– Я прошу прощения, madame! Я прошу прощения!.. Madame так заинтересована судьбой князя… Осмелюсь спросить?…
   Он смолкает.
   – Разве ваше величество считает князя недостойным еще и больших забот? Разве князь не самый умный… не один из самых умных, – поправляюсь я, – самых талантливых людей Франции?
   И этот простак соглашается со мной…
   Мне пришлось заночевать в ставке Наполеона…
   Я хотела ехать немедленно, но Наполеон упросил меня остаться до утра: мне необходимо отдохнуть, нужные бумаги будут готовы не ранее завтрашнего дня, я обижу его отказом…
   В конце концов он так надоел мне, что я согласилась.
   Я предчувствовала бессонную ночь – мысль о Романе не покидала меня – и потому не торопилась в постель. Император расцвел от мнимой моей благосклонности… Меня смешило его неизменное «моя маленькая, моя очаровательница» – столько неги и сладости вкладывал он в эти слова. Казалось, он только что от цирюльника и весь, насквозь, пропитан старанием и дешевыми духами…
   Право, император мог бы послужить Бомарше отличным сюжетом, уступая Фигаро лишь в ловкости…
   По просьбе Наполеона я играла на стареньком расстроенном фортепиано. Несколько пустячков привели его в неистовство.
   – Моя маленькая, моя очаровательница.' – простонал он, не нарушая скудной своей фантазии.
   Я пожелала императору спокойной ночи.
   Устроилась я, и довольно неплохо, на громадной софе. Белоснежное белье носило метки Наполеона, С чувством легкой брезгливости я легла. Когда мысль о Романе оставила меня, я задремала.
   В дверь чуть слышно постучали.
   Кто там? – крикнула я.
   – Это я…
   Голос Наполеона дрожал.
   – В чем дело? Я не одета.'
   – Одна минута, madame!.. Дело необычайной важности…
   Накинув платье, я подошла к двери и повернула ключ… Наполеон в халате, со свечой в руках, стоял передо мной.
   – Жюльена, – прохрипел он, – Жюльена!.. Я люблю вас!..
   Глаза его выпучились, он захлебнулся.
   Опустившись на колени, он стал целовать край моего платья… Свеча плясала в его руках, я боялась, что он опалит свои волосы.
   – Ваше величество, – сказала я, – опомнитесь, что с вами? Я рассчитывала найти здесь покой и помощь… Ваши поступки… Неужели мы опять поссоримся, ваше величество?!.
   Он поднялся с колен.
   – Прошу прощения… Я дал волю своим страстям… Это недостойно полководца и джентльмена… Вы можете спокойно спать… Спите, Жюльена, завтра чуть свет вы отправитесь в Париж!.. Ваш долг ждет вас… Спите, моя маленькая, моя очаровательница… Спокойной ночи!
   Наутро, в сопровождении десятка гвардейцев, я поспешила в Париж.
   Роман был спасен».
 
* * *
 
   «Я давно не говорила с тобой, мой дневник; друг мой, я забыла тебя для Романа. С того тревожного времени мы видимся почти ежедневно, а в редкие дни разлуки я грущу и томлюсь…
   Я люблю горячо и нежно…
   Сегодня я подумала, что я уже немолода, а Роману всего двадцать девять… Роман говорит, что он и моложе, и старше меня. Это правда… В нем какая-то мудрость и сила…
   Я невольно вспоминаю графа Сен-Жермена…»
 
* * *
 
   «Сегодня Роман был рассеян и сух. Может быть, причина – его временный отъезд в Россию… Он так озабочен делами… Он обещал писать, поцеловал меня в лоб и ушел…»
 
* * *
 
   «Я получила маленькое письмецо от Романа:
 
   «Дорогая Жюльена! Я в пути, приближаюсь к России… Интересная и большая моя задача – побороть этого царственного мистика Александра – всецело меня захватила. Скучаю о вас, но боюсь, что мало.
   Ваш Роман».
 
   Я обеспокоена».
 
* * *
 
   «Роман не радует меня письмами… Неужели он забыл меня? Как тяжело думать об этом… Вечера, серые и строгие, темные зимние ночи провожу я одна, наедине со своей тоской… Я забросила свой салон.
   Я плакала».
 
* * *
 
   «Он забыл меня, он забыл!
   Он забыл нашу любовь.
   Роман, мой милый!.. Как давно мы не видались, мне так скучно…
   Я должна писать, иначе я буду плакать… Я пишу… Я пишу, как институтка, мой единственный, как влюбленная, смешная девчонка…
   Ты называл меня своей девочкой, Роман, своей солнечной девочкой – и ты забыл меня, мое легкое тело, мой голос, мои ласки…
   Роман, почему от тебя нет ни строчки, ведь ты же не оставишь меня, ты не можешь, ты не смеешь!.. Роман, почему?!
   Мне так одиноко, Роман, я не сплю ночей, я жду тебя, я хочу тебя… А ты, разве ты не хочешь меня?…»
   «Конец… Роман прост и откровенен. Белеет на столе его письмо, оно, отнявшее у меня радость… Он пишет много и хорошо, но – конец…
   Может быть, там, в России…
   Мне не очень больно, но обидно за свою ненужную любовь, за свою уходящую жизнь. . В зеркале отражается мое бледное лицо и маленькие, едва приметные морщинки…»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

   Когда Даву дернул дверь, украшенную традиционными вензелями, и вошел в кабинет, Наполеон, тяжело отдуваясь, стоял перед сыном.
   – А!.. Ты кстати… Мне трудно самому изображать и кошку, и мышку. У германского императора с утра сильные рези, и ты мне поможешь развеселить Его Императорское Величество.
   Через минуту ясные глаза мальчугана внимательно следили, как Бонапарт и Даву прыгали через стулья, увлеченные игрой.
   Но ничто не помогало; слезы, крупные слезы продолжали бежать по пухлому личику и капать на кружевной воротник, и только когда Наполеон подставил Даву ножку и маршал упал, нелепо задрав длинные ноги, германский император засмеялся и захлопал в ладоши.
   Наполеон с огромной любовью несколько раз поцеловал золотые кудри сына (раньше тоже были победы, но эта дала большую радость); повернулся к Даву и заметил туго набитый портфель в руках и глубокие морщины на лбу маршала.
   – Ты чем-то недоволен, дружище?
   – Очень…
   Бонапарт сразу забыл о сыне и подошел к письменному столу.
   – В чем дело, маршал? Я догадываюсь, твое беспокойство сидит в портфеле?
   – Да.
   – Показывай.
   Даву начинает потрошить портфель. Наполеон поморщился, он кладет руку на кипу вынутых документов, он недоволен предстоящей утомительной работой.
   – Гм… Но только покороче!
   – У нас восемнадцатый год, ваше величество, тысяча восемьсот восемнадцатый год!.. – Даву откашливается. – Но мы до сих пор не подумали серьезно о России. Может быть, князь Ватерлоо…
   – Довольно! Ты прав. Позвать князя!
   Адъютант на полминуты появляется в дверях и исчезает. Даву перебирает свои бумаги и исподлобья следит за императором.
 
* * *
 
   Владычин застает Наполеона играющим в шахматы с Даву. Маршал поспешно встал. Поклонившись императору, Владычин дружески поздоровался с маршалом.
   Наполеон, зажав в кулаке туру, грыз ногти. Он старался не показать своего недовольства. Но пауза была передержана, и Владычин заметил это.
   – Что нового на съезде, князь? – неловко начал Бонапарт.
   Роман поднял брови.
   – На съезде? Простите, ваше величество, но съезд закончился три дня тому назад. Я уже имел счастье вам докладывать.
   Даву усмехнулся и стал спиной.
   – Так… – протянул Бонапарт. – Вы как будто сердитесь, князь?
   – Да.
   – Что-о?
   – Да! Я сержусь. Мною недовольны… Вы не умеете кривить душой, ваше величество; говорите напрямик, это удобнее для нас. – Владычин взглянул на широкую спину Даву. – Для нас… троих!
   – Что вы, князь. Помилуйте! Просто я проиграл больше чем следует моему маршалу. Успокойтесь!
   Наполеон встает и усаживает Владычина в кресло.
   – Слушайте! Что вы сегодня все с портфелями? Хотите показать свое непомерное прилежание? Смотрите, князь, какую кучу бумаг притащил маршал!.. А у вас что там?…
   Владычин усмехается.
   – Только приятное, ваше величество.
   Даву оборачивается. Роман щелкает пряжкой портфеля и достает листок, испещренный заметками.
   – Приятное? Съезд каких-нибудь овцеводов? – спрашивает Наполеон.
   – Вы угадали, сир, – язвит в ответ Роман, – это план разгрома императора Александра!
   Лицо Наполеона озаряется неподдельной радостью. Старый вояка услышал знакомое, родное слово: разгром!
   – Что ты на это скажешь, маршал?…
   …Роман не удивился ничуть, когда Даву протянул ему руку и просто сказал:
   – Простите, князь, что мог о вас плохо подумать!
 
* * *
 
   Но в словах Владычина не было «грома оружия». Наполеон быстро потускнел, начал зевать и лишь изредка вставлял свои замечания: невелика слава, если Александра поставят на колени не его войска, а его дипломаты.
   – Я думаю, – говорит Владычин, – что маршал тоже не будет особенно настаивать на действиях чисто военного характера. Не правда ли, говоря между нами, двенадцатый год все же таки урок. Как мы ни сильны…
   – Да, да! – поспешно соглашается Даву. – Россия сейчас поколеблена. Ее можно взять – по-канцелярски!
   Даву морщится. Он не может забыть, что его маршальский жезл висит в числе трофеев в Петербурге в Казанском соборе.
   – Только, пожалуйста, на этот раз без поцелуев, – хмурится Наполеон, – мне надоело обниматься с Александром еще в Тильзите и Эрфурте. Сделайте как-нибудь так… без встречи! Нет нужды валять дурака.
   – О да! Но с двуличностью Александра придется считаться и ведь вокруг него так и кишат такие же двуличные, алчные и непомерно честолюбивые люди; ведь только у Александра и могут быть такие мезальянсы, как Румянцев и Кушелев, Каподистрия и Нессельроде, Аракчеев и Голицын и, наконец, Аракчеев и Сперанский [14], две такие фигуры…
   – Кстати, о Сперанском, – перебивает Наполеон – я его хорошо помню по эрфуртскому соглашению, где я с Александром тасовал королей… Он мне понравился.
   – Это заметили в России. Вы ведь знаете, сир, что он сейчас в ссылке?
   – Да, да, помню! После ссылки Сперанского при русском дворе хвастались, что одержана первая победа над французами! Ха-ха-ха!..
   – Хо-хо-хо! – помогает Даву.
   – Ха-ха-ха! Слушайте, маршал, князь! Ведь если я… ха-ха-ха!., сошлю… моего Рустана… не смогу ли я тогда говорить, что одержал победу над… эскимосами! Ха-ха-ха!
   – Убийственная логика!
   – А что, не правда?… Ну, на сегодня довольно. Складывайте бумаги. Я устал!.. Я согласен, согласен! Прощайте, господа.
   В дверях Даву пожал руку Владычину.
   – Я еще раз прошу извинить меня, князь!

2

   Дорога вскипала под ногами лошадей снежной пеленой. Лошади бежали согласно, упрямо, от столба к столбу, от столба к столбу – как будто каждый следующий был последним и за ним ждало их стойло, овес, похрустывающий в зубах, несложная лошадиная нирвана.
   Лошади бежали согласно, упрямо, дорога подвертывалась под ноги лошадей бесконечной лентой фокусника.
   Вперед, все вперед, вперед.
   Роман смотрит в помутнелые окна кареты.
   Германия развертывает перед ним свои сытые пейзажи.
   Деревушка встает за деревушкой словно из-под земли, словно в сказке.
   Чистенькие домики, столь отличные от русских изб, где ветер гуляет, как свой брат, где голод постоянный нахлебник, чистенькие домики напоминают Роману тот пряничный домик с шоколадной крышей, с сахарной лестницей, где жили Гензель и Гретель его детства, его первого театрального спектакля…
   Над крышами плывут легкие дымки, колокольни простерли в небо журавлиные свои шеи, туда, ближе к небу тянется неуклюжая деревенская готика…
   Роман смотрит в полутемные окна кареты.
   Как не похожа эта Германия на ту «обверсаленную», сжатую в тисках оккупации Германию 1922 года.
   – Доллар! Доллар! Мы ваши, lieber Herr! [15]
   – Доллар! Доллар! Мы ваши, грабьте нашу страну, lieber Herr!
   Вперед, все вперед, вперед.
   Под ногами лошадей вскипает снежная пена.
   Снег еще не крепок – первоначальный снег германской зимы, и под ногами лошадей иногда темнеет обнаженная, продрогшая недавняя земля…

3

   Двадцать четыре ступени гостеприимно вели от двери вниз, к дыму глиняных трубок, к столам, удобным для сна, к вместительным, жженкой обожженным кружкам, к страшной чертовщине, которая издавна гнездилась в погребе Вегенера, сжатая пузатыми бочками, запуганная бесшабашным криком веселящихся студентов, уважаемая во всем Берлине только одним человеком…
   – Рассказывают много о том, что артисты любят вдохновлять себя крепкими напитками… Называют длинный ряд имен музыкантов и поэтов… Мне фантазия представляется всегда в виде жернова, да, тяжелого жернова, приводимого в движение потоком, в который художник льет вино, и тогда весь внутренний механизм начинает вращаться с увеличенной быстротой…
   – Ты, кажется, уже седьмую кружку льешь в этот поток?!
   – Скоро ли заработает твой жернов или необходимо еще несколько кружек?
   – Хо, хо!..
   – Ах, милый Людвиг [16], лишь тогда, когда я сам себя настраиваю на фантастический лад, я становлюсь свободным и могу творить. Душа оставляет утомленное тело, купленное в собственность за гроши министерством юстиции…
   – Ты прав, Эрнест… Медленно взвивается занавес. Я вижу перед собою темный настороженный зал, упирающийся в меня любопытными, жадными глазами, чувствую, что сейчас играю не я, а мой двойник, что артист Людвиг Девриент сидит в уборной, не способный так двигаться, так говорить, так чувствовать, как тот, что на сцене… Каждый из нас живет двойной жизнью, и если первой управляют самодуры короли, жулики директора, тупые начальники департаментов, если первая готова продать себя за несколько тысяч звонких талеров кому угодно, черту, дьяволу, то вторая – свободна, таинственна, как таинственны законы гармонии, как таинственны шаги природы.
   – И в погребке Вегенера, величайшего благодетеля человечества, можно ценою нескольких кружек освободиться от проклятого плена и жить ночной жизнью, когда над засыпающей дурью и пустотой властвует одна фантазия.
   – Эй! Пунш поскорей! Тушите свечи!.. Еще не пришло время валиться под стол, и Эрнест успеет что-нибудь рассказать.
   – Да, но сегодня рассказ будет печален… Сегодня меня опять посетило воспоминание первой любви, сегодня опять Кора Гатт заслонила все остальное… Так слушайте!..
   Это было давно, в 1794 году, когда я был студентом… Кенигсберг – колыбель юности, а лекции мудрого Канта так сладко убаюкивали меня. И только заколдованные мелодии, которых я никогда не слыхал, волновали мое воображение. Часто по ночам я мечтал о таком гениальном произведении, которое бы затмило славу великого Моцарта [17], которое бы заставило всех разинуть рты… Но, как только я пытался воспроизвести на фортепиано услышанное внутренним слухом, под пальцами моими все расплывалось в неуловимый туман звуков, и чем больше я овладевал механической стороной искусства, тем безнадежнее оказывались мои попытки. И действительность заставляла заняться преподаванием пения и игры на фортепиано. О, как я проклинал эти уроки! Когда в условленный час я приходил на занятия и протягивал руку к звонку, тайная сила заставляла меня опускать протянутую руку и я с ужасом представлял себе те душевные муки, какие буду испытывать, преподавая музыку тупым, бездарным ученикам. Однажды я получил приглашение давать уроки одной молодой даме… Ее муж – местный купец – не ценил ее высоких душевных достоинств. Она была прекрасна, и ее звали Корой. Я в ней нашел то, что искал и не находил всю жизнь… Мне казалось – вокруг ледяной холод, как на Новой Земле, а я говорю, и меня пожирает внутренний жар. И только вино приносило успокоение. Оно помогало мне становиться свободным и счастливым – ведь в свободе заключается истинное счастье!.. Я привязался к погребку Кунца и по ночам сочинял там «Кронаре», подгоняя фантазию глотками вина… Так в работе, под хохот и непристойные песни, я отдыхал от любовных страданий… Но раз под утро, когда из всех посетителей Кунца я один остался сидеть за столом, дописывая начатую главу, вдруг к табачному дыму примешался странный, тошнотворный запах серы… Скрипнула дверь, я поспешно обернулся и увидел, что в погребок вошел незнакомец… Он оглядел сверху весь погребок, напоминавший поле битвы, усеянное охладевшими телами, он оглядел сверху весь погребок так, как вот этот только что вошедший посетитель внимательно смотрит на нас… Видите, он стал медленно спускаться по неровным ступеням, тот сделал то же самое, и тогда распахнулся случайно плащ, и я заметил, что ноги его оканчиваются копытами… Он приближался все ближе и ближе, наконец заметил меня и, почтительно поклонившись, произнес:
   – Простите, кто из вас господин советник Эрнест Теодор Гофман?
   – Я…
   – Вот вам срочное распоряжение господина министра юстиции. Вам надлежит утром присоединиться к составу личной канцелярии князя Ватерлоо… Не забудьте – утром в семь часов!.. До свиданья!..
 
* * *
 
   Гофман осторожно вошел в спальню и наклонился над кроватью жены…
   Долго смотрел на знакомое лицо, во сне ставшее таким же наивным и трогательным, как шестнадцать лет назад, когда утомленная ласками Михалина первый раз заснула рядом с ним.
   Это было в Глогау… Да, в Глогау… Был июль, в комнате было жарко, и едва заметные капельки пота блестели на раскрасневшемся лице Михалины. Сейчас под вздрагивающими длинными ресницами тоже блестели капельки. И Гофман знает, она до сих пор не привыкла засыпать одна, без него, вот и сегодня долго ждала его, но утомилась и во сне вернулась к далеким дням Глогау.
   Гофман смотрел на спящую жену, и вдруг фантастическим, бредовым превращением хорошо знакомое лицо стало другим, стало лицом Коры Гатт.
   Кора Гатт!
   Гофман вспоминает последнюю попытку, когда он приехал в Кенигсберг развести ее с мужем. И навсегда пропало из жизни лирическое имя.
   – Кора… Кора!..
   Гофман не владеет больше собой… Он должен, прощаясь, погладить ее холодный лоб, ее непокорные волосы… Скорей, скорей, пока она опять не исчезла… навсегда.
   – Эрнест… Я не слышала, как ты вошел…
   – Не слышала?… Я очень тихо вошел… Я не хотел тебя будить, мой милый Мишка, но нам необходимо проститься.
   – Проститься?… Ты пьян!
   – Нет… В семь часов еду…
   – Ты бросаешь службу? Опять скитание по городам, опять ни минуты покоя! Голодать, как мы голодали в Плоцке, Бамберге? Ругаться с директорами, терпеть унижения, жить в компании бездомных комедиантов? Неужели не надоела тебе, Эрнест, бродячая цыганская жизнь?… Неужели ты не хочешь отдохнуть, Эрнест?
   – Ты не угадала, маленький Мишка… Я бросил театральное ремесло. Вот, прочти… В семь утра надлежит присоединиться к составу личной канцелярии князя Ватерлоо… Обрати внимание: князя Ватерлоо!.. Карьера… Огромная чиновничья карьера!
   – Прости, Эрнест… Я не знала…
   – Я не сержусь, Михалина! Ты меня любишь и мечтаешь видеть своего Эрнеста министром юстиции, с грудью, украшенной орденами. Успокойся, Михалина. С театром покончено все… фантазии пока на отдых, пора бросить дружбу с чертовщиной и погребками Лютера и Вегенера… Но, Михалина, уже шесть часов… Ночь ушла…
 
* * *
 
   В восемь часов утра кареты оставили Берлин.
   В четвертой от конца мечтательно дремал первый секретарь комиссии по переговорам с императором российским – Эрнест Теодор Амадей Гофман, положив утомленную от пунша и пива голову на вместительный портфель.

4

   «Граф Виктор Павлович!
   Третьего дня, ввечеру, после заседания Государственного Совета имел я беседу с матушкой моей, передав ей между прочим некоторые из твоих прожектов. Она немало обеспокоена настоящим положением вещей и советовала мне принять соответственные сему меры.
   Как уже довольно времени протекло предложению императора Н. о возобновлении между моей и его державой нормальных соотношений, то, надо полагать, уполномоченные для выработки соглашения лица могут от него уже находиться в пути. Посему решил я тебе составить соответственный материал на предмет неуклонного исполнения и руководства.
   1. Ждать послом Коленкура не приходится, а уж о Лористоне и речи быть не может. Князь Ватерлооский не сделает подобного промаха; кабы он сам не пожаловал. Но для России он человек вовсе новый, и самое важное – произвести в нем впечатление, долженствующее его надлежаще смутить и рассеять. Меры должны быть неожиданны и обстановка для переговоров достаточно подходящая.
   2. Сперанского незамедля из Перми вызвать особым милостивым рескриптом и привлечь его к переговорам, не давая ему роли решающей, а только показательную: сие может достаточно удручить наших противников, показывая наше единство. Граф Аракчеев, разумеется, взбесится; но на него я приму меры.
   3. Опасаясь, буде из Франции завоз вредоносных новейших идей может последовать, предписываю: все тайные общества – мартинистов, ложи масонские и пр. – закрыть, отобрав подписки личные ото всех членов оных. В дальнейшем – видно будет.
   4. Не сомневаюсь, посланцы французского императора будут склонять нас к единству в деле континентальной блокады Англии, сие нам ничуть выгодно быть не может. Составь Комитет для секретного обсуждения сего вопроса: у нас должна быть позиция готова. К занятиям в Комитете привлеки: гр. Каподистрию, Шишкова и Горчакова, четвертым секретарем – Голицына, председательствовать буду я.
   За все берись немедля и доноси мне ежедневно.
   Бог в помощь вам и мне.
   …Пребываю к тебе неизменно благосклонным
   Александр
   10 Генваря 1818 г.»
 
   На пакете:
 
   «Его сиятельству
   графу Виктору Павловичу Кочубею,
   Министру внутренних дел».

5

   Несколько раз князь Голицын самолично приезжал полюбопытствовать, хорошо ли протопили пустовавший продолжительное время дворец, все ли готово для встречи сиятельного гостя, ибо государь строго-настрого приказал никакой оплошностью не посрамить российского гостеприимства.
   Придворный зодчий Росси был назначен украсить с наибольшей пышностью и без того роскошные покои; и вот после недельной спешной работы он доложил Александру Николаевичу о том, что «государева воля исполнена и что глаз французского посланника ни в живописи, ни в лепном барельефе, а не токмо в мебели, не отыщет невежественного изъяна».
 
* * *
 
   Князя Ватерлооского встречали у заставы почетным караулом лейб-гвардии Семеновского и Преображенского полков и духовой музыкой.
   Здесь же в карету князя были приглашены граф Кочубей и Александр Николаевич Голицын, выразившие свое удовольствие по поводу приезда в Петербург такого выдающегося человека.
   Роман рассеянно слушал комплименты, взапуски расточаемые лукавыми царедворцами. Его больше интересовало следить улицы милого Петербурга, такие незнакомые и странные.
   Голицыну не терпелось завязать более интимный разговор с князем. Ведь князь прямо из Парижа. Далекого, веселого Парижа! Разве могут удовлетворить сведения, что провозят через границы агенты и торгаши, человека, видевшего вплотную жизнь, единственную в мире жизнь этого умопомрачительного города! Александр Николаевич еще мог тряхнуть стариной, отколоть какую-нибудь штучку. Вольтерьянец и… обер-прокурор синода. Тридцатилетний шалопай и кутила на обер-прокурорском кресле! Правда, это было давно, он немного едал, осунулся, угомонился, но… э-эх!
   – Конечно, ваша светлость, после Парижа наша столица деревушкой кажется?
   – Да, здесь все меньше и проще, но Санкт-Петербург я люблю.
   – Первый раз изволите в Петербурге пребывать?
   – Нет, бывал… Очень давно!.. Он сильно изменился с тех пор… Не узнаешь!.. Но я доволен, что пришлось вновь побывать в нем.
   Голицын так, чтобы не заметил граф Кочубей, прикладывает к груди левую руку.
   «В чем дело? – изумился Роман. – А-а!.. вспомнил!»
   «Нет, не масон! Иначе б на знак ответил. Жаль!» – подумал Голицын.
   – И мы помаленьку строимся. Авось догоним когда-нибудь ваш Париж. На днях Карл Иванович…