а тут она разлетелась на крошечные осколки, так что не склеишь; она отнесла их стекольщику, а он ее высмеял и все это выбросил.
   Фридрих отпустил прислугу. Он был рад. Он ничего не имел против. Его совершенно не трогала утрата. Наконец-то это чудище исчезло, наконец-то к нему вернется покой. И почему он не разбил фигурку сразу же, в первый день, вдребезги! Чего он только за это время не натерпелся! Как мрачно, как чуждо, как хитро, как злобно, как дьявольски ухмылялся этот божок! И вот, когда тот наконец-то изчез, он мог себе признаться: ведь он боялся его, по-настоящему и искренне боялся, этого глиняного идола! Разве не был он символом и знаком всего того, что ему, Фридриху, было противно и несносно, того, что он с самого начала считал вредным, враждебным и достойным искоренения, – суеверия, мракобесия, всякого принуждения совести и духа? Разве не представлял он той жуткой силы, возня которой порой ощущается под землей, того дальнего землетрясения, того близящегося крушения
   культуры, того угрожающегося хаоса? Разве эта убогая фигурка не лишила его друга – нет, не просто лишила, обратила его во врага! Ну а теперь она исчезла. Вон. Вдребезги. Конец. Вот и хорошо, гораздо лучше, чем если бы он сам ее расколотил.
   Так думал он, а может, и говорил, занимаясь своими привычными делами.
   Но это бьио словно проклятие. Теперь, как раз когда нелепая фигурка стала для него в некотором роде привычной, когда ее вид на отведенном ей месте, на столике в прихожей, постепенно становился для него делом обычным и безразличным, – теперь его начало мучить ее исчезновение! Ему ее даже не хватало, когда он проходил через прихожую, его взгляд отмечал опустевшее место, где она прежде стояла, и эта пустота распространялась на всю прихожую, наполняя ее отчуждением и мертвенностью.
   Тяжелые, тяжелые дни и тяжелые ночи начались для Фридриха. Он просто не мог пройти через прихожую, не подумав о двуликом божке, не ощутив утраты, не поймав себя на том, что мысль о фигурке неотвязно его преследует. Все это стало для него неотступным мучением. И уже давно мучение это его одолевало не только в моменты, когда он проходил через прихожую, нет, подобно тому как та пустота на столе распространялась вокруг, так же и эти неотвязные мысли распространялись в нем самом, постепенно вытесняя все прочие, пожирая все и наполняя его пустотой и отчуждением.
   То и дело представлял он себе ту фигурку словно наяву, уже для того только, чтобы самому себе со всей ясностью показать, до чего глупо скорбеть о ее утрате. Он представлял ее себе во всей ее идиотической нелепости и варварской неискусности, с ее пустой хитроватой улыбкой, двуликую – он даже пытался, словно его охватывал тик, скривив рот, изобразить эту отвратительную улыбку. Его неотвязно терзал вопрос, были ли оба лица у фигурки совершенно одинаковыми. Не было ли у одного из них, хотя бы только из-за небольшой шероховатости или трещинки в глазури, немного другое выражение? Немного вопросительное? Как у сфинкса? А какой неприятный – или, может быть, удивительный – был цвет у той глазури! В ней были смешаны зеленый, синий, серый и красный цвет, блестящая игра красок, которую он теперь частенько узнавал в других предметах, во вспыхивающем на солнце оконном стекле, в игре света на мокрой булыжной мостовой.
   Вокруг этой глазури часто вертелись его мысли, и днем и ночью. Еще он заметил, какое это странное, звучащее чуждо и неприятно, почти злое слово: «Глазурь»! Он возился с этим словом, он в бешенстве расщеплял его на части, а однажды перевернул его. Получилось «рузалг». Почему это слово звучало для него знакомо? Он знал это слово, без всякого сомнения, знал его, и причем слово это было недоброе, враждебное, с отвратительными и беспокоящими ассоциациями. Он долго терзался и наконец сообразил, что слово напоминает ему об одной книге, которую он довольно давно купил и прочитал как-то в дороге, книге, которая его ужаснула, была мучительна и все же подспудно завораживала его, и называлась она «Принцесса-русалка». Это было уже как проклятие – все связанное с фигуркой, с глазурью, с синевой, с зеленью, с улыбкой несло в себе что-то враждебное, язвило, мучило, было отравлено! А как странно он тогда улыбался, Эрвин, его бывший друг, когда вручал ему божка! Как странно, как многозначительно, как враждебно!
   Фридрих стойко и на протяжении нескольких дней не без успеха противился неизбежному следствию своих мыслей. Он ясно чувствовал опасность – он не хотел впасть в безумие! Нет, лучше умереть. От разума он отказаться не мог. От жизни – мог. И он подумал, что, возможно, в том-то и состоит магия, что Эрвин с помощью этой фигурки как-то его заколдовал и он, апологет разума и науки, падет теперь жертвой всяких темных сил. Однако – если это так, даже если он считал это невозможным, – значит, магия есть, значит, есть волшебство! Нет, лучше умереть!
   Врач порекомендовал ему прогулки и водные процедуры, кроме того, он иногда по вечерам ходил развеяться в ресторан. Но это помогало мало. Он проклинал Эрвина, он проклинал самого себя.
   Однажды ночью он лежал в постели, как это с ним часто тогда случалось, внезапно проснувшись в испуге и не в силах снова заснуть. Ему было очень нехорошо, и страх тревожил его. Он пытался размышлять, пытался найти утешение, хотел сказать себе какие-то слова, добрые слова,
   успокаивающие, утешающие, что-то вроде несущего покой и ясность «дважды два – четыре». Ничего не приходило ему в голову, но он все же бормотал, полубезумный, звуки и обрывки слов, постепенно с его губ стали срываться целые слова, и порой он произносил, не ощущая смысла, одно короткое предложение, которое как-то возникло в нем. Он повторял его, словно опьяняясь им, словно нащупывая по нему, как по поручню, путь к утерянному сну, узкий, узкий путь по краю бездны.
   Но вдруг, когда он заговорил громче, слова, которые он бормотал, проникли в его сознание. Он знал их. Они звучали: «Да, теперь ты во мне!» И он мгновенно понял. Он знал, что говорит о глиняном божке в точности то, что предсказал ему Эрвин тем несчастным днем: фигурка, которую он тогда презрительно держал в руках, была уже не вне его, а в нем, внутри! «Что вовне – внутри отыщешь».
   Вскочив, Фридрих почувствовал, что его бросает то в жар, то в холод. Мир кружился вокруг него, безумно взирали на него планеты. Он схватил одежду, зажег свет, оделся вышел из дому и побежал по ночной улице к дому Эрвина. Он увидел, что в хорошо знакомом ему окне кабинета горит свет, входная дверь была незаперта, все было так, словно его ждали. Фридрих бросился вверх по лестнице. Неровной походкой вошел он в кабинет Эрвина, оперся дрожащими руками на его стол. Эрвин сидел у лампы с мягким светом, задумчиво улыбаясь.
   Эрвин приветливо поднялся.
   – Ты пришел. Это хорошо.
   – Ты ждал меня? – прошептал Фридрих.
   – Я ждал тебя, как ты знаешь, с того часа, как ты ушел отсюда, взяв с собой мой скромный дар. Случилось ли то, о чем я тогда говорил?
   Фридрих тихо произнес:
   – Случилось. Изображение божка теперь во мне. Я не могу этого переносить.
   – Чем тебе помочь? – спросил Эрвин.
   – Не знаю. Делай, что хочешь. Расскажи мне еще о твоей магии! Скажи мне, как божок сможет снова выйти из меня.
   Эрвин положил руку на плечо друга. Он подвел его к креслу и усадил. Потом заговорил с Фридрихом ласково, с улыбкой и почти по-матерински:
   – Божок выйдет из тебя. Поверь мне. Поверь себе самому. Ты научился верить в него. Теперь научись другому: любить его! Он в тебе, но он еще мертв, он для тебя еще призрак. Разбуди его, поговори с ним, спроси его! Ведь он – это ты сам! Не надо его ненавидеть, не надо его бояться, не надо его мучить – как мучил ты этого бедного божка, а ведь это был ты сам! Как ты сам себя измучил!
   – Это и есть путь к магии? – спросил Фридрих. Он глубоко утопал в кресле, как старик, голос его был мягок.
   Эрвин сказал:
   – Это и есть путь, и самый трудный шаг ты, должно быть, уже сделал. Ты сам пережил это: мир внешний может стать миром внутренним. Ты побывал по ту сторону привычки противопоставлять эти понятия. Тебе это показалось адом – познай, друг, что это рай! Потому что тебе предстоит путь в небесные выси. Вот в чем состоит магия: менять местами мир внутренний и мир внешний, не по принуждению, не страдая, как это делал ты, а свободно, по своей воле. Призови прошлое, призови будущее: то и другое скрыто в тебе! До сего дня ты был рабом своего внутреннего мира. Учись быть его повелителем. Это и есть магия.
 
    ЧТО ВНУТРИ И ЧТО ВОВНЕ
   INNEN UND AU?EN
   Новелла написана и опубликована в 1920 г., вошла в сб. «Fabulierbuch».
   . …«Что внутри…»- Гессе цитирует строки из стихотворения Гете «Эпиррема»:
   Мирозданье постигая,
   Все познай, не отбирая:
   Что внутри – во внешнем сыщешь,
   Что вовне – внутри отыщешь.
   Так примите ж без оглядки
   Мира внятные загадки.
    (Пер. Н.Вильмонта)

РАРИТЕТ

   Несколько десятилетий тому назад молодой немецкий поэт написал свою первую книжку. То был трогательный, несмелый, смятенный лепет невнятных любовных стихов, не отличавшихся ни формой, ни особым смыслом. Читавший их ощущал лишь робкое дуновение нежного весеннего ветерка и угадывал за готовыми зазеленеть ветвями силуэт прогуливающейся юной девушки. Она была белокурой, хрупкой и одетой в белые одежды, она прогуливалась под вечер в прозрачном весеннем лесу – большего о ней узнать было невозможно.
   Поэту этого казалось достаточно, и он бесстрашно начал, поскольку был не без средств, старую, трагикомичную борьбу за признание. Шесть знаменитых и множество не столь знаменитых издательств одно за другим отсылали томящемуся в мучительном ожидании юноше тщательно переписанную им рукопись обратно с вежливым отказом. Их очень краткие письма сохранились до наших дней и по стилю не слишком отличаются от ответов, принятых сегодня в издательствах, однако все они написаны от руки и явно не заготовлены заранее.
   Раздраженный и обессиленный этими ответами, поэт напечатал стихи за свой счет тиражом четыре сотни экземпляров. Книжечка содержала тридцать девять страниц в двенадцатую долю листа и была переплетена в плотную, кирпичного цвета бумагу, с оборотной стороны несколько более шершавую. Тридцать экземпляров автор подарил своим друзьям. Две сотни он отдал на продажу одному книготорговцу, и эти две сотни вскоре сгорели во время пожара на складе. Остаток тиража, сто семьдесят экземпляров, поэт хранил у себя, и что с ними стало, никто не знает. Создание его оказалось мертворожденным, и автор на время отказался, должно быть по материальным соображениям, от дальнейших поэтических опытов.
   Однако лет семь спустя он ненароком открыл, каким образом следует сочинять ходкие комедии. Он усердно принялся за дело, удача сопутствовала ему, и с этого момента он каждый год поставлял новую комедию, аккуратно и в срок, как хороший фабрикант. В театрах был аншлаг, в витринах можно было видеть издания пьес, сцены из спектаклей и портреты автора. Теперь он был знаменит, но переиздавать свои стихи не собирался, должно быть, он их теперь стыдился. Он умер в расцвете лет, и, когда после его смерти была опубликована краткая автобиография, обнаруженная среди его бумаг, читатели с жадностью набросились на нее. Из этой-то автобиографии свет и узнал впервые о существовании той забытой юношеской книжечки.
   С тех пор множество комедий, написанных им, вышли из моды, и их больше не играют. Издания их в изобилии, по большей части сборниками, пылятся в букинистических магазинах. А вот та юношеская книжечка, от которой, возможно – даже скорее всего, – сохранились лишь тридцать раздаренных в свое время автором экземпляров, стала перворазрядной книжной редкостью, за которой библиофилы неутомимо охотятся, предлагая большие деньги. Она постоянно числится в списках дезидератов; лишь четыре раза она появлялась у букинистов, и каждый раз из-за нее разгорались жаркие баталии среди славших депеши претендентов. Ведь автор ее знаменит, это его первая публикация, да еще изданная за свой счет, к тому же для достаточно тонких знатоков интересно и трогательно обладать книжечкой сентиментальной юношеской лирики столь известного хладнокровного ремесленника сценического успеха.
   Короче говоря, за этой безделицей идет страстная охота, и отлично сохранившийся, необрезанный экземпляр стоит невозможных денег, особенно после того, как к поискам присоединилось несколько американских библиофилов. В результате редкой книжечкой заинтересовались и ученые, и есть уже две диссертации о ней, одна рассматривает ее в лингвистическом аспекте, другая – в психологическом. Факсимильное переиздание лимитированным тиражом шестьдесят пять экземпляров без права допечатки давно распродано, и в библиофильских изданиях об этом можно было прочесть уже десятки статей и заметок. В основном спор идет о судьбе тех ста семидесяти экземпляров, не ставших жертвой пожара. Уничтожил их автор, потерял или продал? Никто не знает; наследники живут за границей и совершенно не интересуются этой историей. Коллекционеры же предлагают за экземпляр уже больше, чем за чрезвычайно редкое первое издание «Зеленого Генриха». Если так случится, что где-нибудь обнаружатся те самые сто семьдесят экземпляров и они не будут тут же все разом уничтожены кем-нибудь из библиофилов, то знаменитая книжечка потеряет всякую цену и будет разве что изредка, бегло и с иронией упоминаться в истории библиофилии среди прочих анекдотических нелепостей.
 
    РАРИТЕТ
   EINE RARITAT
   Написано в 1902 г., опубликовано в 1905 г.
   Гессе, как и многие молодые авторы того времени, также начинал свою литературную карьеру томиком стихов, изданных за свой счет: его первой книгой был лирический сборник «Романтические
   песни» (1898). Словно во исполнение предположения, высказанного в новелле «Раритет», «Романтические песни» и в самом деле были переизданы факсимиле к 100-летию автора в Японии (где Гессе со временем приобрел большую популярность).
   . …издание «Зеленого Генриха» –имеется в виду издание романа швейцарского писателя Готфрида Каллера (1819-1890).

ЧЕЛОВЕК ПО ФАМИЛИИ ЦИГЛЕР

   Жил когда-то в переулке Брауэргассе молодой человек по фамилии Циглер. Он был из тех, кого мы каждый день то и дело встречаем на улице и чье лицо никак не можем запомнить, потому что лицо у них одно – лицо толпы.
   Циглер был во всем таким, как эти люди, и делал все то, что эти люди всегда делают. Бездарным он не был, но и способным не был тоже, любил деньги и удовольствия, любил хорошо одеваться и был так же труслив, как и большинство людей: его жизнь повиновалась не столько порывам и устремлениям, сколько запретам и страху наказания. При всем при том он не был лишен приятных черт и вообще был в целом на радость нормальным человеком, которому его собственная персона была чрезвычайно мила и значительна. Как и всякий человек, он считал себя личностью, в то время как был всего лишь экземпляром, и видел в себе, в своей судьбе средоточие мира, как и всякий человек. Сомнения были ему чужды, и, если реальность противоречила его мировоззрению, он неодобрительно отворачивался от нее.
   Как современный человек, помимо денег он питал безграничное почтение еще к одной силе-к науке. Он не смог бы разъяснить, что такое наука, представляя себе при этом нечто вроде статистики и немножко бактериологии, а еще ему было доподлинно известно, сколько денег и почестей государство выделяет на науку. Более всего он уважал тех, кто занимается раком, потому что от этого умер его отец, и Циглер полагал, что достигшая за это время невиданных высот наука не допустит, чтобы и его когда-нибудь постигла та же судьба.
   Внешне Циглер отличался тем, что стремился одеваться чуть лучше, чем позволяли его средства, никогда не отставая от моды текущего года. Ну а моду квартала или месяца, которая ему была явно не по карману, он, разумеется, презирал как глупое обезьянничанье. Он считал себя человеком с характером и не боялся ругать начальство и правительство, когда находился среди себе подобных и в безопасном месте. Я, пожалуй, слишком увлекся его описанием. Однако Циглер и правда был приятным молодым человеком, и его утрата была для нас серьезным ударом. Потому что его настигло раннее и странное несчастье, перечеркнувшее все его планы и оправданные надежды.
   Вскоре после прибытия в наш город Циглер решил устроить себе приятный выходной. Он еще не прижился у нас и от нерешительности не вступил ни в одно общество. Может быть, в этом и было его несчастье. Нехорошо, когда человек один.
   И вот ему не оставалось ничего другого, как заняться городскими достопримечательностями,
   о которых он добросовестно осведомился. После серьезных разысканий он остановился на историческом музее и зоологическом саде. Вход в музей в воскресенье с утра был бесплатным, а зоосад после обеда можно было посетить со скидкой.
   В своем любимом выходном костюме с пуговицами, обтянутыми материей, Циглер отправился в воскресенье в исторический музей. Он взял свою тонкую, элегантную тросточку, граненую, покрытую красным лаком, прибавлявшую ему осанистости и изящества, однако к его глубокому неудовольствию ему пришлось отдать трость служителю, стоявшему при входе.
   В просторных залах было что посмотреть, и благонамеренный посетитель восславил в сердце своем всемогущую науку, которая и здесь доказала прославленную несомненность своих результатов, как заключил Циглер из аккуратных табличек на витринах. Старая рухлядь вроде увесистых ржавых ключей, разорванных ожерелий зеленого камня и тому подобного благодаря этим табличкам становилась удивительно интересной. Поразительно, чем только не занималась эта наука, как она во всем успевала, как умела со всем справиться – никаких сомнений, она уже в ближайшее время покончит с раком, а то и со смертью вообще.
   Во втором зале он обнаружил стеклянный шкаф, в дверце которого он так хорошо отражался, что мог на минутку отвлечься, и, тщательно проверив свой костюм, прическу и воротник, складку на брюках и галстук, с удовлетворением убедиться, что все в порядке. Радостно вздохнув,
   он отправился далее и удостоил своего внимания несколько изделий старинных резчиков. Старательные ребята, хотя и довольно наивные, подумал он снисходительно. Старинные комнатные часы с фигурками из слоновой кости, танцуюши-ми в начале часа менуэт, он также терпеливо осмотрел и одобрил. А потом это занятие начало его несколько утомлять, он то и дело зевал, вынимал карманные часы, которые не стыдно было показать: это были массивные золотые часы, полученные в наследство от отца.
   Как он с сожалением убедился, до обеда оставалось еще много времени, и потому он двинулся в следующий зал, вновь пробудивший его любопытство. В нем находились атрибуты средневековых суеверий, магические книги, амулеты, ведьмовские наряды, а в одном углу – целая алхимическая лаборатория, с горном, ступками, пузатыми склянками, тонкими свиными пузырями, мехами и тому подобными вещами. Этот угол был отгорожен канатом, надпись на табличке запрещала прикасаться к предметам. Но кто обращает на такие таблички внимание, к тому же Циглер был в зале совершенно один.
   И вот он неосмотрительно протянул руку и потрогал некоторые из этих странных вещей. Обо всем этом средневековье и его потешных суевериях ему приходилось слышать и читать; он совершенно не мог уразуметь, как люди могли заниматься подобным ребячеством и почему никто не взял да и не запретил просто-напросто все это ведьмовское жульничество и всю эту чепуху. Алхимия же, напротив, заслуживала оправдания, потому что из нее возникла очень полезная наука – химия. Боже мой, как подумаешь, что эти вот тигли пытавшихся добыть золото алхимиков и вся эта нелепая колдовская рухлядь все же не были бесполезны, потому что без них сегодня не было бы аспирина и боевых газов!
   Он рассеянно взял в руку маленький темный шарик, что-то вроде пилюли, высохшей и невесомой, повертел в своих пальцах и хотел уже положить назад, как услышал позади шаги. Он повернулся – в зал вошел посетитель. Циглеру стало неудобно, что он взял шарик, потому что табличку с надписью он, разумеется, прочел. Поэтому он сжал руку, опустил ее в карман и вышел.
   Только на улице он снова вспомнил о пилюле. Вынул ее и думал было выбросить, однако прежде поднес к носу и понюхал. У нее был слабый смолистый запах, показавшийся ему приятным, и он снова положил ее в карман.
   Затем он отправился в ресторан, заказал еду, полистал газеты в поисках чего-нибудь интересного, поправил галстук и стал поглядывать на посетителей то почтительно, то высокомерно, в зависимости от того, как они были одеты. Когда же ожидание заказанного стало затягиваться, Циглер достал свою нечаянно похищенную алхимическую пилюлю и понюхал ее. Потом он царапнул ее ногтем указательного пальца и, наконец, поддался наивному детскому порыву и поднес шарик ко рту; он быстро растворился на языке, вкус его не был неприятен, и Циглер запил его глотком пива. А тут и еда подоспела.
   В два часа молодой человек спрыгнул с подножки трамвая, вошел в вестибюль зоологического сада и купил воскресный входной билет.
   Приятно улыбаясь, он вошел в обезьянник и остановился у клетки шимпанзе. Большая обезьяна зыркнула на него, приветливо кивнула и проурчала низким голосом:
   – Как дела, братишка?
   Охваченный отвращением и неизъяснимым ужасом, Циглер отпрянул и, пока выходил, слышал, как обезьяна бранилась ему вслед:
   – Гляди, какой гордый! Придурок плоскостопый!
   Циглер бросился к мартышкам. Те нахально пританцовывали и кричали:
   – Дай сахару, приятель!
   А когда оказалось, что сахара у него нет, они разозлились, стали его передразнивать, обзывать голодранцем и скалить зубы. Этого он не стерпел; сконфуженный и растерянный, он выскочил на улицу и направился к оленям и косулям, от которых ожидал более пристойного поведения.
   Большой статный лось стоял у ограды и смотрел на посетителя. И тут страх поразил Циглера в самое сердце. Получалось, что с того момента, как он проглотил старинную волшебную пилюлю, он стал понимать язык зверей. А лось говорил глазами, своими большими карими глазами. Его тихий взгляд выражал величие, покорность и печаль, а по отношению к смотревшему на него человеку у него было только высокомерно-серьезное презрение, ужасное презрение. Для этого тихого величественного взора, понятного теперь Циглеру, словно страница книги, он вместе со своей шляпой и тростью, с часами и выходным костюмом был не более чем отребьем, смешной и отвратительной тварью.
   От лося Циглер перебежал к горному козлу, потом к козам, к ламе, к антилопе-гну, к кабанам и медведям. Оскорблениям они его не подвергали, но все презирали. Он прислушивался и узнавал из их разговоров, какого они мнения о людях. И мнение это было ужасным. Они изумлялись, что именно этим гадким, вонючим, недостойным двуногим было позволено разгуливать на свободе в своих шутовских нарядах.