В 1836-1837 годах в кружке Станкевича романтизму дана была фихтеанская интерпретация. В центре внимания оказалось учение Фихте о любви как источнике и главном двигателе жизни. Философские положения, как всегда в этом кругу, были тотчас же применены к занимавшим умы задачам самоусовершенствования и назначения человека. Совершался как бы их перевод в психологические категории, прилагаемые к собственной душевной жизни и к душевной жизни друзей. Психологическое значение приобретали в обиходе кружка понятия блаженства, жизни в духе, идеальной любви и проч. В силу дуализма романтического мышления тут же возникали полярные или отрицательные качества. Так, идеальная любовь к женщине имела свою противоположность в виде чувственности, блаженство - в виде низшего по сравнению с ним существования по законам долга и рассудочной нравственности, "истинная жизнь в духе" противостояла призрачной внешней жизни и т. д. Полярные качества складывались, с одной стороны, в идеал избранной, шиллеровски героической личности, с другой - в образ пошляка, или, по выражению Белинского, бездушника. На материале этих противопоставлений самоутверждение-самоотрицание работало вполне отчетливо. Человек утверждал себя как наделенного чувством любви и стремящегося к идеалу, человек осуждал в себе все препятствующее этому стремлению и все не соответствующее этому идеалу. По сравнению с идеалом он непрерывно обнаруживал в себе недостоинство - это тоже формула Белинского.
   На основе этой исходной романтической диалектики складывается самосознание молодого Белинского. "Существует только одно бесконечное, а все конечное - призрак..." - утверждает он в письме к Н. Сатину в октябре 1837 года. Но в этой же самой точке начинаются и отклонения Белинского от романтического шаблона.
   Согласно романтическим нормам конечный человек должен был вечно стремиться к бесконечному, но никогда не мог его достигнуть. Его поджидали падения, одолевали пороки и страсти. Эстетический взгляд на эту порочность, ее сублимация породили демоническую разновидность романтического сознания.
   У Белинского все иначе. Все перестроено его органическим неотвратимым стремлением к единичному и конкретному. Схему романтических противопоставлений он наложил на собственную личность, уже в тот ранний период подвергнутую пристальному и очень конкретному наблюдению. А в то же время он пока еще не может уйти от дуалистической схемы, от мышления парными, положительными и отрицательными элементами. Возникает своеобразное сочетание идеальной схемы с неожиданно реальным ее наполнением.
   У нас много писали о полемике Белинского с Бакуниным 1 (письма от 16 августа и от 1 ноября 1837 года) по поводу гривенников и их значения в жизни человека. За этими символическими гривенниками стоит важный философский вопрос о правах внешней жизни.
   1 О письмах Белинского к Бакунину в связи с историей их взаимоотношений см.: Березина В. Г. Белинский и Бакунин в 1830-е годы, - "Учен. зап. Ленингр. ун-та", 1952, № 158, вып. 17.
   "Жизнь идеальная и жизнь действительная всегда двоились в моих понятиях: премухинская гармония и знакомство с идеями Фихте в первый раз убедили меня, что идеальная-то жизнь есть именно жизнь действительная, положительная, конкретная, а так называемая действительная жизнь есть отрицание, призрак, ничтожество, пустота", - это Белинский заявляет в качестве романтика (XI, 175). Но, в отличие от чистого романтика Бакунина, он тут же возвращает права этой "так называемой действительной жизни", то есть жизни внешней.
   Внешняя жизнь - низшая жизнь. Но, оказывается, она требует самого пристального внимания. Обузданная волей человека, организованная его разумом, она становится возможностью высшей жизни, иначе она источник зла и падения. "Прикованный железными цепями к внешней жизни, мог ли я возвыситься до абсолютной! Я увидел себя бесчестным, подлым, ленивым, ни к чему не способным, каким-то жалким недоноском, и только в моей внешней жизни видел причину всего этого... Едва родится во мне сознание силы, едва почувствую я теплоту веры, как квартира, авошная лавочка, сертуки, штаны, долги и вся эта мерзость жизни тотчас убивают силу и веру, и тогда я мог только играть в своп козыри или в шашки" (XI, 177, 178). Психологизм Белинского охватывает уже не только избранные факты душевной жизни, но потенциально любые факты, в том числе те, которые дворянские интеллигенты, воспитанные на культуре романтизма, привыкли оставлять за порогом сознания. В письмах Белинского совершаются те самые сдвиги, что и в литературе, когда она овладевает реалистическим методом. Обыденность ("авошная лавочка, сертуки, штаны, долги") освобождается от обязательной для романтического сознания связи с комическим. Теперь это драма жизни, открытая взгляду мыслителя и художника, питающая самые интимные и глубинные состояния души.
   Но Белинский 1837 года отнюдь еще не достиг полноты реалистического жизнепонимания. Можно только упростить и обеднить процесс развития, перескакивая через его последовательные ступени. Для Белинского этой поры еще существует двойственность двух миров, романтическая иерархия высокого и низкого. Конкретное, индивидуально-психологическое наполнение зажато этой философской схемой. Область обыденного, область господства рассудочной нравственности и долга все еще является низшей по сравнению с идеалом блаженной жизни, управляемой любовью. Но внешняя и внутренняя жизнь взаимосвязаны, а блаженство в абсолютном невозможно без выполнения требований долга и здравого смысла. "Да, брат Мишель, что ни говори, а аккуратность и самое скрупулезное внимание к гривенникам как средство, а не цель жизни, соединенные с стремлением к абсолютной жизни - есть истинное совершенство человека. Абсолютная жизнь есть безграничная свобода духа, а свободен ли тот, чьи человеческие минуты зависят от влияния внешних обстоятельств?" (XI, 180).
   Так по-новому формулируется идеал ("истинное совершенство человека"). Уже не просто шиллеровски возвышенная личность, но личность, живущая "в духе" и в то же время обуздывающая стихию своей внешней жизни. Отсюда возникает и ряд новых этических полярностей: порядок и беспорядок (или безалаберность), воля и безволие, способность к труду и леность.
   Безволие, леность, безалаберность - это грехи против духа. Они препятствуют его "безграничной свободе", тем самым блаженству, и приводят к состоянию падения. Эти новые противопоставления втягивают в себя наблюдение над конкретным единичным человеком. Поэтому они перестраивают в корне прежние предпосылки романтического характера.
   Страстность, перенапряженность импульсов и реакций, необычность требований - Белинский называл своей неистовостью, всю жизнь остро ее осознавая. В 1837 году этот максимализм оформляется еще с оглядкой на "Разбойников" Шиллера. "Я презираю и ненавижу добродетель без любви, я скорее решусь стремглав броситься в бездну порока и разврата, с ножом в руках на больших дорогах добывать свой насущный кусок хлеба, нежели, затоптав свое чувство и разум ногами в грязь, быть добрым квакером, пошлым резонером, пуританином, раскольником, добрым по расчету, честным по эгоизму... лучше быть падшим ангелом, т. е. дьяволом, нежели невинною, безгрешною, но холодною и слизистою лягушкою" (XI, 167, 168). Человеку, о котором идет речь, даны от природы неистовая жажда любви и неистовое стремление к истине; таковы основные моменты его самоутверждения. Но это самоутверждение осуществляется в формах, всячески противостоящих принятым нормам поведения. Отсюда чудачество, дикость, нелепость. "Или вы еще не догадались, что (я) не совсем похож на всех людей и принадлежу к числу чудаков?" (XI, 119) - пишет Белинский еще в 1835 году своим родственникам Ивановым 1.
   1 О своей "дикой и нелепой натуре" Белинский говорит, например, в письме к Боткину 1840 года (XI, 573).
   Это самосознание в какой-то мере ориентируется, конечно, на увековеченных Гофманом романтических чудаков (для пестрого романтизма 30-х годов характерна сама возможность скрещения Гофмана с Шиллером). Их гротескный облик, их нелепое поведение выражали вечную несоизмеримость высокого духа с пошлыми формами обыденности. Но, как всегда у Белинского, есть здесь и другой, реальный аспект. Нелепость - не только принадлежность высокого духа в его разладе с действительностью, но и духа неорганизованного и не приученного к труду. Так тема чудачества, перестроенная психологической конкретностью, одновременно несла в себе самоутверждение и самоосуждение.
   Жажде любви и стремлению к истине противостоят безволие, леность, порождающие беспорядок. Беспорядок же оказывается питательной средой природных недостатков человека. Эта совсем уже не романтическая концепция подробно разработана в упомянутых письмах к Бакунину 1837 года. "Что же, спрашиваю я тебя, что же причиною бесплодности моих порывов, моего душевного жару и многих прекрасных даров, в которых не отказала мне природа?" (XI, 169-170). Причиною - "беспорядок жизни". И даже "чувственность" оказывается не источником, а следствием беспорядка. Нищета, долги, невозможность выполнить свои материальные и нравственные обязательства ввергают человека в отчаяние. "И что всему этому причиною? Неаккуратность, беспорядок жизни, неосновательные надежды на будущее. И вот я бросился в разврат и искал в нем забвения, как пьяница ищет его в вине, - и вот причина моей чувственности опять та же беспорядочная жизнь, та же неаккуратность, то же презрение не только к гривенникам, но к ассигнациям и золоту... Что я должен делать? Вот что: уничтожить причину зла, а все мое зло в неаккуратности, в беспорядке жизни, в презренных гривенниках" (XI, 172).
   Механизм самоутверждения и самоосуждения работает парными, положительными и отрицательными качествами. Они твердо расставлены по своим местам; они строят образ человека, мучительно переживающего свое недостоинство, но только в соизмерении с открывшимся ему высоким идеалом.
   Без внешней жизни вопрос о достоинстве и недостоинстве решен быть не может. В дальнейшем обусловленность внешней жизни принимает у Белинского характер все более социальный. Его психологизм становится все более детерминированным, все более аналитическим. Но было бы крайним упрощением рассматривать дальнейшее развитие представлений Белинского о психической жизни в виде прямолинейного наращивания идеи обусловленности человека социальной средой. Все это протекало в более сложных формах. Белинский был не только основоположником позднейшего русского реализма, но и характернейшим выразителем умственной жизни людей 1830-1840 годов. Это значит, что не только его философские и политические представления, но также его психологический анализ и самоанализ должны были пройти полосой самобытного русского гегельянства.
   Для русских интеллигентов этой поры вся совокупность жизни подлежала философскому толкованию, и потому, в принципе, любой жизненный факт мог быть теоретически осмыслен, превращен в проблему. Анненков в своей биографии Станкевича говорит о его склонности анализировать свой "домашний душевный быт" (выражение самого Станкевича) и там же характеризует атмосферу, господствовавшую в доме Бакуниных: "Иные члены этого семейства предавались делу мистического и полуфилософского изъяснения жизненных явлений с неутомимою энергией, с изумительной деятельностию... Жажда открыть духовное начало всего сущего и погрузиться в него была истинно неутолимая" 1. С особой энергией предавался делу философского "изъяснения жизненных явлений" Михаил Бакунин, которому, по словам Анненкова, "вся жизнь являлась... сквозь призму отвлечения, и только тогда говорил он о ней с поразительным увлечением, когда она была переведена в идею" 2.
   1 Анненков П. В. Воспоминания и критические очерки, т. 3, с. 327, 339, 340.
   2 Там же, с. 334.
   Это же направление умов описал Герцен в двадцать пятой главе "Былого и дум": "Все в самом деле непосредственное, всякое простое чувство было возводимо в отвлеченные категории и возвращалось оттуда без капли живой крови, бледной алгебраической тенью... Самая слеза, навертывавшаяся на веках, была строго отнесена к своему порядку: к "гемюту" или к "трагическому в сердце". Суждения Герцена жестки и ироничны. Это понятно со стороны человека, который сам с усилием должен был побеждать в себе навыки возведения жизненных явлений "в отвлеченные категории". Но следует помнить, что эти навыки подробного и вместе с тем обобщенного рассмотрения психической жизни прокладывали пути психологическому роману. Ведь для русского социально-психологического романа характерно именно то, что идеология пронизывает жизненный, бытовой материал, а факты частной жизни возводятся к философскому обобщению.
   Романтизм породил свои шаблоны, свои устоявшиеся образы. Они проникли и в русский романтизм. Философские интересы молодой России 1830-х годов резко их видоизменяют. В начале этого десятилетия социально-утопические идеи, облеченные в сенсимонистскую фразеологию, проникают в демонический образ и создают своеобразную его разновидность - демона с оттенком оптимизма и верой в социальный прогресс. К концу 1830-х годов средством анализа душевной жизни становится гегельянская терминология. Это резко преобразовало облик романтических личностей.
   К этому времени относятся несколько философских статей и набросков Бакунина (в том числе его предисловие к "Гимназическим речам" Гегеля, в котором впервые было провозглашено "примирение с действительностью"). Эти статьи Бакунина густо насыщены той самой терминологией, над которой в "Былом и думах" иронизировал Герцен и которая в кружковом общении служила для характеристики людей и выяснения отношений.
   В этом плане особенно любопытен набросок "Мои записки" (1837) вариации на темы Гегелевой "Феноменологии духа", которую тогда изучал Бакунин. В наброске отразилось также знакомство Бакунина с незадолго перед тем появившейся книгой ученика Гегеля Карла Розенкранца "Психология, или наука о субъективном духе" 1. Термины, которые Бакунин предложил русскому читателю, в значительной части являются кальками терминологии гегельянского учения о субъективном духе.
   1 См.: Rosenkranz K. Psychologie, oder die Wissenschaft vom subjektiven Geist. Konigsberg, 1837. - В предисловии Розенкранц писал, что его книга является разработкой кратких положений Гегелевой "Психологии" (так называется третья часть первого отдела "Философии духа" Гегеля).
   "Конечный человек, - пишет Бакунин, - тот, который не весь еще проникнут самосознательным духом, в котором есть еще стороны непосредственные, еще не просветленные духом... Непросветленные стороны человека оковывают его, мешают ему слиться с богом, делают его рабом случайности. Случай есть ложь, призрак; в истинной и действительной жизни нет случая - там все - святая необходимость, благодать божья. Случай бессилен против истинной действительности; и только призраки, только призрачные интересы и желания человека подлежат случаю... Случай есть темная, непросветленная сторона... жизни. Сознание есть освобождение от непосредственности, просветление природы человека духом... Только призрачное погибает от случая, а призрачное должно погибать. Призрак уничтожается призраком - в этом заключается освобождение человека" (II, 71).
   Мною подчеркнуты термины, ставшие в обиходе кружка средством анализа интимных душевных переживаний, хотя предназначались они Гегелем совсем для других целей. Более того, во "Введении" к "Философии духа" Гегель осудил бытовую психологию и подчеркнул, что его учение о познании духом самого себя следует понимать отнюдь не в конкретно психологическом смысле: "Самосознание в обычном, тривиальном смысле исследования собственных слабостей и погрешностей индивидуума представляет интерес и имеет важность только для отдельного человека, а не для философии: но даже и в отношении к отдельному человеку оно имеет тем меньшую ценность, чем менее вдается в познание всеобщей интеллектуальной и моральной природы человека и чем более оно, отвлекая свое внимание от обязанностей человека, т. е. подлинного содержания его воли, вырождается в самодовольное нянчанье индивидуума со своими, ему одному дорогими особенностями, - то же самое справедливо и относительно так называемого знания людей, направленного равным образом на своеобразие отдельных духов" 1. Всем тем, против чего предостерегает здесь Гегель, как раз и занимались (и плодотворно занимались) его русские последователи, с их страстным интересом к этическим вопросам и самоанализу. К решению психологических задач сразу же были применены термины; момент, определение, непосредственность, непросветленный, субъективность, случайность, призрачность, истинная жизнь, свобода, необходимость, конкретность и им подобные. Часто встречается и очень важен термин прекраснодушие, клеймо, которым Белинский с ожесточением метит остатки шиллеровской идеальности 2.
   1 Гегель. Энциклопедия философских наук, ч. 3. Философия духа. - Соч., т. 3, с. 26. В 1837 году Бакунин не мог знать эти строки. Они относятся к тем дополнениям, которые были включены только в издание "Философии духа" 1845 года.
   2 Впоследствии, в рецензии 1843 года на сочинения Н. Полевого, Белинский писал о тщетных попытках ввести в употребление слово "прекраснодушие", "неловкое в русском переводе" (VI, 671-672).
   Прекраснодушие - ироническое производное от немецкого Schone Seele, но в кружковом обиходе у термина появляется двойник, странное словечко самоосклабление. В письмах конца 1830-х годов этим словом часто пользуется Белинский. Не легко было бы установить его точный смысл, если бы его не расшифровал Бакунин в предисловии к "Гимназическим речам" Гегеля. Самоосклабление оказывается синонимом прекраснодушия. "Результатом системы Якоби было то, что Гегель называет прекраснодушием (Schonseeligkeit) и что бы можно было также назвать самоосклаблением. Это - прекрасная, но бедная, бессильная душа, погруженная в созерцание своих прекрасных и вместе бесплодных качеств и говорящая фразы не потому, чтобы она хотела говорить фразы, а потому, что живое слово есть выражение живой действительности, и выражение пустоты необходимо должно быть также пусто и мертво" (II, 171). Итак, прекрасная душа, осклабясь, любуется сама собою.
   Все биографы Бакунина и издатели его писем - от Анненкова до Корнилова и Ю. Стеклова - отмечали единодушно: Бакунин 1830-х годов рассматривал жизнь свою и своих близких как непосредственное проявление абсолютного духа. В качестве таковой она представляла всеобщий интерес и подлежала коллективному философическому обсуждению. И Бакунин, нимало не церемонясь, обратил в предмет философских прений не только личные свойства и частные дела своих товарищей, но и интимнейшие переживания собственных сестер. К тем и другим гегельянские категории прилагались без всякой трансформации. Бакунин нисколько не боится комического эффекта от непосредственного применения Гегеля к барышням. "Положите руку на сердце, - пишет он Наталии Беер, - и скажите откровенно, в таком ли настроении вы пускаетесь в абсолютное. Нет, решительно нет... Вы говорите: раз у меня нет того, что я хочу, стану жить в абсолюте. А это кощунство в полном смысле этого слова. Абсолют, дорогие друзья, есть живое целое, все заключается в нем, а все, что находится вне него, не имеет жизни в себе" (II, 68-69).
   А вот строки из письма 1838 года к сестрам: "Помните, что в вас живут два я, одно бессознательно истинное, бесконечное - это ваша субстанция, и другое ваше сознательное, конечное я - это ваше субъективное определение. Вся жизнь состоит в том, чтобы сделать субъективным то, что в вас субстанционально, то есть возвысить свою субъективность до своей субстанциональности и сделать ее бесконечною. Вы - славные девочки, в вас лежит бесконечность, потому не бойтесь за себя, а верьте, любите, мыслите и идите смело вперед" (II, 142).
   Так посредством гегельянской терминологии Бакунин анализирует поведение своих прозелитов и одновременно пытается им управлять. Требуя, чтобы сестра Варвара разошлась с мужем, Бакунин заклинает ее истинной жизнью и абсолютом. "Хочешь ли ты жить с ним в абсолютной любви? Это тоже интересно. Скажи же мне, ты нашла, что твой муж живет в абсолюте, но чем же он связан с ним картошкою или изрекаемыми им глупостями? Нет, Варенька, он стоит вне абсолюта, он и абсолют это - две крайности, которые никогда не соприкоснутся" (I, 396-397).
   В семейном кругу Бакунина новые понятия быстро входят в обиход. Прозелиты подхватывают и примеривают к себе соответствующую фразеологию. В архиве Бакуниных сохранилось неотосланное письмо Александры Александровны к Белинскому, который в течение нескольких лет был в нее безнадежно влюблен. "Вы меня видели это лето в болезненном состоянии, я вся предана была темному, непросветленному чувству... Передо мной возвышается белая церковь, возле нее могила сестры... смерть ее как будто оторвала что-то от сердца, но более чем когда-нибудь соединила с нею, соединила с жизнию не в призраках, мечтах и фантазиях, но с святой, действительной жизнью. Вы правы, я еще не достигла истинного осуществления внутренней жизни моей, часто увлекаюсь призраками, но вера и любовь не тщетны..." 1
   Если даже девушки бакунинского круга пытались осознать свое душевное состояние в категориях Гегелевой философии (воспринятой урывками и понаслышке), то тем более это относится к товарищам Бакунина, испытавшим сильнейшее его влияние. Так, например, двадцатилетний Михаил Катков пишет Бакунину в 1839 году: "Не может быть ничего выше и сладостнее того чувства, когда начинаешь себя сознавать законным гражданином в царстве духа, когда начинаешь глубоко уважать свое я, не прежнее, непосредственное, естественное, которое побеждено... но просветленное, духовное, конкретную форму общей жизни... Главная ошибка всех нас состояла в том, что мы слишком много заботились об отношениях: они должны свободно выходить из личности человека и почитаться действительными по мере действительности этой личности" 2.
   1 Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина, с. 467-468. В цитате кружковые термины подчеркнуты мною.
   2 Там же, с. 491.
   Характернейшие образцы психологических применений философской терминологии дают письма Боткина конца 1830-х годов. "Я, Миша, понял и сознал в тебе то, что составляет связую сущность твоей жизни, вне всех твоих наростов и дурных субъективностей. И я люблю тебя в этой таинственной сущности твоего бытия, и с нею, с этою сущностью, составляющею твое истинное я, навсегда я чувствую себя соединенным... Не говорю уже о том, что с тобою слито мое перерождение, что через тебя первого узнал я те идеи, от которых спала повязка с моих глаз и я вошел в свободную сферу бытия, где в первый раз свободно и легко вздохнул мой дух, утомленный скитаниями по темным излучинам рассудка и всяческими сомнениями... Не упоминаю о тех минутах, в которые мы вполне принимали в себя друг друга, когда моему погружению в тебя не было ни конца, ни предела, и чем глубже погружался я в тебя, тем величественнее и роскошнее открывалась мне организация твоего духа... Вот сущность моих отношений к тебе. В них нет ни лжи, ни двуличия, ни призрачности. Но далеко, далеко отбросили нас друг от друга наши субъективности, наши обоюдные наросты, наше мелкое самолюбие и самоосклабление... Да, Миша, мы далеко отброшены один от другого, и только разумный опыт жизни может соединить нас конкретно. Но повторяю опять: в этом главную роль играют твое невыносимое самолюбие, мелкий взгляд на близких к тебе людей и ребяческая опрометчивость. Ты до сих пор не любил примирять, а только мастер был разрывать..." 1 Боткин - один из убедительных примеров того, как эпохальные умственные движения втягивают в себя и на свой лад формируют людей даже самых неподходящих психологических данных. Дальнейшая эволюция Боткина обнаружила его подлинные, органические тенденции характерное сочетание позитивизма, артистизма, сибаритства самого изощренного 2. Своей страсти к музыке и к гастрономии Боткин не изменил и на смертном одре. Он умирал (в 1869 году) почти ослепший, парализованный, но устраивал у своей постели великолепные концерты и великолепные обеды и утверждал: "Райские птицы поют у меня на душе" 3.
   Что же представлял собой Боткин в качестве романтика 1830-х годов? Он усердно и искренне проделывал все, к чему обязывала принятая в кружке модель романтического поведения. Его письма этих лет отразили страстные дружеские сближения и разрывы, устремленность в потустороннее и "демонизм", идеальную любовь и рефлексию. Обостренная восприимчивость, гибкий ум заменяли ему ту подлинность духовного опыта, которой - каждый по-своему - в высшей степени обладали Бакунин, Станкевич, Белинский. Отсюда у Боткина эклектичность - не только взглядов, но и психологическая эклектичность. Он с легкостью совмещал несовместимое. Б. Егоров пишет: "...Любопытно, что даже в самый "романтический" период жизни он не забывал о промышленности и торговле". Корнилов, цитируя письма Боткина к Александре Бакуниной, полные жалоб на свои душевные муки, отмечал, что эти мучения "отнюдь не мешали ему принимать деятельное участие" в концертах, любительских спектаклях, дружеских ужинах и прочих увеселениях своего кружка 4.
   1 Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина, с. 515-516. Гегельянскую фразеологию находим и в любовных письмах Боткина к А. А. Бакуниной (1339): "Мне кажется, этому бесконечному содержанию, которое наполняет меня, никогда не буду в состоянии дать определенную, действительную форму. Надобно, чтобы действительность, которая вас должна окружить, была отражением воздушной поэзии вашего внутреннего мира..." (Там же, с. 527).