Недавно я вспомнила, как ты однажды приехал сюда и, едва войдя, стал шарить по всем шкафам в поисках сардинского ковра, который тебе хотелось повесить на стене в твоем подвальчике. Должно быть, я тогда видела тебя в последний раз. Это было всего несколько дней спустя после того, как я переехала в этот дом. В ноябре. Ты бродил по комнатам и шарил во всех шкафах, только-только расставленных по местам, а я ходила за тобой следом, жалуясь, что ты вечно утаскиваешь мои вещи. Этот сардинский коврик ты, видимо, все же нашел и взял с собой, потому что в доме его нет. Но его нет и в подвальчике. Мне этот ковер и тогда и теперь был совершенно не нужен. Я вспоминаю о нем потому, что ему обязана моей последней встречей с тобой. Я помню, что тогда, сердясь и протестуя, испытывала огромную радость. Я знала, что мои протесты тебя раздражают и вместе с тем забавляют. Теперь я думаю, что это был один из моих счастливых дней. К сожалению, переживая счастливые моменты, мы редко отдаем себе в том отчет. Мы осознаем это обычно лишь по прошествии времени. Для меня счастьем было протестовать, а для тебя - шарить по моим шкафам. Но все же я должна сказать, что в тот день мы потеряли драгоценное время. А ведь могли бы сесть, порасспросить друг друга о важных вещах. Быть может, мы не испытали бы такого счастья, даже, вероятно, почувствовали бы себя очень несчастными. Но зато я теперь вспоминала бы этот день не как смутно счастливый, а как искренний, важный для нас обоих день, когда мы узнали бы друг в друге человека, - мы, которые до этого обменивались лишь словами второго сорта, не ясными и необходимыми, а серыми, благодушными, обтекаемыми и бесполезными.
   Целую тебя.
   Твоя мать
   33
   Лидс, 30 апреля 71
   Дорогая Анджелика!
   Я - приятель Эйлин и Микеле. С Микеле я познакомился в киноклубе. Несколько раз он приглашал меня к себе домой поужинать. Так я познакомился и с Эйлин.
   Я итальянец, студент, в Лидсе на стажировке.
   Твой адрес мне дал Микеле. Он сказал, чтоб я навестил тебя, если вернусь в Италию летом.
   Пишу, чтоб сообщить тебе, что твой брат оставил жену и уехал неизвестно куда. Жена его тебе не пишет, во-первых, потому, что почти не знает итальянского, а во-вторых, потому, что она в очень подавленном состоянии. Мне ее очень жаль, хоть я и не вправе осуждать Микеле, да и его мне было жаль, когда я заходил к нему в тот неимоверно грязный пансион, куда он перебрался.
   Эйлин просила меня известить вас об уходе Микеле, во-первых, потому, что она не знает, сообщил ли он вам о том, что их брак распался, во-вторых, потому, что Микеле уехал, не оставив адреса, а в-третьих, потому, что он оставил после себя много долгов. Она эти долги платить не намерена и просит, чтоб их заплатили вы. Микеле задолжал триста фунтов. Эйлин просит выслать ей эти триста фунтов по возможности немедленно.
   Эрманно Джустиньяни
   Линкольн-роуд, 4, Лидс
   34
   3 мая 71
   Дорогой Эрманно Джустиньяни!
   Скажи Эйлин, что мы посылаем ей эти деньги через нашего родственника Лиллино Борги, который на этих днях прибудет в Англию.
   Если вы тем временем узнаете, где сейчас Микеле, то, пожалуйста, немедленно сообщи мне об этом. Мы от него известий больше не имели. Он писал мне, что, быть может, поедет в Брюгге, но я не знаю, поехал ли он туда или еще куда-нибудь.
   Он писал, что у него нет друзей в Лидсе, но, вероятно, это было до того, как вы встретились в киноклубе. А может быть, он солгал, как наверняка лгал по всяким другим поводам; учитывая эти умолчания и возможную ложь, я с трудом ориентируюсь в его жизни. Но, конечно, и я его не осуждаю, поскольку для этого я не знаю кое-каких существенных деталей. Я могу огорчаться из-за его лжи и скрытности, но бывают роковые обстоятельства, вынуждающие нас к этому даже против нашей воли.
   Я не пишу самой Эйлин, поскольку тоже плохо знаю английский да к тому же не знаю, что ей сказать, кроме того, что очень огорчена за нее, но это, думаю, можешь передать ей и ты.
   Анджелика Виванти Де Риги
   35
   Трапани, 15 мая 71
   Дорогой Микеле!
   Не удивляйся, что пишу тебе из Трапани. Я попала в Трапани. Не знаю, рассказывала ли я тебе, что в одном пансионе на пьяцца Аннибальяно, который назывался пансион "Пьяве", я подружилась с одной синьорой, которая была очень любезна ко мне. Однажды она мне сказала, что могла бы приютить меня с ребенком в Трапани. Потом я ее совершенно потеряла из виду и забыла ее фамилию. Помнила только имя. Ее звали Лиллия. Она толстенькая, вся голова в кудряшках. Из Нови-Лигуре я написала в пансион "Пьяве" горничной по имени Винченца - я тоже помнила только ее имя. Описала ей эту кудрявую, толстенькую, с маленьким ребенком. Горничная дала мне адрес кудрявой в Трапани, где ее муж открыл столовую. Я написала кудрявой, но ответа ждать не стала, а сразу поехала. Теперь я здесь. Муж кудрявой отнесся ко мне без восторга, но сама она сказала, что я буду помогать ей по дому. Я встаю в семь утра и отношу кофе кудрявой, которая читает, лежа в постели. Потом я занимаюсь детьми - моим и ее, - хожу за покупками, прибираю квартиру и застилаю постели. Кудрявая приносит что-нибудь из столовой, обычно лазанье 1, потому что она очень их любит. А вот мне эти лазанье и вообще все блюда из их столовой не очень-то по вкусу. Кудрявая терпеть не может этот город. Называет его дырой. Да и дела в столовой идут скверно. Им нужно платить по векселям. Я предложила вести счета, но муж кудрявой сказал, что я для этого не гожусь, наверно, он прав. Кудрявая часто рыдает у меня на плече. А я не могу ее утешить, потому что мне и самой невесело. Правда, ребенку здесь хорошо. Я после обеда вожу его вместе с другим ребенком в скверик. У кудрявой есть коляска, в которой они помещаются вдвоем. В скверике я болтаю с разными встречными и вру им напропалую. Когда настроение паршивое, с незнакомыми общаться самое милое дело. По крайней мере им можно наврать.
   1 Итальянское макаронное блюдо с начинкой из мясного рагу.
   Кудрявая для меня теперь уже не чужая. Я изучила каждую ее черточку, знаю все ее платья, белье, бигуди, которые она накручивает, чтоб получились эти кудряшки; вижу, как она каждый день уплетает лазанье, перемазывая себе томатным соусом весь рот. Да и я теперь ей не чужая. Иной раз она мне грубит, а я тоже в долгу не остаюсь. Небылицы я ей больше не плету, потому что несколько раз уже выложила всю правду, плача у нее на плече. Рассказала, что я одна на всем свете и отовсюду меня выперли под зад коленом.
   Ребенок у кудрявой в семь месяцев весит девять кило, а мой - только семь кило двести, но детский врач в Нови-Лигуре сказал мне, что дети не должны быть чересчур толстыми. И потом, мой красивее и румянее, и, должна тебе сказать, у него теперь волосики вьющиеся и светлые, не совсем рыжие, как у тебя, но белокурые с рыжинкой, и глазки не сказать чтоб зеленые, а серые, но, пожалуй, отливают зеленым. Когда он смеется, иной раз напоминает мне тебя, но когда спит, то нисколечко с тобой не схож, а смахивает только на моего дедушку Густаво. Кудрявая говорит, что можно определить, твой ли он, сделав анализ крови, но и это не на сто процентов: пока еще не нашли безошибочного способа, чтоб узнать, чей ребенок. Да и какое это имеет значение - тебе наплевать, мне тоже не больно интересно. Те двенадцать ползунков, которые ты мне прислал от своей жены, по правде говоря, очень пригодились, сперва я ими пренебрегала, а теперь они хорошо служат, иногда я надеваю их и на ребенка кудрявой, когда нечем сменить.
   Вообще-то я здесь за служанку. Мне не очень-то нравится прислуживать, думаю, это никому не по нутру. Вечером с ног валюсь. Моя комната за кухней. Духота жуткая. Платить они мне не платят, говорят, что я у них как бы член семьи, так что время от времени дадут каких-нибудь пять тысяч, когда вспомнят, но с тех пор, как я здесь, они об этом вспомнили только два раза. Правда, они и сами в трудном положении.
   Шубу свою я повесила в шкаф кудрявой, в пластиковый мешок, и кудрявая то и дело расстегивает на мешке молнию и поглаживает рукав. Она говорит, что охотно бы купила ее, но я не хочу продавать - боюсь, что она мне заплатит мало, а то и совсем ничего. Я думала вообще не продавать ее, а сохранить на память о нашей жизни с пеликаном, но потом решила, что все-таки продам, я ведь не сентиментальна. Порой на меня накатывает сентиментальность, но ненадолго. Все чувства с меня слетают, и я снова стою обеими ногами на земле. А вот Освальдо говорит, что я вовсе не стою на земле, а витаю в облаках, может, оно и так, иначе бы я не получала все время под зад коленом.
   С Освальдо я виделась в середине апреля, когда останавливалась в Риме по дороге сюда. Я пошла в его лавочку, и там была синьора Перони, которая очень обрадовалась нам с ребенком, а потом заявился и Освальдо. Я спрашивала у него о тебе, но он ничего не знал, так как только что вернулся после поездки в Умбрию - с Адой, разумеется. Он повез меня на вокзал в своей малолитражке. Про пеликана он сказал, что тот поселился у себя на вилле в Кьянти, а свое издательство, скорей всего, закроет, так как оно ему надоело. Ада иногда навещает его в Кьянти. Но мне теперь до пеликана дела нет, и дни, когда я обливалась из-за него слезами, кажутся мне теперь такими далекими. Важно идти вперед и уходить от вещей, которые заставляют тебя плакать. Освальдо предсказал, что мне в Трапани придется плохо, что меня превратят в служанку, как на самом деле и вышло. Но я ему сказала, что помаленьку устроюсь где-нибудь, может, найду работу вроде той, что у меня была в издательстве до того, как пеликан перетащил меня в свой аттик. По правде говоря, он-то меня не тащил, я сама на него свалилась. Впрочем, Освальдо мне ничего не предлагал, только посоветовал не ехать в Трапани, хорошенький совет, как будто я без него не знала, что в этом городишке буду помирать с тоски по вечерам, но достаточно не смотреть в окно, забраться в постель и с головой укрыться простыней.
   Освальдо проводил меня и дождался отхода поезда. Сидел со мной в купе, купил мне бутерброды и журналы. Дал денег. Я оставила ему свой адрес в Трапани, на случай если ему взбредет в голову навестить меня. Потом мы обнялись и поцеловались, и после этого поцелуя я поняла, что он самый настоящий педик, раньше У меня были сомнения, но там, на вокзале, все они рассеялись.
   В конце письма прилагаю адрес. Не знаю, как долго я здесь пробуду, поскольку кудрявая хоть и "взяла меня в долю", но частенько говорит, что не может позволить себе такую роскошь. То так говорит, а другой раз обнимет и скажет, что без меня бы она пропала. Мне кудрявую жалко. Но в то же время я ее ненавижу. Всегда так: стоит узнать человека поближе, сразу начинаешь его жалеть. Потому-то мы лучше чувствуем себя с незнакомыми. С ними не настал еще момент, когда начинаешь жалеть и ненавидеть.
   Я думаю, что в августе здесь сдохнешь от жары. Пишу тебе в своей комнате. Это каморка с одним окном, а чтоб его открыть, надо влезть на кровать. Уже сейчас духота. Внизу под нами - столовая, и мне от одной этой мысли становится душно. Пишу тебе, сидя на кровати, а рядом со мной - куча неглаженого белья, но, как ты понимаешь, гладить я сейчас не собираюсь.
   Пишу тебе на твой обычный адрес в Лидсе. Сколько раз я спрашивала себя, как ты там живешь со своей женой в этом английском городе. Наверно, твоя жизнь все же лучше той, какая выпала мне. Здесь не на ком взгляд остановить. Иной раз я думаю, куда ж подевались люди, которые были бы мне интересны и которые интересовались бы мной.
   Целую тебя.
   Мара
   Bua Гарибальди, 14, Трапани
   36
   4 июня 71
   Дорогая Мара!
   Пишу, чтобы сообщить Вам горестную весть. Мой брат Микеле погиб в Брюгге во время студенческой демонстрации. Явилась полиция и разогнала их. Микеле преследовала группа фашистов, и один из них ударил его ножом. Должно быть, они его знали. Улица была пуста. С Микеле был его приятель, он позвонил в "скорую помощь". Микеле остался лежать на тротуаре. На этой улице одни склады, а в это время, в десять вечера, они были закрыты. В одиннадцать Микеле умер в больнице. Этот его друг позвонил моей сестре Анджелике. Сестра, ее муж и Освальдо Вентура ездили в Брюгге. Они привезли его в Италию. Вчера Микеле похоронили в Риме, рядом с нашим отцом, умершим в декабре, как Вы, может быть, помните.
   Освальдо сказал, чтобы Вам написала я. Он слишком потрясен. Я тоже потрясена, как Вы можете себе представить, но стараюсь держаться. Сообщение было напечатано во всех газетах, но Освальдо сказал, что Вы, конечно, газет не читаете.
   Я знаю, Вы любили моего брата. Знаю, что Вы с ним переписывались. Мы с Вами познакомились на вечеринке в день рождения Микеле в прошлом году. Я Вас очень хорошо помню. Мы считали своим долгом сообщить Вам о нашей огромной потере.
   Виола
   37
   12 июня 71
   Дорогая Мара!
   Я знаю, что Виола написала тебе. Сейчас мы с дочкой гостим у моей матери. Я должна быть с ней рядом, чтобы вместе провести те застывшие дни, которые обычно следуют за большим несчастьем. Это застывшие дни, хотя мы и заполняем их делами: пишем письма, смотрим фотографии. Это дни молчания, хотя мы изо всех сил пытаемся говорить, заботиться о живых, понемногу собираем воспоминания, по большей части самые отдаленные и безобидные, немного отвлекаемся текущими мелочами и даже подчас громко говорим и громко смеемся, чтобы увериться, что мы не потеряли способности думать о настоящем, громко говорить и смеяться. Но как только замолкаем, сейчас же слышим свое молчание. Часто заходит Освальдо, никак не нарушая ни нашего молчания, ни нашей застылости. Поэтому его посещения нам приятны.
   Хотелось бы знать, не получала ли ты в последнее время писем от Микеле. Нам он давно не писал. Тех, кто его убил, не нашли, парень, который их видел, смог дать только неясные и сбивчивые показания. Я думаю, что в Брюгге Микеле снова сблизился с политическими группировками, и те, кто его убили, наверно, имели на то определенные причины. Но все это предположения. На самом же деле мы ничего не знаем, а то, что нам еще удастся узнать, тоже будет лишь предположениями, и мы никогда не найдем в них ясного ответа.
   Есть вещи, о которых нет сил думать, я, например, не могу думать о тех минутах, когда Микеле остался лежать один на той улице. А еще не могу думать о том, что, когда он умирал, я спокойно сидела дома, занималась всегдашними вечерними делами, мыла посуду, стирала Флорины колготки, пришпиливала их двумя прищепками на балконе вплоть до той минуты, как зазвонил телефон. Не могу думать и обо всем, что я делала в предыдущий день, потому что все исподволь подводило к тому телефонному звонку. Мой номер телефона Микеле сказал тому парню в момент, когда пришел в сознание, но потом сразу умер, и это для меня ужасно, что он вспомнил мой номер, когда умирал. Я ничего не могла понять по телефону, потому что говорили по-немецки, а я немецкого не знаю, я позвала Оресте, он знает немецкий. Потом Оресте все сделал сам: отвел девочку к нашим друзьям Беттойя, позвонил Освальдо, позвонил Виоле. К матери поехала Виола. Я хотела сказать ей сама, но хотела и ехать в Брюгге, и в конце концов решила ехать, потому что хотела проститься с Микеле и еще раз увидеть его рыжие кудри - я их всегда любила.
   Мы простились с Микеле в больничной часовне. Потом, в пансионе, нам дали его чемодан, пальто и его красный свитер. Они лежали на стуле в его комнате. Когда он погиб, на нем были джинсы и белая бумажная блуза с головой тигра.
   Блузу и джинсы в пятнах крови нам показали в полиции. В чемодане было немного белья, пачка раскрошившегося печенья и расписание поездов. Мы ходили на ту улицу, где его убили. Это узкая улица, по обеим сторонам - бетонные склады. В этот час на улице был гомон, полно грузовиков. С нами ходил тот приятель, который был с Микеле в день гибели. Это датчанин, ему семнадцать лет. Он показал нам пивную, где они с Микеле завтракали утром, и кино, куда они пошли потом. С Микеле он был знаком три дня. Нам не удалось узнать от него, были ли у Микеле еще друзья и с кем он общался. Поэтому пансион, пивная и кино - единственное, что мы знаем о пребывании его в этом городе.
   Напиши мне о себе и о своем ребенке. Мне случается иной раз думать о нем, потому что Микеле сказал мне, что этот ребенок мог быть и от него. Когда я его видела, я не нашла сходства с Микеле, но не исключено, что, быть может, это все-таки его ребенок. Я, однако, думаю, что мы должны позаботиться о твоем ребенке независимо от того, чей он. Мы - это я, моя мать и мои сестры. Не знаю, почему у меня такое чувство, не все, что мы считаем себя обязанными или не обязанными делать, имеет объяснение. Потому мы постараемся время от времени посылать тебе деньги. Конечно, деньги не разрешат твоих проблем, потому что ты одинокая, потерянная, бездомная и бестолковая. Но у каждого из нас есть предел, где мы ощущаем себя потерянными и бестолковыми, и временами нас неудержимо тянет скитаться и упиваться собственным одиночеством, потому каждый из нас, попав в этот предел, может тебя понять.
   Анджелика
   38
   Трапани, 18 июня 71
   Дорогая синьора Анджелика!
   Я подруга Мары и пишу Вам, потому что Мара слишком потрясена, чтобы писать. Мара просит меня выразить Вам соболезнование по случаю огромного несчастья, которое Вас постигло, и я присоединяю свое искреннее сочувствие. Мара настолько потрясена этим несчастьем, что два дня ничего не хотела есть. И это понятно, поскольку Ваш оплакиваемый брат Микеле был отцом милого ангелочка Паоло Микеле, этого обожаемого создания, который в данный момент играет в манежике на балконе вместе с моим младенцем, и во имя этих двух невинных душ я обращаюсь к Вам с просьбой не оставить Мару, которая сейчас живет у меня и помогает мне по хозяйству. Но я, видимо, не смогу долго держать у себя милого ангелочка и маму, потому что это не пустячная материальная обуза и еще потому, что хотя Мара мне как сестра, но я, по правде говоря, нуждаюсь в настоящей помощи по дому, а у Мары слишком много горестей, чтобы посвятить себя домашним хлопотам, которые требуют терпения, прилежания и охоты. И все же ни у меня, ни у моего мужа не хватает духу выбросить их на улицу. Поэтому я прошу всех вас взять на себя заботу об этой девушке, претерпевшей безвременные испытания, и о маленьком невинном сиротке, сыне Вашего брата, безвременно взятого небом. У меня масса своих неприятностей, проблем, материальных затруднений, я совершила благое дело, но не хочу лишать других возможности выполнить свой долг и в то же время свершить благой поступок.
   С глубоким уважением и с верою, что мой призыв будет Вами услышан.
   Лиллия Савио Лавиа
   Позволю себе напомнить, что, взяв Мару к себе, Вы получите огромное утешение, созерцая черты дорогого усопшего в милом ангелочке, а это утешение, как благодатная роса, успокаивает сердца, погруженные в печаль, не ведающую утоления.
   39
   Варезе, 8 июля 71
   Дорогая Анджелика!
   Я в Варезе у дяди Освальдо. Тебе Освальдо, наверно, говорил, что кудрявая с мужем выставили меня из дома. Я очень благодарна за деньги, которые ты мне прислала, хотя, к сожалению, почти все эти деньги мне пришлось отдать кудрявой, потому что она сказала, что я разбила ей весь столовый сервиз, и это, по правде говоря, правда. В день, когда у них обедали родственники - целая дюжина, - я ткнулась в дверь столиком на колесиках, и почти все тарелки разлетелись по полу вдребезги.
   Когда я узнала о смерти Микеле, я кинулась на постель с плачем и пролежала так почти весь день, а кудрявая приносила мне бульону, потому что кудрявая - она неплохая, когда не думает о порядке в доме и о зря потраченных деньгах. Потом я собралась с силами из любви к моему ребенку и постаралась жить, как всегда, а кудрявая делала мне укрепляющие уколы, потому что я все равно была в жалком состоянии.
   То твое письмо я кудрявой прочесть не дала, и все мои письма прятала в сапоги, но однажды вхожу к себе в комнату и вижу кудрявую у комода, она покраснела и говорит, что ищет выжималку для лимонов, нет, говорю, я знаю, что ты шаришь в моих вещах, и мы поссорились - в первый раз поссорились с криком и визгом, я оторвала у ней оборку от халата, а потом, когда пришел перевод от тебя, мы снова сцепились, и тут я поняла, что делать нечего, пошла, получила перевод и швырнула ей деньги в лицо, а она их взяла. Это было за несколько дней до того, как я от них ушла. К сожалению, в моей жизни все время получается так, что мои отношения с людьми рано или поздно портятся - не знаю, по моей или по их вине; вот так испортились у нас отношения с кудрявой, и хотя я понимаю, что все-таки должна быть ей благодарна, но пока что не могу вспоминать о ней спокойно и с признательностью.
   Ты такая добрая, что послала мне эти деньги, поблагодари, пожалуйста, и мать, думаю, эти деньги для меня дала тебе она. Если ты хочешь посылать мне деньги, то спасибо, я их всегда приму, но хочу честно сказать тебе одну вещь. Я не думаю, чтобы мой ребенок был от Микеле. Он на него не похож. Иногда он похож на моего деда Густаво. Но временами напоминает Оливьеро, того парня, который часто бывал у Микеле и всегда носил серую майку с двумя зелеными полосками. Не знаю, помнишь ли ты этого Оливьеро. Я с ним спала три или четыре раза, и он мне совсем не нравился, а вот поди ж ты - скорей всего, это у меня вышло именно с ним. Ты так хорошо написала, что хоть я бестолковая и потерянная, но ты все же можешь меня понять. И пускай я бестолковая и потерянная, но я решила честно сказать тебе правду, потому что обманывать тебя не хочу. Других я, пожалуй, не прочь обмануть, но тебя - не хочу. Ты очень хорошо пишешь, что не все, что мы считаем себя обязанными или не обязанными делать, имеет объяснение. И это даже к лучшему, что не все имеет объяснение. Потому что если бы все можно было объяснить, то была бы тощища смертная.
   Я еще не все тебе рассказала о том, какая со мной случилась неприятность. Кудрявая с мужем решили прокатиться в Катанию. Они поехали на три дня, но по дороге у него сломалась машина. Потому они вернулись раньше времени и, войдя в дом, застали меня с братом мужа в их же собственной супружеской постели. Это было в воскресенье в три часа дня.
   Этот парень - брат мужа, стало быть, приходится кудрявой деверем. Ему было восемнадцать лет. Я говорю "было", потому что больше с ним уж не увижусь. Он тоже был на том обеде, когда я разбила тарелки, и помогал мне собирать осколки в мусорное ведро. А в то воскресенье я была дома одна, потому что, как я тебе сказала, кудрявая с мужем уехала в Катанию. Я после обеда укладывала детей в постель, своего и ихнего. Стояла жуткая жара. У этого Пеппино были ключи от дома, и я вдруг увидела его перед собой. Я не слышала, как открылась дверь, и испугалась. Пеппино был высокий парень с черными патлами. Он, когда помогал мне убирать разбитые тарелки, приударил за мной. Он немного походил на Оливьеро. Я задернула шторы в детской комнате, и мы пошли на кухню. Пеппино сказал, что хочет есть, и попросил макарон. У меня не было охоты готовить, и я наложила ему в тарелку лазанье. Он сказал, что ненавидит холодные лазанье из столовой, потому что знает, как их готовят - на пережаренном масле, слитом в графинчик, а рагу в них - из мяса, недоеденного клиентами. Тут мы стали поносить столовую, а заодно и кудрявую с мужем, слово за слово - и мы оказались в их постели, потому что у меня кровать маленькая; я его сначала привела к себе, но он сказал, что та, другая, кровать гораздо удобней. Мы позанимались любовью и тихонько лежали, обнявшись, в полусне и полутьме, как вдруг я увидела, что из двери высунулась голова кудрявой, а за ней - муж со своей лысой башкой, в черных очках. Пеппино живо напялил штаны, схватил майку, шляпу - по-моему, он дооделся уже на лестнице - и поскакал бегом по ступенькам, оставив меня одну с этими двумя гадюками. Они велели мне убираться немедленно, я ответила, что подожду, пока проснется ребенок, но в это время оба ребенка проснулись и подняли рев. Я пошла собирать вещи, но тут явилась кудрявая, стала плакать у меня на плече, она, мол, понимает, что я еще молода, но муж ничего не хочет понимать и больше всего бесится, что мы с его братом замарали их постель, и дом, и невинные детские души. Кудрявая приготовила мне молока для ребенка в пластмассовой бутылочке, я попросила у нее термос, но она не дала, потому что у нее остался только один - второй она мне одолжила еще в пансионе, но я его потеряла в своих скитаниях. Эта бутылочка, наверно, была немытая, потому молоко скисло, и вечером мне пришлось его вылить. Я сказала кудрявой, что уезжаю обратно в Рим, но на самом деле я не уехала, а отправилась к одной знакомой булочнице. Лавка была закрыта, но я позвонила с черного хода. Эта булочница сказала, что я могу у нее переночевать, но только одну ночь, и поставила мне под лестницей раскладушку, а ребенка я устроила в пластиковой сумке. Но ему там было жарко, у кудрявой он спал в старенькой кроватке. Вечером я по телефону отловила Пеппино в столовой, Пеппино пришел, и мы с ним погуляли и занялись любовью на лугу у железной дороги. Я тем временем все думала, что мне на этого Пеппино наплевать, потому что с этими юнцами младше меня я ничего такого не чувствую, а влюбляюсь только в людей постарше, когда мне кажется, что у них много странных тайн и странной тоски, как у пеликана. Но с молодыми я развлекаюсь, мне весело и в то же время жалко их, они мне кажутся глупыми и бестолковыми, как я сама, то есть с ними все так, как будто я одна, только повеселее. Так было и с Микеле, мы хорошо повеселились, провели вместе столько замечательных часов, но это не имело ничего общего с настоящей любовью, а было похоже на то время, когда я девчонкой играла в мячик с другими детьми на улице перед домом. И вдруг я, лежа рядом с Пеппино, вспомнила о Микеле и поняла, что никогда больше не смогу подолгу быть веселой, потому что сразу начинаю думать и вспоминать о слишком многих вещах. А Пеппино решил, что я плачу оттого, что кудрявая меня выгнала, и стал меня утешать на свой манер, подражая кошачьему мурлыканью, которое у него здорово выходило. Но я продолжала хлюпать, думая о Микеле, которого убили на улице, и говорила себе, что и меня, наверно, тоже в конце концов убьют ночью где-нибудь в темном переулке, вдали от моего ребенка; тут я стала думать про ребенка, которого оставила у булочницы. И наконец сказала Пеппино, чтоб он перестал мурлыкать, потому что мне ничуть не смешно, а потом вдруг вспомнила о свой шубе, которую забыла взять в спешке и она осталась висеть в шкафу у кудрявой. На следующий день Пеппино пошел туда, открыл дверь своим ключом, взял шубу и принес ее мне в булочную. Сначала он не хотел идти, боясь столкнуться с ними на лестнице, но я его так упрашивала, что он согласился и никого не встретил. Шубу я продала подруге булочницы за четыреста тысяч лир, и на эти деньги устроилась в мотеле. Из мотеля позвонила Освальдо в Рим, в лавку, и он сказал, что подумает, куда бы меня пристроить, а потом сам позвонил и сказал, что я могу поехать к его дяде в Варезе. Этот пожилой синьор ищет человека, который ночевал бы у него в доме, чтоб ему не оставаться ночью одному. И вот теперь я здесь, на красивой вилле с садом, полным гортензий, скучаю, но живу хорошо, и ребенку хорошо. Этот дядюшка Освальдо довольно обходительный, может, педик, красивый, надушенный, в красивых пиджаках из черного бархата; он ничего не делает, когда-то торговал картинами, и на вилле полно картин. Но главное он глух как пень и не слышит, когда ребенок плачет по ночам. Я живу в прекрасной комнате со штофными обоями в цветочек, никакого сравнения с той дырой в Трапани, а лучше всего то, что мне здесь почти ничего не приходится делать, только срезать гортензии и ставить их в вазы, а вечером варить яйца в мешочек, одно для этого дяди, другое - для себя. Вот только не знаю, смогу ли здесь остаться, потому что этот дядя говорит, что Ада, может быть, пришлет ему своего слугу, а если пришлет, то я ему больше не понадоблюсь, вечно эта Ада мне поперек дороги становится, чтоб ей пусто было. Я бы здесь хоть на всю жизнь осталась, скуку я уж как-нибудь вытерплю, только вот иной раз мне страшно на этой одинокой вилле, раньше я никогда ничего не боялась, а теперь меня то и дело страх берет и горло сжимается, я вспоминаю Микеле и начинаю думать, что я тоже умру и, может быть, умру именно здесь, на этой прекрасной вилле с красивым ковром на лестнице, с изящными кранами в каждой ванной, с гортензиями в вазах везде, даже на кухне, и с голубями, которые воркуют на подоконниках.