Страница:
Когда в финале ее выносил Актер, он верил, что Аня мертва, настолько тяжело и безжизненно висело на руках ее тело.
Ей не дарили цветы, на поклонах она и так стояла со своими лилиями. Не дожидаясь конца, Аня исчезала со сцены первой. Она сама назначала себе эту роль – непризнанной, но исключительной особы. Хотя что оставалось в театре заштатной актрисе?
Они познакомились из-за арбуза. Он купил его по дороге с дежурства, откуда вырвался на спектакль, на последнее действие. Купил по дороге арбуз, а потом просто влез на аплодисментах на сцену. Влез и вручил.
Арбуз! Благодаря арбузу его наградили настоящим взглядом. Он был снисходительным и пристальным. А те невидящие, что Аня бросала на него в коридорах театра, настоящими не считались.
Зал смеялся и хлопал, а она стояла, обхватив арбуз, как обхватывают беременный живот. По-детски беспомощно, счастливо улыбалась. Эта улыбка врезалась в память, хотя тогда он не думал, какая это будет редкость, такая улыбка, в их жизни.
Серо-голубые глаза, прозрачный взгляд. Он бы назвал его холодным, но тревога? Эта скрытая тревога проникала в того, на кого Аня смотрела. Тогда у человека, говорившего с ней, возникало ощущение неловкости, как будто она куда-то опаздывает, а он ее задерживает.
Встретить якобы случайно после спектакля, в переулке у театра, предложить донести арбуз – таков был его расчет. Но случился великолепный провал.
– Подарили, – спокойно сказала она. – Не оставлять же.
В пакете поблескивала бутылка с иностранной этикеткой. Аня смотрела то на нее, то на него – сквозь короткие густые щетки ресниц. Вопросительно и насмешливо, словно испытывая.
У него в кармане лежали ключи от усадьбы. Какие шутки (так он говорил ей) – дворец, самый настоящий. Вон, Толстой даже изобразил его в романе. Теперь там советские писатели, а я ночной сторож. Сегодня как раз моя смена.
– Позвони, что задержишься, – он взял Аню под руку. – Покажу тебе.
Его фантазия давно сопроводила Аню любовниками в тихих московских квартирах. Но она отвела ладонь с двушкой:
– Не надо.
Лампы фонарей раскачивались на ветру, швыряя тени с одной стены на другую. Машин, кроме последних троллейбусов, не было. Он и она переходили бульвар на красный. Сунув в окошко розовые бумажки пореформенных денег, он брал в палатке экзотические шоколадки. Минеральную воду и сигареты. Шутил с продавщицей.
Шли дальше. Уличные запахи и звуки, блеск пуговиц на Анином плаще, замок на сумке – все это ему запомнилось, врезалось в память. Но разговор – о чем они говорили? Что она спрашивала? Только за бульваром он опомнился – арбуз Аня держала под мышкой. Но когда перекладывали, он выскользнул. От удара куски разлетелись, а нутро вывалилось. По асфальту медленно растекалась черная лужа.
Не сговариваясь, они перешли на другую сторону. Он гремел замком, открывал ворота. Пробирались внутрь и накрывали на рояле стол.
– Римская копия греческого оригинала, – звук его голоса катился под потолком. – Девушке около двух тысяч.
По легенде эту скульптуру Афродиты владелец усадьбы вывез из свадебного путешествия по Италии. Просто купил на раскопках в Риме и отправил в Москву для парадной лестницы.
Посеревшая от пыли и захватанная, с отбитыми пальцами, последние полвека скульптура ублажала советских писателей. Со скуки он любил подолгу смотреть на нее. В такие минуты ему казалось, он чувствует энергию того, кто ее создал. Что эта энергия передается через время.
Бутылка оказалась «Метаксой», приторной и теплой. Когда вдруг засипели и ударили часы, Аня выронила «писательскую» чашку. На полировке образовалось белое пятно.
Он брал ее за руку. Влажные и холодные, ее пальцы подрагивали.
– Это после спектакля, – она поднимала глаза.
В полумраке лицо казалось юношеским, бесполым. Не отпуская ладони, другой рукой он обнимал ее. Вдыхал табачный дым и запах кулис, которыми пахли волосы. Аромат духов и коньяка, и другой, едва заметный, напоминавший гранат. Расстегивая крючки и пуговицы, прижимаясь губами к горячей коже, он успевал поймать себя на мысли, что этот «темный» запах совсем с ней не сочетается.
…В дверь под лестницей барабанили. Он матерился, а Аня беззвучно смеялась и натягивала свитер. Смотрела черными от расширенных зрачков глазами.
– Сволочи, – застегивался он. – Писатели.
Из подвальной двери накатывала волна кухонных запахов. Стукаясь в косяки, из ресторанного перехода вваливался литератор; проверял пуговицы на ширинке; искал безбровыми глазами кепку на вешалке; икал.
На лестнице литератор желал облапать скульптуру, но терял равновесие. Он привычно подхватывал и выводил писателя на улицу. Заперев ворота, несколько минут стоял с ключами и не двигался. Слушал, как в ночной тишине с глухим стуком падают яблоки (вокруг памятника росли яблони). Как где-то за чердаками гудит невидимое Садовое. Ощущение рубежа, вот что он почувствовал. Во дворе старой усадьбы, в двух шагах от незнакомой женщины, которая вот-вот станет его, – жизнь менялась, одно время переходило в другое.
Об Анином прошлом я не расспрашивал. Да и разница в три года в нашем возрасте имела значение, чтобы напрямую допытываться, кто ты.
По обмолвкам я знал, что она приехала поступать из маленького валдайского городка. Что поступила в ГИТИС только со второго раза, а год отработала в театральном журнале – сначала машинисткой, а потом, когда все обвалилось, редактором. Снимала углы или жила у подруг. Потом познакомилась с австрийцем – тот гастролировал с пластическим театром. Провела одну зиму в Вене, даже собиралась замуж, но не вышла, передумала.
По ее словам, в Австрии она надеялась отыскать следы двоюродной бабки. Вокруг этой мифической родственницы разговоры крутились довольно часто. Еще девушкой эту родственницу вывезли из блокадного Ленинграда на Кавказ, а оттуда угнали в Германию немцы. После войны она осталась в Вене, вышла замуж. Но оккупационные войска, советские, все равно ее нашли и взяли. Она отсидела как изменница Родины, а потом следы затерялись. Аня думала, что после реабилитации бабушке удалось вернуться к мужу. Но под каким именем? Когда? И что с ней потом стало?
В самой Вене ничего не нашлось, но информация могла быть в архивах Лубянки, которые в то время открывались. И она вернулась в Москву.
Наверное, связь с австрийцем распалась именно из-за того, что в Вене Аня ничего не обнаружила. С тех пор этот австриец числился единственным «официальным» любовником. Аня всегда говорила о нем с уважением, как говорят о старшем брате. Вернувшись, она жила у знакомых в Томилино. А через год все-таки поступила и отучилась. Попала в известную труппу – тогда репертуарные театры переживали подъем. Даже сыграла в молодежной постановке «Амаретто», гремевшей в городе.
Постоянных поклонников, мерещившихся мне повсюду, она не завела. Или не хотела говорить. Хотя иногда, гуляя по центру, рассказывала, кто и как живет в доме, мимо которого мы проходим. Наверное, с этим домом у Ани было что-то связано. Но сколько таких домов в жизни каждого? Как часто мы вспоминаем о них?
А про мои адреса она не спрашивала.
Когда мы познакомились, Аня жила в комнате на улице Гастелло. Хозяйка-старуха была очередной дальней родственницей с Валдая, теткой отца или что-то в этом роде, и запрещала водить «хахалей». Правда, сослепу она мало что видела. Поэтому когда Аня приводила меня, я крался по коридору без обуви, а она громко отвлекала старуху разговорами в кухне.
Окно в комнате выходило на крышу гастронома. Пока свет у хозяйки не гас, мы сидели на подоконнике и смотрели, как за деревьями ползут электрички. Потом Аня спускалась на крышу и бесшумно пробиралась вдоль окон.
Что было интересного в обычных московских кухнях, где между шторами изредка мелькнет голубая майка или мерцают перед экранами неподвижные лица? Что хотела увидеть актриса среди людей, погруженных в машинальную жизнь? При виде которой весь мир тоже представлялся машинальным?
Она оправдывалась: ей надо подсматривать для театра. Но что-то мешало в это поверить. Не актерство, а желание убежать от себя, сменить жизнь – вот о чем, наверное, мечтала моя Аня. Но тогда я об этом не догадывался.
Походы на крышу чередовались со свиданиями в гримерке – после спектакля, на кожаном диване, прилипающем к голому телу. Но чаще мы встречались у меня. В одно окно и узкая, как поставленный на бок спичечный коробок, эта комната смотрела во двор Старого Университета, где я учился. Мой приятель получил ее как дворник, но сам не жил, а уступил мне. Дом вскоре продали на реконструкцию, но что-то с новой стройкой не сложилось, и он стоял бесхозным, отключенным от горячей воды. Заселенным такими же, как мы, мертвыми душами.
В каморке все время звучал джаз – Аня принесла из театра пластинки и проигрыватель. Кит Джаррет, Чарли Мингус, Эрик Долфи, Майлз Дэвис: она могла сутками не вылезать из моей дворницкой, валяясь на полу с журналами и вечной сигаретой под их тихое треньканье – как героиня из романа Кортасара.
Мы спали на матрасе поверх короткого топчана из досок. Чтобы удлинить этот топчан, я подставил в ноги чемодан с барабанами. Мой приятель-сокурсник оставил этот чемодан на хранение, когда его рок-группу вытурили из соседнего Дома культуры (во время репетиции они проломили рояль). Так обитый дерматином сундук попал ко мне в дворницкую. Я не открывал его, но когда мы были вместе, когда я любил Аню, в сундуке что-то тренькало и позвякивало. Моя память сохранила каждый звук этой «музыки».
Снег, падая на сухой асфальт, наполнял проспект шуршанием. Редкие машины ехали медленно, словно боялись оставлять следы. В одной из ночных «амбразур», торговавших спиртным после полуночи, он и Аня брали вино – в очереди таких же полуночных теней, жаждущих приключений.
С бутылкой еще горячего, с конвейера, вина они спускались в арбатские переулки. Аня требовала открыть. Он плавил спичкой пластиковую пробку. Неумело запрокинув голову, она делала несколько глотков и возвращала бутылку.
Ночные переулки были похожи на коридоры в коммуналке. Как-то ночью в одном из таких переулков они наткнулись на съемки фильма. Кино из прошлой жизни: подъезд, пролетка, полосатый столб. Физиономии ряженых артистов, знакомых по фильмам.
Несколько секунд Аня следила за тем, как известный актер, кутаясь в шинель, вылезает из пролетки. Как они повторяют дубль. А потом развернулась, ушла.
Он догнал ее, взял за руку. Обнял.
– Пойдем, – уговаривал он. – Это рядом.
Тащил во двор дома.
Этот двор, обычно запертый, для съемок открыли.
– Италия, – он проследил за ее взглядом. – Видишь?
Аркада опоясывала двор, как южное патио.
– Ты был в Италии?
Это была насмешка, ведь ни о какой Италии тогда даже не мечтали. Это была обида и злость – так, словно он виноват, что других снимают, а ее нет. И он понял и пожалел Аню. Сделал вид, что насмешки не заметил.
В подвале он чиркнул спичкой. Огонек высветил кирпичные своды, а когда он зажег еще одну, из темноты выступили огромные бочки. Деревянные бочки стояли одна за другой, как вагоны. А сам подвал напоминал депо.
В прошлой жизни здесь хранили вино.
Пока он гремел коробком, Аня исчезала.
– Попробуй. – Голос в темноте звучал чужим.
Он поднес пробку к лицу. Толщиной с палец, деревяшка пахла уксусом. Эта пробка хранилась у него долго после того, как они расстались. Он не забывал перекладывать ее из одной коробки в другую, перетаскивая вместе с одеждой, книгами и машинкой. Надо, думал он, чтобы пробка обязательно дожила до времени, когда они с Аней встретятся. В том, что это случится, он не сомневался.
4. Танки на улицах города
Ей не дарили цветы, на поклонах она и так стояла со своими лилиями. Не дожидаясь конца, Аня исчезала со сцены первой. Она сама назначала себе эту роль – непризнанной, но исключительной особы. Хотя что оставалось в театре заштатной актрисе?
Они познакомились из-за арбуза. Он купил его по дороге с дежурства, откуда вырвался на спектакль, на последнее действие. Купил по дороге арбуз, а потом просто влез на аплодисментах на сцену. Влез и вручил.
Арбуз! Благодаря арбузу его наградили настоящим взглядом. Он был снисходительным и пристальным. А те невидящие, что Аня бросала на него в коридорах театра, настоящими не считались.
Зал смеялся и хлопал, а она стояла, обхватив арбуз, как обхватывают беременный живот. По-детски беспомощно, счастливо улыбалась. Эта улыбка врезалась в память, хотя тогда он не думал, какая это будет редкость, такая улыбка, в их жизни.
Серо-голубые глаза, прозрачный взгляд. Он бы назвал его холодным, но тревога? Эта скрытая тревога проникала в того, на кого Аня смотрела. Тогда у человека, говорившего с ней, возникало ощущение неловкости, как будто она куда-то опаздывает, а он ее задерживает.
Встретить якобы случайно после спектакля, в переулке у театра, предложить донести арбуз – таков был его расчет. Но случился великолепный провал.
– Подарили, – спокойно сказала она. – Не оставлять же.
В пакете поблескивала бутылка с иностранной этикеткой. Аня смотрела то на нее, то на него – сквозь короткие густые щетки ресниц. Вопросительно и насмешливо, словно испытывая.
У него в кармане лежали ключи от усадьбы. Какие шутки (так он говорил ей) – дворец, самый настоящий. Вон, Толстой даже изобразил его в романе. Теперь там советские писатели, а я ночной сторож. Сегодня как раз моя смена.
– Позвони, что задержишься, – он взял Аню под руку. – Покажу тебе.
Его фантазия давно сопроводила Аню любовниками в тихих московских квартирах. Но она отвела ладонь с двушкой:
– Не надо.
Лампы фонарей раскачивались на ветру, швыряя тени с одной стены на другую. Машин, кроме последних троллейбусов, не было. Он и она переходили бульвар на красный. Сунув в окошко розовые бумажки пореформенных денег, он брал в палатке экзотические шоколадки. Минеральную воду и сигареты. Шутил с продавщицей.
Шли дальше. Уличные запахи и звуки, блеск пуговиц на Анином плаще, замок на сумке – все это ему запомнилось, врезалось в память. Но разговор – о чем они говорили? Что она спрашивала? Только за бульваром он опомнился – арбуз Аня держала под мышкой. Но когда перекладывали, он выскользнул. От удара куски разлетелись, а нутро вывалилось. По асфальту медленно растекалась черная лужа.
Не сговариваясь, они перешли на другую сторону. Он гремел замком, открывал ворота. Пробирались внутрь и накрывали на рояле стол.
– Римская копия греческого оригинала, – звук его голоса катился под потолком. – Девушке около двух тысяч.
По легенде эту скульптуру Афродиты владелец усадьбы вывез из свадебного путешествия по Италии. Просто купил на раскопках в Риме и отправил в Москву для парадной лестницы.
Посеревшая от пыли и захватанная, с отбитыми пальцами, последние полвека скульптура ублажала советских писателей. Со скуки он любил подолгу смотреть на нее. В такие минуты ему казалось, он чувствует энергию того, кто ее создал. Что эта энергия передается через время.
Бутылка оказалась «Метаксой», приторной и теплой. Когда вдруг засипели и ударили часы, Аня выронила «писательскую» чашку. На полировке образовалось белое пятно.
Он брал ее за руку. Влажные и холодные, ее пальцы подрагивали.
– Это после спектакля, – она поднимала глаза.
В полумраке лицо казалось юношеским, бесполым. Не отпуская ладони, другой рукой он обнимал ее. Вдыхал табачный дым и запах кулис, которыми пахли волосы. Аромат духов и коньяка, и другой, едва заметный, напоминавший гранат. Расстегивая крючки и пуговицы, прижимаясь губами к горячей коже, он успевал поймать себя на мысли, что этот «темный» запах совсем с ней не сочетается.
…В дверь под лестницей барабанили. Он матерился, а Аня беззвучно смеялась и натягивала свитер. Смотрела черными от расширенных зрачков глазами.
– Сволочи, – застегивался он. – Писатели.
Из подвальной двери накатывала волна кухонных запахов. Стукаясь в косяки, из ресторанного перехода вваливался литератор; проверял пуговицы на ширинке; искал безбровыми глазами кепку на вешалке; икал.
На лестнице литератор желал облапать скульптуру, но терял равновесие. Он привычно подхватывал и выводил писателя на улицу. Заперев ворота, несколько минут стоял с ключами и не двигался. Слушал, как в ночной тишине с глухим стуком падают яблоки (вокруг памятника росли яблони). Как где-то за чердаками гудит невидимое Садовое. Ощущение рубежа, вот что он почувствовал. Во дворе старой усадьбы, в двух шагах от незнакомой женщины, которая вот-вот станет его, – жизнь менялась, одно время переходило в другое.
Об Анином прошлом я не расспрашивал. Да и разница в три года в нашем возрасте имела значение, чтобы напрямую допытываться, кто ты.
По обмолвкам я знал, что она приехала поступать из маленького валдайского городка. Что поступила в ГИТИС только со второго раза, а год отработала в театральном журнале – сначала машинисткой, а потом, когда все обвалилось, редактором. Снимала углы или жила у подруг. Потом познакомилась с австрийцем – тот гастролировал с пластическим театром. Провела одну зиму в Вене, даже собиралась замуж, но не вышла, передумала.
По ее словам, в Австрии она надеялась отыскать следы двоюродной бабки. Вокруг этой мифической родственницы разговоры крутились довольно часто. Еще девушкой эту родственницу вывезли из блокадного Ленинграда на Кавказ, а оттуда угнали в Германию немцы. После войны она осталась в Вене, вышла замуж. Но оккупационные войска, советские, все равно ее нашли и взяли. Она отсидела как изменница Родины, а потом следы затерялись. Аня думала, что после реабилитации бабушке удалось вернуться к мужу. Но под каким именем? Когда? И что с ней потом стало?
В самой Вене ничего не нашлось, но информация могла быть в архивах Лубянки, которые в то время открывались. И она вернулась в Москву.
Наверное, связь с австрийцем распалась именно из-за того, что в Вене Аня ничего не обнаружила. С тех пор этот австриец числился единственным «официальным» любовником. Аня всегда говорила о нем с уважением, как говорят о старшем брате. Вернувшись, она жила у знакомых в Томилино. А через год все-таки поступила и отучилась. Попала в известную труппу – тогда репертуарные театры переживали подъем. Даже сыграла в молодежной постановке «Амаретто», гремевшей в городе.
Постоянных поклонников, мерещившихся мне повсюду, она не завела. Или не хотела говорить. Хотя иногда, гуляя по центру, рассказывала, кто и как живет в доме, мимо которого мы проходим. Наверное, с этим домом у Ани было что-то связано. Но сколько таких домов в жизни каждого? Как часто мы вспоминаем о них?
А про мои адреса она не спрашивала.
Когда мы познакомились, Аня жила в комнате на улице Гастелло. Хозяйка-старуха была очередной дальней родственницей с Валдая, теткой отца или что-то в этом роде, и запрещала водить «хахалей». Правда, сослепу она мало что видела. Поэтому когда Аня приводила меня, я крался по коридору без обуви, а она громко отвлекала старуху разговорами в кухне.
Окно в комнате выходило на крышу гастронома. Пока свет у хозяйки не гас, мы сидели на подоконнике и смотрели, как за деревьями ползут электрички. Потом Аня спускалась на крышу и бесшумно пробиралась вдоль окон.
Что было интересного в обычных московских кухнях, где между шторами изредка мелькнет голубая майка или мерцают перед экранами неподвижные лица? Что хотела увидеть актриса среди людей, погруженных в машинальную жизнь? При виде которой весь мир тоже представлялся машинальным?
Она оправдывалась: ей надо подсматривать для театра. Но что-то мешало в это поверить. Не актерство, а желание убежать от себя, сменить жизнь – вот о чем, наверное, мечтала моя Аня. Но тогда я об этом не догадывался.
Походы на крышу чередовались со свиданиями в гримерке – после спектакля, на кожаном диване, прилипающем к голому телу. Но чаще мы встречались у меня. В одно окно и узкая, как поставленный на бок спичечный коробок, эта комната смотрела во двор Старого Университета, где я учился. Мой приятель получил ее как дворник, но сам не жил, а уступил мне. Дом вскоре продали на реконструкцию, но что-то с новой стройкой не сложилось, и он стоял бесхозным, отключенным от горячей воды. Заселенным такими же, как мы, мертвыми душами.
В каморке все время звучал джаз – Аня принесла из театра пластинки и проигрыватель. Кит Джаррет, Чарли Мингус, Эрик Долфи, Майлз Дэвис: она могла сутками не вылезать из моей дворницкой, валяясь на полу с журналами и вечной сигаретой под их тихое треньканье – как героиня из романа Кортасара.
Мы спали на матрасе поверх короткого топчана из досок. Чтобы удлинить этот топчан, я подставил в ноги чемодан с барабанами. Мой приятель-сокурсник оставил этот чемодан на хранение, когда его рок-группу вытурили из соседнего Дома культуры (во время репетиции они проломили рояль). Так обитый дерматином сундук попал ко мне в дворницкую. Я не открывал его, но когда мы были вместе, когда я любил Аню, в сундуке что-то тренькало и позвякивало. Моя память сохранила каждый звук этой «музыки».
Снег, падая на сухой асфальт, наполнял проспект шуршанием. Редкие машины ехали медленно, словно боялись оставлять следы. В одной из ночных «амбразур», торговавших спиртным после полуночи, он и Аня брали вино – в очереди таких же полуночных теней, жаждущих приключений.
С бутылкой еще горячего, с конвейера, вина они спускались в арбатские переулки. Аня требовала открыть. Он плавил спичкой пластиковую пробку. Неумело запрокинув голову, она делала несколько глотков и возвращала бутылку.
Ночные переулки были похожи на коридоры в коммуналке. Как-то ночью в одном из таких переулков они наткнулись на съемки фильма. Кино из прошлой жизни: подъезд, пролетка, полосатый столб. Физиономии ряженых артистов, знакомых по фильмам.
Несколько секунд Аня следила за тем, как известный актер, кутаясь в шинель, вылезает из пролетки. Как они повторяют дубль. А потом развернулась, ушла.
Он догнал ее, взял за руку. Обнял.
– Пойдем, – уговаривал он. – Это рядом.
Тащил во двор дома.
Этот двор, обычно запертый, для съемок открыли.
– Италия, – он проследил за ее взглядом. – Видишь?
Аркада опоясывала двор, как южное патио.
– Ты был в Италии?
Это была насмешка, ведь ни о какой Италии тогда даже не мечтали. Это была обида и злость – так, словно он виноват, что других снимают, а ее нет. И он понял и пожалел Аню. Сделал вид, что насмешки не заметил.
В подвале он чиркнул спичкой. Огонек высветил кирпичные своды, а когда он зажег еще одну, из темноты выступили огромные бочки. Деревянные бочки стояли одна за другой, как вагоны. А сам подвал напоминал депо.
В прошлой жизни здесь хранили вино.
Пока он гремел коробком, Аня исчезала.
– Попробуй. – Голос в темноте звучал чужим.
Он поднес пробку к лицу. Толщиной с палец, деревяшка пахла уксусом. Эта пробка хранилась у него долго после того, как они расстались. Он не забывал перекладывать ее из одной коробки в другую, перетаскивая вместе с одеждой, книгами и машинкой. Надо, думал он, чтобы пробка обязательно дожила до времени, когда они с Аней встретятся. В том, что это случится, он не сомневался.
4. Танки на улицах города
Из форточки в комнату ворвался пряный осенний воздух. Аня подняла звякнувший об асфальт ключ, открыла подъезд.
– Не знаю, отменили, – легла на топчан. – Спектакля не будет.
Она играла в утренней сказке.
Я убрал пишущую машинку, включил чайник в розетку. Нашел чистый стакан и достал вчерашние коржики.
Вытянув руки по швам и выставив подбородок, она лежала, как покойница.
– Ты читал эти книги? – спросила, не поворачивая головы.
– Эти?
Вдоль стены стояли стопки книг, о которых мне приходилось писать, чтобы заработать.
– Ты же знаешь.
Сколько раз я показывал ей заметки.
– Это новые?
– Да.
Аня вяло пролистала и отложила. С ней что-то происходило, это было видно, – предчувствие еще не принятого, но неизбежного решения.
– В «Гриль»? – предложил я.
– Ты сегодня богач? – она приподнялась на локте. – Танки, – легла обратно.
– Что?
– На улице, надо послушать радио, – она следила, как я одеваюсь. – Не ходи, там никто не знает, что происходит!
Танк был один и стоял прямо во дворе Старого Университета. По газону от гусениц тянулся его рваный следа, на тротуаре валялась вывороченная решетка. Еще одна свисала с брони танка.
Во дворе сидели и полулежали на жухлой траве военные и гражданские. Все они были вооружены. Еще несколько человек сгрудилось у железной бочки, стоявшей у памятника.
В бочке догорала факультетская доска объявлений. Они грелись у огня и разливали водку. Один совсем молоденький танкист нахлобучил гражданскому свой шлем. Они ржали, так смешно торчала из– под шлема шапка-петушок.
– Ну что? – Аня сидела на подоконнике, обняв колени. – Стреляют?
Обычно многолюдная, улица Герцена пустовала. Ни машин, ни людей. «Гриль», где мы собирались поужинать, закрыт. В воздухе запах листьев, прихваченных первыми заморозками, мазута и почему-то рыбы.
Эту рыбную вонь я запомнил особенно. Она струилась из магазина сквозь разбитую витрину. Через окно виднелись аквариумы рыбного отдела; куски замороженной рыбы валялись даже на асфальте; они были похожи на крупную щепу.
– Вот ужин, – Аня попыталась шутить, но в голосе звучал испуг.
В каком-то одновременно поразившем нас оцепенении мы разглядывали разбитую витрину и написанные от руки ценники. Белый, в разводах, фартук, забытый на крючке и теперь шевелившийся от ветра.
В этот момент и раздался щелчок – резкий, хлесткий. Словно по сигналу этого щелчка, на улицу выбежал человек. Он был в джинсовой куртке на цигейке и с автоматом, ремень которого скользил по асфальту, так низко человек пригибался.
Эта цигейка и ремень мне тоже запомнились.
От следующего щелчка он вскинул подбородок. На полусогнутых, ставших ватными, ногах – цепляя асфальт ботинками – сделал несколько шагов. Упал, глухо стукнувшись лицом.
Мой взгляд превратился в объектив камеры. Объектив зафиксировал еще одного человека. Этот другой (в пиджаке на свитер и джинсах) подбежал к убитому и снял с него автомат. Закинул за спину. Отскочил за угол.
Окно над ним тут же разбилось, посыпались осколки и штукатурка.
– Сука, – «пиджак» вскинул автомат.
Я прижал Аню к стене, просто вдавил.
Снова щелкнуло и посыпалось.
Шаг за шагом, словно над пропастью, мы подбирались по переулку к спасительной двери подъезда. Мой взгляд замечал ненужные вещи: рыжий горшок и марлю на форточке в окошке; как безмятежно подрагивает посольский флаг; звезды на воротах пожарной части.
Дверь подалась медленно, как во сне. Мы провалились в темноту. Во внезапной тишине подъезда сердце стучало так оглушительно, что я не слышал, что говорю Ане. Как успокаиваю ее.
Аня порезалась, царапина кровоточила. Она слизнула красные капли, а я удивился, как будто Анина кровь должна быть синей или зеленой.
– Это контора, – она прислонилась к стене. – Здесь никого нет.
Но она ошиблась.
В центре зала с низким потолком и окнами до пола был накрыт длинный стол, составленный из обычных письменных столов. Люди, сидевшие на стульях, креслах и тумбочках, служивших стульями, громко спорили. Каждый говорил, обращаясь ко всем сразу, отчего никто никого не слушал и не слышал. Только взрывы женского хохота подсказывали, что это от возбуждения люди не могут сдержать себя и говорят разом.
Стоило нам войти в зал, как голоса сразу стихли. Только в дальнем углу кто-то сидел у телефона и разговаривал.
– В редакции – где? – доносился его будничный, усталый голос. – Потому что стреляют, почему.
Человек переложил трубку из одной руки в другую. Поправил очки:
– Ты телевизор вообще смотришь? Что? «Шестьсот секунд»?
От стола к нам подскочил долговязый парень в несвежем сером костюме и протянул вату, чтобы Аня могла прижечь рану. В другой руке у него была водка.
Аня прижала вату с водкой к царапине. Под сочувственными взглядами незнакомых людей мы выпили то, что уже успел налить парень.
– Виталик! – окликнула человека у телефона немолодая яркая блондинка. – Виталий Вадимыч, вы с нами?
«Виталик» повесил трубку и вернулся за стол.
Откинувшись на спинку стула, я смотрел на людей за столом, но перед глазами была цигейка в брызгах крови и ремень автомата.
Наливал, чтобы прогнать наваждение.
– Закусывайте, пожалуйста, – пододвигала шпроты пожилая дама.
Задумчиво, кутаясь в платок, приговаривала:
– Такие дела.
Вскоре про нас забыли, а шум и споры разгорелись по новой. Один, сухой старик-мальчик с трубкой, резко, но тихо отвечал крупной даме. То и дело звучало «подонок», «эта сволочь», «давно пора было». Другой, похожий на бригадира из советских фильмов, говорил, что надо всех разогнать, а потом всех переизбрать или устроить референдум.
– А Хасбулатова под суд, – говорил он.
– И Ельцина, Ельцина!
Это поддакивали двое молодых людей – кучерявый очкарик в вязаной жилетке и высокий брюнет с восточными чертами лица. Они шутили надо всем, о чем говорили «старшие».
Очкарика звали Гек, а имя второго я не расслышал и решил про себя называть Казахом. Постепенно весь этот странный народец передвинулся на тот конец стола, где сидел Виталик. Незаметно перебралась к нему и Аня. Через пять минут она с блеском в глазах рассказывала и даже изображала, что с нами случилось на улице. Все, кроме одного, взгляды обратились к ней. Этот единственный взгляд я ловил на себе. Та самая немолодая блондинка с лукавым, по-лисьи вострым лицом – это она посматривала в мою сторону.
Когда наши взгляды встретились, она улыбнулась и прижалась к Виталику. В ответ он по-хозяйски ее приобнял. Но даже прижавшись к нему, она продолжала посматривать – то на Аню, то на Гека, то на меня. Как будто уравнение решала.
Из разговоров я понял, что мы попали в редакцию газеты. Что редакция находится в актовом зале крупного издательства, где есть сцена и даже рояль, и что издательство по бедности сдает зал газете. Все эти люди, когда начался штурм Верховного Совета, пришли, как обычно, на работу. Да и сейчас никто ничего не знал, кроме того, что показывали по CNN и говорили на радио, то есть что Белый дом расстрелян из танков, а «красные» разбежались по городу, где их добивает «доблестная ельцинская гвардия». И что выходить на улицу опасно.
– Будем ночевать! – очнувшись, восторженно кричала блондинка. – Виталик! Виталий Вадимыч! Нужен ваш теннисный стол.
На сцене за занавеской стоял теннисный стол.
– Занят, – отшучивался Виталик. – Так? Вот.
Это была его присказка, причем первое слово он произносил коротко, а «вот» специально растягивал.
Их главным был явно этот Виталик, к которому без конца цеплялась блондинка. Обаятельный мужик с хитрой, хотя и добродушной физиономией, он выглядел на сорок с лишним, носил старый пиджак, обсыпанный перхотью и пеплом, а под пиджаком теплую жилетку.
Жилетка обнаружилась, когда он скинул пиджак и запел под рояль Вертинского. Пел он неплохо, правда, с каким-то хохлацким ражем. Через минуту у рояля очутилась моя Аня. Она напела мелодию из спектакля, Виталик быстро подобрал аккорды. Я снова перехватил тревожный взгляд блондинки. Ее звали Татьяна.
За окнами совсем стемнело. Из-за звуков рояля и пения, из-за шумных споров, которые не унимались, выстрелов на улице почти не было слышно. Только изредка ночное небо пересекали очереди трассирующих пуль.
Очереди напоминали светящийся пунктир. Потом кончилась водка. Пустые бутылки держал тот самый парень в несвежем костюме.
– Схожу! – Я услышал собственный голос. – Только скинемся.
– Так нельзя, давайте жребий, – вступалась блондинка. – Опасно.
На сцене продолжали играть и петь на два голоса.
– У меня ларечник знакомый, – врал. – Нет, правда.
Уговаривать долго не пришлось, мало кому хотелось выходить под пули. Ко мне потянулись с деньгами, и скоро у меня набрался довольно большой ворох голубых и розовых «фантиков».
Тем временем Виталик закончил с музыкой и, поцеловав Ане руку, помог сойти со сцены.
– Что тут у вас? – подышал на стекла очков, выпятив серые губы курильщика.
Ему объяснили, что парень идет за водкой. Он протер очки, щедро добавил и попросил минеральной.
По Калининскому проспекту медленно двигался бронетранспортер. Поворачивая задранную пушку, он выпускал очереди трассирующих пуль. По красивой дуге они плавно пересекали небо и растворялись в воздухе.
На проспекте и тротуарах толпились и слонялись сотни людей, как будто среди ночи в городе объявили праздничное гулянье. Люди несли флаги, многие были при оружии, которое, особенно у штатских, выглядело по-обыденному, словно это портфель или авоська.
Флаги были всех мастей – красный советский, царский черно-желто-белый, несколько триколоров и даже один андреевский. Вряд ли случайный прохожий смог бы определить по этим флагам, за кем победа. При звуках очередей многие вскидывали автоматы, щеголяя друг перед другом. В отсветах фонарей их лица искажала ярость. Видно, никто из них до конца не понимал, что делает. Зачем и над кем эта победа.
Витрины на проспекте побили, а магазины разграбили. Только один киоск и уцелел. Грузовики с водкой разворачивались у «Художественного» и подкатывали к этому киоску прямо через газон, давя кусты и клумбы. Разгружались с борта. Очереди никто не соблюдал, просто из рук в руки передавали деньги. Тогда от киоска поднимался ящик с водкой. Этот ящик плыл по рукам, как гробик. Когда он доходил до крайних, внутри ничего не оставалось. Но толпа радостно ревела, поскольку стоило первому ящику опустеть, как над головами плыл второй, а за ним третий.
Толкаясь в очереди, я думал о себе в третьем лице, настолько невероятным было то, что меня окружало. Я, то есть «он», не боялся ни людей с оружием, ни шальных пуль, ни смерти, которую видел своими глазами. События этой ночи «ему» вообще казались происходящими в другом измерении. Не там, где находились он и Аня, его каморка, Университет и театр, и даже спасительная редакция. В это, другое, измерение он попал по стечению обстоятельств. То, что он видел здесь, он видел как на экране. Странным было лишь то, что события на экране вдруг перешли границу реальной жизни. Как было к этому относиться? Принять? Остаться зрителем? И можно ли быть зрителем в такой ситуации? Все это были вопросы, возникавшие сами собой и требовавшие ответа. Но ответа не было ни у него, ни у тех, кто окружал его. Только время, само течение жизни, могло все расставить по своим полкам.
Получив бутылки, я выбрался из толпы и бросился по переулку. Однако там, где полчаса назад не было ни души, теперь стоял военный грузовик, а под его прикрытием и милицейская машина.
Несколько солдат в оцеплении переминались вдоль решетки особняка. Под решеткой, где стояла милицейская машина, лежал навзничь труп. Я узнал малого в пиджаке и джинсах, стрелявшего по чердакам у рыбного магазина. Было страшно и стыдно видеть неподвижным того, кто еще недавно бежал и стрелял. А милиционер, сидевший на корточках, продолжал равнодушно обыскивать карманы убитого. Что-то из найденного он прятал к себе, а что-то выбрасывал через решетку в кусты.
Мне сказали, что на чердаке работает снайпер. Я пытался объяснить им, чтобы меня пропустили, – но никто не обращал внимания. Закрыто, и все тут. Существовал еще один путь: через арку заброшенной школы и двор училища. Я бросился туда. Но оцепление выставили грамотно, и в арке тоже маячили фигуры солдат.
В редакции, куда я попал под утро, был погром, самый настоящий. Мебель, еще недавно аккуратно сдвинутая, валялась перевернутой или сломанной. Ящики письменных столов кто-то выворотил, а содержимое вывалил и рассыпал по полу. Осколки бутылок, пачки фотографий, верстка газетных полос и куски печенья – все лежало вперемешку и хрустело под ногами. Только чудом не опрокинутая пишущая машинка возвышалась над столом.
Из каретки у нее свисал наполовину отпечатанный лист и качался на сквозняке. Так же мирно блестел на сцене открытый рояль, на крышке которого все так же стояла недопитая стопка. Все остальное было перевернуто вверх дном.
Я бросился к телефону, но провода были с мясом выдраны. Обернулся на шорох: в дверях стояла Татьяна.
– Ключ… – сказала она тихо, словно сама себе.
Пошла по залу, осторожно переступая через осколки. Ее голос звучал буднично и ничего, кроме многочасовой усталости, не выражал. Загипнотизированный этим безразличным голосом, я тоже принялся за поиски, как будто знал, о каком ключе речь.
– Не знаю, отменили, – легла на топчан. – Спектакля не будет.
Она играла в утренней сказке.
Я убрал пишущую машинку, включил чайник в розетку. Нашел чистый стакан и достал вчерашние коржики.
Вытянув руки по швам и выставив подбородок, она лежала, как покойница.
– Ты читал эти книги? – спросила, не поворачивая головы.
– Эти?
Вдоль стены стояли стопки книг, о которых мне приходилось писать, чтобы заработать.
– Ты же знаешь.
Сколько раз я показывал ей заметки.
– Это новые?
– Да.
Аня вяло пролистала и отложила. С ней что-то происходило, это было видно, – предчувствие еще не принятого, но неизбежного решения.
– В «Гриль»? – предложил я.
– Ты сегодня богач? – она приподнялась на локте. – Танки, – легла обратно.
– Что?
– На улице, надо послушать радио, – она следила, как я одеваюсь. – Не ходи, там никто не знает, что происходит!
Танк был один и стоял прямо во дворе Старого Университета. По газону от гусениц тянулся его рваный следа, на тротуаре валялась вывороченная решетка. Еще одна свисала с брони танка.
Во дворе сидели и полулежали на жухлой траве военные и гражданские. Все они были вооружены. Еще несколько человек сгрудилось у железной бочки, стоявшей у памятника.
В бочке догорала факультетская доска объявлений. Они грелись у огня и разливали водку. Один совсем молоденький танкист нахлобучил гражданскому свой шлем. Они ржали, так смешно торчала из– под шлема шапка-петушок.
– Ну что? – Аня сидела на подоконнике, обняв колени. – Стреляют?
Обычно многолюдная, улица Герцена пустовала. Ни машин, ни людей. «Гриль», где мы собирались поужинать, закрыт. В воздухе запах листьев, прихваченных первыми заморозками, мазута и почему-то рыбы.
Эту рыбную вонь я запомнил особенно. Она струилась из магазина сквозь разбитую витрину. Через окно виднелись аквариумы рыбного отдела; куски замороженной рыбы валялись даже на асфальте; они были похожи на крупную щепу.
– Вот ужин, – Аня попыталась шутить, но в голосе звучал испуг.
В каком-то одновременно поразившем нас оцепенении мы разглядывали разбитую витрину и написанные от руки ценники. Белый, в разводах, фартук, забытый на крючке и теперь шевелившийся от ветра.
В этот момент и раздался щелчок – резкий, хлесткий. Словно по сигналу этого щелчка, на улицу выбежал человек. Он был в джинсовой куртке на цигейке и с автоматом, ремень которого скользил по асфальту, так низко человек пригибался.
Эта цигейка и ремень мне тоже запомнились.
От следующего щелчка он вскинул подбородок. На полусогнутых, ставших ватными, ногах – цепляя асфальт ботинками – сделал несколько шагов. Упал, глухо стукнувшись лицом.
Мой взгляд превратился в объектив камеры. Объектив зафиксировал еще одного человека. Этот другой (в пиджаке на свитер и джинсах) подбежал к убитому и снял с него автомат. Закинул за спину. Отскочил за угол.
Окно над ним тут же разбилось, посыпались осколки и штукатурка.
– Сука, – «пиджак» вскинул автомат.
Я прижал Аню к стене, просто вдавил.
Снова щелкнуло и посыпалось.
Шаг за шагом, словно над пропастью, мы подбирались по переулку к спасительной двери подъезда. Мой взгляд замечал ненужные вещи: рыжий горшок и марлю на форточке в окошке; как безмятежно подрагивает посольский флаг; звезды на воротах пожарной части.
Дверь подалась медленно, как во сне. Мы провалились в темноту. Во внезапной тишине подъезда сердце стучало так оглушительно, что я не слышал, что говорю Ане. Как успокаиваю ее.
Аня порезалась, царапина кровоточила. Она слизнула красные капли, а я удивился, как будто Анина кровь должна быть синей или зеленой.
– Это контора, – она прислонилась к стене. – Здесь никого нет.
Но она ошиблась.
В центре зала с низким потолком и окнами до пола был накрыт длинный стол, составленный из обычных письменных столов. Люди, сидевшие на стульях, креслах и тумбочках, служивших стульями, громко спорили. Каждый говорил, обращаясь ко всем сразу, отчего никто никого не слушал и не слышал. Только взрывы женского хохота подсказывали, что это от возбуждения люди не могут сдержать себя и говорят разом.
Стоило нам войти в зал, как голоса сразу стихли. Только в дальнем углу кто-то сидел у телефона и разговаривал.
– В редакции – где? – доносился его будничный, усталый голос. – Потому что стреляют, почему.
Человек переложил трубку из одной руки в другую. Поправил очки:
– Ты телевизор вообще смотришь? Что? «Шестьсот секунд»?
От стола к нам подскочил долговязый парень в несвежем сером костюме и протянул вату, чтобы Аня могла прижечь рану. В другой руке у него была водка.
Аня прижала вату с водкой к царапине. Под сочувственными взглядами незнакомых людей мы выпили то, что уже успел налить парень.
– Виталик! – окликнула человека у телефона немолодая яркая блондинка. – Виталий Вадимыч, вы с нами?
«Виталик» повесил трубку и вернулся за стол.
Откинувшись на спинку стула, я смотрел на людей за столом, но перед глазами была цигейка в брызгах крови и ремень автомата.
Наливал, чтобы прогнать наваждение.
– Закусывайте, пожалуйста, – пододвигала шпроты пожилая дама.
Задумчиво, кутаясь в платок, приговаривала:
– Такие дела.
Вскоре про нас забыли, а шум и споры разгорелись по новой. Один, сухой старик-мальчик с трубкой, резко, но тихо отвечал крупной даме. То и дело звучало «подонок», «эта сволочь», «давно пора было». Другой, похожий на бригадира из советских фильмов, говорил, что надо всех разогнать, а потом всех переизбрать или устроить референдум.
– А Хасбулатова под суд, – говорил он.
– И Ельцина, Ельцина!
Это поддакивали двое молодых людей – кучерявый очкарик в вязаной жилетке и высокий брюнет с восточными чертами лица. Они шутили надо всем, о чем говорили «старшие».
Очкарика звали Гек, а имя второго я не расслышал и решил про себя называть Казахом. Постепенно весь этот странный народец передвинулся на тот конец стола, где сидел Виталик. Незаметно перебралась к нему и Аня. Через пять минут она с блеском в глазах рассказывала и даже изображала, что с нами случилось на улице. Все, кроме одного, взгляды обратились к ней. Этот единственный взгляд я ловил на себе. Та самая немолодая блондинка с лукавым, по-лисьи вострым лицом – это она посматривала в мою сторону.
Когда наши взгляды встретились, она улыбнулась и прижалась к Виталику. В ответ он по-хозяйски ее приобнял. Но даже прижавшись к нему, она продолжала посматривать – то на Аню, то на Гека, то на меня. Как будто уравнение решала.
Из разговоров я понял, что мы попали в редакцию газеты. Что редакция находится в актовом зале крупного издательства, где есть сцена и даже рояль, и что издательство по бедности сдает зал газете. Все эти люди, когда начался штурм Верховного Совета, пришли, как обычно, на работу. Да и сейчас никто ничего не знал, кроме того, что показывали по CNN и говорили на радио, то есть что Белый дом расстрелян из танков, а «красные» разбежались по городу, где их добивает «доблестная ельцинская гвардия». И что выходить на улицу опасно.
– Будем ночевать! – очнувшись, восторженно кричала блондинка. – Виталик! Виталий Вадимыч! Нужен ваш теннисный стол.
На сцене за занавеской стоял теннисный стол.
– Занят, – отшучивался Виталик. – Так? Вот.
Это была его присказка, причем первое слово он произносил коротко, а «вот» специально растягивал.
Их главным был явно этот Виталик, к которому без конца цеплялась блондинка. Обаятельный мужик с хитрой, хотя и добродушной физиономией, он выглядел на сорок с лишним, носил старый пиджак, обсыпанный перхотью и пеплом, а под пиджаком теплую жилетку.
Жилетка обнаружилась, когда он скинул пиджак и запел под рояль Вертинского. Пел он неплохо, правда, с каким-то хохлацким ражем. Через минуту у рояля очутилась моя Аня. Она напела мелодию из спектакля, Виталик быстро подобрал аккорды. Я снова перехватил тревожный взгляд блондинки. Ее звали Татьяна.
За окнами совсем стемнело. Из-за звуков рояля и пения, из-за шумных споров, которые не унимались, выстрелов на улице почти не было слышно. Только изредка ночное небо пересекали очереди трассирующих пуль.
Очереди напоминали светящийся пунктир. Потом кончилась водка. Пустые бутылки держал тот самый парень в несвежем костюме.
– Схожу! – Я услышал собственный голос. – Только скинемся.
– Так нельзя, давайте жребий, – вступалась блондинка. – Опасно.
На сцене продолжали играть и петь на два голоса.
– У меня ларечник знакомый, – врал. – Нет, правда.
Уговаривать долго не пришлось, мало кому хотелось выходить под пули. Ко мне потянулись с деньгами, и скоро у меня набрался довольно большой ворох голубых и розовых «фантиков».
Тем временем Виталик закончил с музыкой и, поцеловав Ане руку, помог сойти со сцены.
– Что тут у вас? – подышал на стекла очков, выпятив серые губы курильщика.
Ему объяснили, что парень идет за водкой. Он протер очки, щедро добавил и попросил минеральной.
По Калининскому проспекту медленно двигался бронетранспортер. Поворачивая задранную пушку, он выпускал очереди трассирующих пуль. По красивой дуге они плавно пересекали небо и растворялись в воздухе.
На проспекте и тротуарах толпились и слонялись сотни людей, как будто среди ночи в городе объявили праздничное гулянье. Люди несли флаги, многие были при оружии, которое, особенно у штатских, выглядело по-обыденному, словно это портфель или авоська.
Флаги были всех мастей – красный советский, царский черно-желто-белый, несколько триколоров и даже один андреевский. Вряд ли случайный прохожий смог бы определить по этим флагам, за кем победа. При звуках очередей многие вскидывали автоматы, щеголяя друг перед другом. В отсветах фонарей их лица искажала ярость. Видно, никто из них до конца не понимал, что делает. Зачем и над кем эта победа.
Витрины на проспекте побили, а магазины разграбили. Только один киоск и уцелел. Грузовики с водкой разворачивались у «Художественного» и подкатывали к этому киоску прямо через газон, давя кусты и клумбы. Разгружались с борта. Очереди никто не соблюдал, просто из рук в руки передавали деньги. Тогда от киоска поднимался ящик с водкой. Этот ящик плыл по рукам, как гробик. Когда он доходил до крайних, внутри ничего не оставалось. Но толпа радостно ревела, поскольку стоило первому ящику опустеть, как над головами плыл второй, а за ним третий.
Толкаясь в очереди, я думал о себе в третьем лице, настолько невероятным было то, что меня окружало. Я, то есть «он», не боялся ни людей с оружием, ни шальных пуль, ни смерти, которую видел своими глазами. События этой ночи «ему» вообще казались происходящими в другом измерении. Не там, где находились он и Аня, его каморка, Университет и театр, и даже спасительная редакция. В это, другое, измерение он попал по стечению обстоятельств. То, что он видел здесь, он видел как на экране. Странным было лишь то, что события на экране вдруг перешли границу реальной жизни. Как было к этому относиться? Принять? Остаться зрителем? И можно ли быть зрителем в такой ситуации? Все это были вопросы, возникавшие сами собой и требовавшие ответа. Но ответа не было ни у него, ни у тех, кто окружал его. Только время, само течение жизни, могло все расставить по своим полкам.
Получив бутылки, я выбрался из толпы и бросился по переулку. Однако там, где полчаса назад не было ни души, теперь стоял военный грузовик, а под его прикрытием и милицейская машина.
Несколько солдат в оцеплении переминались вдоль решетки особняка. Под решеткой, где стояла милицейская машина, лежал навзничь труп. Я узнал малого в пиджаке и джинсах, стрелявшего по чердакам у рыбного магазина. Было страшно и стыдно видеть неподвижным того, кто еще недавно бежал и стрелял. А милиционер, сидевший на корточках, продолжал равнодушно обыскивать карманы убитого. Что-то из найденного он прятал к себе, а что-то выбрасывал через решетку в кусты.
Мне сказали, что на чердаке работает снайпер. Я пытался объяснить им, чтобы меня пропустили, – но никто не обращал внимания. Закрыто, и все тут. Существовал еще один путь: через арку заброшенной школы и двор училища. Я бросился туда. Но оцепление выставили грамотно, и в арке тоже маячили фигуры солдат.
В редакции, куда я попал под утро, был погром, самый настоящий. Мебель, еще недавно аккуратно сдвинутая, валялась перевернутой или сломанной. Ящики письменных столов кто-то выворотил, а содержимое вывалил и рассыпал по полу. Осколки бутылок, пачки фотографий, верстка газетных полос и куски печенья – все лежало вперемешку и хрустело под ногами. Только чудом не опрокинутая пишущая машинка возвышалась над столом.
Из каретки у нее свисал наполовину отпечатанный лист и качался на сквозняке. Так же мирно блестел на сцене открытый рояль, на крышке которого все так же стояла недопитая стопка. Все остальное было перевернуто вверх дном.
Я бросился к телефону, но провода были с мясом выдраны. Обернулся на шорох: в дверях стояла Татьяна.
– Ключ… – сказала она тихо, словно сама себе.
Пошла по залу, осторожно переступая через осколки. Ее голос звучал буднично и ничего, кроме многочасовой усталости, не выражал. Загипнотизированный этим безразличным голосом, я тоже принялся за поиски, как будто знал, о каком ключе речь.