— Какого черта! Это что еще за игры?! — набросился на них капитан.
   Торопливо и без запинки:
   — Сэр, мне показалось, я видел обломки кораблекрушения по носу справа, но я не был уверен, поэтому продолжал держать курс и скорость, пока не освободился проход.
   Капитан застыл на месте и, положив руку на козырек мостика, наклонился к нему:
   — Что еще за обломки?
   — Бревна строевого леса, сэр, их несет прямо под нами.
   — Наблюдатель по правому борту!
   — Да, сэр?
   — Вы видели какие-нибудь обломки?
   — Нет, сэр.
   — Простите, сэр, я мог ошибиться, но рассудил, что лучше удостовериться, сэр.
   Капитан протиснулся к нему поближе, лицом к лицу, и, вспоминая эту сцену, он крепче вцепился в скалу. Большое бледное морщинистое лицо, глаза воспалены от недосыпания и джина. На секунду-другую они сосредоточились на том, что показывало окно. Две смутно очерченные ноздри по обе его стороны уловили слабый, сладковатый запах. Затем в лице произошло изменение, но не резкое, а постепенное и оттого не сразу заметное. Лицо менялось, как у Ната, изнутри. Под бледной кожей с влажными складками, в уголках рта и возле глаз, мышцы еле заметно сдвигались, свидетельствуя о сложных, напряженных отношениях, пока лицо полностью не преобразилось; оно несло на себе отпечаток презрения и недоверия, в открытую унижая собеседника.
   Рот раскрылся:
   — Продолжайте нести вахту.
   Замешательство оказалось слишком сильным, чтобы подобрать ответ или отдать честь. Он просто наблюдал, как лицо отвернулось от него, унося по трапу вниз свое понимание и презрение.
   Жар и кровь, стучит в висках.
   — Сэр, сигнал от капитана Д. «Куда это ты направляешься, красотка?»
   Сигнальщик с деревянным лицом. Жар и кровь.
   — Доложите капитану.
   — Да-да, сэр.
   Он снова повернулся к нактоузу:
   — Пятнадцать лево руля! Прямо руль! Так держать!
   Из-под руки он видел, как Нат проходит по шкафуту мимо связного, передающего сообщения с мостика.
   Отсюда, сверху, он казался летучей мышью, свисающей вниз головой со свода пещеры. Нат двигался дальше своей валкой походкой, покачиваясь, пока не скрылся в носовом кубрике.
   Он поймал себя на том, что проклинает невидимого Ната — проклинает за Мэри, за презрение на лице старого пьянчуги. Центр, вглядываясь поверх нактоуза в перевернутый мир, оказался захваченным целым шквалом эмоций, едких, темных, жестоких. И прежде всего чувством крайнего изумления: неужели такого доброго человека, как Нат, которого невольно любишь и за лицо, всегда меняющееся изнутри, и за истинное, вдумчивое внимание, и за бескорыстную, нерассуждающую любовь, можно так же до дрожи ненавидеть, словно смертельного врага? Изумление, что любовь и ненависть теперь составляли единое целое, сливались в одно нераздельное чувство. А может, удастся их разделить? Ненависть была ненавистью, такой, как всегда, — кислотой, разъедающий яд которой можно вынести только потому, что тот, кто ненавидит, достаточно силен.
   — Я умею ненавидеть!
   Он бросил быстрый взгляд на вахтенного, на шедший рядом «Уайлдбист» и отдал приказы для смены курса.
   А как же любовь? Его любовь к Нату? Она рождала горе, растворенное в ненависти, отчего и получился новый, смертоносный раствор, обжигающий грудь и внутренности.
   Склонившись над нактоузом, он бормотал:
   — Будь я стеклянной фигуркой, с которой играл, плавал бы в бутылке с кислотой. И ничто меня не волновало бы.
   Заг.
   — Так вот в чем дело. С того момента, как я повстречал ее, она разрушила привычный стереотип, появляясь внезапно, не подчиняясь никаким законам жизни, ставя меня перед неразрешимой, невыносимой проблемой самого ее существования. С того момента меня разъедает кислота. Я даже убить ее не могу — вот уж когда она одержала бы надо мной окончательную победу. Но пока она жива, кислота будет поедать меня. Она здесь, существует. Во плоти. И эта плоть даже не мила мне. С ее жалким умишком. Наваждение. Никакая не любовь. А если все-таки любовь, то в безумном сочетании с ревностью к самому факту ее существования. Odi et amo[4]. Вроде той книги, которую я пытался написать.
   По обе стороны дубового служебного стола, на котором стоял запылившийся папоротник, благопристойными складками свисали кружевные занавески. От круглого стола в центре почти не используемой маленькой гостиной исходил свежий запах лака — когда-нибудь на него могут выставить гроб для прощания, но пока стол был пуст. Он поглядел на украшения и плюш, втянул затхлый воздух, еще с прошлого года задержавшийся с внутренней стороны окна и перемешавшийся с запахом лака, напоминая мерзейший столовый херес. Эта комната вполне по ней. Она в нее впишется, она и сама-то во всех смыслах — комната, если не знать о его наваждении.
   Он взглянул в блокнот, лежащий на колене.
   Зиг.
   — И это лишь малая часть. А кислота делает свое дело. Да кому бы могло прийти в голову, что он в нее влюбится, вернее, угодит в ловушку, причем обеими ногами, прямо на пороге парадной гостиной?
   Он начал мерить шагами мостик.
   — Пока она жива, кислота так и будет разъедать. И вынести это невозможно. А убить ее — лишь сделать еще хуже.
   Он остановился. Оглядел палубу, ют и опустевший леер по правому борту.
   — Боже! Двадцать право руля.
   Есть лишь одна возможность ее — вернее, кислоту — остановить. Во-первых, не передать сообщение старшины Робертса — иначе говоря, просто смириться с ходом событий. Но если, скажем, слегка подтолкнуть обстоятельства — не в том смысле, чтобы задушить собственными руками или уложить из пистолета, а осторожно подтолкнуть на путь, которым они могут пойти? А раз это лишь намек на возможное развитие событий, его нельзя считать тем, что строгий моралист назвал бы…
   — И вообще, кому какое дело?
   Все равно что проткнуть рапирой гобелен, без всякой надежды на успех.
   — Он, может, никогда уже там не сядет.
   Отдает же вахтенный офицер по долгу службы приказ рулевому: следи, чтобы не наскочить на обломки или дрейфующую мину, — и никому от этого не хуже.
   — А если он сядет там снова…
   Едкая жидкость затопила его целиком. Голос, идущий из глубины живота, прокричал:
   — Я не хочу, чтобы он умирал!
   Печаль и ненависть пронзили его и продолжали терзать. Он выкрикнул своим обычным голосом:
   — Может хоть кто-нибудь понять, что я чувствую?
   Наблюдатели обошли вехи. Он испепелил их взглядом, ощутив, как лицо вновь обдало жаром. В голосе прозвучала ярость:
   — Возвращайтесь к своим секторам.
   Он склонился над нактоузом. По телу прошла дрожь.
   — Я хочу только одного — хоть немного покоя.
   Румянец барменши с прической, как у ведьмы, — неприличной даже для барменши.
   Он посмотрел на выступы скалы:
   — Хоть немного покоя.
   Заросли кораллов.
 
   Он помотал головой, словно стряхивая с волос воду.
   — Зачем же я пришел?
   Но вокруг не было ничего — только водоросли, скала и вода.
   Он снова вскарабкался на Красного Льва, подобрал несколько несъеденных мидий, оставшихся с утра, и по Проспекту поднялся к Смотровой Площадке. Сел с южной стороны подмигивающего Гнома и открыл створки раковин ножом. Он ел медленно, подолгу замирая с набитым ртом. Покончив с последней мидией, откинулся назад:
   — Боже!
   Мидии ничем не отличались от вчерашних, но он ощутил привкус разложения.
   — Пожалуй, они слишком долго оставались на солнце.
   Но они ведь часами висели на солнце в промежутках между приливом и отливом.
   — Сколько дней я уже здесь?
   Минуту-другую он напряженно думал, затем сделал на скале три засечки ножом.
   — Нельзя упускать ни одного шага, укрепляющего во мне волю к спасению. Принимать решения и осуществлять их. Я сделал Гному серебряную голову. Я решил: не отвлекаться на глупости — не суетиться вокруг запруды. Сколько отсюда до горизонта? Пять миль? Я могу заметить «воронье гнездо» и за десять миль. Дать о себе знать на двадцать миль в диаметре. Неплохо. Ширина Атлантического океана здесь около двух тысяч миль. Две тысячи на двадцать дает сто.
   Он опустился на колени и отмерил линию в десять дюймов длиной — с точностью, какую позволял его глазомер.
   — Получается десятая часть дюйма.
   Он положил лезвие на линию примерно в двух дюймах от края и стал медленно вращать рукоятку, пока острие не оставило белую отметину на серой скале. Усевшись на корточки, он поглядел на получившуюся линию.
   — С большого судна меня заметят за пятнадцать миль.
   Он снова вставил кончик ножа в отметину, чтобы углубить ее, немного переждал и принялся крошить камень, пока отметина не достигла величины серебряного трехпенсовика. Потом вытянул ногу и долго тер отметину тканью гольфа, пока она не стала серой, как будто существовала на скале с момента ее возникновения.
   — Меня снимут сегодня.
   Он встал и поглядел в серебряное лицо. Солнце еще слепило, отражаясь от фольги. Он мысленно прочертил линии от солнца к скале, перебрасывая их из одной части горизонта в другую. Подойдя вплотную к Гному, взглянул на голову, чтобы проверить, отражается ли в фольге его лицо. Солнце ударило в глаза. Он отпрянул и выпрямился:
   — Воздух! Вот идиот! Тупица! Они же перегоняют тут самолеты и должны использовать это место для сверки курса — а Служба береговой охраны, наблюдающая за немецкими подлодками…
   Прикрыв глаза ладонями, он медленно повернулся вокруг, глядя в небо. Ярко-синее, без единого облачка, только солнце стоит над морем с южной стороны. Опустив руки, он стал торопливо ходить взад-вперед по Смотровой Площадке.
   — День размышлений.
   Для кораблей Гном вполне сойдет — с борта высматривают силуэт. Заметят либо самого Гнома, либо отблеск от его головы. А вот с самолета нет — Гном сольется со скалой, а вспышку от фольги могут принять за отблеск кристалла кварца. На скале не было ничего, за что можно было бы зацепиться взглядом. С высоты в несколько тысяч футов, где они кружат, — в какой-нибудь миле или двух — не увидишь ничего особенного. Сверху камень будет казаться крошечным серым пятном, и если привлечет внимание, так разве что возникающими вокруг него бурунами.
   В отчаянии он быстро взглянул вверх и вновь отвернулся к воде.
   Образ.
   Люди мыслят образами и накладывают их на окружающую природу. С высоты десяти тысяч футов скала будет казаться камешком. А что, если камешек полосатый? Он поглядел на расселины. Камешек уже и так полосатый. Поднятые вертикальные пласты будут выглядеть серыми, разделенными более темными линиями впадин.
   Он сжал ладонями голову.
   Шахматная доска. Полосы. Слова.
   — От одежды я отказаться не могу. Без нее я замерзну до смерти. К тому же, даже если ее раскидать, она еще меньше заметна, чем это гуано.
   Он взглянул сквозь ладони вниз на Проспект:
   — Убрать! И здесь, и там, и отовсюду. Чтобы кругом было ровно. А одежду — в кучу. Этакий теневой SOS.
   Он уронил руки и ухмыльнулся:
   — Не будь ребенком.
   Снова опустился на корточки и обозрел внимательно все, чем располагал. Одежда. Несколько листков бумаги — документы. Резиновый спасательный пояс.
   А водоросли?
   Он замер. И, воздев к небу руки, воскликнул победно:
   — Водоросли!
 

8

   Тонны водорослей колыхались возле Большого Утеса, то свиваясь в кольца, то распрямляясь от тока воды.
   — Человек создает образ.
   Водоросли навязывают природе самый неестественный образ естества — образ, вопиющий ко всякому разумному наблюдателю:
   — Смотри! Тут — мысль! Тут — человек!
   — Лучшая форма — это форма безупречной прямой, проведенной к расселинам под прямым углом и уложенной так, чтобы не только переменился цвет, но и возникла тень. Эта прямая должна быть в ширину не менее ярда и абсолютно правильной геометрически. Потом я заполню еще и одну из расселин — получится крест. И вся скала станет похожа на пасхальный кулич.
   Глядя сверху на Три Скалы, он ломал голову над тем, как провести эту прямую через расселины хотя бы примерно параллельно Проспекту. Она должна пройти от Красного Льва и до Гнома. Задача не из легких.
   Он быстро шел по Проспекту вниз — теперь, отыскав занятие, он бормотал себе под нос, неизвестно зачем:
   — Быстрее! Быстрее!
   Потом в ушах загудели моторы призрачного самолета. То и дело он задирал голову, так что даже упал, поранившись. А передышку позволил себе лишь у Столовой Скалы, когда потянул из воды плеть косматых водорослей.
   — Не дури. Спокойней. Нечего глазеть на небо — все равно никто тебя не заметит. Только идиоту может прийти в голову, что кто-нибудь в состоянии с пяти миль разглядеть, как он скачет да машет рубахой.
   Он задрал голову, оглядел все небо — и не увидел там ничего, кроме солнца и синевы. Задержал дыхание и прислушался, но услышал лишь ровное гудение жизни внутри собственного тела — извне до слуха доносились лишь плеск и ворчание волн. Он опустил голову и задумался. Потом вернулся к расселине. Содрал с себя все до нитки и разложил одежду на солнце. Каждую вещь он самым аккуратным образом устраивал на той воображаемой линии, по которой и должен был пролечь вал водорослей. Снова взобравшись наверх, он оглядел все пространство от Красного Льва до Трех Скал. Потом отвернулся, лег и свесился вниз. Вода оказалась еще холодней, чем он думал, холоднее пресной воды, которую он пил. Он стиснул зубы, заставил себя сползти вниз, — острые камни чиркнули по коленям, и затянувшиеся с того, первого, дня раны снова открылись. Он лежал, животом прижавшись к скале, обнимая ее руками, и стонал. Дна под собой он не чувствовал, а водоросли, коснувшиеся лодыжек, оказались холоднее воды. Холод сдавил, как вода — там, в открытом море, — и память тотчас отозвалась, выплеснула свой страх. Издав тонкий отчаянный крик, он разжал руки и упал. И вода приняла его в ледяные ладони. Он открыл глаза — перед ним полоскались водоросли. Голова вынырнула на поверхность, он остервенело схватился за камень. И висел так, дрожа.
   — Держи конец!
   Под водорослями было бело. Он оттолкнулся руками от выступа, ноги ушли в глубину. Под водорослями, зажатые пятачком между его скалой и тремя другими лежали грудой какие-то камни — может быть, кварц — неожиданные и круглые. Он пытался держаться торчмя, помогая себе гребками, а ногами шарил по дну. Осторожно нащупал камень и встал. Вода доходила здесь до груди и колыхала водоросли. Он набрал в легкие воздуха и нырнул. Захватив сразу несколько плетей, он попробовал их оторвать, но крепкие стебли не поддались, и он вынырнул лишь с пригоршней листьев. Он решил не нырять, а, подтягивая верхушки к себе, потихонечку общипать свою ниву. Несколько раз, потянув за стебель, он чувствовал под ногами качание камня и, немного пугаясь, сразу же выпрямлялся, помогая себе замедленными в воде движениями. Он зашвыривал водоросли на скалу, и длинные их плети свисали с краев.
   Вдруг возле самых его ног водоросли шевельнулись, что-то чиркнуло по пальцам. Плети качнулись быстрой волной и тотчас успокоились. Он ухватился за камень, поджав ноги, повис.
   Плеснула волна.
   — Краб. Омар.
   Чувствуя боль в коленях, он добрался до Красного Льва, лег на водоросли и лежал, пока не успокоилось сердце.
   — Ненавижу.
   Он подполз к краю, заглянул вниз. И немедленно — будто это он сам, своим собственным взглядом, и сотворил этого омара — увидел резко выделявшееся среди водорослей пятно, резко выпиравшую драконью спину. Загипнотизированный, он стоял, глядя вниз, на коленях, чувствуя, как поползли по спине червяки ненависти.
   — Тварь. Грязная тварь.
   Подобрав мидию, он изо всех сил швырнул ее в воду. Послышался плеск, омар сжался, словно кулак, и исчез.
   — На этот чертов вал уйдет прорва времени.
   Он стряхнул с себя червяков. Спустился к Большому Утесу. Внизу, футов на пять-шесть, утес облепили колышущиеся ленты. А сверху, на глади воды их лежало столько, что море казалось твердым.
   — Отлив.
   Переползая с места на место вдоль края скалы, он тянул водоросли к себе, но они не поддавались. Присоски корней впились в камни, и отодрать их оказалось трудней, чем разжать створки моллюска. Местами водоросли разрослись в гигантские кусты, где на кончиках веток покачивались мятые коробочки со студенистой массой. Местами — лежали в воде, словно сабли с рифленой поверхностью и желобчатыми краями. Остальные были похожи на связки портупей из коричневой кожи — портупей, которых с лихвой хватило бы на всех офицеров всех армий мира. Ниже, под водорослями, на скале лохматились какие-то разноцветные отростки, а на голых участках бугрилась похожая на сырое тесто масса. Это был снова «румянец барменши». В воде поднимались крохотные пузырьки, над водой раздавались всплески.
   Одной рукой ухватившись за камни, другой — за плеть водорослей, он потянул ее на себя. Выругался, поднялся по Проспекту до Смотровой Площадки, встал, озирая море и небо.
   Вдруг спохватившись, он так и подпрыгнул:
   — Что ж ты время теряешь! Пошевеливайся!
   Вернувшись к расселине, он повесил через плечо нож на ременной петле, подобрал спасательный пояс. Отвинтил пробку, выпустил воздух и стал спускаться. Намотав пояс на руку, он подступился к водорослям с ножом. Даже резина бывает мягче, но водоросли скользили и нож их не брал. Пришлось поискать точный угол, сделать точный, трезвый расчет, и только тогда удалось вогнать острие в стебель. Нес он их на плечах, как дрова. Плети перевязал шнуром от пояса, а сам пояс зажал в зубах. Он переменил руки и теперь всю тяжесть тащил левой, а правой только придерживал концы. Огромная связка скользнула с плеча и, свалившись, оставила на коленях длинный коричневый след.
   Он взобрался на Красного Льва, сбросил водоросли. Уже с расстояния в несколько футов они показались лишь крохотным пятнышком. Он раскладывал плети, пытаясь определить ту самую прямую, которая и должна была пройти через расселины. Но прямая не получалась.
   — Чтобы вал лег ровно, нужно стенки расселины поднять и пристроить на них водоросли.
   Когда он разложил всю связку, линия протянулась от Красного Льва до Смотровой Площадки. Шириной два дюйма.
   Он вернулся к Большому Утесу за следующей. Возле Красного Льва опустился на корточки, нахмурился. Прищурив один глаз, оглядел творение рук своих. Линию было чуть видно. Он снова полез на скалу.
   Возле Трех Скал, рядом с дальней, в воде что-то плюхнуло — он подпрыгнул и обернулся. Ничего. Даже пены нет, только маленькая волна перечеркнула мелкую рябь.
   — Надо бы поймать рыбу.
   Он занимался второй связкой. Под руку попадались коробочки со студенистой массой — одну он положил в рот, но вкуса не разобрал. Он носил и носил связки водорослей. А когда свалил все в первую щель, до верху оставался почти целый фут.
   Он стоял у расселины, глядя перед собой на красные и бурые плети, и вдруг понял, что ему все это безразлично.
   — Сколько еще? Двенадцать? Двадцать таких вязанок. А потом линию надо расширить…
   Рассудок прекрасно отдавал себе отчет в том, сколько здесь работы и во что она станет.
   — Отдохну-ка я, пожалуй.
   Он дошел до Гнома и сел на камни под пустынными небесами.
   Под скалою шлейфом тянулись водоросли.
   — В первый раз мне так паршиво. Слишком я вымотался сегодня.
   Он уткнулся лицом в колени и пробормотал, обращаясь к призрачной диаграмме — к четкой линии с серым пятнышком посередине:
   — У меня запор с того самого дня, когда в нас угодила торпеда.
   Он сидел неподвижно, изучая живот. И вдруг поднял голову. И увидел, что солнце склонилось к закату, а линия горизонта стала от этого словно ясней и ближе. Прищурившись, он смотрел на запад, и ему пришло в голову, что вот-вот увидит, как на мгновение волны укажут, где искажен совершенный овал земли.
   Примерно посередине между солнцем и Скалой Спасения покачивалась на волнах белая точка. Он вгляделся, понял, что это села на воду чайка и ее понесло течением. И в ту же секунду увидел, как она поднимается в воздух и летит на восток через море. Наверное, уже завтра она опустится на воду возле пирсов и скал Гебрид или поковыляет за плугом по полям холмистой Ирландии. От приступа острой боли померк сияющий день, когда встал перед ним пахарь, швыряя комья в пронзительно вскрикивающую птицу:
   — Ну-ка пошла отсюда, черт бы тебя побрал!
   А птица вовсе не собирается перелетать за межевой камень — она раскрывает клюв и будто бы отвечает что-то тоже на местном наречии. Но даже если бы эта чайка и впрямь оказалась не просто летательным механизмом — и тогда бы она не сумела рассказать об израненном человеке, который застрял на скале посередине моря. Он встал и заходил по своей Смотровой Площадке взад-вперед. Еще раз взглянул на чайку и решил выбросить все это из головы.
   — Может, я никогда и не выберусь отсюда.
   Речь и есть личность.
   — Ты тоже лишь механизм. Знаю я твою влажность, подвижность, тяжесть. У тебя нет жалости, но и разума нет. Я тебя перехитрю. Мне и нужно-то — просто ждать. Я самый твой воздух расплавлю в своем горниле. Я смогу убить — и наемся. И нечего…
   Он умолк на мгновение, следя взглядом за чайкой, подплывшей ближе — но не настолько, чтобы разглядеть в этом белом пятне рептилию.
   — И нечего тут бояться.
   Чайку несло приливом. Конечно, прилив есть и здесь, в самом сердце Атлантики, — гигантская его волна омывает весь мир. Волна эта так огромна, что языки ее — суть океанские течения — гонят воду по кругу диаметром в десять тысяч миль. Течение есть и здесь — оно мчится мимо скалы, вскипает и поворачивает, мчится вспять, бесцельно и вечно. И не остановится, даже если самое жизнь смахнуть с тела земли, как цветок с ветки дерева. Скала неподвижно стоит в море, течение мчится мимо.
   Он смотрел, как чайку проносит мимо Большого Утеса. Чайка чистила перышки и встряхивала крылья, будто утка в пруду.
   Он резко отвернулся и быстро спустился к Утесу. Водоросли, висевшие в воздухе, наполовину скрыло водой.
   Завтра.
   — Я уже устал. А ведь главное — не переусердствовать.
   Мидии определенно пришлись ему не по вкусу, и мысленно он вернулся к коробочкам с желе, висящим на ветках водорослей. Смутно он понимал — надо слушать желудок. А желудку не нравились мидии. Что касается анемонов, о них лучше и не вспоминать — внутри все сразу сжималось, и во рту появлялся отвратительный привкус.
   — Перестарался-таки. Разделся. Наверняка солнечный ожог. А ведь главное — не переусердствовать.
   Он всерьез напомнил себе: спасут его именно сегодня, пусть пока на это и непохоже.
   — Одеться.
   Он оделся, обошел вокруг Гнома, снова сел.
   — Хорошо бы вздремнуть. Но пока не стемнеет — нельзя. Вдруг наши подойдут к скалам, включат сирену — ведь если я не дам знать о себе — уйдут. На сегодня дело я себе нашел. Завтра закончу с водорослями. На горизонте пусто — наши дальше к югу. Или к северу — все равно не видно. Надо ждать.
   Он прислонился спиной к Гному и стал ждать. Но у времени нет конца — и то, что он принял сначала за цель, превратилось в серую, беспредельную безнадежность. Он порылся в памяти, пытаясь отыскать зацепку, но там не было тепла, попадались одни лишь бескровные рассудочные тени.
   Он бормотал:
   — Меня спасут. Меня спасут.
 
   Наконец прошло так много времени, что он позабыл, о чем думал вначале, и, задрав подбородок, увидел, как солнце садится в воду. Он тяжело поднялся, побрел к выбоине с водой и напился. Красное пятно у ближнего ее края выросло. Он это заметил.
   И отозвался:
   — Надо что-то делать с водой.
   Перед сном он оделся, а ноги обернул еще и серым свитером. Между скалой и ногами пролегла мягкая ткань, как ковер на плитах собора. Вдруг возникло странное чувство — его ноги, обутые в странные же, в нелепейшие опорки, фантастичные, без подошв, находятся где-то совсем в другом месте. Кроме всего прочего, и акустика здесь скверная — тяф, тяф, тяф, а потом тонкий жалобный вой из-за бочек винного погреба, и кто-то роняет слова, мерно, будто качает маятник.
   — Тебя плохо слышно, старик, никаких сосисок. Ну, разве что одну-две. Давай. Мне тебя все равно не слышно…
   — Еще раз? Может, помедленней?
   — Ради Бога, только не надо медленней. Да переворачивай. Все это для нынешней молодежи. Крис, погоди-ка. Слышь, Джордж, Крис остается…
   — Потерпи немного, старик. Все ведь это не для тебя, Крис, правда?
   — Я справлюсь, Джордж.
   — В другой роли он будет лучше смотреться, старик. А ты разве не видел список состава, Крис? Ты играешь две роли, но, конечно…
   — Элен ничего не сказала…
   — А какое Элен имеет к этому отношение?
   — Она ничего не сказала…
   — Старик, состав подбираю я.
   — Само собой, Пит, конечно.
   — Так что ты, старик, играешь две роли — ты Пастух, ты же — какой-нибудь Смертный Грех. Как думаешь, Джордж? Подойдет Крису роль Смертного Греха?
   — Конечно, старик, конечно.
   — А знаешь, что я обо всем этом думаю, а, Пит? После всего, что я для тебя сделал, просить меня…
   — Две роли, старик? У всех у нас по две роли. У меня тоже. К тому же, Крис, ты отлично подходишь на роль Смертного Греха.
   — Какого именно, Пит?
   — Выберешь сам, старик. Эй, Джордж! Как ты думаешь, лучше ведь, если наш старина Крис выберет Грех себе по вкусу?
   — Конечно, старик, ну конечно.
   — Сейчас, в часовне, Прю как раз работает с масками, сходи посмотри, Крис…
   — Но если мы не успеем к вечеру…
   — Давай, Крис. Спектакль состоится. Эй, Джордж? Не хочешь взглянуть, что выберет Крис?