– Ладно-ладно, смейся, – мальчик старался сохранить суровый вид, – мы все равно великие воины и победили этих трусливых койотов, а если полезут еще, то в следующий раз им придется и похуже…
   Но в следующий раз все было иначе.
   Почти на окраине деревни был пруд, в отличие от речки – довольно глубокий, поэтому детям нашего возраста ходить к нему запрещали, но все, разумеется, потихоньку бегали.
   Мы играли в загадки, сидя на берегу пруда и пуляясь камешками в воду. Игорек знал сотни загадок, просто неисчерпаемое количество (у мальчика была феноменальная память), и я почти все отгадывала, кроме самых смешных (ну правда, мне до сих пор кажется, что «сидить дід за подушками і стріляє галушками»[1] – это очень смешно, а отгадка скучная и все портит), поэтому хитрый мальчишка нарочно вспоминал загадки посмешнее.
   Хотя в тот раз я спеклась на совсем обычной – про коноплю.
   Игорек только успел сказать:
   – Били мене, били, на шматочки порвали, у воді мочили, по траві валяли… – а я уже смеялась и показывала на него пальцем:
   – Я знаю, знаю! Это ты, Дзыга!
   – Чего ты, не дослушала даже, – начал было обиженно Игорь, но потом до него дошло, и он сам рассмеялся.
   Мы валялись в песке, хохотали и кидались друг в друга какими-то щепками, но тут Мишенька вскочил и заворчал. Я оглянулась и увидела, что по дороге, поднимая клубы пыли, двигается толпа деревенских мальчишек. Небо было ясным, светило солнце, но мне стало тревожно, как перед грозой. Казалось, что единственное грозовое облако спустилось с неба и ползет теперь к нам – прямо по земле. Мальчишки как будто услышали мои мысли (а может, просто увидели нас) и что-то угрожающе заорали.
   Мы встали. Игорь взял меня за руку.
   – Что будем делать? – спросила я, не отрывая взгляда от дороги.
   – Пойдем подальше от воды.
   Мы отошли от пруда к дереву, под которым паслась Мурка, и вдруг Игорек сказал:
   – Глория… ты, это… иди отсюда. Уходи, они тебя не тронут, они по меня идут… А я тут сам. Ты иди.
   И тогда я впервые услышала это свое «дзень» – как будто в груди взорвался маленький хрустальный шарик с ментолом, стало холодно, и бесстрашно, и безрадостно. Я еще не знала, что так будет всегда, если понадобится принять неправильное решение, от которого невозможно отказаться.
   – Ты что, совсем? – Я покрутила пальцем у виска. – Мы же друзья навеки, куда я от тебя пойду?
   Обычно любую драку мы начинали весело, с индейскими воплями и насмешками над нападавшими, мы научились видеть друг друга и «работать» вместе – сталкивать мальчишек лбами, бросаться им под ноги, принимать «пас». Это было как танец или как двойное жонглирование крупными и сопротивляющимися предметами. Мы не боялись.
   Однако в тот раз Игорь просто кивнул, не глядя на меня. Он стоял спокойно, но плечи у него были опущены и руки повисли как-то бессильно – словно он сомневался, что они ему пригодятся.
   Мне захотелось его развеселить.
   – Хорошо, что синяки еще с того раза не прошли, – сказала я, легонько толкнув Игорька локтем, чтобы он на меня посмотрел, – дома не так влетит.
   – Точно. – Он все-таки улыбнулся. – Ладно. Пусть эти гады ближе подойдут, а там решим…
   Но гады не спешили подходить поближе. Они остановились метрах в двух от нас, перестали орать, просто стояли молча. Мы тоже не двигались.
   – Боятся подойти, – злорадно шепнул мне Игорек.
   Оно, конечно, может, так и было. Но дело в том, что подходить они и не собирались. Есть одно старое, проверенное средство, вполне подходящее для таких случаев, описанное во множестве книг, в том числе и в Библии. Называется «побивание камнями».
   Никто так ничего и не сказал, мальчишки даже не стали нагибаться за камнями, хотя вокруг было их довольно – крупных, круглых, с кулак младенца. Они принесли камни с собой, в руках, в карманах, и стали молча швырять в нас. Мы, честно говоря, не остались в долгу, но их было больше, кто-то подтаскивал боеприпасы, а кто-то только швырялся. Они действовали слаженно, не так, как обычно.
   Они стали теснить нас в сторону пустыря, разбитого маленькими мусорными заборчиками на участки, где выращивали кормовую морковь и свеклу. В это время дня там никого не бывало.
   Получить камнем в лицо – совсем не то же самое, что кулаком, и мы отступили. Мурка убежала, и я слышала где-то позади ее жалобное блеяние, а Мишенька жался к моим ногам. Он был бродячей собакой, а бывших бродячих собак не бывает. Он очень боялся камней.
   – Давай на них! – крикнул Игорек. – Прорвемся!
   – Нет! – прокричала я в ответ. – Миша не пойдет! Я не брошу собаку!
   Я пыталась прикрыть лицо рукой, мне засветили камнем в локоть, и я зашипела от боли.
   Мы отползали, отчаянно отбиваясь, пока не уперлись спинами в один из хлипких заборчиков. Отступать дальше было некуда, но мальчишки так и не подошли, они держались на расстоянии, все швыряя и швыряя камни.
   Мишенька ополоумел от страха. Прижав уши, он свернулся креветкой у моих ног и только взвизгивал, когда в него попадал очередной камень. Я пыталась заслонить его, а Игорек старался закрыть меня, но мы оба были такие маленькие и хлипкие, что от этого не было никакой пользы.
   Когда мне здорово разбили лоб, а Мишеньке подбили лапу, Игорек вдруг, тоненько зарычав, обернулся к забору и потащил на себя большую доску. Доска на удивление легко поддалась, мальчик схватил ее поперек и, пошатываясь и все так же яростно завывая, пробежал под градом летящих камней и врезался в наших обидчиков, повалив их с ног.
   Образовалась куча мала, мальчишки стали наползать на Игоря, колотить его. Я увидела, как кто-то заносит над ним так и не брошенный камень, и совсем взбесилась.
   – Миша, фас!!! – заорала я. – Мурка, ко мне! Вали их! Вперед пошла!
   Мишу не надо было просить дважды – он был злопамятным псом. С рычанием набросился он на мальчишек. Я чуть замешкалась, выдирая из забора здоровый дрын, и побежала следом, но им хватило и собаки.
   Пес дорвался. Он метался, как свихнувшийся ребенок в кондитерской лавке – этого схватить, и этого попробовать, и вот этого куснуть. И хотя не было необходимости ему помогать, когда, позвякивая колокольчиком, подтянулся партизанский отряд в лице Мурки, я мстительно указала пальцем на разбегавшихся мальчишек.
   Ох не зря, не зря я всегда думала, что слово «злокозненность» – это прямая характеристика коз. Мурка радостно включилась в травлю, и скоро на дороге, кроме нас, никого не осталось.
   Игорек так и сидел в пыли, свирепо хохоча и подбадривая криками бесчинствующих животных.
   – Ну я вижу, ты живой, – сказала я, протягивая ему руку, чтобы помочь подняться.
   – Та живой, что мне сделается… – Игорек мельком мне улыбнулся и снова закричал: – Фас, Мурка, фас, дай ему под жопу!
   Я отозвала Мишеньку, стала осматривать его лапу. Перелома не было, просто сильный ушиб. Ничего страшного, в общем, но я обняла пса за шею и горько расплакалась.
   – Глория, ты чего? Тебя сильно побили? Где болит, квиточка моя? – засуетился вокруг меня Игорек.
   – Гы-ы-ы-ы-ы-ы… Ми-и-и-иша, мой Ми-и-и-иша, – ревела я. – Папа сказал, если Миша кого-то без причины покусает, придут люди и его убьют… Ы-ы-ы-ы-ы-ы… А детские драки – не причина, папа нарочно десять раз мне повторял… Га-а-а-а-а… Не дам мою собаку убивать… Убегу-у-у-у-у-у…
   – Глория, успокойся… Да успокойся ты, никто твоего собаку не тронет. – Игорь тряс меня за плечи, пока я не заткнулась. – Никто не скажет про Михуила, слышишь? Если они наябедничают про собаку, им придется рассказать про камни. А за это им влетит, ужасно влетит. Потому что кидаться камнями в живых людей – это очень плохо, понимаешь? За это их самих поубивают. Никто не скажет, не реви…
   – Думаешь? – Я еще всхлипывала. – А если вдруг?.. Там же видно, что собака покусала…
   – Не видно, – терпеливо объяснил Игорек, – мы в них тоже не подушками кидались, там не разберешь, где что… Ну на нас посмотри…
   Я послушно посмотрела на Игоря, потом на себя. Мы с ног до головы были покрыты грязью и кровью так, что не было видно даже синяков и ссадин. У Игорька была разорвана рубашка, мое платье превратилось в ржаво-серую тряпку, даже Мурка из белой стала бурой (к счастью, на ней была только чужая кровь).
   – Я выгляжу так, как будто меня изнасиловала рота солдат, – сказала я, печально оглядывая испорченное платье.
   – А что такое – «изнасиловала»? – с интересом спросил Игорек.
   – Не знаю. Только в книжках пишут, что женщины после этого в крови и одежда у них рваная, они кричат и всех проклинают. А мне есть кого проклянуть. – Я вытерла набежавшую со лба кровь и злобно сплюнула.
   – Ну, тогда меня тоже изнасиловали. – Игорек показал оторванный с мясом рубашкин рукав.
   – Нет, это только женщин. Мужчин обычно сразу убивают. А, еще иногда подвергают пыткам.
   – Ладно, – кивнул Игорек, – меня подвергнýли пыткам. Пойдем умоемся, а то еще увидит кто – не отбрешемся.
   Мы вернулись к пруду и попытались отмыться, но вышло только хуже: ссадины, до того забитые пылью, стали кровоточить. Тогда мы набрали подорожников и облепили ими друг друга, даже Мишеньке я примотала пару на лапу носовым платком. Самые глубокие царапины мы замазывали кашицей из все тех же подорожников, только пережеванных (индейцы же).
   – Ты похож на могилу героя, – сказала я Игорьку, сплошь облепленному подорожником.
   – На себя посмотри. – Он сплюнул в ладошку зеленую кашицу и размазал мне по лбу.
   – Нет, я так домой не пойду. Зося напугается. Где бы платье отстирать?
   – Пошли ко мне, – предложил Игорек, – моя мамка привычная…
   Но он несколько преувеличивал. Тетя Галя, увидев нас, зажала рукой рот и грузно опустилась на табуретку. А набравшись на табуретке сил, она, похоже, сильно разозлилась.
   – Детки… Игореша… Да кто ж это вас так? – Ее голос из жалостливого помалу становился возмущенным. – Да сколько ж можно? Ну все, кончилось мое терпение, я этим байстрюкам ноги повыдергаю, уши пообрываю… Игорь, отвечай, кто вас побил?
   – Никто, мамо, мы упали, – тихо ответил Игорек, опустив голову.
   – Та какое «упали», га? Или я не вижу, или мне повылазило, или ты думаешь, что мамка у тебя дурная совсем?
   Игорь молчал, так и не поднимая головы и сцепив руки за спиной, как партизан на допросе. Я решила вмешаться.
   – Тетя Галя, мы правда упали. Мы с горы катились, – сказала я.
   – С какой горы вы катились, дурачки? – обернулась ко мне тетя Галя. – Глория, ну как тебе не стыдно?
   – С горы. Мы на шине катались.
   (Если кто не знает, была такая игра: человек забирался в автомобильную покрышку – дети их называли шинами – и скатывался с холма.)
   Тетя Галя всплеснула руками:
   – На шине?! Та вы сдурели! Та я вас сама сейчас поубиваю – так быстрее будет, чем ждать, пока вы покалечитесь!
   – Мамо, – Игорек перешел к делу, не дожидаясь, пока у тети Гали кончатся патроны красноречия, – вы нам поможете Глориено платье постирать? А то ее Зося из дома больше не отпустит, если увидит…
   – И правильно! Пусть дома сидит, раз вы не понимаете, что можно, а что нельзя! Я ее сама сейчас домой отведу и Зосе расскажу, – не унималась тетя Галя.
   – Мамо, как же можно, мы же с ней – друзья навеки, как же я буду сам? Без нее? – Игорек посмотрел на тетю Галю так, что она осеклась.
   – Ну что с вами делать? Тащите корыто, я воды нагрею, надо вас помыть сначала, а потом с одежей разберемся…
   Мы благоразумно не стали распостраняться о купании в пруду и выволокли во двор большую оцинкованную лохань. Тетя Галя наносила воды и усадила нас мыться.
   – Чем же все это мазать? Кровища так и хлещет, – причитала она, аккуратно обмывая наши ссадины и шишки.
   – И ничего не хлещет, мама, что вы, – строго сказал Игорек, отводя ее руку.
   – Надо перекисью залить. – Я смотрела на воду, ставшую от крови розовой, как вечернее небо.
   – И где ж я ее возьму, ту перекись? – горестно спросила тетя Галя.
   – Мамо, где-то папкины аптечки валялись, вы там посмотрите, – сказал Игорек.
   – А и правда, пойду поищу. – И тетя Галя, переваливаясь уточкой, направилась в дом.
   – Ну ты и брехло! – Игорек, хихикая, лениво брызнул на меня водой. – Надо ж было додуматься – с горы катились…
   – Сам брехло. – Я окатила его в ответ. – Ну пойди, пойди и скажи, как все по правде было. Ну, чего сидишь?
   Но ответить он не успел – вернулась его мама, принесла водительскую аптечку.
   – На, посмотри, есть тут перекись твоя? – сунула она ее мне в руки.
   Все нашлось – и перекись, и йод, и пластырь, и марлевые салфетки. Тетя Галя вынула нас из воды и занялась декорированием наших тушек. Мы были красавцы – ссадины опухли, синяки налились густым фиолетовым, у Игоря заплыл глаз, а шишка у меня на лбу вела себя как отдельная форма жизни – пульсировала, горела и, кажется, даже шевелилась. Замазав и заклеив всю эту красоту, тетя Галя завернула нас в большие банные полотенца, отнесла в дом, уложила в кровать и ушла «заниматься одежей».
   Мы лежали, провалившись в пуховую перину, тихо, как две гусенички. В комнате с белеными стенами пахло чистотой и безмолвием. Мы с Игорем быстро уснули.

Глава 6

   Я проснулась, услышав голос дяди Бори, и сразу подумала: раз он дома, значит, очень поздно и мне уже пора бежать.
   С трудом выкарабкавшись из кровати, волоча за собой полотенце, как мантию, я прошлепала в соседнюю комнату.
   – …Не можешь ты пацана держать на привязи, он не собака. И не вмешивайся, Галя, нехай сами разбираются, – басил дядя Боря.
   – Добрый вечер, – сказала я, щурясь от яркого света. – Тетя Галя, мне домой пора, извините.
   – Вот, полюбуйся, – тетя Галя подхватила меня на руки и сунула дяде Боре под самый нос, – посмотри, вся в синяках, вся, как жирафик. – Она выпутала мою руку из полотенца и вытянула во всю длину, как рыбак, хвастающийся уловом.
   – Мы больше не будем, – сказала я. – Тетя Галя, мне правда надо идти, а то там Зося волнуется уже, наверное.
   – Да что ты к ней прицепилась! Дай уже ребенку одеться, и я ее домой отнесу, а то темнеет, – сказал дядя Боря.
   Тетя Галя посмотрела на дядю Борю, как змея перед броском, и понесла меня одеваться.
   Одежда моя была сухой и чистой, я поблагодарила тетю Галю, и мы с ней вышли во двор, где меня радостно встретили Мурка и Мишенька.
   – Вот, помыла твою козочку. Она ж с вами тоже с горы катилась? И собака твой, я вижу, катился? Лапу вон бережет, – насмешливо сказала тетя Галя.
   Мне стало ужасно стыдно, и я сказала «Извините», а тетя Галя ничего не сказала, только смотрела со значением. А потом дядя Боря понес меня домой.
   По дороге я незаметно отодрала пластырь со лба и попыталась прикрыть шишку волосами.
   Дядя Боря прошел через двор, и прямо у крыльца мы наткнулись на моего папу.
   – Добрый вечер, доктор, – поздоровался с ним дядя Боря, – вот, принес вашу доцю. Они с нашим Игорем дружат, поснули у нас днем, только сейчас проснулись, вы уж ее не ругайте…
   – Здравствуйте, Борис Георгиевич. – Папа отличался тем, что всегда помнил, как кого зовут – от замурзанного младенца до выжившей из ума старухи. – Спасибо, что вернули мое сокровище, а то мы уже беспокоились. – Он взял меня из рук дяди Бори и добавил: – Извините, что не зову в дом. Я собирался вернуться в больницу – этот ваш Яковенко мрет там из чистого упрямства… А моя жена нездорова…
   – Мама заболела? – испуганно воскликнула я.
   – Ничего страшного, дружище, все как обычно. – Папа хотел поцеловать меня в лоб и заметил шишку. – Глория, черт тебя подери совсем, маленькая бестия! Ты опять подралась?
   – Та ничего страшного, Генрих Васильевич, они ж дети… Мой тоже вон с фингалом ходит… Не надо, не ругайтесь, – сказал дядя Боря.
   – Да уж… Бойцы невидимого фронта, – проворчал папа, а мне пригрозил: – Вот посажу тебя в замок под замóк, как принцессу, будешь знать!
   – Папа, пойдем же скорее к маме, – тормошила я его.
   – Ну, всего хорошего, доктор, меня там Галя моя заждалась. – Дядя Боря направился к воротам, но папа остановил его:
   – Подождите, Борис Георгиевич, вас псы не выпустят. Мы вас проводим. Вы заходите к нам в гости, с женой заходите, мы будем рады, – говорил папа дяде Боре по дороге.
   Они простились у ворот, и папа отнес меня в дом.
   Зося хотела забрать меня у папы, но он не отдал.
   – Подожди, Зофия, мне надо ее посмотреть. По-моему, у нее лоб разбит, – сказал он и посадил меня на кухонный стол. – Н-да. Придется шить. Зося, я заберу ее с собой, переночуем в больнице – мне некогда будет возвращаться.
   – Так давай я за ней приду, ты только скажи – когда?
   – Нет, не надо Аню одну оставлять, побудь с ней.
   – А покормить? Она ж голодная целый день, – засуетилась Зося и стала собирать какую-то снедь в узелок.
   – Зося, оставь, я найду, чем ее покормить, – ответил папа и шагнул за порог.
   Папа шагал широко, и я, сидя у него на руках и глядя на звезды, представляла себя бедуином, едущим на верблюде по пустыне. Мне было грустно.
   – Папа, – помолчав, спросила я, – а наша мама не умрет?
   – Когда-нибудь – определенно, – ответил папа, – но не сейчас. Не волнуйся, дружище. Вот отвезем ее в санаторий, подлечим, и все наладится.
   Я скорее почувствовала, чем увидела, что он ободряюще улыбнулся мне в темноте, и прижалась к нему покрепче.
   – Папа, ты опять увезешь ее в эту Евпаторию? Надолго-надолго?
   – Ну, что делать, маленький, сердечко у нее слабое, надо лечить.
   Мама была серьезно больна, болезнь почему-то называлась «порок сердца», как будто оно, сердце, было в чем-то виновато. Она никогда не была особенно здоровой, а после того как родилась я, ей стало гораздо хуже. Минимум четыре месяца в году она проводила вне дома, и, когда я была маленькой, мне казалось, что Евпатория – это что-то вроде Авалона, откуда приходится подолгу ждать героев.
   Конечно, маму лечили, и папа, как говорила Зося, «старался создать ей условия», но они были слишком молоды, понимаете, и очень любили свою работу.
   В отличие от папы с его «военной» специализацией, мама была мирным отоларингологом (я, кстати, думала в детстве, что Отто Ларинголог – старинное немецкое имя, и папа придумал мне целую сказку о храбром ландскнехте Отто Ларингологе), но, кроме того, у нее была редкая способность ставить точный диагноз практически в любой области, и папа, да и другие врачи часто звали ее на консультации. «Блестящий диагност, – говорил папа, – ты как сквозь стену видишь!» А мама отшучивалась: «Высоко сижу, далеко гляжу! Смотри у меня…»
   А еще маму очень любили больные (то есть здоровые ее тоже любили, но сейчас это к делу не относится), она была красивой, и доброй, и внимательной, поэтому часто оставалась с папиными «тяжелыми» после операций. Он сердито говорил ей: «Ты должна была стать медсестрой! Такие, как ты, – на вес золота!» А мама тогда показывала ему неприличный жест – нет, не этот принятый нынче худосочный «фак», а добротного русского «хрена» с локтя.
   Но она была хорошей женой (насколько я могу судить об этом, я же не мужчина) и всегда помогала папе, если тот просил. И вот, просидев с этим самым сволочным Яковенкой двое суток, мама опять слегла.
   Разумеется, мои родители не были св. Франциском со св. Терезой. Да, много времени они проводили на работе, но и развлечься тоже любили. С ними вместе в деревню приехали несколько молодых врачей, они устраивали вечеринки, и пикники, и танцы. Мама очень любила танцевать – но ей и этого было нельзя. И много смеяться тоже нельзя, но она все равно смеялась и танцевала.
   Они с папой оба были насмешниками и устраивали дома настоящие словесные поединки. Мама всегда побеждала, она была язвительнее и соображала быстрее. Папе было и смешно, и обидно, и тогда, чтобы отомстить маме, он сажал ее, тоже хохочущую, на шкаф.
   Не всегда все было так мило и благолепно – если папа попадался на очередной измене, поединки эти выглядели совсем иначе. Мама была гордой польской женщиной, папины измены оскорбляли ее, а словами она умела не только утешать, но и жестоко ранить. Иногда мама допекала папу до того, что он ревел, как раненый кабан, круша мебель в доме (однажды даже пробил кулаком дубовую дверь), а мама, маленькая и бесстрашная, стояла прямо посреди этого урагана и выкрикивала: «Негодяй, бесчестный негодяй!»
   Они были очень смешные, оба. Очень смешные – изводили друг друга, пугали и отказывались быть благоразумными – каждый в своем.
   Если маме становилось совсем плохо и папа пытался уложить ее в постель (без всякого эротического подтекста), она говорила ему: «Генрих, ты же врач! Ты же знаешь, что с таким диагнозом мне вредно все, мне вредно жить, так что же мне теперь – не жить? Пусть уж как Бог даст… Или ты хочешь, чтобы я сидела здесь, среди подушек и микстур? И прожила так до семидесяти лет?» И папа всегда отвечал: «Хочу», – и целовал ей руки. Он боялся за нее. Так же как она за него, когда он проигрывался в прах или к нему приезжала очередная проверка из района.
   Они были такой классической парой – барышня и хулиган, плохо понимали друг друга, но очень любили. И всегда шутили – даже когда мама не могла подняться и лежала бледная, с темными кругами под глазами (и все равно – такая красивая), папа дразнил ее «дама с карамелиями», а она его – «звезда анатомического театра».
   Но между тем мы дошли до больницы и поднялись на второй этаж.
   Папенька разбудил ночную медсестру Валечку, сказав ей змеиным голосом: «Будешь спать на работе – уволю на х…», – и прошел к себе в кабинет.
   Валечка семенила следом, похожая на персикового кролика – такая белая с розовым, чуть припухшая со сна, с вздернутым носиком и беззащитным взглядом.
   Сразу по поводу мата. Долгое время я была уверена, что мат – это специальный медицинский язык, вроде латыни.
   Мой галантный и вежливый папа в операционной и окрестностях позволял себе такие импровизации, каких я не слышала потом даже от конюхов и монтировщиков (а они, уж поверьте, признанные мастера).
   Я сама не сквернословила до восьми лет – поскольку папенька мой имел привычку отвечать на любые вопросы, а не отмахиваться этими «тебе еще рано» и «я сказал, и все», он объяснил мне, что это за слова и когда их имеет смысл произносить, а когда стоит воздержаться. Ну и до восьми лет у меня просто не было хорошего повода.
   Папа усадил меня на кушетку и осмотрел.
   – Так. Голова, и плечо, и на ноге… Валя, обработай ей рану на лбу и подготовь все, будем шить.
   Валя загремела железками, а папа пошел переодеваться и мыть руки. Вернувшись, он задумчиво сказал:
   – Новокаин? Убери. Не пригодится, будем так.
   (Увы, местный меня не берет, даже аппендикс выковыривали под общим.)
   Все было готово, но папа почему-то мешкал, все ходил и ходил по кабинету.
   Наконец он подошел к Валечке и сказал деловым голосом:
   – Валя… Дай-ка мне по морде.
   – Что?! – Валя вытаращила глаза.
   – Ты слышала – что, копытом в голову е…ть! – заорал отец. – У меня, б… руки гуляют! Я родного ребенка шить на живую буду! Делай, что сказано, кобыла тупая, ну!!!
   Валечка хныкнула, дернула носом со страху и залепила папе оплеуху – одну, потом другую.
   Он помотал головой, потом встряхнулся, как пес после купания, и добродушно загудел:
   – Ну-ну-ну… Вот и молодец… Вот и хорошо… Ну прости, ангел мой, ты же меня знаешь… Ты какие конфетки любишь? «Птичье молоко»? Ну, с меня конфетки… за хамство… Давай, давай, давай, не стой, работать пошли. – Он потрепал впавшую в анабиоз Валечку по щеке и подошел ко мне: – Не боишься? Готова?
   – Нет, папа. Да, папа. – Я вцепилась в кушетку.
   Он постоял еще рядом, потом вздохнул, велел Вале принести стул, посадил меня к себе на колени. Так и штопал – как носок.
   Было не очень больно, только игла противно скрипела, прокалывая кожу, да папино успокаивающее бормотание рассыпалось звоном в ушах.
   – Папа, замолчи, – попросила я, – так еще хуже.
   Кончив дело, он снова посадил меня на кушетку.
   – Ты как? – Папа обеспокоенно заглянул мне в лицо. – Водички хочешь?
   – Полет проходит нормально, – сказала я и криво улыбнулась.
   – Передохнешь или дальше?
   – Давай дальше.
   Папа кивнул и подозвал Валю.
   – Так, колено – бесполезно, повязку наложишь, – говорил он ей, – а здесь… даже не знаю. Видишь, если тут стянуть, соседняя раскрывается…
   – А если скобки, Генрих Васильевич? – робко спросила Валечка.
   – А что? Хорошо! Молодец! Тащи скобки, – расцвел улыбкой папенька, а у Вали сделалось такое лицо, как будто она виляет хвостом.
   Потом зашивали плечо, и это было совсем худо, мне пришлось держать в зубах салфетку. Но все хорошее когда-нибудь кончается, меня доштопали, перевязали и поставили на ноги.
   Я чувствовала себя новеньким Франкенштейном – где-то тянуло, где-то ныло, но в целом было неплохо. Я так и сказала:
   – В целом неплохо. Ты молодец, папа.
   Папа расхохотался, откинув голову.
   – Ты тоже молодец, дочь, – похвалил он меня, а потом совсем серьезно сказал: – Теперь послушай меня внимательно. Мне очень не понравилось это делать, – и он легонько постучал пальцем по моему забинтованному лбу, – и я хочу знать, что с тобой произошло…
   Но в эту минуту в кабинет ворвалась нянечка и произнесла волшебное слово «Яковенко».
   – Валя, дашь ей сладкого чаю, пирожок – и спать в третью, там никого. Справишься – быстро ко мне, – отрывисто приказал папа, послал мне воздушный поцелуй, погрозил кулаком и убежал к Яковенке.
   Кулак относился к пирожку. Мне совсем не хотелось есть и спать, но я не должна была подавать Вале дурной пример (папа объяснил мне про свою работу, что главврач – как генерал, а остальные врачи – как солдаты и всегда должны его слушаться, поэтому не надо создавать прецеденты), и я терпеливо ждала, пока закипит маленький чайник на электроплитке.