Повернувшись лицом к скале, он выдержал еще один удар волны и сосредоточил взгляд на раковине, находящейся над ним. Рука разжалась, и нож, ударившись о камень, выскользнул и неподвижно повис на ремне. Он взялся за пробку спасательного пояса и открутил ее. Воздух с шипением вышел, и его зажатое в воронке тело стало более плоским. Склонив голову набок, он опустил ее и секунду-другую пребывал в бездействии. На влажной поверхности около рта образовалось небольшое темное пятно, периодически смываемое очередным каскадом воды. Время от времени болтающийся у пояса нож со стуком ударялся о скалу.
   И опять, повернув голову, он взглянул наверх. Пальцы, сомкнувшись, сжимали блюдечко. Правая нога задвигалась. Ее дрожащие пальцы искали первую раковину, а пальцы руки пытались нащупать вторую. Но на блюдечко наткнулась не ступня, а колено. Оторвавшись от скалы, рука опустилась на колено и приподняла его кверху. Для гримасы, таившейся за онемевшим лицом, раковина означала боль в изгибе колена. Зубы сомкнулись. Все тело начало извиваться; рука вернулась к верхнему блюдечку и потянула за него. Он стал — как по склону крыши — продвигаться наверх. Левая нога подтянулась к правой, толкнув ее в сторону. Обутая в гольф часть ступни оказалась напротив раковины. Нога выпрямилась. Очередной каскад воды обрушился вниз.
   Теперь он лежал, касаясь ногой блюдечка, удерживаясь в основном при помощи трения. Но нога ощущала присутствие одной из раковин — а вторая находилась у него перед глазами. Он ткнулся рукой вверх, и пальцы нащупали то, что могло служить точкой опоры, — если, конечно, другая рука будет цепляться за блюдечко возле лица. Он продвинулся выше, выше, еще выше, и вот уже пальцы достигли края. Правая рука поднялась, ухватилась за него. Он протянул обе руки, упираясь обеими ногами. Впереди в скале виднелась впадина, мелькнуло море. Еще он заметил что-то белое на камнях, какое-то странное нагромождение. Подался вперед и упал.
 

3

   Он лежал во впадине. Ему была видна наветренная стена скалы и длинная полоска воды, начинающаяся возле глаза и уходящая вдаль. Тело же очутилось в каком-то совершенно другом месте, не имеющем ничего общего с этой картиной. Оно было вытянуто, распростерто где-то сзади, ноги существовали каждая сама по себе в разных мирах, шея неловко повернута. Правая рука со скрюченным запястьем изогнулась под телом. Он ощущал ее присутствие, чувствовал, как костяшки пальцев с силой вдавливаются в бок, причиняя боль, но не настолько острую, чтобы оправдать титаническое усилие, необходимое, чтобы сдвинуться с места. Левая рука протянулась вдоль впадины и была наполовину покрыта водой. Правый глаз оказался так близко у поверхности воды, что мог чувствовать легкое подрагивание, когда, моргая, касался ресницами пленки. К тому времени, когда окружающее стало восприниматься сознанием, пленка воды опять разгладилась, но находящиеся под водой правая щека и уголок рта вызывали рябь. Левый глаз, очутившись над водой, глядел внутрь расселины. Изнутри впадина выглядела грязно-белой — какая-то белесая, она не просто отражала глянцевое небо. В углу рта покалывало. Время от времени на поверхности воды ненадолго образовывались ямки, и от каждой расходились слабые, переплетающиеся круги. Левый глаз наблюдал за ними, выглядывая из-под темного свода, там, где череп нависал над глазным яблоком. Снизу, составляя почти прямую линию, еле заметно маячил нос. Свод заканчивался на уровне сверкающей воды.
   Постепенно забрезжили отдельные мысли.
   Я скатился во впадину. Голова зажата у дальнего края, а шея свернута. Ноги, наверно, задрались наверх и уперлись, в стенку с другой стороны. Давят на край своим весом, вот бедра и болят. Больше всего досталось пальцам на правой ноге. Я лежу на согнутой руке. Она впивается в ребра, и там болит. Пальцы, похоже, совсем занемели. Белое на белом под водой — это моя рука, скрытая.
   Воздух прорезал гортанный, пронзительный крик. Послышалось хлопанье крыльев. У дальней стенки впадины дико металась чайка, задевая за край ногами и когтями. Она злобно вопила и в поисках точки опоры ударяла широкими крыльями, пока не зависла всего в нескольких футах над скалой. Ветер холодил ему щеку. Перепончатые лапы оторвались от стенки, крылья перестали метаться, и чайка боком скользнула прочь. Ее лихорадочные движения подняли в белой воде волну, ударившую ему в щеку, закрытый глаз, угол рта. Жжение усилилось.
   Боль была не такой острой, чтобы заставить его двигаться. Даже жжение ощущалось лишь с наружной стороны головы. Левый глаз рассматривал белевшую под водой руку. В памяти снова возникли разрозненные картинки. На этот раз появились новые — на них человек карабкался вверх по скале, прилепляя впереди себя раковины.
   Эти картинки подействовали на него больше, чем жжение. Они заставили находящуюся внизу левую руку сжаться. Рукав плаща стал делать в воде круговые движения. Внезапно дыхание участилось настолько, что вдоль впадины прокатились волны, настигая друг друга и возвращаясь назад. Волна плеснула в рот.
   И тотчас же тело забилось в конвульсиях, отчаянно забарахталось. Ноги, резко дернувшись, расползлись в стороны. Голова уперлась в скалу, повернулась. Он загребал белую воду обеими руками, подтягиваясь наверх. Он чувствовал: по лицу струится тягучая жидкость — и ощутил пронзительную, колющую боль в углу правого глаза. Сплюнув, он захрипел. Перед глазами мелькали выемки с толстыми слоями чего-то грязно-белого, плававшего в заполнявшей их мутной жидкости. Чайка, парящая над зеленым морем, улетала прочь. Он изо всех сил потащил себя вперед. Свалился в следующую впадину, выбрался из нее на груду голышей, заскользил по ним, споткнулся. Спускаясь по склону, он то и дело падал, скатываясь вниз. Вокруг обкатанных камней плескалась вода, живущая какой-то своей, сложной растительной жизнью. Ветер сопровождал его, подталкивая сзади. Пока он двигался, ветер затихал, но стоило из осторожности на миг замедлить спуск, как тут же набрасывался на ослабевшее тело, и он, теряя равновесие, летел вниз, обдирая кожу и ударяясь о камни. Открытое море, небо, вся скала целиком не воспринимались сознанием. Оно схватывало лишь отдельные впечатления, непосредственно его касающиеся: трещину, выпуклость, крошечный кусочек желтоватой поверхности, от которой каждую секунду можно было ожидать удара. Кулаки, выставленные скалой, неотвратимо и бесстрастно избивали тело, высекая яркие вспышки света. Боль в углу глаза ни на мгновение не отступала. Она-то и была самой главной болью, пронзая иглой темный череп, где сосредоточилась вся его жизнь. От этой боли некуда было деться. Тело вращалось вокруг нее. И вот он уже держал в руках коричневые водоросли, а море омывало плечи и голову. Приподнявшись, он лег на плоский камень с лужицей наверху. Поводил взад-вперед щекой и глазом под водой. Осторожно подвигал руками, так, что вода со свистом рассекла воздух. Ощутив прикосновение воды, руки пошарили вокруг и собрали пучки липких зеленых водорослей.
   Он привстал на коленях и приложил пучок водорослей к глазу и правой щеке. Привалился к скале, облепленной медузами, блюдечками, морскими уточками, хотя их острые края и затвердевшие поверхности причиняли ему боль. Он осторожно опустил левую руку на бедро, искоса на нее поглядев. Пальцы полусогнуты. Сквозь побелевшую кожу просвечивала голубизна, ладонь прорезали прямые линии. Игла настигла его внутри черепа за темным сводом. Стоило шевельнуть глазным яблоком, как игла тут же впивалась вновь. Глаз открылся, и его мгновенно заполнила сочившаяся из-под зеленых водорослей влага.
   Он застонал. Звуки вырывались откуда-то из глубины груди. Словно твердые сгустки, выходившие резкими, заставлявшими содрогаться толчками. Из каждого глаза вытекло еще немного соленой воды, сливаясь со следами, которые оставили на щеках море и липкая жижа. Все тело охватило дрожью.
   На выступе немного впереди виднелась лунка поглубже. Медленно и тяжело ступая, он направился туда и, дойдя до края уступа, опустил голову правой щекой вниз, в накопившуюся в лунке воду. Открывая и закрывая глаз, он промывал угол, где засела игла. Картинки, возникавшие в памяти, отступили вглубь, и можно было не обращать на них внимания. Двигая руками на ощупь, он и их окунул в воду. Время от времени тело сотрясал резкий стон.
   Вернулась чайка, и с ней еще несколько. Он слышал, как они перекликались; по крикам можно было проследить за их полетом у него над головой. Море тоже издавало звуки. Возле самого уха журчала вода, ударяли набегающие на берег волны, приглушаемые всей массой скалы, но все же достаточно сильные, чтобы, заходя с боков, обдавать фонтаном брызг камни и трещины. Мысль о том, что он должен презреть боль, возникла и угнездилась в центре его существа, его тьмы — там, где от этой боли невозможно было укрыться. Он открыл глаза, вопреки нестерпимому присутствию иглы, и взглянул вниз, на свои побелевшие руки.
   — Укрытие. Найти укрытие. Не то все, крышка.
   Он осторожно повернул голову и посмотрел вверх. Теперь выступающие части скалы, о которые он ударялся при спуске, были отчетливо видны, составляя единое целое. Но одномоментно он мог охватить взглядом лишь отдельные куски поверхности, проплывающие перед глазами, когда игла, пронзая болью, исторгала из них влагу. И снова заставил себя карабкаться по скале. Ветер стих, но сверху все еще хлестали струи дождя. Добрался до следующего утеса, преодолев высоту столь незначительную, что, вытянув руки, ничего не стоило взять это препятствие, но ему пришлось затратить массу сил на приготовления и обдумывание, как соединить непослушные части тела. Некоторое время он лежал там, вглядываясь в потоки воды, возникавшие и пропадавшие высоко над скалой. Солнце стояло прямо над верхней ее частью, там, где его дожидались белые расселины. Свет сражался с тучами, с завесой дождя и тумана; вокруг скалы парили птицы. Солнце светило тускло, но глаза слезились еще сильнее. Сощурившись, он вскрикнул от внезапно пронзившего укола иглы. Сначала он полез на ощупь, потом приоткрыл один глаз, оглядывая трещины и канавы, в которых ничего не белело. Он перетаскивал ноги над разбитыми краями расселины, словно они принадлежали не ему, а кому-то другому. И вдруг одновременно с уменьшившейся болью в глазу вернулось ощущение холода и смертельной усталости. Он плашмя свалился в какую-то щель, предоставив тело самому себе. Леденящий озноб подобрался совсем близко, — так близко, что проник под одежду, под кожу.
   Озноб и усталость внятно убеждали его: отступись, лежи тихо. Отступись от мысли вернуться, от мысли выжить. Брось, не цепляйся. В этих белых телах нет ничего привлекательного, ничего волнующего: лица, слова — все это было совсем не с тобой — с другим человеком. Час на этой скале — целая жизнь. Что тебе терять? Тут ничего нет, кроме мучений. Брось. Не цепляйся.
   Тело снова принялось ползти. И не из-за того, что мышцы и нервы еще сохранили силу, отказываясь признать поражение. Нет, скорее дело было в том, что голоса, которыми с ним разговаривала боль, напоминали волны, разбивающиеся о борт корабля. Посреди картинок, боли, голосов существовала некая реальность, нечто подобное стальному стержню, что — он и сам не мог ни понять, ни объяснить, но без этого все остальное утрачивало смысл. Во тьме, в его черепе, существовал некий Центр, тьма тьмы, самосущая и нерушимая.
   — Укрытие. Найти укрытие.
   И центр принялся действовать. Превозмогая боль, причиняемую иглой, он огляделся по сторонам, собрался с мыслями. Решил, в какую сторону ему лучше ползти. Отметил и отверг десятки мест, прокладывая путь ползущему телу. Приподнял светящееся окно под сводом черепа, перемещая свод из стороны в сторону, подобно тому как медленно вращает головой гусеница, пытаясь дотянуться до нового листка. А когда тело приближалось к возможному месту укрытия, вращение головы не прекращалось, а становилось быстрее, опережая медленный ход мыслей.
   Сбоку у одной из продолговатых выемок лежал отколовшийся кусок скалы. Между этим куском, ее стенкой и дном образовалась треугольная впадина. Внутри растеклась дождевая вода, но без белой жижи. Впадина уходила вниз и в сторону под углом, повторяющим изгиб выемки; в глубине было темно. Казалось — там суше, чем на всей остальной скале. Голова прекратила вращение; он растянулся рядом с впадиной, как раз когда солнце скрылось из виду, и начал поворачивать к ней тело, борясь с намокшей одеждой, без слов — на них не хватало сил, только тяжелое дыхание вырывалось из открытого рта. Он медленно поворачивал себя, пока белые гольфы не оказались у края щели. Наклонившись, он опустил в нее ноги, лег плашмя на живот и стал тихонько извиваться, как змея, которая тщится сбросить с себя кожу. Глаза оставались открытыми, взгляд блуждал. Он с усилием потянул с себя куртку и плащ. Плащ поддавался с трудом, и приходилось ерзать, пятиться, совершая массу разрозненных движений, подобно раку, забирающемуся в глубокую щель под водой. Теперь он уже втиснулся в выемку по самые плечи, скала цепко схватила тело. Мешал спасательный пояс, и он подталкивал его, пока мягкая резина не обняла верхнюю часть груди. Возникали и исчезали неспешные мысли, глаза оставались пустыми, разве только вода капала из правого глаза, там, где в него вонзалась игла. Рука отыскала затычку, и он снова медленно принялся надувать пояс, пока резина на груди не приобрела упругость. Он обхватил себя руками, с каждой стороны оказалась белая ладонь. Уронил голову, левой щекой прижавшись к рукаву плаща, и прикрыл глаза — не зажмурил, а лишь слегка прикрыл. Рот все еще оставался открытым, челюсть свернута набок. Время от времени откуда-то снизу расселины поднималась дрожь, сотрясая руки и голову. Вода медленно вытекала из рукавов, струилась с волос и носа, капала из складок сбившейся вокруг шеи одежды. Теперь не только рот, но и глаза были открыты — это позволяло как-то справляться с иглой. Только когда вода заставляла их моргать, острие вонзалось в центр — в то место, где сосредоточилась вся его жизнь.
   Он видел, как чайки, паря над скалой, снижались кругами. Они с криком уселись на самой вершине, подняв головы, высунув языки, широко раскрыв клювы. Небо приобрело серый оттенок, море затянуло дымкой. Птицы галдели, хлопали крыльями, складывая их одно над другим, и, пряча головы, устраивались на ночлег, похожие на белую гальку, усеявшую склоны скалы. Серый цвет сгустился, стал совсем темным. Теперь удавалось различить несколько птиц и пятна их помета, хлопья пены в воде. Тьма заполнила расселины, но вокруг выемки грязно-белая жижа почему-то отсутствовала, зато темными силуэтами громоздились камни. Со стороны большой скалы дул несильный, холодный ветер, и его невидимое, легкое дыхание создавало непрерывный, едва слышный свист. Время от времени в угол скалы, ставшей ему укрытием, ударяла волна. Затем наступала долгая пауза, после которой вода с силой скатывалась на дно воронки.
   Он лежал, скрючившись в своем прибежище. Левая щека покоилась на черном прорезиненном рукаве плаща, с обеих сторон тускло светились ладони. Тело то и дело пронизывала дрожь, и тогда плащ издавал слабый, скребущий звук.
 

4

   Он лежал, зажатый между двумя расселинами. Сначала была скала, подветренная, не теплая, но, по крайней мере, и не холодная, укрытая от холода, исходящего от моря или воздуха. Скала несла с собой отрицание. Она служила телу укрытием, и в некоторых местах приступы дрожи затихали — вернее, просто загонялись внутрь, не принося облегчения. Он ощущал боль почти во всем теле, но то была далекая боль, — иногда казалось, не болело, а жгло, как от пламени. Пламя жгло ноги, но не слишком сильно, разгораясь в каждом колене. Он мысленно видел это пламя, поскольку его тело составляло вторую, внутреннюю, расселину, где он обитал. И под каждым коленом бились невысокие языки в уложенных костром палках, деловито горя, словно костер под умирающим верблюдом. Но разум он не потерял… Он терпел этот обжигающий огонь, приносящий не тепло, а боль. Приходилось терпеть, потому что попытка встать или хотя бы сделать движение могла лишь усилить боль — подбросить палок, раздуть пламя, распространяющееся под распростертым телом. Сам же он обитал в дальнем конце внутренней расселины собственной плоти. Там, удаленная от языков пламени, на спасательном поясе лежала верхняя часть туловища, перекатываясь взад-вперед при каждом вздохе. Сразу за ним начинался круглый костяной шар, составлявший Вселенную, и он сам, подвешенный внутри. Половина Вселенной горела и замерзала, но боль казалась ровнее и терпимее. Только ближе к верхней части этого мира иногда возникал внезапный толчок, словно кто-то втыкал в него гигантскую иглу. Тогда с этой стороны накатывала дрожь, будто сейсмические волны сотрясали целые континенты; толчки следовали чаще, но были не столь интенсивны, меняя сам характер этой части шара. В ней возникали серые или темные силуэты, появлялось белое пятно, которое, как он смутно припоминал, было его рукой. Вся другая сторона шара утопала во тьме и не причиняла страданий. А сам он, подобно полузатонувшему телу, висел в центре шара. И, находясь в этом подвешенном состоянии, знал, как аксиому бытия, что должен довольствоваться самой малой из всех наименьших отпущенных ему милостей. Все распростертые в разные стороны части тела, с которыми он был связан, с тлеющими под ними кострами, несущими боль и мучения, находились, по крайней мере, на достаточно далеком расстоянии. Если бы ему удалось найти способ существовать в полном бездействии, при некоем внутреннем равновесии, характер второй расселины обеспечил бы возможность держаться на поверхности и в центре шара, не двигаясь и не испытывая боли.
   Иногда ему почти удавалось достичь подобного состояния. Он съеживался, а шар увеличивался, пока терзаемые болью распростертые конечности не оказывались в межпланетном пространстве. Но эта Вселенная была подвержена катаклизмам, шедшим из глубин космоса и распространявшимся подобно волнам. Тогда он снова разрастался, ощущая каждый уголок впадины, проносясь над языками пламени, задевая их вопящими от боли нервами, вторгаясь в глубину шара, заполняя его собой, — и игла пронзала угол правого глаза, проникая прямо во тьму внутри головы. Пока боль продолжала пульсировать, он смутно различал одну белую руку. Затем медленно опять погружался в центр шара, уменьшаясь в размерах, и снова плыл посреди темной Вселенной. Так возник ритм, рожденный в ходе всех предыдущих веков и на все грядущие.
   Этот ритм ослабевал, но не менялся по сути, когда стали возникать картинки — воспоминания о событиях, происходивших с ним, а иногда и с кем-то еще. Они были ярко освещены и затмевали языки пламени. Накатились волны, закрыв его Вселенную с болтающимся внутри стеклянным морячком. Загорелись слова команды. Проплыла женщина, не похожая на тех, прежних, — на белые тела со всеми подробностями, — у этой было лицо. Возник темный четкий силуэт идущего в ночи судна — вздымающаяся палуба, медленные толчки, гудение. Он двигался вперед вдоль мостика, направляясь к тускло освещенному нактоузу. Ему было слышно, как Нат, оставив свой пост бортового наблюдателя, спускается по трапу. Спускается в туфлях на низком каблуке, а не в ботинках или парусиновых тапочках. Нат неуклюже нес свою длинную тощую фигуру, двигаясь осторожно, как женщина. За все эти месяцы так и не научился ни одеваться как следует, ни спускаться по трапу как положено моряку. Рассвет застиг его дрожащим от холода, нелепо одетым. Жилая палуба встретит его издевками. Мишень для насмешек, затравленная, послушная, никчемная.
   Он быстро окинул взглядом горизонт справа по борту, затем оглядел конвой: в раннем предрассветном освещении еле-еле выступали корпуса кораблей. Они рассекали линию горизонта, сливаясь в непрерывный ряд призрачных железных стен, на которых теперь были почти видны длинные, полустертые следы ржавчины.
   А Нат все еще брел на корму в расчете хоть на пять минут укрыться в одиночестве у леера, чтобы пообщаться с вечностью. Он неуверенно продвигался к бомбомету по правому борту — не потому, что предпочитал это место лееру левого борта, а потому, что всегда тащился именно сюда. Он терпеливо переносил порывы ветра и вонь двигателя, жирную пыльную грязь и убогость военного эсминца, потому что сама жизнь со всеми ее прикосновениями, вкусами, образами, звуками и запахами была бесконечно далека от него. Он и будет терпеть, пока привычка не сделает его полностью ко всему безразличным. По правде сказать, ноги его не было бы на флоте, потому что его огромные ножищи всегда были направлены совсем в другую сторону. Попал сюда по чистой случайности, тогда как человек, живший внутри его существа, молился совсем иным богам, ожидая встречи с вечностью.
   Но корабельные часы отсчитывали следующий галс зигзага. Он внимательно поглядел на второго помощника:
   — Пятнадцать право руля!
   Слева по борту разворачивался «Уайлдбист». В сером свете у него под кормой показалась кильватерная струя — в том месте, где переложили лопасть руля. Когда мостик наклонялся, казалось, что «Уайлдбист» задним ходом меняет позицию, пока не лег на параллельный курс как раз по траверзу.
   — Прямо руль!
   «Уайлдбист» продолжал разворот. Слитый ступнями ног на стальной обшивке с длительными колебаниями и покачиваниями серовато-зеленой воды под собой, он мог с точностью предсказать крен на левый борт. Но движение самой воды не было столь же предсказуемо. На последних нескольких градусах разворота он увидел огромную серую массу. Седьмая волна, не задев носа, ушла под эсминец. Наклон кормы увеличился, и, соскользнув с волны, она неожиданно накренилась, и эсминец на несколько градусов отклонился от курса.
   — Так держать!
   Да пропади оно все пропадом — флот и эта растреклятая война вместе с ним. Он сонно зевнул и увидел завихрение под кормой у «Уайлдбиста», когда тот ложился обратно на курс. Наружные языки пламени там, у второй расселины, снова вспыхнули, вонзилась игла, и он снова очутился внутри собственного тела. И тут же, следуя сложившемуся ритму, огонь погас.
   Эсминцы охранения, выстроенные в виде буквы «V», сделали поворот «все вдруг». В перерывах между отдаваемыми командами он прислушивался к слабому попискиванию гидролокатора. Караван торговых судов, пыхтя, двигался со скоростью шесть узлов, а эсминцы расчищали перед ним путь, чистя море своими невидимыми метлами, выгребая все лишнее. И вместе меняли курс, словно связанные единой нитью.
   Услышав сзади приближающиеся по трапу шаги, он принялся деловито брать пеленг, — это мог быть капитан. С особой тщательностью уточнил местоположение «Уайлдбиста». Шаги продолжали звучать, но никто так и не заговорил. Наконец, обернувшись как бы невзначай, он увидел старшину Робертса — и первым его приветствовал:
   — Доброе утро, шеф.
   — Доброе утро, сэр.
   — Ну что? Раздобудешь для меня рюмашку?
   Близко посаженные глаза под козырьком фуражки слегка скосились в сторону, рот растянулся в непринужденной улыбке.
   — Вроде можно, сэр…
   И добавил, все взвесив, прикинув собственную выгоду, улыбнувшись еще шире:
   — Что-то у меня сейчас туговато со спиртным. Если уж очень понадобится…
   — Ладно. Спасибо.
   Ну а дальше что? Предписание о назначении? Представление к офицерскому званию? Что-нибудь незначительное и легко осуществимое?
   Старшина Робертс вел чересчур тонкую игру. Что бы за ней ни скрывалось, куда бы ни вела запутанная система обязательств, сегодня требовалось только одно — с благодарностью оценить его здравый смысл и проявить понимание.
   — Насчет Уолтерсона, сэр.
   Изумленный смешок.
   — Нат? Старый мой приятель? Что он там еще натворил? Уж не угодил ли в список провинившихся, а?
   — Что вы, сэр, ничего такого. Только…
   — Что же?
   — Да вы просто взгляните, сэр, на корму по правому борту.
   Они вместе перешли на правое крыло мостика. Натаниель все еще общался с вечностью. На пробковой поверхности кортисена его ноги держались только трением, костлявый крестец был прислонен к лееру у самого бомбомета. Лицо закрыто руками, а вся невероятно длинная фигура раскачивалась в такт волнам.
   — Вот кретин.
   — Слишком уж часто он так развлекается, сэр.
   Старшина Робертс подошел поближе. Ну и врун. Дыхание донесло запах спиртного.
   — Стоило бы за это внести его в список провинившихся, сэр, но я подумал: раз вы с ним друзья по гражданке…
   Пауза.
   — Ладно, шеф. Я сам ему намекну.
   — Спасибо, сэр.
   — Тебе спасибо, шеф.
   — А про выпивку я не забуду, сэр.
   — Вот спасибо.
   Отдав честь, старшина Робертс удалился, спустившись по трапу.
   — Пятнадцать лево руля!
   Один на один с языками пламени под коленями и пронзающей иглой. Один на один с палубой, где дуло орудия поднято над кортисеном. Мрачно улыбнувшись своим мыслям, он восстановил, что творилось в голове у Натаниеля. Должно быть, Нат улегся на корме между орудийным расчетом и вахтой у бомбомета в надежде на уединение. Но на «малютке» матросу негде уединиться… Раз уж не хватило ума найти себе спокойную должность на берегу… Или он переместился на корму, чтобы укрыться от быдла, засевшего в носовом кубрике? От одной мерзости, где людей набилось как сельдей в бочке, к другой, чуть-чуть иной, разве что продуваемой ветром. Недостает мозгов понять, что если где и обретешь уединение, так в переполненной кают-компании, — ту полную отстраненность, какую ощущаешь в лондонской толпе. Осёл! Предпочитает терпеть мрачные взгляды, которыми окидывают его вахтенные у бомбомета, наблюдая за тем, как он молится. И не может уразуметь, что они все равно будут глазеть на него, потому что им больше нечем заняться.