– Позвольте, – обратился герцог к королеве, – представить вам этого юного рыцаря. Его имя Марсель, он певец, искусством своим часто доставлявший нам блаженство. Если пожелаете, он споет нам песню.
   Херцелоида приветливо кивнула герцогу и рыцарю, улыбнулась и велела принести лютню. Юный рыцарь был бледен, он отвесил самый глубокий поклон и нерешительно взял протянутую ему лютню. Он пробежал пальцами по струнам и запел, неотступно глядя на королеву, песню, сочиненную им раньше в родной стороне. Однако после каждого куплета он добавил рефреном две простые строки, звучавшие печально и исходившие из глубин его раненого сердца. И эти две строки, впервые прозвучавшие в тот вечер в замке, вскоре стали известны повсюду, и все стали их напевать. Вот они:
 
Plaisir d'amour ne dure qu'un moment,
Chagrin d'amour dure toute la vie.
 
   Закончив песню, Марсель покинул замок, и яркий отблеск свечей из окон замка озарял его
   путь. Он не стал возвращаться в лагерь, а пошел другой дорогой из города во тьму, чтобы навсегда оставить рыцарское ремесло и начать жизнь странствующего певца.
   Отзвучали празднества и истлели шатры, герцог Брабантский, славный герой Гашмурет и прекрасная королева уже несколько столетий как покинули этот свет, все забыли город Канволе и турниры во славу Херцелоиды. Время сохранило только их имена, кажущиеся нам странными и покрытыми пылью веков, а еще стихи юного рыцаря. Их поют и по сей день.
 
   CHAGRIN D'AMOUR
   Миниатюра написана и опубликована в 1907 г., вошла в сб. «Fabulierbuch».
   Plaisir d'amour ne dure qu'un moment, Chagrin d'amour dure toute la vie, – воспользовавшись образами и сюжетными ходами средневекового рыцарского романа (прежде всего «Парцифаля» Вольфрама фон Эшенбаха), Гессе создал свою версию возникновения старинной французской песенки «Муки любви»: Восторг любви продлится лишь миг, Печаль любви терзает всю жизнь.

КОНЧИНА БРАТА АНТОНИО

   Глубокочтимая госпожа и любезная сестра во Христе! До меня дошла ваша просьба, и я описываю вам в настоящем письме те события, о которых вы желаете узнать, не жалея на то сил. Ибо хотя вы, вам это известно, мне совершенно незнакомы, у меня есть основания полагать, что вы хорошо знали усопшего в прежние времена, а посему извольте сие мое известие прочесть и осмыслить, проявив снисходительность к слабости моего пера.
   Смерть, которую блаженный Франциск называл «нашей любезной сестрицей», забирает многих людей как легкую и послушную добычу. Другие же, и среди них есть благочестивые и мужественные люди, уступают ей лишь после упорной борьбы и против воли, словно ненавистному врагу. Среди этих последних и мой досточтимый собрат Антонио, чья кончина исполнила меня глубокого ужаса и такого изумления, что я не забыл ни одного его слова, ни одной морщинки на его лице, равно как и ни одного движения его рук.
   Правда, самой смерти его я не видел, но оставался почти до самого этого мгновения у его одра. Все, что мне об этом известно, я постараюсь записать и прилежно вам сообщить. Не препятствует мне и мое искреннее уважение к покойному, ибо по многим размышлениям я совершенно уверился, что Антонио умер достойной смертью и был принят Господом милосердно, как верный раб Божий.
   Было это холодным утром, тому четыре месяца назад, когда ко мне пришел вестник от брата Антонио и прокричал: поднимайся и поспеши, ибо брат наш Антонио близок к смерти и не много часов ему еще осталось быть с нами. Я испугался и, захватив свой посох, в большой спешке последовал за этим человеком через гору. Путь далек, да к тому же крут и неудобен, и мы шагали шесть часов до привала, да потом еще два часа, а печаль и тревога сжимала наши сердца, так что ни один из нас не мог произнести ничего, кроме нескольких незначащих слов. И вестник, до того проведший в пути полночи, чтобы поспеть за мной, изнемог до того, что я оставил его у дороги и добрался до цели в одиночку. Стремительно, как если бы помолодел на много лет, взобрался я на холм и нашел нашего брата в хижине спящим. Он лежал спокойно, дышал слабо, и лик его был отмечен печатью смерти. Я уселся у его ложа, осторожно взял его правую руку и бдел над ним. Но поскольку я человек весьма преклонного возраста и тело мое ослабло от долгого пешего перехода, случилось так, что я задремал, и прошло, видимо, около часа, прежде чем я вновь пробудился. И оказалось, что больной держит мою руку и не отрывает от меня глаз, не говоря ни слова. Стыд охватил меня из-за того, что я заснул, и я был подавлен.
   – Брат Антонио, – сказал я, – видишь, я пришел, чтобы проститься с тобой. Блажен ты, стоящий так близко от престола Господня.
   Антонио хранил молчание и улыбался как-то по-особому, словно не верил моим словам. Я-то думал, он посмеивается, что я заснул, и потому смиренно попросил его прощения и хотел узнать, какую службу я мог бы ему сослужить.
   – Открой дверь настежь! – сказал он мне.
   Я исполнил его повеление. А так как он по-прежнему молчал, я спросил вновь, какой услуги он от меня еще ожидает.
   – Раскрой и крышу! – отвечал он, показывая пальцем вверх.
   Тогда я вышел из хижины и вынул две доски из кровли, исполнившись удивления, что бы это могло значить. Когда я вновь подошел к его ложу, его взгляд был прикован к просвету в крыше. И он снова улыбался, и это было удивительно.
   – Я шесть дней не видел неба, – воскликнул он, обращаясь ко мне, и попросил еще посидеть с ним.
   Я тут же согласился, и он вдруг начал громко и с жаром говорить. Глаза его горели как свечи, а руки двигались как руки человека, витийствующего перед толпой. А слова его были таковы:
   – Вы, говорящие о жизни и смерти, что знаете вы о том? И кто из вас уже умирал горькой смертью, чтобы знать ее? Однако и о жизни вам известно не много, ибо глаза ваши слепы и чувства ленивы. Однако я знаю, что же такое жизнь,
   ибо взор мой был ясен, а ныне смерть стоит у моего одра. Я знаю, как велика и обильна чудесами земля и как прекрасно и коварно море. И воистину тот маленький лучик, что посылает солнце в мое жилище, приносит мне больше радости, чем все пережитое мною прежде среди людей.
   О ясное солнце! О просторные дали! О горы, на которых я стоял, и ручьи, из которых я пил! О моя далекая родина и о моя юность!
   Бедные вы, несчастные люди, сколь скудно и безрадостно течение вашей жизни, подобное мутным водам, раньше срока иссякающим в песках! Да откройте же глаза ваши и узрите, сколь чудесна и восхитительна земля, на которой вы обитаете! Взгляните же, сколь кротка и таинственна долина, освещаемая луной, и сколь исполнено блеска море, из которого поднимается солнце!
   Мне эта речь показалась удивительной, и я озаботился, как бы брат мой не закрыл глаза, так и не помянув имя Господне. Потому я тихонько толкнул его и помахал ему рукой. Он же помолчал краткое время и улыбнулся, затем обратился ко мне очень тихим голосом:
   – Брат Дженнаро, по пути сюда ты перевалил сегодня через гору, с вершины которой можно увидеть одновременно море и большие заснеженные горы. На том месте стоит клен и резная фигура скорбящей Богоматери. Знаешь ли ты это место?
   И, получив положительный ответ, он продолжал:
   – Хорошо, ты его знаешь. Тебе, должно быть, Доводилось видеть оттуда бурю на море, а над белыми далекими горами голубую небесную высь и белые облака. И ты видел клен и лежал, отдыхая, в его округлой тени. И ты вдыхал запах его листьев и морской воздух, а взгляды твои бежали дальше, вниз, в прекрасные светлые луга.
   – Да, – отвечал я, – все так, как ты рассказываешь, и я часто все это видел.
   – Хорошо, – сказал Антонио, – так вот, всего этого я больше не увижу – ни гор, ни клена, ни моря, ни светлых лугов.
   – Так и есть, – отвечал я, – не прийти тебе уже на то место, твой путь лежит к ангелам Господним.
   – А город, в котором я родился, – продолжал он, – и реку нашу, и все это тоже я больше не увижу?
   – Нет, – сказал я вновь, – Богу так угодно.
   – Брат мой, – воскликнул он громко, – ту реку и голубое небо и все эти прекрасные и восхитительные земные вещи я люблю больше, чем тебя и всех людей и чем всех ангелов Господних!
   Тут сердце мое вздрогнуло так, что я побледнел, и бросился на колени, и стал молиться Господу. Затем я поднялся и обратился к недужному:
   – Я не слышал того, что ты сказал. Но умоляю тебя, скажи мне, что любишь Бога больше, чем все моря и восхитительные вещи этой земли!
   И тогда он немного нагнулся, тут я увидел, что глаза его были полны слез. И он произнес:
   – Господи Боже, я люблю тебя больше своей собственной жизни, помилуй душу мою.
   После этого он совсем затих, а я сидел рядом, и мы плакали и вздыхали, пока солнце не ушло из
   хижины. Когда это произошло, он вновь вскричал чрезвычайно пронзительно и простер руки. Я подумал было, что пришел его конец, и дал ему святое причастие. Он успокоился и поблагодарил меня сердечными словами. После этого попросил оставить его.
   – Ступай же, – проговорил он, – мой милый брат, тебя там заждались. Пусть я умру в одиночестве, ибо я знаю, что иначе с этой минуты ты станешь бояться смерти как огня. Дай мне благословить тебя!
   Он благословил меня с большим жаром и поцеловал, словно отец сына, хотя был ненамного старше меня. И я оставил его, раз он так хотел, и отправился восвояси. Однако душа моя была полна смущения, а сердце мое разрывалось от горя и сдавившей его тяжести. Молясь и вздыхая, шел я своей дорогой, а когда достиг того клена и увидел море, поблескивающее в свете восходящей луны, мрачные мысли одолели меня, так что я бросился наземь и долго лежал недвижимо, как сраженный. Поднявшись же вновь с земли, я увидел открывавшиеся по обе стороны обширные долины, освещенные луной, и небо, усеянное звездами.
   С того часа я никогда не забывал дорогого брата Антонио, более того, часто размышлял о его речах и обо всем, что мне было известно о его жизни и нраве. Во всем я усматривал власть и неисчерпаемую любовь Господа, сделавшего Антонио блаженным мудрецом. Ведь прежде он был не только состоятельным мужем благородного сословия и сластолюбцем, но также поэтом и известным любителем светских наук, знавшим даже греческий язык и множество прочих искусств, в которых наша бедная душа не нуждается. Рассказывали, что он испытывал грешную любовь к одной знатной даме и посвятил ей целую книжицу латинских стихов. Даже и в то время, когда я уже давно знал и глубоко чтил его за благочестие и мудрость, он мог вдруг заговорить так, как это делают поэты, в некоем воодушевлении, обращаясь к горам и ветрам, словно бы у них есть душа. И один раз я скромно указал ему на это, как на занятие недостойное, даже языческое. Тогда он бесстрашно рассмеялся и сказал:
   – Разве не ведомо тебе, что святой Франциск называл все эти вещи «нашими братьями и сестрами» и что он проповедовал даже птицам и другим тварям? Истинно, я знаю, что каждая былинка на поле свята и дорога Господу. И что рыбы, немые и обитающие в глубинах водных, ему угодны, и святой человек, имя которого я ношу, проповедовал им Евангелие.
   Таким вот образом его сердце, которое оказывалось по отношению к людям порой суровым и строгим, было благосклонно ко всякого рода природным и милым сердцу вещам, отчего он также всех животных и даже маленьких мушек и жучков называл «святыми» и обходился с ними с большой осторожностью. Вот что сказал он однажды:
   – Если ты обидишь человека, он может отомстить за это или простить тебя. Невинные же растения и животные отданы Богом на попечение человека, чтобы он любил их и присматривал за ними, как за меньшими братьями. Если ты сделаешь человеку приятное, платой тебе за это будет
   его благодарность и его любовь, однако когда ты щадишь жучка, рыбу, или птицу, или же малое растение, а то и побольше или выказываешь им свою любовь, то делаешь угодное Господу. И когда ты после смерти предстанешь пред Ним как благочестивый христианин и проповедник, Он, быть может, спросит тебя: «Почему ты раздавил этого червя? Почему ты сорвал этот цветок и бросил его? Почему ты сломал эту ветвь? Все это ты причинил Мне».
   Более десяти лет назад Антонио сочинил длинное и прекрасное стихотворение о пчелах и о том, как они умеют жить словно народы, приготовляя удивительным образом мед. Он сам прочел мне его, и я немало дивился правдивости и красоте его слов. Когда же я его в другой раз спросил, почему он, раз уж Бог сделал его поэтом, не воспел страданий Спасителя или жизнь блаженных отцов церкви, он серьезно задумался и отверг мои предложения.
   – Помысли, – сказал он, – как могу я дерзнуть описать в стихах Господа и Его священное имя, если мне и малейшее из Его творений, вроде тех самых пчел, представляется столь удивительным и непостижимым.
   Однако довольно об этом. Вы желаете узнать о кончине Антонио, так что я напишу далее то немногое, что дошло впоследствии до моих ушей.
   Вскоре после того, как я покинул умирающего, выполняя его собственную волю, навестил его козопас из Toppe и оставался у нашего брата до самой его смерти. Он обнаружил его очень ослабшим, но лежащим с открытыми глазами, и, когда он спросил у Антонио, какую службу он может ему сослужить, тот поблагодарил его слабым голосом, так ни о чем и не попросив. А некоторое время спустя он начал говорить очень тихо и в ясном уме. Он расспрашивал пастуха о его стаде, о том, сколько у него козлов и как их зовут, сколько им лет и какого они нрава, так, как разговаривают между собой пастухи. После этого он спросил:
   – Есть у тебя в стаде маленькие козлята? Когда пастух ответил утвердительно, Антонио
   назвал ему разные травы, полезные, если козлята заболеют. Некоторые из этих трав были пастуху известны, некоторые же нет, и тогда умирающий описал их с чрезвычайной ясностью.
   – Не забудь, – сказал Антонио, – что все эти скотинки, пусть еще столь малые, созданы Богом и явлены нам живыми чудесами Его доброты. О них должна быть твоя забота, не обо мне, ибо я, как видишь, утлая посудина, и жизнь моя неудержимо утекает. Ты же должен каждый день своей жизни думать обо мне, чтобы радоваться своей жизни, пока она еще продолжается. Ибо однажды и твои силы иссякнут, и ты вкусишь смерти, а вкус ее горше, чем может измыслить мысль. Как бы ни была тяжела твоя жизнь, друг мой, смерть все же гораздо тяжелее и ужаснее. Знай это и радуйся своим дням, пока наслаждаешься жизнью.
   После этого он долго молчал, и силы его таяли. И все же он заговорил вновь и произнес эти странные слова:
   – Кто жаждет женщины и любит ее, но не знает, отвечает ли она ему тем же, тот страдает, и
   жизнь его тяжела, и всякий мужчина испытал это в сердце своем. Однако тот, кто жаждет Бога и любит его, тот страдает еще более тяжко, и страдание его бесконечно, ибо он никогда не узнает, сможет ли он удостовериться в любви Божией.
   Больше он уже ничего не говорил. Пастух же рассказал: умирающий бросал вокруг себя все более ясные взгляды, рассматривая в том числе и свою руку все более пристально и словно изумленно, и несколько раз кивнул головой. Затем он улыбнулся доброй и печальной улыбкой и вскоре скончался. Мир праху его!
   Вот и все, что я могу сообщить. Примите это немногое благосклонно, и да благословит вас Господь! Этого вам желает ваш покорный слуга и брат во Христе
 
   Фра Дженнаро.
 
    КОНЧИНА БРАТА АНТОНИО
   DER TOD DES BRUDERS ANTONIO
   Написано в 1904 г., первая публикация – 1908 г.; новелла вошла в сб. «Fabulierbuch».
   Для образа брата Антонио Гессе явно позаимствовал некоторые черты биографии Франческо Петрарки.

РАССКАЗЧИК

   В монастыре, расположенном высоко в тосканских Апеннинах, сидел у окна своего уютного покоя престарелый господин духовного сословия, гостивший в обители. За окном летнее солнце заливало жаром стены, узкий, похожий на крепостной, двор, каменные лестницы и крутую мощенную камнем дорогу – жаркий и утомительный путь из зеленой долины к монастырю. Дальше простирались плодородные долины, сады, щедро заросшие оливами, фруктовыми деревьями и виноградной лозой, светлые маленькие селения с белыми стенами и изящными башнями, а за ними высокие, голые, красноватые горы, на которых то там, то тут располагались окруженные стеной усадьбы и маленькие белые виллы.
   На широком подоконнике перед стариком лежала книжечка. Переплет ее был сделан из старого пергамента, на котором все еще пылала, выведенная киноварью, буквица. Он только что читал ее, а теперь, играя, поглаживал белой рукой книжицу, задумчиво улыбался и слегка покачивал головой. Томик этот не из монастырской библиотеки, да и был бы там совсем некстати; ведь содержались в нем не молитвы, не благочестивые размышления и не жития святых отцов, а новеллы. Этот сборник новеллино на итальянском языке появился совсем недавно, и на его изящно отпечатанных страницах можно было прочесть много всякой всячины, нежные истории о рыцарстве и дружбе вперемежку с проделками прожженных шельмецов и сочными описаниями прелюбодеяний.
   Несмотря на кроткую внешность и довольно высокий церковный сан, у дона Пьеро не было причин смущаться этих светских соленых историй и побасенок. Он немало повидал на свете и немало испытал наслаждений, к тому же он и сам был сочинителем множества новелл, в которых щекотливость приключений состязалась с деликатностью их описания. Сколь изобретательно ухаживал он в молодые годы за прекрасными дамами, сколь ловко карабкался, чтобы проникнуть в запретные окна, столь же умело и складно научился он позднее рассказывать о своих и чужих приключениях. Хотя он не напечатал ни одной книги, написанные им истории знала вся Италия. Он любил более утонченный способ распространения сочинений: он заказывал искусному писцу рукопись своих историй, каждой отдельно, и посылал такой лист или тетрадку то одному, то другому из своих друзей в подарок, всегда сопровождая лестным или шутливым посвящением. Эти драгоценные пергаментные списки поначалу ходили по рукам в аббатствах и при дворах, их пересказывали и переписывали снова и снова, и так они оказывались в тихих отдаленных замках, в каретах путешественников и на кораблях, в монастырях и домах священников, в мастерских художников и в хижинах ремесленников.
   Правда, вот уже несколько лет минуло с тех пор, как последняя изящная новелла отправилась в свет из-под его пера, а в нескольких городах книгоиздатели ждали его смерти, словно голодные волки, чтобы тут же напечатать собрание новелл. Дон Пьеро сделался стар, и сочинительство ему наскучило. К тому же с годами его душа все больше отвращалась от галантных и суетных материй, склоняясь если и не к аскезе, то все же к более углубленному и неспешному созерцанию Вселенной и ее частностей. Счастливая и насыщенная жизнь до сих пор наполняла его рассудок действительностью, удерживая от глубокомыслия; ныне же настал час, когда взор его обратился от пестрого мирка бренности к широким просторам вечности и наполнился тихим изумлением при виде причудливого и неразрывного сплетения конечного и бесконечного. Светлы и искренни, подобно его прежним мыслям, были и эти рассуждения, он не сетуя ощутил приход успокоения и начало осени, когда спелый плод насыщается стремлением и устало клонится к матери-земле.
   И вот он, отложив книгу, созерцал, размышляя и наслаждаясь, светлый летний пейзаж. Он видел, как копаются на полях крестьяне, как, запряженные в недогруженные телеги, топчутся у садовых ворот лошади, как неопрятный нищий бредет по длинной белесой дороге. Улыбнувшись, он решил подарить что-нибудь этому нищему, когда тот доберется до монастыря, и, привстав, с наигранным сочувствием пробежал взглядом дорогу, делавшую большой крюк вокруг мельницы и речной излучины и поднимавшуюся к воротам, крутую раскаленную каменистую дорогу, по которой блуждала одинокая курица, сонно и бестолково, а на раскаленных стенах монастыря играли ящерицы. Они стремительно носились, тяжело дыша замирали, медленно и пытливо поворачивали переливающиеся шеи и темные немигающие глаза, с удовольствием вдыхали трепещущий от жары воздух и вдруг снова срывались с места, увлекаемые неведомым порывом, молниеносно исчезали в узких каменных щелях, оставляя снаружи свисающие длинные хвосты. От этого зрелища доном Пьеро овладела жажда. Он оставил покой и перешел через прохладные дортуары на сонную внутреннюю галерею. Услужливо поднял ему монах-садовник тяжелое ведро из прохладных глубин подземной цистерны, в которых незримые капли ударяли по звучной водной глади. Он налил себе воды, сорвал с ухоженного лимонного деревца зрелый желтый плод и выжал его сок в бокал. После этого он стал пить маленькими глотками.
   Вернувшись в комнату, к окну, он устремил услажденный взор на долины, сады и гряды гор. Если его взгляд обнаруживал усадьбу, уютно примостившуюся на склоне, он рисовал в своем воображении залитые солнцем ворота, через которые туда и сюда двигались поденщики с наполненными корзинами, взмыленные упряжные лошади и широкомордые волы, шумная детвора, суетливые куры, спесивые гуси, румяные служанки. Если он примечал на горной гряде пару стройных кипарисов, словно языки пламени вздымавшихся к небесам, то представлял себе, как путником останавливается под ними на привал, в шляпе с пером, сзабавной книгой в сумке и с песней на устах. Там, где край леса отбрасывал свою зубчатую сень на светлый луг, его взгляд замирал: ему виделись молодые люди, расположившиеся среди анемон и проводящие время в беседах и легком кокетстве, у опушки их уже ждут большие плоские корзины с холодными закусками и фруктами, а в прохладную лесную землю наполовину врыты узкогорлые кувшины с вином, в которые дома еще были опущены кусочки льда.
   Он привык наслаждаться созерцанием видимого мира, так что в отсутствие прочих развлечений ему довольно было видеть из окна дома или кареты любой клочок земли или другой осколок мира, чтобы не скучать, при этом разнообразные людские занятия и хлопоты вызывали у него, смотревшего на все это свысока, улыбку. Он признавал за каждым его заслуги, имея достаточно оснований полагать, что в глазах Бога церковный владыка значит немногим более какого-нибудь бедняги поденщика или крестьянского сына. И пока он, лишь недавно ускользнувший из города, любовался зелеными просторами, его неугомонный летучий дух перенесся на веселые поля юности, словно это она раскинулась перед ним, чтобы он мог с удовольствием рассмотреть ее, оглядываясь назад из своего почтенного возраста. Точно отголосок испытанной когда-то радости, припоминал он тот или иной день услады, припоминал радость охоты, когда он еще не носил сутану, горячие стремительные скачки по залитым солнцем дорогам, ночи, наполненные песнями, разговорами и звоном бокалов, гордую донну Марию, мельничиху Мариетту и осенние вечера, которыми навещал белокурую Джульетту в Прато.
   Он присел, не теряя из вида красновато-коричневое ожерелье высоких гор, словно там вдали можно было еще и вправду увидеть блеск и ощутить дыхание того времени, словно продолжало там пылать давно зашедшее солнце. Его память вернулась к дням, когда он не был уже мальчиком, но еще не стал юношей. К тому, что он потерял безвозвратно; единственному, что уже никогда не повторялось и что воспоминанию тоже не удавалось целиком вызвать к жизни – тому весеннему, полному томления, ощущению взросления. Как жаждал он тогда знаний, истинных знаний о мире и мужской жизни, о сути женщины и любви! И как богат и неосознанно счастлив был он в том болезненно жадном томлении! То, что он видел и чем наслаждался потом, было прекрасно, было сладостно, однако прекраснее, сладостнее и блаженнее было то фантастическое мечтание, предвосхищение, ожидание.
   Тоска по утраченному времени охватила старика. О если б он мог еще раз прожить только один час из тех, когда он пробовал на ощупь покрывало жизни и любви, еще не ведая, что он найдет за ним, не зная, жаждать ли этого или бояться! Еще раз краснея подслушать разговоры старших товарищей и испытать дрожь до самого сердца от обращенных к нему слов женщины, о любовной жизни которой перешептывались или же только догадывались!
   Не таким был мужчиной дон Пьеро, чтобы погрузиться в печаль от воспоминаний и принести свое душевное спокойствие в жертву погоне за видениями. Неожиданно скорчив гримасу, он начал тихонько насвистывать мелодию старинной веселой канцоны. Потом снова взялся за новеллино и предался удовольствию блуждать в цветистых садах сочинительства, где блистали роскошные одеяния, бассейны фонтанов полнились гомоном купающихся девушек, а в кустах слышался вкрадчивый шепот влюбленных. Время от времени он удовлетворенно кивал, приметив игру слов, удачный поворот интриги, меткое крепкое словцо, походя брошенное двусмысленное замечание, умело и дразняще высвеченное притворной скрытностью; порой он делал недовольный жест – вот это я бы сделал иначе. Некоторые предложения он негромко проговаривал вслух, пробуя их мелодию. Веселие отразилось на его проницательном лице и зажгло озорные огоньки в его глазах.