Страница:
Собака вдруг перестала рычать, заскулила, завиляла хвостом, потом спрыгнула на пол, поставила легкие лапки мне на грудь и облизала лицо.
Я вскарабкалась на диван, забилась в угол, а Фани легла рядом.
– Фаничка моя хорошая, – шептала я, поглаживая собаку, – ты же меня защитишь, да? Не подпустишь их ко мне? Ты же императорская собака, они тебя испугаются, не посмеют подползти…
Фани беспокойно поскуливала, поворачивая ко мне круглую глазастую мордочку, чтобы лизнуть в нос.
Они такие, эти собаки. Могут тебя не любить, но если уж совсем беда, всегда помогут.
С Фани было легче. Я зарылась лицом в ее длинную шелковистую шерсть и уснула.
Во сне кошмары не мучили меня, они дожидались там, снаружи.
Проснулась я от холода – Тиффани была маленькая, легкая, как пуховка, и не смогла согреть меня.
Я открыла глаза и увидела их – змеи были на столе, в креслах, среди книг. Но по мне и по собаке они не ползали.
«Ага, – с усталым злорадством подумала я, – испугались? А дули вам!»
Я как будто и не спала – голова была свинцовой, руки затекли. Уходить из кабинета не хотелось, но мне предстояло притворяться еще целый день.
Я попыталась было вернуться в детскую, но не смогла – на кровати их было слишком много. Но худшее ждало меня впереди. Умыться, почистить зубы, сходить в туалет оказалось для меня непосильным испытанием: в ванной змеи лезли отовсюду – из раковины, из унитаза, из-за зеркала, я даже всплакнула, вжавшись спиной в дверь. Однако, услышав, что Зося проснулась, я быстро поплескала себе водой в лицо и вышла.
Зося твердо решила развлечь меня, и, чтобы она уже отцепилась, я стала помогать ей по дому – помыла посуду, смахнула пыль, поскребла веником пол.
День набирал силу, было солнечно и жарко, но я ходила, словно в сумеречном лесу. Кошмар засасывал, и мне все труднее было не дергаться от прикосновений, не шарахаться от змеиных клубков, отвечать на вопросы. В конце концов я забилась в отцовский кабинет и наотрез отказалась оттуда выходить.
Зося, да благословит Господь ее доброе сердце, оставила меня спать там, только принесла одеяло. Я обреченно закрыла глаза и позволила себя укутать, но как только Зося вышла, с тихим визгом отпинала проклятую тряпку подальше от дивана.
Фани забралась мне на руки. Так я и сидела, обнимая собаку, держа в руке меч и для храбрости напевая любимую папину песню про флажки, пока не провалилась в сон – как в волчью яму. А утром приехал папа.
Я услышала его голос и бросилась к нему как была – в сползающих синих колготках, и с зеленым мечом, и в глупой шапчонке, а он подхватил меня на руки и рассмеялся.
– Ах ты, чертушка! Ты что, так и спала в шапочке?
Я боялась расплакаться. Мне надо было объяснить ему все спокойно, поэтому я промолчала, только крепко обняла его за шею.
– Шею не дави! Шею не дави, – сказал он голосом Карлсона, заглянул мне в лицо и спросил: – Что случилось, маленькая? Что с тобой?
Я вцепилась в лацканы его пиджака и уже собиралась все ему рассказать, но тут увидела маму и Зосю.
– Папа, – сказала я дрогнувшим голосом, – мне нужно поговорить с тобой наедине.
Папа снова рассмеялся и слегка поклонился маме с Зосей:
– Извините, дамы, моя любимая дочь желает поговорить со мною наедине.
– Напрасно ты во всем потакаешь ей, – нахмурилась мама, но папа поцеловал ее и сказал:
– Пустое.
Он отнес меня в кабинет, прикрыл двери и спросил:
– Ну?
– Папа, – я вздохнула, – милый папа, я сошла с ума. Я всюду вижу змей, а их ведь нет, понимаешь? А я их вижу. Помоги мне, пожалуйста, вылечи меня, только пообещай, что не отдашь в дурдом, хорошо? Обещаешь?
– Постой, дружище, какие змеи? – Папа изумленно вздернул бровь; он все еще улыбался. – Где?
– Везде-е-е-е-е-е!!! – заревела я, уже не сдерживаясь. – Они везде-е-е-е, я больше не могу, га-а-а-а-а…
Я орала, плакала, билась в его руках, и это было такое облегчение… Словно меня из тесной зловонной клетки выпустили плясать на раскаленные уголья.
Я так извивалась, что чуть не разбила ему лицо лбом.
Папа растерялся ненадолго, в следующую же минуту он, умело зафиксировав меня и прижав к себе, крикнул:
– Анна! Шприц, быстро!
Мама, прибежавшая на крик, метнулась к шкафчику, вытащила контейнер со стерилизованными шприцами и только слегка замешкалась с лекарством.
– Быстрее, б… быстрее! – перекрывая мой визг, гремел папа.
Мама уже подходила.
– Поверни ее, – сосредоточенно сказала она и ловко уколола меня в бедро.
– Тише-тише-тише… ш-ш-ш-ш-ш… – Папа ходил по комнате, баюкая меня, и я замолчала. Руки и мозги стали ватными. Страх не отступил – он просто больше не имел значения.
Папа посадил меня на стол, а сам присел рядом на ручке кресла.
– Ну, ты можешь говорить? Ты меня слышишь? Понимаешь? – спросил он, вытирая мне слезы большим шелковым платком.
– Да, – выдохнула я, – да, папа.
– Что случилось, маленькая? Расскажи мне, не бойся, – папа поцеловал мою ладонь и прижал к щеке, – что это за змеи такие?
– Вот, – я обвела рукою стол, – вот здесь змеи, папа. Видишь?
Отец отрицательно покачал головой.
– А я вижу, – вздохнула я. – И на столе. И в книгах. И в туалете. И под одеялом. Ползают и ползают. Это значит, что я свихнулась, да?
Я снова захныкала – действие успокоительного начинало проходить. Это была еще одна моя беда – ни седативные, ни обезболивающие препараты меня не брали.
– Ну, успокойся, детка, тише, смотри на меня. – Папа погладил меня по руке. – Никакой ты не псих, просто чего-то сильно испугалась. А скажи, давно они… м-м-м… ползают?
– Два дня. Но я не испугалась! – горячо заверила я папу. – Я не боюсь… просто они так мне надоели… – Я устало махнула рукой.
– Два дня! – ахнула мама. – И ни слова!
– Что же ты маме не сказала? Или Зосе?
– Я боялась, что меня заберут в дурдом… навсегда… А ты же меня не отдашь, папочка, скажи, не отдашь?
– Конечно, не отдам. – Папа взял меня на руки и стал мерить шагами комнату, задумавшись о чем-то. – Аня, – наконец сказал он, – собери все, что нужно. Путь неблизкий.
– Папа, ты же обещал… – У меня внезапно сел голос. – Ты же обещал не отдавать меня…
– Нет-нет, Глория, не бойся, – папа снова посадил меня на стол и взял за руку, – мы поедем к одной бабушке. Она волшебница, она тебе поможет. А вечером вернемся домой.
– А ты не можешь? – спросила я.
– Я не могу, – папа улыбнулся, – но я знаю, кто может. Ты продержишься еще пару часов? Справишься?
Я кивнула. Мама отвела отца в сторону:
– Генрих, тебя уволят, если узнают… а они узнают, в деревне ничего не скроешь… Главврач возил свою дочь к знахарке… Генрих…
– Варианты? – коротко спросил отец. – Аня, здесь некому ей помочь, из меня гипнотизер, как из дерьма – пуля. До Киева мы ее не довезем в таком состоянии, даже на «колесах». – Он невесело усмехнулся. – Два дня, Аня, подумай – два дня… Как она не ссытся еще, я удивляюсь. Собери аптечку, малышка, и едем.
Мама всхлипнула и прижалась к отцу. Он отстранился и ласково сказал:
– Не время плакать, Аня. Давай помогай мне.
Мама кивнула и стала быстро собирать врачебную сумку. Зося, простоявшая все это время у двери крупным напуганным сусликом, оставила наконец в покое свой фартук и произнесла тихо, но решительно:
– Я тоже поеду, Генрих.
– Конечно, Зофия, если хочешь, – рассеянно согласился отец, – возьми чего-нибудь попить и бутербродов, что ли… Ехать далеко.
Он содрал галстук и рванул ворот рубахи – терпеть не мог грязное белье. Потом поднял меня на руки:
– Поедем, маленькая? Меч с собой берешь?
– Да. – Я сжала рукоятку меча, который так и не выпускала из рук, и робко спросила: – Папа, а Тиффани мы можем с собой взять?
– Фани? Да вы же вроде бы не ладили?
Я прижалась щекой к его плечу и стала рассказывать:
– Мы помирились. Фани охраняла меня. Ночью охраняла, не подпускала их ко мне. И в нос лизала, когда я плакала. Я не плакса, просто поплакала немножко, а она меня успокаивала. Она же всего лишь собака, понимаешь? Поэтому не могла мне сказать: «Не плачь, Глория», а только лизала в нос.
– Конечно, возьмем, раз так. – Папа улыбнулся и мимоходом подхватил с кресла мирно лежавшую там собаку. – Будет у нас настоящий караван.
Он вынес нас на улицу, посадил меня на переднее сиденье, пристегнул и вручил мне Фани. Так я и ехала – при пекинесе и мече.
Папа завел машину, дождался женщин и, крикнув, чтобы открыли ворота, рванул с места.
Водил он очень хорошо, но лихачил, а тут и вовсе шел на предельной скорости.
– Пап, а она настоящая волшебница? – через некоторое время спросила я. – Разве они бывают?
– Ань, поговори с ней, – бросил отец, не отрывая взгляда от дороги.
– Нет, я тогда лучше спою песню, можно? Так получается смелее, – тихо сказала я.
– Хорошая мысль, – улыбнулся папа, мельком взглянув на меня. – Что будем петь?
– «Охоту на волков».
И мы всю дорогу орали Волохины[3] песни, папа – модным хрипатым голосом, а я – тоненьким.
Дорога и вправду оказалась длинной, и к маленькой беленькой хатке на окраине деревни (или на окраине леса?) с мальвами и вьюнком в палисаднике мы подъехали уже вечером.
– Захарьевна! – взревел отец, вылезая из машины и разминая затекшие ноги и спину. – Захарьевна, ты дома? Это я, Генрих!
На крыльцо вышла статная костистая старуха, лишь немногим уступавшая папашке моему в росте.
– И чего ты орешь, дуболом? А постучать, как добрые люди? – Она говорила строгим голосом, но было видно, что папу любит и рада ему.
Они поздоровались, и Захарьевна спросила:
– Ну, чего тебе?
Папа, вынув из машины весь комплект – меня, собаку и меч, – сказал:
– Беда у меня, Захарьевна. Дите заболело. Треба переляк вилити[4], – добавил он по-украински. – Поможешь?
– Чего ж не помочь? – Старуха уколола меня взглядом, но заинтересовалась больше собакой. – Это шо ж у тебя за зверь такой? Мавпочка? – Она потянулась рукой к Тиффани, а та сказала:
– Яф!
– Та невже ж собачка? – Старуха отдернула руку и заулыбалась. – От же ж и напридумует Господь всякой твари!
Папа нетерпеливо вздохнул.
– Та не сопи, – сказала Захарьевна, пытливо глядя на отца. – Помогу, чего ж не помочь. Если дите крещеное.
И тут начался наш семейный цирк. Папа убеждал старуху и предлагал любые деньги. Мама плакала и просила. Папа грозился встать на колени и таки встал. Мама схватила меня за руку, подтащила к Захарьевне и велела попросить бабушку хорошенько. А я вдруг обозлилась и звонко – так, что эхо прокатилось, – крикнула:
– Не стану! Ну ее! Не хочет – не надо, поехали отсюда.
Фани зарычала, а папа поднялся с колен, отряхнул брюки и, глядя на старуху в упор, улыбнулся на редкость скверной улыбкой.
– Ладно, старая корова, – спокойно сказал он. – Где тут у вас ближайший поп?
Ну как вам объяснить, выросшие в этой самой демократической России друзья? Если отвезти младенца к знахарке значило поиметь неприятности, то крестить младенца – для главврача образцово-показательной больнички и члена, извините, партии это был полный… Крах, ага. После этого его не просто уволили бы – единственное место, пожалуй, где он мог бы продолжить свою карьеру, это как раз санитаром в дурке, в которую положили бы меня. Такие дела.
Но это еще не конец истории, о нет.
Зося, хранившая все это время загадочное молчание, в свою очередь грузно опустилась на колени и, поднимая летнюю дорожную пыль, поползла к отцу, величая его Генрихом Васильевичем и слезно прося прощения.
Папа даже несколько растерялся.
– Зофия, ты-то чего? – изумленно спросил он, поднимая Зосю.
И Зося призналась, что несколько лет назад, когда родители мои уехали в Польшу, а Зосю со мной оставили у львовских родственников, она тайно крестила меня. В истинную католическую веру.
– Так я любила мою пташку, так любила, – всхлипывала Зося, – а она болела все время, и я подумала – а ну как Глория, моя дзэфачка, умрет некрещеной и будет гореть в аду?
– Католичка… – Папа после паузы расхохотался и обернулся к старухе: – Католичка подойдет?
– А что ж… – Та поджала губы. – Вера все одно наша, христианская.
– Что ж ты, корова старая, крещеного младенца от некрещеного не отличаешь? А еще профессионал! – Папа сунул меня в руки Захарьевне как вещь. – Иди работай!
Старуха плюнула ему под ноги, потом, смерив маму взглядом так, что та невольно поежилась, сказала:
– Ты, что ли, мать? Со мной пойдешь! – и направилась к дому.
– Лучше я, – дернулся папа.
Старуха вернулась, ткнула папу скрюченным пальцем в плечо:
– Ты, барбосяка москальська, чув, шо я сказала? Только мать, это наши женские дела, и не суйся, а то прокляну!
– Ладно-ладно, – отец поднял примирительно руки, – не серчай, погорячился я. – Свистнул собаку и пошел к машине, хлопая себя по карманам и бормоча: – И чего ж я, дурак, не курю? Так иногда покурить надо – а я не курю…
Пол в хатке был деревянный, натертый воском, с пестрыми половиками. Была печка-мазанка, посреди комнаты стоял небольшенький топчанчик, покрытый простыней – как в больнице, подумала я. Были еще иконы в углу, под потолком сушились травы, а у окна как дурак среди всего этого стоял обычный письменный стол, покрытый аляповатым, расшитым золотом платком. На столе лежала раскрытой какая-то старая книга, рядом с ней – две пары очков в грубой черной оправе.
Старуха указала маме на стул у двери, меня усадила на топчанчик.
– А ты бойкая деваха, – сказала она мягко, снимая с меня шапочку и сандалики.
– Извините, что нагрубила. – Я опустила голову.
– Прощаю на первый раз, – усмехнулась старуха, погладив меня по голове. – Не плачешь, а батько твой сказал, что напугал тебя кто-то. Как же так?
– Уже плакала, – я опустила голову еще ниже, – когда папа приехал…
– Ага. – Старуха взяла мое лицо в ладони и посмотрела на меня лукаво. – И правда, поплакала – и будет.
Глаза ее, когда-то голубые, были теперь совсем светлыми и прозрачными, как вода. В контрасте с темным от загара лицом это было даже страшновато – как будто смотришь на хищную птицу. Но я почему-то не напугалась, а успокоилась и спросила доверчиво:
– Бабушка, вы мне поможете? Папа сказал, что вы – волшебница…
– Никакие мы не волшебницы, но кое-чего можем. Ты ложись, дитятко, закрой глазки.
Я послушно вытянулась на топчанчике, а старуха раздула огонь в печи, бросила туда связку сухих трав и поставила котелок. Потом взяла банку с водой и травяной веничек, позвала маму и велела ей ходить вокруг меня, молиться и разбрызгивать веничком воду.
– Но я не умею молиться, – испуганно сказала мама.
– Молись как умеешь, – хмыкнула старуха, а сама принесла котелок и железную мисочку с воском и стала этой мисочкой надо мной водить, что-то бормоча.
Я лежала с закрытыми глазами, чувствовала тепло, исходящее от ее рук. Запахи тлеющих трав, воска, воды и деревянного пола сплетались в странную, печальную мелодию, похожую чем-то на музыку Глюка (ну извините, я без намеков – кто же виноват, что у него такая фамилия?).
Старуха тронула меня за плечо:
– А ну посмотри сюда. Что ты видишь?
Я с трудом открыла глаза и заглянула в мисочку.
– Змейку. – Я с удивлением посмотрела на старуху. На гладком воске в мисочке был четкий рисунок маленькой змейки.
– Это оно? – Старуха склонилась ко мне, я кивнула. – Ну, полежи еще тогда.
Через некоторое время она снова велела мне смотреть. Воск был весь покрыт изогнутыми линиями – так в книжках рисуют человеческий мозг, но ничего похожего на змей там уже не было.
Старуха покивала, довольная, потом велела маме меня раздеть, а сама подтащила к печке деревянный ушат, в который меня и поставили.
Потом меня поливали водой с лепестками каких-то цветов, старуха опять что-то бормотала и обмахивала меня тем же веничком.
Потом меня, сонную, завернули в простыню, и старуха сказала маме:
– Сейчас уходи. Привезешь мне ее снова через двадцать один день.
Мама хотела меня одеть, но Захарьевна не позволила. Вынесла маленькое серое одеяльце, так меня и несли до машины – запеленатую, как младенец.
Обратной дороги я не помню – спала.
Глава 10
Я вскарабкалась на диван, забилась в угол, а Фани легла рядом.
– Фаничка моя хорошая, – шептала я, поглаживая собаку, – ты же меня защитишь, да? Не подпустишь их ко мне? Ты же императорская собака, они тебя испугаются, не посмеют подползти…
Фани беспокойно поскуливала, поворачивая ко мне круглую глазастую мордочку, чтобы лизнуть в нос.
Они такие, эти собаки. Могут тебя не любить, но если уж совсем беда, всегда помогут.
С Фани было легче. Я зарылась лицом в ее длинную шелковистую шерсть и уснула.
Во сне кошмары не мучили меня, они дожидались там, снаружи.
Проснулась я от холода – Тиффани была маленькая, легкая, как пуховка, и не смогла согреть меня.
Я открыла глаза и увидела их – змеи были на столе, в креслах, среди книг. Но по мне и по собаке они не ползали.
«Ага, – с усталым злорадством подумала я, – испугались? А дули вам!»
Я как будто и не спала – голова была свинцовой, руки затекли. Уходить из кабинета не хотелось, но мне предстояло притворяться еще целый день.
Я попыталась было вернуться в детскую, но не смогла – на кровати их было слишком много. Но худшее ждало меня впереди. Умыться, почистить зубы, сходить в туалет оказалось для меня непосильным испытанием: в ванной змеи лезли отовсюду – из раковины, из унитаза, из-за зеркала, я даже всплакнула, вжавшись спиной в дверь. Однако, услышав, что Зося проснулась, я быстро поплескала себе водой в лицо и вышла.
Зося твердо решила развлечь меня, и, чтобы она уже отцепилась, я стала помогать ей по дому – помыла посуду, смахнула пыль, поскребла веником пол.
День набирал силу, было солнечно и жарко, но я ходила, словно в сумеречном лесу. Кошмар засасывал, и мне все труднее было не дергаться от прикосновений, не шарахаться от змеиных клубков, отвечать на вопросы. В конце концов я забилась в отцовский кабинет и наотрез отказалась оттуда выходить.
Зося, да благословит Господь ее доброе сердце, оставила меня спать там, только принесла одеяло. Я обреченно закрыла глаза и позволила себя укутать, но как только Зося вышла, с тихим визгом отпинала проклятую тряпку подальше от дивана.
Фани забралась мне на руки. Так я и сидела, обнимая собаку, держа в руке меч и для храбрости напевая любимую папину песню про флажки, пока не провалилась в сон – как в волчью яму. А утром приехал папа.
Я услышала его голос и бросилась к нему как была – в сползающих синих колготках, и с зеленым мечом, и в глупой шапчонке, а он подхватил меня на руки и рассмеялся.
– Ах ты, чертушка! Ты что, так и спала в шапочке?
Я боялась расплакаться. Мне надо было объяснить ему все спокойно, поэтому я промолчала, только крепко обняла его за шею.
– Шею не дави! Шею не дави, – сказал он голосом Карлсона, заглянул мне в лицо и спросил: – Что случилось, маленькая? Что с тобой?
Я вцепилась в лацканы его пиджака и уже собиралась все ему рассказать, но тут увидела маму и Зосю.
– Папа, – сказала я дрогнувшим голосом, – мне нужно поговорить с тобой наедине.
Папа снова рассмеялся и слегка поклонился маме с Зосей:
– Извините, дамы, моя любимая дочь желает поговорить со мною наедине.
– Напрасно ты во всем потакаешь ей, – нахмурилась мама, но папа поцеловал ее и сказал:
– Пустое.
Он отнес меня в кабинет, прикрыл двери и спросил:
– Ну?
– Папа, – я вздохнула, – милый папа, я сошла с ума. Я всюду вижу змей, а их ведь нет, понимаешь? А я их вижу. Помоги мне, пожалуйста, вылечи меня, только пообещай, что не отдашь в дурдом, хорошо? Обещаешь?
– Постой, дружище, какие змеи? – Папа изумленно вздернул бровь; он все еще улыбался. – Где?
– Везде-е-е-е-е-е!!! – заревела я, уже не сдерживаясь. – Они везде-е-е-е, я больше не могу, га-а-а-а-а…
Я орала, плакала, билась в его руках, и это было такое облегчение… Словно меня из тесной зловонной клетки выпустили плясать на раскаленные уголья.
Я так извивалась, что чуть не разбила ему лицо лбом.
Папа растерялся ненадолго, в следующую же минуту он, умело зафиксировав меня и прижав к себе, крикнул:
– Анна! Шприц, быстро!
Мама, прибежавшая на крик, метнулась к шкафчику, вытащила контейнер со стерилизованными шприцами и только слегка замешкалась с лекарством.
– Быстрее, б… быстрее! – перекрывая мой визг, гремел папа.
Мама уже подходила.
– Поверни ее, – сосредоточенно сказала она и ловко уколола меня в бедро.
– Тише-тише-тише… ш-ш-ш-ш-ш… – Папа ходил по комнате, баюкая меня, и я замолчала. Руки и мозги стали ватными. Страх не отступил – он просто больше не имел значения.
Папа посадил меня на стол, а сам присел рядом на ручке кресла.
– Ну, ты можешь говорить? Ты меня слышишь? Понимаешь? – спросил он, вытирая мне слезы большим шелковым платком.
– Да, – выдохнула я, – да, папа.
– Что случилось, маленькая? Расскажи мне, не бойся, – папа поцеловал мою ладонь и прижал к щеке, – что это за змеи такие?
– Вот, – я обвела рукою стол, – вот здесь змеи, папа. Видишь?
Отец отрицательно покачал головой.
– А я вижу, – вздохнула я. – И на столе. И в книгах. И в туалете. И под одеялом. Ползают и ползают. Это значит, что я свихнулась, да?
Я снова захныкала – действие успокоительного начинало проходить. Это была еще одна моя беда – ни седативные, ни обезболивающие препараты меня не брали.
– Ну, успокойся, детка, тише, смотри на меня. – Папа погладил меня по руке. – Никакой ты не псих, просто чего-то сильно испугалась. А скажи, давно они… м-м-м… ползают?
– Два дня. Но я не испугалась! – горячо заверила я папу. – Я не боюсь… просто они так мне надоели… – Я устало махнула рукой.
– Два дня! – ахнула мама. – И ни слова!
– Что же ты маме не сказала? Или Зосе?
– Я боялась, что меня заберут в дурдом… навсегда… А ты же меня не отдашь, папочка, скажи, не отдашь?
– Конечно, не отдам. – Папа взял меня на руки и стал мерить шагами комнату, задумавшись о чем-то. – Аня, – наконец сказал он, – собери все, что нужно. Путь неблизкий.
– Папа, ты же обещал… – У меня внезапно сел голос. – Ты же обещал не отдавать меня…
– Нет-нет, Глория, не бойся, – папа снова посадил меня на стол и взял за руку, – мы поедем к одной бабушке. Она волшебница, она тебе поможет. А вечером вернемся домой.
– А ты не можешь? – спросила я.
– Я не могу, – папа улыбнулся, – но я знаю, кто может. Ты продержишься еще пару часов? Справишься?
Я кивнула. Мама отвела отца в сторону:
– Генрих, тебя уволят, если узнают… а они узнают, в деревне ничего не скроешь… Главврач возил свою дочь к знахарке… Генрих…
– Варианты? – коротко спросил отец. – Аня, здесь некому ей помочь, из меня гипнотизер, как из дерьма – пуля. До Киева мы ее не довезем в таком состоянии, даже на «колесах». – Он невесело усмехнулся. – Два дня, Аня, подумай – два дня… Как она не ссытся еще, я удивляюсь. Собери аптечку, малышка, и едем.
Мама всхлипнула и прижалась к отцу. Он отстранился и ласково сказал:
– Не время плакать, Аня. Давай помогай мне.
Мама кивнула и стала быстро собирать врачебную сумку. Зося, простоявшая все это время у двери крупным напуганным сусликом, оставила наконец в покое свой фартук и произнесла тихо, но решительно:
– Я тоже поеду, Генрих.
– Конечно, Зофия, если хочешь, – рассеянно согласился отец, – возьми чего-нибудь попить и бутербродов, что ли… Ехать далеко.
Он содрал галстук и рванул ворот рубахи – терпеть не мог грязное белье. Потом поднял меня на руки:
– Поедем, маленькая? Меч с собой берешь?
– Да. – Я сжала рукоятку меча, который так и не выпускала из рук, и робко спросила: – Папа, а Тиффани мы можем с собой взять?
– Фани? Да вы же вроде бы не ладили?
Я прижалась щекой к его плечу и стала рассказывать:
– Мы помирились. Фани охраняла меня. Ночью охраняла, не подпускала их ко мне. И в нос лизала, когда я плакала. Я не плакса, просто поплакала немножко, а она меня успокаивала. Она же всего лишь собака, понимаешь? Поэтому не могла мне сказать: «Не плачь, Глория», а только лизала в нос.
– Конечно, возьмем, раз так. – Папа улыбнулся и мимоходом подхватил с кресла мирно лежавшую там собаку. – Будет у нас настоящий караван.
Он вынес нас на улицу, посадил меня на переднее сиденье, пристегнул и вручил мне Фани. Так я и ехала – при пекинесе и мече.
Папа завел машину, дождался женщин и, крикнув, чтобы открыли ворота, рванул с места.
Водил он очень хорошо, но лихачил, а тут и вовсе шел на предельной скорости.
– Пап, а она настоящая волшебница? – через некоторое время спросила я. – Разве они бывают?
– Ань, поговори с ней, – бросил отец, не отрывая взгляда от дороги.
– Нет, я тогда лучше спою песню, можно? Так получается смелее, – тихо сказала я.
– Хорошая мысль, – улыбнулся папа, мельком взглянув на меня. – Что будем петь?
– «Охоту на волков».
И мы всю дорогу орали Волохины[3] песни, папа – модным хрипатым голосом, а я – тоненьким.
Дорога и вправду оказалась длинной, и к маленькой беленькой хатке на окраине деревни (или на окраине леса?) с мальвами и вьюнком в палисаднике мы подъехали уже вечером.
– Захарьевна! – взревел отец, вылезая из машины и разминая затекшие ноги и спину. – Захарьевна, ты дома? Это я, Генрих!
На крыльцо вышла статная костистая старуха, лишь немногим уступавшая папашке моему в росте.
– И чего ты орешь, дуболом? А постучать, как добрые люди? – Она говорила строгим голосом, но было видно, что папу любит и рада ему.
Они поздоровались, и Захарьевна спросила:
– Ну, чего тебе?
Папа, вынув из машины весь комплект – меня, собаку и меч, – сказал:
– Беда у меня, Захарьевна. Дите заболело. Треба переляк вилити[4], – добавил он по-украински. – Поможешь?
– Чего ж не помочь? – Старуха уколола меня взглядом, но заинтересовалась больше собакой. – Это шо ж у тебя за зверь такой? Мавпочка? – Она потянулась рукой к Тиффани, а та сказала:
– Яф!
– Та невже ж собачка? – Старуха отдернула руку и заулыбалась. – От же ж и напридумует Господь всякой твари!
Папа нетерпеливо вздохнул.
– Та не сопи, – сказала Захарьевна, пытливо глядя на отца. – Помогу, чего ж не помочь. Если дите крещеное.
И тут начался наш семейный цирк. Папа убеждал старуху и предлагал любые деньги. Мама плакала и просила. Папа грозился встать на колени и таки встал. Мама схватила меня за руку, подтащила к Захарьевне и велела попросить бабушку хорошенько. А я вдруг обозлилась и звонко – так, что эхо прокатилось, – крикнула:
– Не стану! Ну ее! Не хочет – не надо, поехали отсюда.
Фани зарычала, а папа поднялся с колен, отряхнул брюки и, глядя на старуху в упор, улыбнулся на редкость скверной улыбкой.
– Ладно, старая корова, – спокойно сказал он. – Где тут у вас ближайший поп?
Ну как вам объяснить, выросшие в этой самой демократической России друзья? Если отвезти младенца к знахарке значило поиметь неприятности, то крестить младенца – для главврача образцово-показательной больнички и члена, извините, партии это был полный… Крах, ага. После этого его не просто уволили бы – единственное место, пожалуй, где он мог бы продолжить свою карьеру, это как раз санитаром в дурке, в которую положили бы меня. Такие дела.
Но это еще не конец истории, о нет.
Зося, хранившая все это время загадочное молчание, в свою очередь грузно опустилась на колени и, поднимая летнюю дорожную пыль, поползла к отцу, величая его Генрихом Васильевичем и слезно прося прощения.
Папа даже несколько растерялся.
– Зофия, ты-то чего? – изумленно спросил он, поднимая Зосю.
И Зося призналась, что несколько лет назад, когда родители мои уехали в Польшу, а Зосю со мной оставили у львовских родственников, она тайно крестила меня. В истинную католическую веру.
– Так я любила мою пташку, так любила, – всхлипывала Зося, – а она болела все время, и я подумала – а ну как Глория, моя дзэфачка, умрет некрещеной и будет гореть в аду?
– Католичка… – Папа после паузы расхохотался и обернулся к старухе: – Католичка подойдет?
– А что ж… – Та поджала губы. – Вера все одно наша, христианская.
– Что ж ты, корова старая, крещеного младенца от некрещеного не отличаешь? А еще профессионал! – Папа сунул меня в руки Захарьевне как вещь. – Иди работай!
Старуха плюнула ему под ноги, потом, смерив маму взглядом так, что та невольно поежилась, сказала:
– Ты, что ли, мать? Со мной пойдешь! – и направилась к дому.
– Лучше я, – дернулся папа.
Старуха вернулась, ткнула папу скрюченным пальцем в плечо:
– Ты, барбосяка москальська, чув, шо я сказала? Только мать, это наши женские дела, и не суйся, а то прокляну!
– Ладно-ладно, – отец поднял примирительно руки, – не серчай, погорячился я. – Свистнул собаку и пошел к машине, хлопая себя по карманам и бормоча: – И чего ж я, дурак, не курю? Так иногда покурить надо – а я не курю…
Пол в хатке был деревянный, натертый воском, с пестрыми половиками. Была печка-мазанка, посреди комнаты стоял небольшенький топчанчик, покрытый простыней – как в больнице, подумала я. Были еще иконы в углу, под потолком сушились травы, а у окна как дурак среди всего этого стоял обычный письменный стол, покрытый аляповатым, расшитым золотом платком. На столе лежала раскрытой какая-то старая книга, рядом с ней – две пары очков в грубой черной оправе.
Старуха указала маме на стул у двери, меня усадила на топчанчик.
– А ты бойкая деваха, – сказала она мягко, снимая с меня шапочку и сандалики.
– Извините, что нагрубила. – Я опустила голову.
– Прощаю на первый раз, – усмехнулась старуха, погладив меня по голове. – Не плачешь, а батько твой сказал, что напугал тебя кто-то. Как же так?
– Уже плакала, – я опустила голову еще ниже, – когда папа приехал…
– Ага. – Старуха взяла мое лицо в ладони и посмотрела на меня лукаво. – И правда, поплакала – и будет.
Глаза ее, когда-то голубые, были теперь совсем светлыми и прозрачными, как вода. В контрасте с темным от загара лицом это было даже страшновато – как будто смотришь на хищную птицу. Но я почему-то не напугалась, а успокоилась и спросила доверчиво:
– Бабушка, вы мне поможете? Папа сказал, что вы – волшебница…
– Никакие мы не волшебницы, но кое-чего можем. Ты ложись, дитятко, закрой глазки.
Я послушно вытянулась на топчанчике, а старуха раздула огонь в печи, бросила туда связку сухих трав и поставила котелок. Потом взяла банку с водой и травяной веничек, позвала маму и велела ей ходить вокруг меня, молиться и разбрызгивать веничком воду.
– Но я не умею молиться, – испуганно сказала мама.
– Молись как умеешь, – хмыкнула старуха, а сама принесла котелок и железную мисочку с воском и стала этой мисочкой надо мной водить, что-то бормоча.
Я лежала с закрытыми глазами, чувствовала тепло, исходящее от ее рук. Запахи тлеющих трав, воска, воды и деревянного пола сплетались в странную, печальную мелодию, похожую чем-то на музыку Глюка (ну извините, я без намеков – кто же виноват, что у него такая фамилия?).
Старуха тронула меня за плечо:
– А ну посмотри сюда. Что ты видишь?
Я с трудом открыла глаза и заглянула в мисочку.
– Змейку. – Я с удивлением посмотрела на старуху. На гладком воске в мисочке был четкий рисунок маленькой змейки.
– Это оно? – Старуха склонилась ко мне, я кивнула. – Ну, полежи еще тогда.
Через некоторое время она снова велела мне смотреть. Воск был весь покрыт изогнутыми линиями – так в книжках рисуют человеческий мозг, но ничего похожего на змей там уже не было.
Старуха покивала, довольная, потом велела маме меня раздеть, а сама подтащила к печке деревянный ушат, в который меня и поставили.
Потом меня поливали водой с лепестками каких-то цветов, старуха опять что-то бормотала и обмахивала меня тем же веничком.
Потом меня, сонную, завернули в простыню, и старуха сказала маме:
– Сейчас уходи. Привезешь мне ее снова через двадцать один день.
Мама хотела меня одеть, но Захарьевна не позволила. Вынесла маленькое серое одеяльце, так меня и несли до машины – запеленатую, как младенец.
Обратной дороги я не помню – спала.
Глава 10
Три недели протекли вполне мирно. На следующее утро после поездки к старухе я нарочно обежала весь дом, заглянула под все одеяла – змеи пропали и страх исчез бесследно. Я даже показывала папе по Брему, какие гады мне мерещились.
Подошло время ехать к старухе снова, папа собирался нас отвезти, но мама отказалась и сама села за руль.
Ехали мы гораздо дольше, чем в первый раз, было жарко, но я не капризничала – мама очень редко водила машину и здорово нервничала.
Старуха возилась на грядке у дома и встретила нас как старых знакомых. Провела в дом, дала напиться с дороги и отдохнуть, подробно расспрашивала маму обо мне – как я ем, да как я сплю, да не кричу ли во сне.
Мама отвечала неохотно – было видно, что Захарьевну она побаивается.
Потом старуха долго водила руками у меня над головой и, помолчав, сказала маме:
– Не пойму я, что с твоим дитем. Страх из нее ушел, порчи нету, а в голове – как взрыв какой-то черный. Хворая она у тебя.
Мама с готовностью закивала и стала рассказывать, как я болею все время, и даже заплакала.
Старуха нахмурилась:
– Ну, будет, не реви. Про эти ее болячки знаю, Генрих не раз ко мне приезжал, совета просил. Тут другое…
– Что? – Мама подняла на старуху заплаканные глаза.
– Так ото ж, – Захарьевна по-мужски хлопнула себя по колену, – не пойму я. Ладно. Травок заварю сейчас. Пошепчу над ней…
– А как же… Вы же сказали – не знаете, что делать… – растерялась мама.
– Как это – не знаю? – возмутилась старуха. – А обряд закрыть с того раза надо? А после помолимся, – может, и вразумит меня Господь.
Захарьевна раздула огонь в печи, снова набросала туда сухих трав, в ушат на этот раз она тоже положила каких-то травок.
Меня опять обливали водой, старуха шептала что-то, а потом подала маме ковшик и велела умыться.
– Зачем? – удивилась мама.
– Лицо ополосни, – терпеливо повторила старуха, – и слушай сюда. Сейчас я ее водой из-под тебя обмою и буду говорить слова. Ты их крепко запомни – повторять не стану, записывать нельзя. С собой дам тебе растениев, будешь дома заваривать, узваром дите обмывать и заговаривать – чтоб переполох не вернулся и болячки ее отошли, поняла?
Мама кивнула и поплескала себе в лицо из ковшика.
Бабка стала лить мне на темя эту воду и говорить нараспев стихи. Мама напряженно смотрела ей в лицо, шевелила губами – запоминала.
Меня, как и в прошлый раз, потянуло в сон, глаза закрывались, в голове гудело, словно кто-то пел, не размыкая губ, – мммм… ммммм… мммм…
– Я сбилась, сбилась… – вдруг с отчаянием сказала мама, но старуха не остановилась, продолжала бормотать.
Закончив, она велела маме подать простыню, завернула меня и посадила на топчанчик.
– Что же теперь делать? Я сбилась, не запомнила слова… – Мама вцепилась в рукав старухе, заглядывала в лицо, но та молчала. Мама опять расплакалась, стала просить повторить слова, старуха же только хмурилась.
Маму было жалко, и я подергала старуху за другой рукав:
– Бабушка… Бабушка, а можно я буду говорить стишок?
– А ты запомнила? – удивилась Захарьевна. – Быть не может. Ну-ка, скажи!
Мне стало смешно. Я знала наизусть «Муху-Цокотуху», и «Песнь о Гайавате», и про «подожди немного, отдохнешь и ты», и еще сто Волохиных песен для папы. Прикрыв глаза, я оттараторила стих и спросила:
– Верно? Так можно, бабушка?
– Можно. – Старуха смотрела на меня внимательно, без улыбки. Повернувшись к матери, спросила: – Сколько ей?
– Пять будет осенью, – сглотнув, ответила мама.
– Ага, – кивнула старуха. – А еще что может? Читать умеет?
– И читать, и писать, и считать, – заторопилась мама, а я сказала:
– Мама, писать я не очень… Только по-печатному, и буквы кривые…
Старуха подсела ко мне:
– А в травках понимаешь?
– Нет, – вздохнула я (мне не хотелось ее огорчать), – одну книжку только читала про лекарственные растения, но картинки еще не выучила. И вообще, я больше животных люблю.
– Это она в отца, – пояснила мама, – тот дома целый зверинец развел… И эта туда же. Никого не боится – ни собак, никого. Даже крыс.
– Так-так. – Старуха надела очки, стала разглядывать мои ладони. Потом покачала головой: – Старая корова. Точно твой Генрих сказал… Чуть не проглядела. А скажи мне, милая, головную боль она руками не снимает? Или еще чего?
– Нет, – мама слабо улыбнулась, – головную боль не снимает, пока только вызывать научилась. – Тут она вдруг задумалась и добавила: – Разве что… ну, она всегда знает, если у меня мигрень или если заболел кто-то – как чувствует.
– Как знаешь? – строго спросила у меня старуха.
– Как все, – пожала я плечами, – вижу. Когда у мамы голова болит, она делает вот так. – Я наморщила лоб и приложила руку к виску. – А когда Зосе плохо, она делает вот так. – Я приложила руку к груди. – А со зверями… Ну, шерсть не блестит, и пасть бледная, и вот тут припухает. – Я провела пальцами под глазами.
– А ты не умеешь чужую боль унять? – снова спросила старуха.
– Нет. – Я печально вздохнула. – Не умею. Только вижу, и все.
– Ничо, научишься. – Старуха ласково потрепала меня по волосам, но смотрела при этом на маму. – Ты вот что, мадамка, девку мне отдай, – помолчав, сказала она.
– Как это – «отдай»? – Мама испуганно вскочила со стула.
– Та сиди, – махнула рукой старуха. – Обыкновенно – отдай. Учить буду. Я старая уже. Давно Господа молю, чтобы он мне годящую девочку послал. Видно, услышал он мои молитвы. А тебе она все равно ни к чему…
– Да как вы смеете!.. – вспылила мама, но старуха опять махнула рукой:
– Не бреши. Мне – не бреши. Девке на роду написано сиротой быть, это Генрих твой судьбу обмануть решил, тебя от смерти спас. Но тебе-то дите это ни к чему, я все вижу. А мне годится, вот и отдай.
– Да как же я отдам своего родного ребенка! – Мама все-таки встала со стула и бочком стала подбираться ко мне поближе.
Старуха тоже встала и сама отдала меня маме в руки.
– Так решим – привезешь мне ее через двадцать восемь дней. Привези – я над ней не дошептала. Та не бойся – силой не возьму, разве что добром отдашь. Толку все равно тебе от нее не будет – беглая она у тебя.
– Как это – беглая? – спросила мама, крепко прижимая меня к себе.
– А увидишь, если не отдашь, – ехидно усмехнулась старуха.
На этом разговор и закончился. Захарьевна дала маме узелок с травами, спросила еще раз, запомнила ли я стишок, и мы простились.
Мама пулей вылетела за дверь, дрожащими руками пристегнула меня и всю дорогу так крепко держалась за руль, как будто не вела машину, а толкала ее вперед.
Папа ждал нас и сам открыл ворота. Мама выбралась из машины, схватила меня и молча устремилась к дому.
– Аня, постой! – Папа догнал ее и повернул к себе.
– Нам надо уезжать. – Мама, ничего не объясняя, вырвалась и снова зашагала вперед.
– Да постой ты… Аня! Да что случилось? – Папа обогнал ее и взял за плечи.
– Она… Она сказала, что заберет Глорию, – губы у мамы задрожали, по щекам покатились слезы – в который раз за этот день, – эта твоя старуха… Ее украдут, я знаю… Нам надо уезжать… – Она снова попыталась вырваться, но отец не пустил, поднял на руки нас обеих и понес в дом.
– Да объясни ты толком, – попросил он, но мама только плакала, уткнувшись в его плечо.
– Мамочка, не плачь. – Я погладила ее по волосам и сказала отцу: – Папа, мне очень нравится Захарьевна, но мне не нравится, что мама из-за нее постоянно плачет.
– А почему мама плачет? – осторожно спросил отец, усаживаясь на кровать.
– Захарьевна сказала, что я ей подхожу и она будет меня учить. А мама испугалась, что она заберет меня насовсем. Но она же не заберет, правда? Это просто как в школу ходить, да? Ничего страшного.
– Ах, вот в чем дело, – протянул папа, снимая с мамы туфли и вытирая ей слезы своим платком. – Аня, послушай меня, детей уже давно никто не ворует. Тем более бабки. Они всегда подбирали себе сироток, или дурочек…
– Я не сиротка! И не дурочка! – Я рассерженно топнула.
– …или таких способных девочек, как наша Глория, – примирительно добавил папа, – которая сейчас пойдет и попросит Зосю сделать нам чаю. – Он замахал мне рукой поверх маминой головы, мол, иди.
Я, надувшись, ушла на кухню, а когда вернулась с Зосей, несущей чай, мама уже не плакала, а, шмыгая носом, с интересом слушала папу. Он рассказывал о Захарьевне.
Она была не местная – казачка, приехала на Украину за мужем. Во время второй войны муж и трое ее сыновей ушли на фронт, а Захарьевну угнали в Германию немцы. Эшелон их по дороге разбомбили, но Захарьевна осталась в живых. Она и еще несколько человек ушли в леса, к партизанам.
– Она – настоящий партизан, у нее даже медаль есть «За храбрость», а ты говоришь – украдет ребенка, – укоризненно качал головой папа.
Подошло время ехать к старухе снова, папа собирался нас отвезти, но мама отказалась и сама села за руль.
Ехали мы гораздо дольше, чем в первый раз, было жарко, но я не капризничала – мама очень редко водила машину и здорово нервничала.
Старуха возилась на грядке у дома и встретила нас как старых знакомых. Провела в дом, дала напиться с дороги и отдохнуть, подробно расспрашивала маму обо мне – как я ем, да как я сплю, да не кричу ли во сне.
Мама отвечала неохотно – было видно, что Захарьевну она побаивается.
Потом старуха долго водила руками у меня над головой и, помолчав, сказала маме:
– Не пойму я, что с твоим дитем. Страх из нее ушел, порчи нету, а в голове – как взрыв какой-то черный. Хворая она у тебя.
Мама с готовностью закивала и стала рассказывать, как я болею все время, и даже заплакала.
Старуха нахмурилась:
– Ну, будет, не реви. Про эти ее болячки знаю, Генрих не раз ко мне приезжал, совета просил. Тут другое…
– Что? – Мама подняла на старуху заплаканные глаза.
– Так ото ж, – Захарьевна по-мужски хлопнула себя по колену, – не пойму я. Ладно. Травок заварю сейчас. Пошепчу над ней…
– А как же… Вы же сказали – не знаете, что делать… – растерялась мама.
– Как это – не знаю? – возмутилась старуха. – А обряд закрыть с того раза надо? А после помолимся, – может, и вразумит меня Господь.
Захарьевна раздула огонь в печи, снова набросала туда сухих трав, в ушат на этот раз она тоже положила каких-то травок.
Меня опять обливали водой, старуха шептала что-то, а потом подала маме ковшик и велела умыться.
– Зачем? – удивилась мама.
– Лицо ополосни, – терпеливо повторила старуха, – и слушай сюда. Сейчас я ее водой из-под тебя обмою и буду говорить слова. Ты их крепко запомни – повторять не стану, записывать нельзя. С собой дам тебе растениев, будешь дома заваривать, узваром дите обмывать и заговаривать – чтоб переполох не вернулся и болячки ее отошли, поняла?
Мама кивнула и поплескала себе в лицо из ковшика.
Бабка стала лить мне на темя эту воду и говорить нараспев стихи. Мама напряженно смотрела ей в лицо, шевелила губами – запоминала.
Меня, как и в прошлый раз, потянуло в сон, глаза закрывались, в голове гудело, словно кто-то пел, не размыкая губ, – мммм… ммммм… мммм…
– Я сбилась, сбилась… – вдруг с отчаянием сказала мама, но старуха не остановилась, продолжала бормотать.
Закончив, она велела маме подать простыню, завернула меня и посадила на топчанчик.
– Что же теперь делать? Я сбилась, не запомнила слова… – Мама вцепилась в рукав старухе, заглядывала в лицо, но та молчала. Мама опять расплакалась, стала просить повторить слова, старуха же только хмурилась.
Маму было жалко, и я подергала старуху за другой рукав:
– Бабушка… Бабушка, а можно я буду говорить стишок?
– А ты запомнила? – удивилась Захарьевна. – Быть не может. Ну-ка, скажи!
Мне стало смешно. Я знала наизусть «Муху-Цокотуху», и «Песнь о Гайавате», и про «подожди немного, отдохнешь и ты», и еще сто Волохиных песен для папы. Прикрыв глаза, я оттараторила стих и спросила:
– Верно? Так можно, бабушка?
– Можно. – Старуха смотрела на меня внимательно, без улыбки. Повернувшись к матери, спросила: – Сколько ей?
– Пять будет осенью, – сглотнув, ответила мама.
– Ага, – кивнула старуха. – А еще что может? Читать умеет?
– И читать, и писать, и считать, – заторопилась мама, а я сказала:
– Мама, писать я не очень… Только по-печатному, и буквы кривые…
Старуха подсела ко мне:
– А в травках понимаешь?
– Нет, – вздохнула я (мне не хотелось ее огорчать), – одну книжку только читала про лекарственные растения, но картинки еще не выучила. И вообще, я больше животных люблю.
– Это она в отца, – пояснила мама, – тот дома целый зверинец развел… И эта туда же. Никого не боится – ни собак, никого. Даже крыс.
– Так-так. – Старуха надела очки, стала разглядывать мои ладони. Потом покачала головой: – Старая корова. Точно твой Генрих сказал… Чуть не проглядела. А скажи мне, милая, головную боль она руками не снимает? Или еще чего?
– Нет, – мама слабо улыбнулась, – головную боль не снимает, пока только вызывать научилась. – Тут она вдруг задумалась и добавила: – Разве что… ну, она всегда знает, если у меня мигрень или если заболел кто-то – как чувствует.
– Как знаешь? – строго спросила у меня старуха.
– Как все, – пожала я плечами, – вижу. Когда у мамы голова болит, она делает вот так. – Я наморщила лоб и приложила руку к виску. – А когда Зосе плохо, она делает вот так. – Я приложила руку к груди. – А со зверями… Ну, шерсть не блестит, и пасть бледная, и вот тут припухает. – Я провела пальцами под глазами.
– А ты не умеешь чужую боль унять? – снова спросила старуха.
– Нет. – Я печально вздохнула. – Не умею. Только вижу, и все.
– Ничо, научишься. – Старуха ласково потрепала меня по волосам, но смотрела при этом на маму. – Ты вот что, мадамка, девку мне отдай, – помолчав, сказала она.
– Как это – «отдай»? – Мама испуганно вскочила со стула.
– Та сиди, – махнула рукой старуха. – Обыкновенно – отдай. Учить буду. Я старая уже. Давно Господа молю, чтобы он мне годящую девочку послал. Видно, услышал он мои молитвы. А тебе она все равно ни к чему…
– Да как вы смеете!.. – вспылила мама, но старуха опять махнула рукой:
– Не бреши. Мне – не бреши. Девке на роду написано сиротой быть, это Генрих твой судьбу обмануть решил, тебя от смерти спас. Но тебе-то дите это ни к чему, я все вижу. А мне годится, вот и отдай.
– Да как же я отдам своего родного ребенка! – Мама все-таки встала со стула и бочком стала подбираться ко мне поближе.
Старуха тоже встала и сама отдала меня маме в руки.
– Так решим – привезешь мне ее через двадцать восемь дней. Привези – я над ней не дошептала. Та не бойся – силой не возьму, разве что добром отдашь. Толку все равно тебе от нее не будет – беглая она у тебя.
– Как это – беглая? – спросила мама, крепко прижимая меня к себе.
– А увидишь, если не отдашь, – ехидно усмехнулась старуха.
На этом разговор и закончился. Захарьевна дала маме узелок с травами, спросила еще раз, запомнила ли я стишок, и мы простились.
Мама пулей вылетела за дверь, дрожащими руками пристегнула меня и всю дорогу так крепко держалась за руль, как будто не вела машину, а толкала ее вперед.
Папа ждал нас и сам открыл ворота. Мама выбралась из машины, схватила меня и молча устремилась к дому.
– Аня, постой! – Папа догнал ее и повернул к себе.
– Нам надо уезжать. – Мама, ничего не объясняя, вырвалась и снова зашагала вперед.
– Да постой ты… Аня! Да что случилось? – Папа обогнал ее и взял за плечи.
– Она… Она сказала, что заберет Глорию, – губы у мамы задрожали, по щекам покатились слезы – в который раз за этот день, – эта твоя старуха… Ее украдут, я знаю… Нам надо уезжать… – Она снова попыталась вырваться, но отец не пустил, поднял на руки нас обеих и понес в дом.
– Да объясни ты толком, – попросил он, но мама только плакала, уткнувшись в его плечо.
– Мамочка, не плачь. – Я погладила ее по волосам и сказала отцу: – Папа, мне очень нравится Захарьевна, но мне не нравится, что мама из-за нее постоянно плачет.
– А почему мама плачет? – осторожно спросил отец, усаживаясь на кровать.
– Захарьевна сказала, что я ей подхожу и она будет меня учить. А мама испугалась, что она заберет меня насовсем. Но она же не заберет, правда? Это просто как в школу ходить, да? Ничего страшного.
– Ах, вот в чем дело, – протянул папа, снимая с мамы туфли и вытирая ей слезы своим платком. – Аня, послушай меня, детей уже давно никто не ворует. Тем более бабки. Они всегда подбирали себе сироток, или дурочек…
– Я не сиротка! И не дурочка! – Я рассерженно топнула.
– …или таких способных девочек, как наша Глория, – примирительно добавил папа, – которая сейчас пойдет и попросит Зосю сделать нам чаю. – Он замахал мне рукой поверх маминой головы, мол, иди.
Я, надувшись, ушла на кухню, а когда вернулась с Зосей, несущей чай, мама уже не плакала, а, шмыгая носом, с интересом слушала папу. Он рассказывал о Захарьевне.
Она была не местная – казачка, приехала на Украину за мужем. Во время второй войны муж и трое ее сыновей ушли на фронт, а Захарьевну угнали в Германию немцы. Эшелон их по дороге разбомбили, но Захарьевна осталась в живых. Она и еще несколько человек ушли в леса, к партизанам.
– Она – настоящий партизан, у нее даже медаль есть «За храбрость», а ты говоришь – украдет ребенка, – укоризненно качал головой папа.