В связи с этим, а возможно, по каким-либо другим причинам, в последнее время "Адаманис" перевел часть своих прибылей на производство новейшего оружия. Оружию с маркой "Адаманис" сразу же нашлось применение, ибо не только с каждым годом, а с каждым месяцем международных конфликтов становилось все больше и больше. Конечно, эти конфликты "Адаманису" были только на руку, и поэтому руководство "Адаманиса" не прогадало, оно хорошо погрело руки на человеческой крови, прибыли имело огромные, никто уже не мог их даже сосчитать.
   - Наши грозные танки "Адаман" и крылатые ракеты "Ад", наводящиеся лазером с наших спутников "Аманис", в случае первой же необходимости по нашей команде любому создадут кромешный ад, сотрут с лица земли любую фирму-соперницу, любую страну. Они обеспечивают и обеспечат в будущем наше спокойное существование, - так заявил на недавней пресс-конференции один из официальных представителей ТНК "Адаманис". - Мы обеспечиваем почти все человечество самым необходимым: как работой, так и товарами первой необходимости. И что мы за это имеем? Вместо благодарности некоторые фирмы и даже - до чего доходит наглость в современном мире! - страны стали организовывать производство товаров-подделок. Они потеряли всякую совесть, и потому я уполномочен официально заявить: мы никогда и никому не разрешим вмешиваться в наши адамановские дела. Так же, как никогда и никому не позволим пользоваться нашими передовыми прогрессивными идеями. Мы уже овладели ядерным оружием - пусть знает мир нашу силу!
   Руки прочь от "Адаманиса"!
   Если адаманы, а точнее, идеи о реальном существовании адаманов в такой странной форме проникли в сферу экономической и политической жизни многих стран, можно лишь догадываться, что происходило в других сферах...
   ИЗ ПОСЛЕДНИХ ЗАПИСЕЙ ВАЛЕССКОГО
   "И снова началась работа, хотя и не до седьмого пота, как когда-то у наших родителей, ибо сейчас мы делали совсем не так и вовсе не то, что раньше делали наши родители, когда они косили, сушили, рубили, пилили, строгали, складывали, копали - когда они делали то, что нам, детям, и не снилось, ибо жили они в ином, далеком от нас мире, в котором мы хотя и родились, однако хотели того или нет, но не могли остаться.
   И снова у всех нас, троих, была торопливость, боязнь опоздать, была работа, хотя и не такая, как когда-то у наших матерей: утречком по росе узелок на плечо и пешком из Житива в Березово, чтобы продать на базаре ту ягодку, что собиралась вчера в лесу, или ту же крынку молока, сливок, что отрываешь от детей, потом в том же Березове надо выстоять очередь за хлебом и сразу же, даже не перекусив, ноги в руки да на окраинный перекресток, чтобы поймать попутную машину. Иначе доведется плестись пешком, а дома дети давно заждались хлеба, скотина голодная. И так вот изо дня в день, как будто только ради этого и на свет появляешься, будто это и есть самое главное: то в Березово за хлебом, то в лес за ягодой или грибами, то на работу в колхоз за пустой трудодень, то свой огород не забудь, чтобы лебедой не зарос, то скотину накорми, то за детьми присмотри - хоть разорвись, а - успевай, успевай, сжав зубы, если хочешь выжить...
   Нет, у меня, как и у Олешникова и у того же Лабутьки, была иная работа, с иным ритмом, с иной поспешностью, однако хотя и была она совсем не такой, как у наших отцов и матерей, тем не менее и в нашей работе были своя одержимость и самопожертвование, которые со временем незаметно затягивают, как в омут, из которого, бывает, нет сил вырваться, ибо тогда перестаешь замечать многое, не менее важное, что проходит мимо тебя, без твоего участия и желания, - и сам того не сознавая, как начинаешь гордо считать, что твоя работа, твое каждодневное занятие - и есть та единственная надежная точка опоры, с помощью которой мудрый Архимед собирался перевернуть земной шар (куда и зачем, об этом в школе обычно не рассказывают, а следовало бы), и еще ты полагаешь, что все то, чем занят ты каждодневно, не часть чего-то большого, единого и неделимого, а всего-навсего - самое главное, ибо белый свет только и создан для того, чтобы ты, появившись в нем однажды, своей бурной деятельностью мог навести в нем порядок.
   Если бы все мы были заняты одним делом, смысл которого знали бы наверняка!
   Наивность и слепая уверенность современного человека, вооруженного наукой и техникой!.. Опьянев от работы, нынче ты, человек, и на самом деле можешь легко сковырнуть земной шар - то ли умышленно, то ли случайно, нынче тебе это по плечу, как раз плюнуть, - ты, человек, считаешь, что современная наука и техника как раз и есть та точка опоры, о которой когда-то мечтал Архимед.
   Почему же ты, человек, увлеченный своей деятельностью, как ребенок игрушками, все больше и больше верил, что белый свет создан только для твоей нужды и потому чихать или плевать тебе на все, что хоть в малой степени мешает твоим безудержным развлечениям, и поэтому, ни у кого не спрашивая, ты загрязняешь землю, воду и воздух настолько, что и сам начинаешь задыхаться и травиться, ты вытаптываешь луга, уничтожаешь зверей и птиц, переводишь зеленые леса на запутанные диалоги, монологи, декларации, в действенность которых давно и сам не веришь, - с каждым годом ты все больше и больше крошишь и уничтожаешь вокруг себя, ломаешь налево и направо, копаешь вглубь, к атомному ядру, откуда тебя обдаст разбуженной радиацией, лезешь вверх, к недосягаемым звездам, вспарывая тонкую воздушную крышу над своей головой, нынче ты и на самом деле, опьяненный своей бурной деятельностью, не задумываешься, что ты, человек, всего лишь частичка, маленькая, неотделимая частичка огромного загадочного мира, который создан давным-давно, еще до тебя, без твоего участия и разрешенья - заметь и удивись хотя бы этому, коль твоя же деятельность не удивляет тебя и не пугает! - и куда тебя впустили на время, как хорошего человека в гости...
   Вооруженный мощной техникой, ты одним росчерком пера разрываешь живое тело земли на многие версты, вырубаешь леса, поворачиваешь реки, изменяешь климат, создавая вместо лесов и болот безводные пустыни - будто слон в маленьком музее, ты, человек, вертишься и вертишься на земле, под водой, в космических высотах, так и не поняв, зачем, ради чего твоя суета.
   И уже смутная мысль-догадка о безалаберности твоей деятельности закрадывается в твою душу, человек, однако остановиться и успокоиться ты уже не можешь. Знаешь, чувствуешь кожей и здоровьем пагубность своих действий, а - не можешь...
   Однако все это - мои сегодняшние размышления, когда один я сижу на берегу Житивки и смотрю, как серебрится под солнцем дрожащая полоска воды, когда вижу, как под порывами легкого ветра склоняется у берега зеленый аир, когда слышу ровный, неумолкаемый шум бора за Житивкой. И все это тонет в громадной тишине, настолько для меня необычной и удивительной, будто из города меня забросили на другую планету, и, для того чтобы в конце концов почувствовать единство с этим новым миром, в котором все происходит, как в замедленной киносъемке, мне хочется как можно быстрее отречься от того мира, в котором находился до сих пор, поэтому так торопливо продолжаю я свои записи...
   Устав от работы с приборами, с тем же электронным микроскопом, в котором, как и в других приборах, обычно что-то не ладилось, я шел в институтскую библиотеку, где на страницах научных книг и журналов, в запутанных формулах и бесконечных графиках, в таблицах и диаграммах пытался найти оправдание своего одиночества, однако и там, несчастный, я чувствовал себя как рыба, попавшая в мережу, и которой теперь - ни туда и ни сюда; поначалу я пытался держаться изо всех сил за те всемирно известные постоянные и аксиомы, которые маячат и должны маячить перед ученым, и все же быстро заметил, как прямо на глазах суть человека, его поведение под логически доказательным пером ученого размывается, превращаясь в суть действий или работы - это уж кто как называет - сердца, легких, печени, почек, мышц, тока крови, нервных импульсов, биотоков и еще того руководящего, что называется мозгом, этой естественной ЭВМ, как будто мозг только и создан ради того, чтобы все это сложное и огромное ритмически-плавно двигалось: сердце гонит кровь, дающую жизнь мышцам, а те в свою очередь - человеку, который сразу же торопится обеспечить работой мир, иначе, видимо, мир зачах бы без человека, и потому человек так одержимо и раскапывает горы, изменяет русла рек, неизвестно зачем рвется в космос, хотя точно знает, что тем самым разрушает тонкий стратосферный слой, борется с себе подобными: вон сколько хлопот может причинить человек как самому себе, так и всему миру, не думая о своей судьбе!
   Я занимался микробиологией и вирусологией, ибо мне, наивному, как и многим моим однолеткам, казалось, что где-то там, на уровне ядра клетки, а возможно, и глубже, в структуре молекул ДНК и РНК я найду, должен найти, тот волшебный ключ, которым смогу открыть ворота в царство вечности.
   Однако и там я видел все то же самое: клетка, вирусы, молекулы ДНК и РНК - все это было в движении, в вечном водовороте; опять и опять в который уже раз я читал давно известную сказку о дедке, бабке и репке, с той только разницей, что мышки в моей сказке не было, она так и не появлялась, и поэтому моя репка все сидела и сидела в земле. Я не мог найти то единственное, ухватившись за что сумел бы логически выстроить все в этом переплетенном водовороте - от ядра вируса до того огромного, что зовется Гомо сапиенс.
   Или хотя бы объяснить.
   Я иногда завидовал верующим, тем же пифагорийцам*, однако я даже за цифру не мог ухватиться, - неумолимо, помимо моей воли и желания, у меня складывалось впечатление, что основа всего существующего - движение чего-то, без начала и без конца, без смысла и логики.
   ______________
   * Пифагоризм - религиозно-философское учение в Древней Греции 6-4 веков до н.э., основанное Пифагором. Исходило из представления о числе как основе всего существующего.
   Зачем, ради чего это движение чего-то?
   Я знал, что с такими мыслями нельзя соглашаться, об этом не следует даже думать, однако все это было, как у самоубийцы, которого своя особая логика приводит наконец к трагическому выводу...
   Человек для меня, как что-то одно целое, распадался, как распадается при увеличении любой материальный предмет: прозрачная блестящая неподвижная капля воды, которая до сих пор радовала глаз, оказывается наполненной подвижными микробами, и такую воду - бр-р, даже представить трудно! - мы пьем и радуемся, розово-умилительное личико любимого или любимой под пристальным взглядом становится пористым, и на нем, присмотрись, - такое увидишь... Все, к чему мы присматриваемся более пристально, приобретает иной облик, наполняется иным смыслом, о котором до сих пор, бывало, и не задумывались, и тогда начинаем понимать многое, над чем, счастливые в незнании, презрительно посмеивались.
   В бесконечной погоне за познанием мы незаметно теряем какие-то главные истины, то простое и неуловимое, что должно быть в сознании человека, что дает ему надежду и радость, что объединяет людей в одно целое, без чего не только человек, но и все человечество не сумеет существовать и в любое мгновение может запросто испепелить себя бомбами...
   Какой же ценой дается нам познание?
   Не слишком ли дорого мы платим?
   Я суетился до тех пор, пока и аксиомы вместе с мировыми постоянными, мои дрожащие сигнальные огни в тумане незнания и сомнения, не расплывались, не исчезали совсем, и я чувствовал, что передо мной - пустота, наполненная хаосом, и я абсолютно ничего не знаю.
   Как о себе, так и об этом огромном мире, окружающем меня.
   Тогда я догадывался, что рабочий день заканчивается и пора вылезать из сетей, в которые я сам себя ежедневно загоняю, с каждым днем все больше и больше, и может случиться, что однажды я совсем не сумею выкарабкаться из этих сетей.
   И тогда я буду похож на житивскую Тэклю, которая каждое утро с узелком за спиной плелась из Житива на автобусную остановку. Она первой садилась в автобус и ехала в Березово. Там она весь день бродила по улицам, по знаменитому березовскому базару и, размахивая перед собой рукой, все говорила и говорила, правильно и логично, и тот же березовец или чужой человек, не знавшие Тэклю, но имевшие доброе сердце, хотя и впервые ее видевшие, случалось, затевали с Тэклей длинную беседу, даже спорили, пока неожиданно у них не отнимался язык и они долго, не веря глазам, смотрели на Тэклю, а потом, спохватившись и всучив Тэкле в руки что могли всучить: булку хлеба, батон, а то и копейки, молча отходили, а Тэкля шла дальше только ей известными кругами, которые к концу дня непременно выводили ее на автобусную площадь, где она опять садилась в автобус, как и обычно - без билета, ибо ее давным-давно знали все водители и контролерши, и снова возвращалась она в свою хату, где никто ее не ждал: ни сынок, который болтался где-то по свету, ни невестухна. Так продолжалось изо дня в день: и белой морозной зимой, когда от холода и пронизывающего ветра стыло в груди, и сырой промозглой осенью, и в весеннюю грязь, и душным пыльным летом, без выходных, без проходных, будто нанявшись, выполняла свой долг Тэкля, и неизвестно, что лежало в ее черном узелке, которого она никогда не снимала с плеча, как говорили житивцы, только Бог да соседи знали, как жила Тэкля в той крохотной пошатнувшейся избушке на окраине Житива, и еще говорили житивцы, что тот же Бог и хранит, оберегает ее, как единственный глаз, другой человек на ее месте давно бы в земле лежал, а она вон живет и живет, который уже год: и в грязь, и в слякоть, и в холод адский - когда ни выйдешь к автобусной остановке, непременно встретишь Тэклю с узелком за спиной: с прозрачным, как бумажный лист, лицом, еще более согбенную под загадочным узелком, неизменную со своим монологом о полицае Картавешке и сыночке-первенце, которого тот убил...
   Однако хотя рассказывала Тэкля то, о чем говорили обычно и другие люди, хотя стремились вести себя так, как и другие себя ведут, все же какая-то невидимая грозная граница пролегла между ней и людьми, которые хотя и не избегали ее, и понять не могли...
   Я видел, как потихоньку расходились сотрудники лаборатории, кто куда: к женам, в магазины, в детсады за неугомонной ребятней, на долгожданные свидания - они разлетались из института, как утренние пчелы из улья. Оставшись один, я начинал выключать свет в лаборатории, где, окутанные вечерними сумерками, остывали нагревшиеся за день приборы - они сливались с сумерками, растворялись, и казалось, что не только перед моими глазами, но и во всем мире нет ничего, что всё вместе: и я, и приборы, и институт, и огромный многоэтажный шумный город - всё куда-то беззвучно уплывает, в ту черную неизвестность, из которой никогда не будет возврата, словно из загадочной космической дыры, о которой часто рассказывал мне Олешников...
   Спешить было некуда, не к кому было возвращаться - и я неподвижно сидел в сумерках за своим рабочим столом, ловя последние мгновения дня.
   Безо всякой на то причины мне вспоминалось Житиво, детство, которое, казалось, было рядом со мной - как будто вчера я видел маленького, стриженого босоногого мальчугана, который сидит на берегу Житивки с удочкой и поплавка уже, как ни вглядывается в темную воду, не видит, и поэтому пора ему подниматься и лугом идти домой, оставляя за спиной белесые кусты ольхи, Житивку, в которой и сегодня не удалось поймать загадочную, никогда никем не виданную рыбину...
   Почему я так люблю вечерние сумерки - эту прозрачную влекущую размытость в очертаниях деревьев, кустов, строений, лиц?.. Почему люблю я седоватую прядку тумана, слоящегося над речушкой, из которого когда-то, словно из далекого мира, слышал я протяжно-напевное и непринужденное, что по словечку слагалось столетиями, что передавалось из уст в уста и к чему еще не успели дорваться боевые гениальные композиторы-обработчики:
   Дзе ты быў, мой мiленькi,
   Дзе ты быў?..
   Почему люблю я тусклый блеск росы, что внезапно выпадает на траву и холодит босые ноги, почему люблю последнюю малиновую полоску заката за Житивом, последний светлый прощальный проблеск неба и первую зорьку, что ровным светом свечи внезапно и незаметно - как ни лови этот миг, ни за что не поймаешь - тихо появляется вверху, будто добрый знак, будто намек на те изменения, что вот-вот произойдут вокруг, может быть, и в твоей жизни тоже, и уже совсем неважно когда, об этом даже не задумываешься в тот тихий час: сегодня, завтра или послезавтра, а может, даже и за тем последним порогом, - как хочется в это верить, но наука не позволяет! - которого все люди почему-то боятся.
   Почему так любима мной граница света и тьмы? Неужели и на самом деле есть еще тайны вокруг нас и в нас самих, и эта манящая граница света и тьмы, это чувство любви как к земле, так и к ближнему, которое мы порой так легко теряем, а то и вытаптываем в погоне за всем тем мелким и реально-материальным, что маячит впереди, может, вся эта любовь - как знак чего-то хорошего и чистого, к чему люди должны стремиться изо всех сил, как проторенная кем-то дорога, манящая нас вдаль, да только шагать нам по той дороге то ли не хочется, то ли просто ленимся и потому обеими руками хватаемся за то легкое и более близкое, реально-материальное, что можно купить за деньги, что маячит впереди, что можно потрогать, почувствовать или попробовать; и поэтому как можно быстрее спешим к яркому свету лампочки, к светящемуся и гремящему телевизору; а там - совсем рядом мягкая кровать, знакомое тело и легкий сон на закуску...
   Почему с такой легкостью забываем мы вечерние сумерки, которые хотя бы раз в жизни были или будут у каждого из нас?
   И только тогда, когда станет нам горько и больно, так горько и больно, что, кажется, больше уже и терпеть нельзя, откуда-то из глубины памяти, оттуда, из детства, выплывет тихое целительное:
   Дзе ты быў, мой мiленькi,
   Дзе ты быў?..
   Потом приходила уборщица Михайловна - еще не совсем старая женщина, лет пятидесяти, красивая той привлекательной здоровой полнотой, что красит женщину и в тридцать, и в сорок лет. Михайловна начинала убирать в лаборатории и заодно вела разговоры. Мы уже пообвыклись, и я хорошо знал о ее житье-бытье с мужем-пьяницей, который еще смолоду стал выпивать, ни за что ни про что любил пускать в ход кулаки; это вот только сейчас, когда подрос сын, немножко присмирел, стал побаиваться сына, однако все равно пьет, как и пил, хотя и на лечение посылали не однажды, хотя и страшную ампулу ему зашивали, да все без толку, выносит из дому все, что может вынести, что попадет под дрожащую руку: скатерть так скатерть, одежда так одежда, посуда так посуда, а о варенье уже и говорить нечего, она уже и забыла, как варить то варенье, ибо все равно вынесет, ничего в этой голой квартире не осталось, кроме стен, и покупать ничего не хочется; только вот перед людьми стыдно, хоть у собаки глаза одолжи; вот потому и приходится после работы на фабрике, здесь, в лаборатории подрабатывать, чтобы тот стыд хоть как-то прикрыть, а он тем временем, может, торгует где-либо у гастронома, может, сами видели когда-нибудь такого небритого в мятом пиджаке, так это он, родненький, что бы он ни продавал, а более трешки никогда не просит...
   Я удивлялся не столько ее непонятному необъяснимому долготерпению, сколько необычайно молодой улыбке во время монолога, чистому блеску больших черных глаз Михайловны, которая, как она сама говорила, жизнь прожила, что за забор выбросила, еще с молодых лет видела все, да надеялась на лучшее, думала, что опомнится когда-нибудь... И все подшучивала над собой, дурехой, и открыто, как и многие рабочие люди, смотрела в глаза, и не думала бросать свое горе, ибо тогда он и совсем под забором пропадет...
   В конце разговора, когда неожиданно я ловил во взгляде Михайловны что-то виноватое, будто она уже заранее просила прощения за свою откровенность, что на люди вынесла свое горе, за терпение и вообще за то, что поступает совсем не так, как многие нынешние женщины поступают: чуть что не по нраву - пальцем на дверь, чтобы и духу твоего рядом не было, паразит ты этакий... и тут что-то щемящее обрывалось в моей душе насовсем, начисто отлетало от меня неизвестно куда это движение чего-то, я выбирался из сетей на свободу и наконец мог подниматься и не спеша выходить на городскую улицу, чувствуя, как в груди время от времени прокатывается это щемящее и берущее за душу.
   ...Как мороз по коже.
   Будь благословен рабочий, своими руками, трудом своим дарящий людям то конкретное и реальное, что в любое время можно потрогать, почувствовать и даже попробовать!
   Будь благословен творец, который своим творчеством утешает уставшую душу человека близкой радостью, и потому - не печалься, не отчаивайся, не вешай носа, человек!
   Будь благословен общественный деятель, если знает он, куда и как вести народ, и если знание его совпадает с мечтой, желанием и устремлением народа!
   Но трижды будь благословен ученый, который ежедневно сталкивается с неизвестностью, словно с черной бездушной бездной, и который не отчаивается и не теряется, находя поддержку в чем-то более существенном и более надежном, нежели страшная неизвестность, что так отчетливо стелется перед глазами!
   За что он держится?
   За что все мы должны держаться?"
   ИЗ ДНЕВНИКА ОЛЕШНИКОВА
   "Только женившись, я ощутил и осознал то непреложное, над чем когда-то смеялся: наука требует жертв...
   А тем более мне никогда не верилось, не снилось даже, что одной из таких жертв могу стать и я. У меня мысли такой не было.
   Когда Валесский с самого начала был один - еще тогда, в юности, он заранее сжег за собой все мосты для отступления, ибо, замкнувшись в круге одиночества, чтобы никого не тревожить и чтобы его не беспокоили, он начал тот сложный эксперимент над собой, в котором сам был исполнителем и судьей - это только мне казалось, что я - более счастлив, что у меня, как и у всех, во всяком случае как и у большинства, будет семья, рядом со мной будет тот близкий и дорогой человек, с которым я в любое время смогу поделиться своей горечью и отчаянием.
   В юности я часто вспоминал ту идиллическую картину, которую видел в детстве на бумажных ковриках, привезенных с березовского базара и развешанных на стенах: два белых лебедя плавают посреди лесного озера, а вдали, за зеленым камышом и деревьями, возвышается на холме чудо-дворец, в котором, видимо, так хорошо и радостно жить, ежедневно любуясь озером и белыми лебедями с длинными гордыми шеями... Что-то подобное мерещилось мне, когда мечтал о семейной жизни, и поэтому ничего иного не оставалось, как обеими руками ухватиться за то чистенькое, не отравленное сигаретным дымом и бесконечно длинными пустыми разговорами о высокой миссии искусства, не задетое эстрадно-джинсовой лихорадкой и многим другим, чем так увлечены многие ее одногодки...
   После длительных поисков я нашел такое или почти такое. Как когда-то говорили в Житиве, кто что ищет, тот то и находит.
   В ту розовую пору, когда мы с улыбкой стояли на пороге загса, мне показалось, что рядом с ней я буду жить так же счастливо, как и те два лебедя, что вечно плавают посреди лесного озера, не зная тревог и сладостных искушений того огромного мира, что начинается сразу же за лесом, за прекрасным чудо-дворцом. Мне казалось, что она поняла, она должна была понять меня тем женским чутьем, которое не поддается логическому мышлению.
   Поначалу все было именно так или приблизительно так, как я когда-то мечтал: и белая легкая лебяжья фата, и частная квартира, показавшаяся мне тем чудо-дворцом, что маячил за камышами и деревьями, и сама она, улыбчивая и ласковая...
   А потом я однажды стал чувствовать, что мне не хватает слов, чтобы рассказать ей, чем занимаюсь целыми днями на работе.
   Это было начало.
   Я ничего не понимал. Даже того, что попадаю в круг одиночества, в который до меня попадало столько ученых, когда они месяцами и годами не могли говорить с родными о смысле своей работы.
   Ибо, сказав ей, что я конструирую сверхновый микроскоп для Валесского, я еще ничего не сказал, это было почти то же самое, что на вопрос: "Как живешь?" - отвечают: "Нормально". В моем бодром работаю скрывалось то неведомое, к чему я даже и ее, жену, не мог подпустить.
   Сначала я этого и сам не понимал, наивный, я надеялся легко перескочить через границу между моим и ее пониманием и поэтому сразу же стал объяснять ей захватывающий мир формул и графиков, на листках бумаги я рисовал для нее схемы электронного микроскопа и объяснял принцип его работы. Она слушала, смотрела, согласно кивала головой и сразу же засыпала...
   Тогда я понял, что все, из-за чего я не сплю ночами, из-за чего просиживаю днями в лаборатории и в институтской библиотеке, - ей чуждое и далекое, мои формулы и графики, мои варианты схем электронного микроскопа ей неинтересны, как ребенку неинтересны мысли о бытии и смерти.
   И незачем мне было удивляться, а тем более обижаться на нее, я ведь сам когда-то хотел этого: чистенького, беленького, ничем не запятнанного... Все было правильно и логично, как всегда, житивцы говорили правду: кто что ищет, тот то и находит... А поэтому скажите, пожалуйста, зачем ей вереницы запутанных сложных формул, от которых ей ни жарко ни холодно, зачем ей и сам сверхновый электронный микроскоп, зачем ей моя раздражительность от неудач, которых в жизни - не мной придумано и не мной заведено - намного больше, чем удач, зачем ей готовить завтраки для меня - зачем ей все это, может, ей все это нужно не больше, чем тем красивым белым лебедям, которые беззаботно плавают посреди лесного озера.