Он выпил «на посошок» и растаял в синей апрельской ночи.
   Дней, примерно, через десять после этого разговора я увидел, как Она спешила к подъезду Профессора какой-то дерганой, без привычной вальяжности, походкой, и лицо у нее было бледное, с темными кругами под огромными карими глазами.
   Тогда я еще подумал, что недавняя трехдневная самоволка, по всей видимости, не прошла незамеченной со стороны ее избранной народом половины, но не придал этой ситуации должного значения. Помнится, я еще не без сарказма подумал о том, что рога — прекрасное дополнение к депутатскому значку, некий символ вселенской справедливости. Эти игривые умопостроения в стиле Джованни Боккаччо увели меня в сторону от реалий бытия образца второго года третьего тысячелетия, о чем я вспоминал потом с горьким раскаянием.
   А реалии были такими.
   В один из ласковых дней конца апреля в наш двор (по рассказам соседей, т.к. я в это время присутствовал на церемонии открытия очередной выставки, посвященной замученным властью поэтам) медленно въехал большой черный джип. Он остановился возле парадного, где проживал Профессор. Из машины вышли двое молодых людей, хорошо одетых, при галстуках, аккуратно подстриженных, чем живо напомнили старухам комсомольских деятелей былых времен.
   Они вошли в парадное и буквально через пару минут вышли в сопровождении Профессора, одетого по-домашнему и даже «как-то затрапезно». Эта деталь насторожила дворовых кумушек, и не зря, как оказалось впоследствии.
   Профессор исчез.
   Лишь через полторы недели его случайно обнаружили в лесной чаще километрах в семидесяти от города. На нем были только домашняя вельветовая куртка и клетчатая рубаха-«ковбойка». Нижняя часть туловища оголена. Гениталии отрезаны и вложены в правую руку. Лицо, левая рука и ступни ног сильно пострадали от ожогов. Видимо, применялась паяльная лампа, как невозмутимо заметил Костя, рассказывая мне о страшной находке тамошнего лесника.
   — Следствие уже началось? — спросил я, еще плохо представляя себе суть происшедшего.
   — Следствие?! — вдруг взорвался Костя. — Следствие ему подавай! Ты что, совсем при…бацаный?! Тебя устроит, если это дело повесят на какого-то бедолагу бомжа? Тебя устроит то, что он во всем сознается, а вот до суда не доживет, потому как помрет от сердечной недостаточности? Следствие ему вынь да положь! Ладно… Достал ты меня… Если хочешь как-то помочь делу, лучше выйди-ка во двор да расспроси баб о том джипе. Цвет, особые приметы. В идеале — номер. И про тех двоих отморозков. Вот, — протянул он мне пачку фотографий, — может, узнают…
   Бабы сразу узнали тех двоих. И номер джипа запомнили.
   Получив эти данные, Костя поспешно уехал.
   А я вдруг ощутил нарушение резкости в глазах и сильную тошноту. Спустя три недели выяснилось, что это был инфаркт.
   А Профессора похоронили как жертву несчастного случая.
   Оказалось, что во время загородной прогулки он нечаянно наступил на конец оборвавшегося провода высоковольтной линии. Вот так.
   В больницу, где я задним числом излечивался от перенесенного удара, Костя приходил очень часто, принося неизменный кефир и цитрусовые. Но однажды он явился с палкой сырокопченой колбасы и бутылкой коньяку.
   — Я беседовал с доктором, — сказал он. — Тебе можно. В разумных пределах; естественно. А тут такой повод…
   Он откупорил коньяк и наполнил стаканы: мне на четверть, себе — до края.
   Я понял, какой именно повод он имел в виду. У меня в палате был телевизор. В утренних новостях сообщалось о скоропостижной смерти депутата, того самого. Диагноз — сердечная недостаточность.
   Будто прочитав мои мысли, Костя качнул головой в сторону телевизора и сказал:
   — Теперь-то мы можем с полным на то правом помянуть нашего друга. Только лишь теперь.
   Мы выпили за царствие небесное для Профессора, поговорили о разных пустяках, после чего Костя попросил проводить его до ворот больничного сада.
   Вот там я и узнал о том, что скоропостижный финиш жизненного марафона депутата состоялся отнюдь не в рабочем его кабинете, о чем скорбно сообщил телеведущий, а в совсем ином, отдельном кабинете одного из ночных клубов с весьма сомнительной репутацией.
   — Прилег с устатку, — ровным голосом проговорил Костя, — и на тебе: сердечная недостаточность… Бог не фраер, он все видит.
   — Бог?
   — Бог, — отрезал Костя. — Бог. Иначе как объяснить, что сегодня, три часа назад, тот самый джип неожиданно теряет управление, да еще как раз на середине моста, пробивает чугунные перила и грохается в реку? Ни один не всплыл. Двери оказались заблокированными…
   — Все-то ты знаешь.
   — Озарение.
   Он улыбнулся, обнял меня и исчез.
   Три недели спустя он погиб, выполняя, как сообщили его семье, особо важное задание по обеспечению безопасности родной страны. Хоронили его в закрытом гробу.
   А осенью я при уже известных читателю обстоятельствах стал обладателем тетрадей Профессора, которые содержали очерки мировой истории, написанные в совершенно неожиданном, я бы сказал — немыслимом для историка ключе.
   Он писал эти очерки на протяжении, примерно, трех-четырех лет, уже будучи моим соседом по двору. Навещая его, я имел возможность наблюдать, как постепенно растет стопка исписанных им общих тетрадей. На вопрос об их содержании Профессор дал весьма уклончивый ответ, из чего я сделал вывод о том, что здесь идет речь о мемуарах сугубо интимного свойства.
   Однако незадолго до своей мученической кончины Профессор по собственной инициативе завел разговор об этих тетрадях.
   — Честно говоря, я не знаю, что мне с ними делать, — сказал он. — Это, в некотором роде, взгляд на историю человечества… даже не со стороны, нет… а с изнанки, что ли… взгляд абсолютно ненаучный… Вызывающий… пошлый и примитивный с точки зрения официальной истории… Между прочим, — добавил он, покачивая крупной головой, — этот пресловутый принцип историзма — бред, чушь собачья! Принцип… Какой там, к дьяволу, принцип? История — самая беспринципная из всех наук, да-да!
   — Выходит, — заметил я, — что Вы, профессор, писали все это лишь для собственного удовольствия… спустить пар…
   — В принципе — да… Впрочем, нет… нет, не только для собственного… Мне бы очень хотелось доставить этим безумным опусом удовольствие тем десяткам, сотням, а может быть, и тысячам людей, не страдающих комплексами и не признающих стереотипов в качестве норм бытия.
   — Так давайте издадим!
   — А под чьим именем, позвольте спросить? Я ведь не могу себе позволить таким образом перечеркнуть все, что делал до сих пор, чему учил своих последователей, в чем убеждал оппонентов… Нет, так я не могу…
   — Псевдоним.
   — Ах, что в лоб, что по лбу. Вот если бы некто, вполне реальный и вполне успешный, согласился… как бы это сказать… озвучить меня от своего вполне достойного имени…
   — Если вы имеете в виду вашего покорного слугу, то благодарю за честь, однако пользоваться чужим как-то не приучен.
   — Вы что, так ничего и не поняли?
   — Понял, дорогой профессор, все я понял, и весьма благодарен за честь… Но… дайте мне немного времени.
   — Зачем?
   — Подумать.
   — Это далеко не всегда плодотворно, если верить фактам истории.
   На этом закончился один из последних наших разговоров…
   Совершенно верно, господин профессор, совершенно верно: раздумье далеко не всегда плодотворно. Шекспир точно подметил: «Так трусами нас делает раздумье, и начинанья, взнесшиеся мощно, теряют имя действия».
   Что поделать, мы зачастую раздумываем над тем, что нужно принимать как данность, и безоговорочно верим тому, над чем нужно ох как поразмышлять…
   Описанные выше события лишают меня права на разумную трусость и не оставляют выбора. Посмертные записки профессора N будут изданы при любых обстоятельствах.
   Хочу разочаровать вероятных следопытов: некоторые ключевые ситуации достаточно умело трансформированы, так что вычислить с абсолютной точностью имя Профессора вряд ли возможно. А Костю я закамуфлировал особенно тщательно, так что если найдутся желающие свести счеты с его семьей, пусть выкусят все, что им положено.
   Пусть каждый обретет то, чего заслуживает.
   Каждому — свое.
   И воздадим должное славной музе истории — Клио, и не будем по-мелочному придираться к ней, а тем более упрекать за легкомыслие, памятуя о том, что, как говорил великий Гете, «лучшее, что мы имеем от истории, — это возбуждаемый ею энтузиазм».

История как жанр искусства

   Природу следует трактовать научно, об истории же нужно писать стихи.
Освальд Шпенглер

 
   Да простят меня кандидаты и доктора исторических наук вкупе с членами-корреспондентами Академии, но называть Историю наукой может человек либо далекий от понимания действительной природы научного знания как такового, либо (что в принципе одно и то же) избравший для себя карьеру профессионального историка.
   Первый невежествен, второй недобросовестен.
   Поэтому, если по правде, плевать мне на их прощение.
   Как говаривали древние римляне, «кто служит алтарю, тот живет с алтаря». И так во всем и везде. Целый легион служащих пенитенциарной (исправительной) системы весьма сытно кормится посредством совершенно бесплодной идеи перевоспитания преступников, то есть того, чего никто и никогда не видел с самого начала начал.
   Желающие вволю пощипать сочной травки на ниве Истории определяют ее как науку, «изучающую факты и закономерности развития общества и природы».
   Что до Природы, нашей мудрой и всесильной праматери, то если уж физики, химики, биологи или, скажем, медики проявляют столь инфантильную беспомощность, пытаясь хоть как-то объяснить ее закономерности, то упоминание об историках в данном контексте попросту смехотворно.
   Закономерности развития общества еще можно как-то попытаться анализировать с позиций социальной психологии, логики, психиатрии, на худой конец, но никак не Истории. Эта дама слишком субъективна, прихотлива и склонна к проституции.
   Поэтому не только закономерности, но даже свободно плавающие на поверхности факты едва ли доступны научному анализу господ историков.
   Факты фактам рознь.
   Одно дело — падение с дерева яблока, что иллюстрирует закон всемирного тяготения, и совсем иное — какой-либо социальный катаклизм. Весьма вероятно, что у этого катаклизма есть причина, сформированная теми или иными объективными закономерностями, но, увы, не историкам их отследить и тем более объяснить.
   Вот и выходит, что даже общеизвестный факт далеко не всегда возможно объяснить с научных позиций или хотя бы с позиций элементарной житейской логики.
 
   КСТАТИ:
   Как-то оппоненты указали Гегелю на то, что его теоретические выкладки не согласуются с фактами. Философ невозмутимо ответил: «Тем хуже для фактов!»
 
   Бесспорно, каждый из историков (или философов) опишет общеизвестный факт по-своему, в зависимости от особенностей своего менталитета, мировоззрения, пристрастий, не говоря уже о пошлой материальной заинтересованности.
   Встречаются, правда, и такие случаи, когда историки наглядно иллюстрируют такое понятие из области криминалистики, как «добросовестно заблуждающийся свидетель». Суть этого понятия состоит в том, что человек дает ложные показания вовсе не из стремления запутать следствие, а по причине искаженного восприятия. К примеру, свидетель утверждает, будто видел светло-серый автомобиль, однако в действительности этот автомобиль был синим и номер его начинался не с двух восьмерок, а с тройки и девятки. Или — у страха глаза велики — нападающий описывается как детина двухметрового роста, хотя на поверку он оказывается тщедушным сморчком ростом, как говорится, метр пять со шляпой…
   Эти люди заблуждаются действительно добросовестно, но вот среди профессиональных историков их искать не стоит.
 
   КСТАТИ:
   «Беспристрастных историков нет. Историки делятся на две группы: одни говорят половину правды, другие — чистую ложь».
   Гилберт Кийт Честертон
 
   Да что там историки… Возьмем для примера спортивного комментатора, что ведет репортаж с футбольного матча. Характер этого репортажа, его смысловые акценты, эмоциональная окраска и прочие особенности прямо укажут на личностные ориентировки комментатора. Здесь достаточно ярко проявятся и его патриотизм, и национальная принадлежность, и сугубо индивидуальные пристрастия, которые могут касаться взаимоотношений с президентом того или иного футбольного клуба или, скажем, цветовой гаммы формы игроков.
   И это, заметим, рассказ бесспорного очевидца!
   Недаром же бытует такое выражение: «Лжет как очевидец».
   Но что же тогда говорить о хронике событий, имевших место несколько сотен, а то и тысяч лет назад, да еще в какой-нибудь экзотической стране, быт и нравы которой никак не соответствуют стереотипам мышления исследователя?
   Вот он и пытается подогнать явления старины глубокой под параметры прокрустова ложа своей, понятной его сознанию и валентной в отношении его ущербного менталитета Истории, которую многие с настойчивостью, достойной лучшего применения, продолжают называть наукой…
   Такой вот историк, пытаясь применить знакомый ему с университетского курса метод аналогий, начинает бездумно сравнивать Наполеона с Гитлером только на том лишь основании, что и тот, и другой в свое время двигались с запада на восток в направлении Москвы, и оба — с бесславным финалом на театре военных действий.
   Метод аналогий, как и всякий иной научный метод, гораздо сложнее примитивного сопоставления, достойного разве что старух на лавочке у подъезда. Среди великого множества требований, предъявляемых научному методу, есть и такое, как унификация понятийного аппарата. Если История, преподаваемая в российских школах, содержит сведения о том, что испанский авантюрист Кортес во главе небольшого отряда высадился на побережье Мексики и грабительски захватил эту страну, то его современник Ермак Тимофеевич совершал абсолютно идентичные действия на территории Сибирского ханства. Можно, конечно, из чувства патриотизма называть действия Ермака присоединением, но сути дела это не меняет, а вот на понятийный аппарат влияет самым разрушительным образом, уничтожая иллюзию наукообразности.
   Если своего соотечественника, засланного на чужую территорию с целью сбора секретной информации, мы почтительно называем разведчиком, то иностранец, прибывший к нам с той же миссией, тоже имеет право на аналогичное определение. Оценочные критерии должны быть едиными, иначе нужно наложить жесточайшее табу на слово «наука» в сочетании со словом «история».
   Критерии не имеют права зависеть от вкуса, моды, политической конъюнктуры, а также от религиозной или национальной принадлежности исследователя.
   Если, конечно, вести речь об Истории как о науке. Есть история Франции, но не может быть французской истории. Можно говорить о французской мифологии, поэзии, музыке или живописи, но не существует французской физики или химии…
 
   КСТАТИ:
   «Национальной науки нет, как нет национальной таблицы умножения; что же национально, то уже не наука».
   Антон Чехов. Из записных книжек
 
   А древнегреческий ритор Лукиан писал: «Историк в своей книге обязан забыть про свою национальность».
   Национально ориентированная история, если уж на то пошло, ничуть не лучше патриотически ориентированной. И та, и другая может быть проиллюстрирована известной анекдотической фразой: «А-а-а! Их двое, а мы одни!»
   Историки, к сожалению, весьма напоминают этих двух болванов, особенно если позволяют себе фразу типа: «О, как мы их отколошматили при Грюнвальде!»
   Вы, господа, всего лишь читали о Грюнвальдской битве, а вот кто, кого и как колошматил тогда, увы, никто доподлинно знать не может.
   В идеальном, можно сказать, случае историк наблюдает какое-либо событие, хуже, если он слышит о нем из уст очевидцев, и уж совсем безнадежно, если он об этом событии прочтет, скажем, в газете, где какой-нибудь ретивый борзописец этой публикацией берет реванш за отсутствие литературного таланта и его признания.
   Если в газете напечатана заметка под названием «Попал под лошадь» (см. «Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова) с описанием уличного происшествия, то едва ли самый талантливый из историков смог бы на основании прочитанного убедительно проанализировать множество самых разных исходных моментов. Например, Остап Бендер мог по нечаянности, по рассеянности попасть под лошадь; мог сделать это умышленно, желая покончить счеты с жизнью; его могли толкнуть под копыта и т.п.
   Не может быть также и однозначного ответа на вопрос, являлся ли Остап Бендер исторической личностью. Впрочем, так ли это важно?
   Зачастую художественные произведения отражают суть эпохи точнее и содержательнее архивных материалов.
 
   КСТАТИ:
   «История — это роман, который был; роман — это история, которая могла бы быть».
   Братья Гонкуры
 
   И при этом далеко не всякий документ мог бы стать Историей. В архивах пылятся сотни, тысячи неправедных судебных вердиктов, идиотских указов и законов, справок, протоколов, заявлений и т.п.
   Ну, как можно делать выводы об эпохе на основании типичного протокола профсоюзного собрания, на котором обсуждалось аморальное (по-советски: антиобщественное) поведение одного из членов коллектива образца 1982 года? Подобные документы — компетенция скорее психиатра, чем историка.
   И все же…
 
   Профсоюзное собрание.
   — Да что ж это такое?! — сокрушается председательствующий. — Вы, Альбина Николаевна, зарекомендовали себя прекрасным работником, принимаете участие в общественной жизни коллектива, у вас есть муж, двое детей… Как же получилось, что вы стали валютной проституткой?
   — Повезло…
 
   Можно ли представить более убедительный документ, характеризующий эпоху Брежнева? А само понятие «валютная проститутка»? Ведь ничего подобного мир не видел… Куда там документам!
 
   КСТАТИ:
 
Эй, родившиеся в трехтысячном!
Удивительные умы…
Археологи ваши отыщут,
Где мы жили,
Что строили мы…
 
   Роберт Рождественский
 
   А что подумают эти самые археологи, отыскав, к примеру, протокол заседания парламента любого из независимых государств на территории бывшего СССР? Применив метод аналогий, они, конечно же, сопоставят этот протокол с фильмом «Чапаев», где легендарный (во всех отношениях) комдив требует немедленно экзаменовать коновала на доктора. Ярче иллюстрации не придумаешь. Вернее, аналога.
   А законы, с вызывающей наглостью лоббирующие интересы отдельно взятых малых групп населения?
   А что скажут эти археологи, каким-то образом проникнув в секреты предвыборных технологий?
   А совершенно смехотворное обоснование многих налогов и акцизных сборов… Но будут ли эти документы вызывать естественный смех? Они ведь так страшны…
   А как они воспримут лозунги брежневской поры?
   А как оценят панегирики Ленину, Сталину или Гитлеру — злым гениям XX века, погубившим десятки миллионов ни в чем не повинных людей?
   Да нет, чушь я несу. Это они, эти десятки миллионов, прямо повинны в том, что милостиво позволили неудачнику-адвокату, сапожнику с уголовным прошлым и неудачнику-художнику с нашивками ефрейтора распоряжаться судьбами народов и поколений. Социальный мазохизм — вот как это называется. Ну, а за удовольствия надо платить. И за экзотические в том числе.
   Любопытно, что скажут наши потомки, ознакомившись с обвинительными приговорами по делам так называемых «врагов народа». Впрочем, суть проблемы заключается даже не в этих памятниках тоталитарно-кухарочьего правосудия, а в том, кто и кого именно считает народом. Не следует смешивать такие понятия как «народ» и «население», как это делают тоталитарные вожди и американские демократы.
   Еще Диоген в весьма едкой форме советовал не путать «народ» с «людьми», ну да ладно, бог с ним. Так можно далеко зайти. Однако формула состава населения видится мне такой:
   Население = народ + осадок
   Осадок — это люмпены и примыкающие к ним группы. В здоровом обществе осадок должен включать в себя не более 10—11 процентов населения. В ином случае самое лучшее вино грозит превратиться в уксус.
   Образованный, квалифицированный, самодостаточный человек всегда воспринимался и будет восприниматься как враг социального дна, которое хочет, чтобы представители абсолютно всех слоев общества были похожи на это самое дно и умом, и эрудицией, и трудолюбием — всем, что отличает народ от осадка, как металл от руды.
   Народ, конечно, тоже не является неким слитком драгоценного металла, однако он принципиально отличается от осадка, который существует только в человеческом обществе. В Природе подобная категория особей так или иначе ликвидируется.
   Мне, честно говоря, как-то не хочется идти на избирательный участок, зная, что при решении сложнейших социальных проблем мой голос равен голосу какого-то пьяного отребья.
 
   КСТАТИ:
   «Голоса взвешивают, а не считают».
   Марк Туллий Цицерон
 
   Взгляните на любой парламент. Даже не беря во внимание то, что говорят эти люди, а лишь посмотрев на их лица, можно прийти к уверенному выводу о том, что если бы голоса избирателей взвешивались, а не считались, подавляющее большинство «народных избранников» видело бы зал пленарных заседаний разве что на экране телевизора.
   Что поделать, если вопреки элементарной логике вот уже которое тысячелетие владеет массовым сознанием жутчайший стереотип, суть которого заключается в правомерности доминирования большинства людей над их меньшинством!
   Этот стереотип абсолютно антиприроден, и прежде всего потому, что жизнь на планете Земля развивается по принципу естественного отбора всего лучшего, продуктивного, жизнеспособного из массы, участвующей в этом конкурсе. Таким образом осуществляется процесс совершенствования видов, процесс совершенно немыслимый без отбраковки всего нежизнеспособного и тормозящего дальнейшее развитие.
   А доминирование большинства — самый верный путь к регрессу, к вырождению любого человеческого сообщества.
   А упорно насаждаемый постулат о том, что массы — движущая сила истории! Бесспорная компетенция психиатра.
   Массы в ходе исторического процесса всегда были фоном, фундаментом, почвой, рычагом, режущим инструментом, бульдозером, наконец, но они никогда не были действительно созидательной силой. И никогда не были творцом прогрессивных, да и вообще каких-либо идей.
   Фридрих Ницше со свойственным ему сарказмом отмечал, что «если грубой массе пришлась по душе какая-нибудь идея, например, религиозная идея, если она упорно защищала ее и в течение веков цепко за нее держалась, то следует ли отсюда, что творец данной идеи должен считаться в силу этого и только в силу этого великим человеком? Но почему, собственно? Благороднейшее и высочайшее совершенно не действует на массы…»
   Массы имеют устойчивую тенденцию двигаться не вперед, а назад, от светлого мира людей к дикому остервенению зверей, к первобытной орде.
   Роль масс в истории можно охарактеризовать лишь как деструктивный фактор естественного процесса развития общества, а идеи, которые пользуются среди них наибольшей популярностью, можно уверенно отнести к антиприродным, а следовательно, к античеловеческим.
   Человеческая личность изначально противопоставлена массе, и ценность ее определяется глубиной имеющихся между ними противоречий. Извечное противостояние Я и Мы. Кто создал бумагу, порох, велосипед, электрическую лампочку или роман «Война и мир»? Это, как и все прочее на Земле, создало Я. А вот МЫ… разве что таскали камни для пирамид да еще что-то крушили, свергали, переворачивали с ног на голову… Вода — драгоценность, но едва ли она доставляет кому-то радость в половодье.
   А историки зачастую воспевают именно половодье.
   В немалой степени повинны они и в разжигании среди народа совершенно бесплодной и крайне опасной идеи национальной исключительности.
   Это было бы смешно, если бы не отдавало таким махровым идиотизмом, когда «богоизбранным» народом объявляют себя и евреи, и немцы, и русские, и тибетцы, да и вообще все кому не лень, предоставляя при этом ну абсолютно неоспоримые и «научно» обоснованные свидетельства этой самой «богоизбранности». Ну ладно, если б речь шла о составе крови или отличительных особенностях строения, скажем, голеностопного сустава, так нет же… Бравые патриоты-историки в своих сенсационных «открытиях» ссылаются на такой спорный материал как размышления древних философов (записанные их учениками) или на книги, авторство которых азартно приписывают существам высшего порядка. «Махабхарата», Коран, Библия… Конечно, лишь крайне извращенный ум может представить себе Всевышнего, занятого маранием бумаги (пергамента, папируса и т.п.). Бог — не графоман. Его книга — Вселенная, и странно было бы предполагать письменность в качестве знаковой системы общения Бога со своими творениями.