Страница:
Излечившись, Данте слагает канцону, как бы перелагая в стихи этот замечательный отрывок прозы:
Данте был не меньшим теоретиком, чем владевший его сердцем Амор. Он привык к философическим беседам у флорентийского Гвидо и студенческим спорам в Болонье. Он решил, что читатель может усумниться в правдивости его слов, — ведь он говорит об Аморе так, как если бы тот был реальностью, вещью в себе, а не только разумной субстанцией. Заметим, что «с у б с т а н ц и я» в средневековой философии могла быть как телесной, так и духовной, то есть чистой формой, чистым действием, подобной природе ангелов. Человек же представлялся соединением телесного и духовного. И так как поэт утверждает, что он видит, как Амор приходит, уходит, то есть видит его действия в пространстве, он придает ему, Амору, свойства тела. Не меньшую свободу выражений позволяли себе латинские поэты и слагатели стихов на народном языке, когда они обращались к предметам неодушевленным так, словно те существовали в действительности и обладали даром речи. Так поступал и автор «Энеиды» Вергилий, Лукан, Гораций и отец поэтов Гомер. После античных примеров Данте переходит к авторам на новых языках. «И прошло немного лет с тех пор, — продолжает он, — как появились первые поэты, сочиняющие стихи на народном языке. В провансальском или в итальянском языках нельзя найти поэтических произведений, написанных ранее чем полтораста лет тому назад». Заметим, что Данте верно датирует начало итальянской литературы, но не провансальской, которая значительно старее. Рассуждение Данте содержит в себе некоторую истину об истории развития поэзии, однако совершенно не соответствует практике поэтов сладостного нового стиля, которые писали, конечно, от сердца и воображения, а не от ума, веря и не веря в субстанциональное существование Амора. Нам кажется, что в этом рассуждении заговорил ученик Болоньи, привыкший к логике наследников Ирнерия.
Как бы противореча самому себе, после рассудительной главы Данте начинает в следующих главах славословие Беатриче, которая в своем неземном совершенстве уподобляется святому Франциску. Он пишет: «Благороднейшая дама снискала такое благоволение у всех, что, когда она проходила по улицам, люди бежали отовсюду, чтобы увидеть ее; и тогда чудесная радость переполняла мою грудь. Когда же она была близ кого-либо, столь куртуазным становилось сердце его, что он не смел ни поднять глаз, ни ответить на ее приветствие; об этом многие испытавшие это могли бы свидетельствовать тем, кто не поверил бы моим словам. Увенчанная смирением, облаченная в ризы скромности, она проходила, не показывая ни малейших знаков гордыни. Многие говорили, когда она проходила мимо: „Она не женщина, но один из прекраснейших ангелов“. А другие говорили: „Это чудо; да будет благословен господь, творящий необычайное“.
В двух стихотворениях поэт восхваляет уже не земную женщину, а преображенную, чья красота становится небесным явлением, не подвластным земным переменам.
Глава шестая
Глава седьмая
Амор сжалился над своим верным. Был ясный майский вечер. Данте стоял на углу близ ворот Флоренции, которые вели к Арно и пригородам за рекой. Ему показалось, что сердце его исполнено радости, и он увидел красивую даму, которую некогда воспевал Гвидо Кавальканти. Она звалась Джо-ванна (Иоанна), но знакомые называли ее Примавера, что значит «весна». Взглянув пристальней, он увидел, что за При-маверой идет чудотворная Беатриче. Амор, сопутствующий Данте, иногда был склонен к рассуждениям и даже к чистой логике, напоминая болонских толкователей законов и глоссаторов. По словам Амора, Примавера означает не только «весна», но также «идущая впереди» (Амор, как и многие его ученые собратья в средние века, пользуется неверной этимологией). Исходя из этого толкования имени красавицы Амор заключает, что вполне естественно сопоставить настоящее имя Примаверы — Джованна с именем Иоанна Крестителя — предтечи Христа! А Беатриче следовало бы называть Амором «благодаря большому сходству со мной», заключает он. Когда Амор исчез и дамы прошли мимо, Данте написал сонет о чудесном явлении монны Биче (сокращенная форма имени Беатриче).
Когда о бренной жизни думал я
И видел, как близка моя могила,
Сам бог любви омыл свой лик слезой.
Столь смущена была душа моя,
Что в мыслях так, вздыхая, говорила:
«Покинет дама грешный мир земной».
И, мыслию терзаемый одной,
Сомкнул глаза. В неизъяснимой дали
В отчаянье блуждали
Сознанья духи. И в воображенье,
Прервав уединенье,
Обличья скорбных жен передо мной
Все истины, все знания предстали.
«И ты, и ты умрешь!» — они взывали.
И страшное увидел я вдали,
Входя все глубже в ложное мечтанье.
Был в месте, чуждом памяти моей.
С распущенными волосами шли
Там дамы, слышалось их причитанье;
Они метали пламя злых скорбей.
Мерцало солнце, мнилось, все слабей,
И звезды плакали у небосклона,
Взойдя из ночи лона.
И птиц летящих поражала смерть,
И задрожала твердь.
Вот некий муж предстал среди теней,
И хриплый голос рек, как отзвук стона:
«Сей скорбный век покинула Мадонна».
И очи, увлажненные слезой,
Возвел — казалось, ниспадает манна, —
То возвращались ангелы небес,
И облачко парило над землей,
К нам доносилось райское: «Осанна!»
И звук иной в моей душе исчез.
Сказал мне Амор: «Горестных чудес
Не скрою. Посмотри, лежит средь зала».
Мадонну показала
Фантазия мне мертвой, бездыханной.
Вот дамы лик желанный
Сокрыли мглою траурных завес.
Она, поправ смиреньем смерти жало,
Казалось, молвит: «Я покой познала».
Данте был не меньшим теоретиком, чем владевший его сердцем Амор. Он привык к философическим беседам у флорентийского Гвидо и студенческим спорам в Болонье. Он решил, что читатель может усумниться в правдивости его слов, — ведь он говорит об Аморе так, как если бы тот был реальностью, вещью в себе, а не только разумной субстанцией. Заметим, что «с у б с т а н ц и я» в средневековой философии могла быть как телесной, так и духовной, то есть чистой формой, чистым действием, подобной природе ангелов. Человек же представлялся соединением телесного и духовного. И так как поэт утверждает, что он видит, как Амор приходит, уходит, то есть видит его действия в пространстве, он придает ему, Амору, свойства тела. Не меньшую свободу выражений позволяли себе латинские поэты и слагатели стихов на народном языке, когда они обращались к предметам неодушевленным так, словно те существовали в действительности и обладали даром речи. Так поступал и автор «Энеиды» Вергилий, Лукан, Гораций и отец поэтов Гомер. После античных примеров Данте переходит к авторам на новых языках. «И прошло немного лет с тех пор, — продолжает он, — как появились первые поэты, сочиняющие стихи на народном языке. В провансальском или в итальянском языках нельзя найти поэтических произведений, написанных ранее чем полтораста лет тому назад». Заметим, что Данте верно датирует начало итальянской литературы, но не провансальской, которая значительно старее. Рассуждение Данте содержит в себе некоторую истину об истории развития поэзии, однако совершенно не соответствует практике поэтов сладостного нового стиля, которые писали, конечно, от сердца и воображения, а не от ума, веря и не веря в субстанциональное существование Амора. Нам кажется, что в этом рассуждении заговорил ученик Болоньи, привыкший к логике наследников Ирнерия.
Как бы противореча самому себе, после рассудительной главы Данте начинает в следующих главах славословие Беатриче, которая в своем неземном совершенстве уподобляется святому Франциску. Он пишет: «Благороднейшая дама снискала такое благоволение у всех, что, когда она проходила по улицам, люди бежали отовсюду, чтобы увидеть ее; и тогда чудесная радость переполняла мою грудь. Когда же она была близ кого-либо, столь куртуазным становилось сердце его, что он не смел ни поднять глаз, ни ответить на ее приветствие; об этом многие испытавшие это могли бы свидетельствовать тем, кто не поверил бы моим словам. Увенчанная смирением, облаченная в ризы скромности, она проходила, не показывая ни малейших знаков гордыни. Многие говорили, когда она проходила мимо: „Она не женщина, но один из прекраснейших ангелов“. А другие говорили: „Это чудо; да будет благословен господь, творящий необычайное“.
В двух стихотворениях поэт восхваляет уже не земную женщину, а преображенную, чья красота становится небесным явлением, не подвластным земным переменам.
Возлюбленная поэта «ангелизирована», подобных славословий удостаивалась ранее только Мадонна. Оба сонета как бы подготовляют к смерти блаженной и прекрасной дамы.
Постигнет совершенное спасенье
Тот, кто ее в кругу увидит дам.
Пусть воздадут творцу благодаренье
Все сопричастные ее путям.
Ты видишь добродетели явленье
В ее красе, и зависть по следам
Мадонны не идет, но восхищенье
Сопутствует ее святым вестям.
Ее смиренье мир преобразило,
И похвалу все спутницы приемлют,
Постигнув свет сердечной глубины,
И, вспомнив то, что смертных поразило
В ее делах, высоким чувствам внемлют, —
Вздыхать от сладости любви должны.
Приветствие владычицы благой
Столь величаво, что никто не смеет
Поднять очей. Язык людской немеет,
Дрожа, и все покорно ей одной.
Сопровождаемая похвалой,
Она идет; смиренья ветер веет.
Узрев небесное, благоговеет,
Как перед чудом, этот мир земной.
Для всех взирающих — виденье рая
И сладости источник несравненный.
Тот не поймет, кто сам не испытал.
И с уст ее, мне виделось, слетал
Любвеобильный дух благословенный
И говорил душе: «Живи, вздыхая!»
Глава шестая
Смерть Беатриче
Восхваления Беатриче неожиданно прерываются трагической цитатой из библейской книги «Плач пророка Иеремии»: «Как в одиночестве сидит град, некогда многолюдный, он стал как вдова, некогда великий между народами». Эта цитата является эпиграфом к последней части «Новой Жизни», повествующей о смерти несравненной дамы. Всеми правдами и неправдами поэт стремится датировать события числом «девять». Беатриче умерла в 1290 году, 8 июня, однако Данте прибегает к счету, принятому в Сирии, по которому у него получается, что месяц ее смерти — девятый, «ибо первый месяц там Тизрин первый, называемый у нас октябрем». Нам кажется, что эти страшные натяжки и привлечение восточных экзотических календарей являются неоспоримым доказательством того, что Беатриче существовала в действительности. Если бы она была символом или аллегорией, к чему были бы все эти хитрые расчеты? Для прославления и возвышения Беатриче Данте понадобились звездные числа и космические образы, и он обратился к популярной в средневековой Европе книге узбекского астронома IX века, уроженца Самарканда, Аль Фергани. «Начала астрономии» Аль Фергани были известны благодаря латинскому переводу Герарда из Кремоны. Это сочинение Данте тщательно изучил, и оно в значительной степени определило его представления о строении вселенной. Чтобы объяснить возвышенный смысл даты успения своей возлюбленной, Данте обращается к выкладкам среднеазиатского математика и звездочета. Число «девять» оказывается главным числом мироздания, ибо движущихся небес — девять, и девятое небо есть перводвигатель, в котором заключено мировое движение.
Воспринимая смерть Беатриче как космическую катастрофу, Данте почел необходимым сообщить о ней всему миру. Он обращается с латинским посланием к земным владыкам, начав его приведенной выше цитатой из Иеремии. Но князья Италии и градоправители республик вряд ли отозвались на письмо юного флорентийского поэта. В безумный смысл этого не дошедшего до нас послания проник спустя шесть веков Александр Блок:
«Рисуя, — вспоминает он, — я поднял глаза и увидел рядом с собой людей, которым надлежало воздать честь. Они смотрели на мою работу. И как мне было сказано потом, пребывали там уже в течение некоторого времени, прежде чем я их заметил. Когда я их увидел, я встал и, приветствуя их, сказал им: „Некое видение пребывало со мной, и я весь был погружен в мысли“. Когда ушли эти люди, я вернулся к моему занятию и снова стал рисовать ангела. И за работой мне пришло в голову сочинить стихи как бы к годовщине, обратясь к тем, кто посетил меня. Тогда я написал сонет, начинающийся: „Явилась мне…“ Этот сонет имеет два начала, второе является как бы поэтическим переложением рассказа:
Если этот сонет был послан даме сострадания, то он прозвучал как признание в любви.
Все же определить, каков был конец первой редакции «Новой Жизни», представляет нелегкую задачу. Мы можем предположить, что заключением было торжество сострадательной дамы и сонет, ей посвященный. Может быть, были приписаны позже не только история его «чудесного видения», но также глава тридцать девятая о раскаянии Данте и одиннадцатая о пилигримах. В двадцать девятой главе, несмотря на плач, воздыхания и покаяние, чувствуются некоторая искусственность и холод — величайшие противники поэзии. Сонет о пилигримах больше говорит о внешнем образе идущих «по граду скорбей» странников, чем о чувствах самого поэта.
В начале «Пира» Данте категорически заявляет, что сострадательная дама не женщина, а Философия, дочь самого господа бога, — и пусть верит, кто может поверить! Но мы знаем, что Данте впоследствии отказался от этой натяжки и каялся в земном раю перед ликом Беатриче во всех своих увлечениях, как просто земных, так и аллегорических. Мы полагаем, что наиболее вероятна гипотеза о том, что «чудесное видение» было придано книге памяти позже, когда пророчество последнего сонета уже осуществлялось в «Божественной Комедии». Некоторые ученые прошлого столетия полагали, что благородная дама была не кем иным, как невестою, а затем женою Данте — Джеммою Донати. Это вызвало бурю негодования и возмущения у критически настроенных дантологов нашего века, которые не желают решать загадки дамы сострадания. Почему, однако, не предположить, что красавицей, пожалевшей Данте, действительно была долго ждавшая своего жениха и просватанная за него еще в детстве Джемма Донати? Данте был обязан взять ее в жены по договору, подписанному его отцом, и потому не замечал ее красоты, но после смерти Беатриче он мог вдруг заметить прелесть своей невесты, ее нежность, сострадательность и всепрощение и оценил ту долгую любовь, которую она к нему питала. Женоненавистник Боккаччо сообщает, что родственники, мол, оженили Данте после смерти Беатриче, не понимая, что поэтам супружество вредно, так как оно мешает их занятиям поэзией. Седовласый автор «Декамерона» стал в конце жизни богомольным мизантропом, однако свидетельству его нельзя не верить. Данте женился после смерти Беатриче, вероятно, через год, когда ему было двадцать шесть лет, а Джемме около двадцати. Каким образом Джемма, подарившая Данте четырех детей, могла стать символом божественной мудрости, я затрудняюсь объяснить. Данте, впрочем, любил самые нежданные трансформации смысла, но мог впоследствии легко от них отказываться. Великому человеку была свойственна вечная игра идей, реальных и фантастических. Без этих перевоплощений, перемен, духовных восхождений и многих, увы, многих падений, в том числе в аллегорически-морализирующие времена «Пира», Данте не стал бы автором «Божественной Комедии».
Воспринимая смерть Беатриче как космическую катастрофу, Данте почел необходимым сообщить о ней всему миру. Он обращается с латинским посланием к земным владыкам, начав его приведенной выше цитатой из Иеремии. Но князья Италии и градоправители республик вряд ли отозвались на письмо юного флорентийского поэта. В безумный смысл этого не дошедшего до нас послания проник спустя шесть веков Александр Блок:
Данте стал проводить дни и ночи в слезах. В те времена, как и в античной Греции, мужчины не стыдились слез. Затем он написал канцону. Она связана тематически с канцоною, в которой говорилось, что в небесах ожидают Беатриче.
В посланьях к земным владыкам
Говорил я о Вечной Надежде.
Они не поверили крикам,
И я не такой, как прежде.
Никому не открою ныне
Того, что рождается в мысли.
Пусть думают — я в пустыне
Блуждаю, томлюсь и числю.
Несмотря на отдельные прекрасные строки, канцона эта немного длинна, заверения о неутешности поэта, о его верности Беатриче, о его несказанном горе повторяются, может быть, слишком часто, однако нельзя ни минуты сомневаться в их искренности. Затем Данте рассказывает, что, когда канцона эта была написана, к нему пришел один из лучших его друзей, который «приходился столь близким родственником по крови той славной даме, что не было родственника, более близкого». Этот перифраз значит, что посетитель скорбящего Данте был братом Беатриче. Он попросил Данте сочинить стихи об одной юной умершей даме, не называя ее имени. Однако Данте понял, что он ведет речь о Беатриче. И Данте сочинил сонет, начинающийся:
На небе Беатриче воссияла,
Где ангелов невозмутим покой…
И, с удивленьем на нее взирая,
Ее в обитель рая
Владыка вечности к себе призвал,
Любовью совершенною пылая,
Затем, что жизнь столь недостойна эта,
Докучная, ее святого света.
Решив, что он недостаточно удовлетворил просьбу своего приятеля, Данте написал также небольшую канцону, которая начинается: «Который раз, увы, припоминаю, что не смогу увидеть…» В последних ее стихах чувствуется скорбное дыхание, звучит музыка будущей «Комедии», терцин «Рая»:
Пусть скорбь моя звучит в моем привете;
Так благородным надлежит сердцам.
Мой каждый вздох спешит навстречу к вам.
Как жить, не воздыхая, мне на свете!
В годовщину смерти Беатриче Данте сидел в уединенном месте и на табличке рисовал ангела, думая о несравненной даме.
Ее красу не видит смертный взор.
Духовною она красою стала
И в небе воссияла,
И ангелов ее восславил хор.
Там вышних духов разум утонченный
Дивится, совершенством восхищенный.
«Рисуя, — вспоминает он, — я поднял глаза и увидел рядом с собой людей, которым надлежало воздать честь. Они смотрели на мою работу. И как мне было сказано потом, пребывали там уже в течение некоторого времени, прежде чем я их заметил. Когда я их увидел, я встал и, приветствуя их, сказал им: „Некое видение пребывало со мной, и я весь был погружен в мысли“. Когда ушли эти люди, я вернулся к моему занятию и снова стал рисовать ангела. И за работой мне пришло в голову сочинить стихи как бы к годовщине, обратясь к тем, кто посетил меня. Тогда я написал сонет, начинающийся: „Явилась мне…“ Этот сонет имеет два начала, второе является как бы поэтическим переложением рассказа:
Так прошел год. Погруженный в скорбь, одиночество, воспоминания, Данте писал сонеты, канцоны, в которых уже не дышало прежнее вдохновение, прежняя страсть. И вдруг что-то изменилось в его душевном состоянии, что-то дрогнуло, что-то снова вдохновило его. Лицо печальника было искажено скорбью, глаза покраснели от слез, но мысль о том, видят или не видят его скорбь, не покидала поэта, вечно преданного самоанализу. «Однажды, — продолжает Данте, — осознав мое мучительное состояние, я поднял глаза, чтобы увидеть, видят ли меня. Тогда я заметил некую благородную даму, юную и прекрасную собой, которая смотрела на меня из окна с таким сожалением, что казалось, что все сожаление в мире в ней нашло свое прибежище. И так как несчастные, видя сострадание других, почувствовавших их муки, легче уступают приступам слез, как бы сожалея самих себя, я ощутил в моих глазах желание пролить слезы. Но, боясь показать жалкое состояние моей жизни, я удалился от очей этой благородной дамы, говоря самому себе: „Не может быть, чтобы с этой сострадательной дамой не находился благороднейший Амор“. Это было опасное соседство. Рядом с прекрасной дамой, которую Данте не знал, или, может, быть, знал, так как она жила рядом, был роковой спутник — Амор. Данте был в смущении, в недоумении. Дама, полная сострадания, проливала слезы, и где бы ни увидела она молодого страдальца, бледность — цвет любви — являлась на ее щеках. В ее взглядах Данте начал искать утешения, наконец он написал сонет:
Явилась мне в часы уединенья —
Ее Амор оплакивал со мной.
Вы видели рисунок быстрый мой,
Склонились у ее изображенья.
Глаза Данте, по его словам, начали испытывать слишком сильное наслаждение, когда он видел сострадательную даму; напрасно он упрекал свои глаза и даже написал сам себе в укор сонет. Взоры его невольно направлялись в ту сторону, где была дама-утешительница. Данте прекрасно сознавал — с его склонностью к анализу — противоречие своих чувств. Образ сострадательной дамы, живой, улыбающейся или печальной, был слишком привлекателен и соблазнял самые глубины его сердца. Он записал в своем поэтическом дневнике: «Я видел вновь и вновь лицо сострадательной дамы в столь необычном виде, что часто думал о ней как об особе, слишком мне нравящейся. „Эта благородная дама, — размышлял я, — прекрасная, юная и мудрая, появлялась, как можно судить, по воле Амора, чтобы в жизни моей я нашел отдохновение“. И часто я думал еще более влюбленно, так что сердце мое все глубже воспринимало доводы этой мысли. И когда я уже был вполне готов с ними согласиться, я снова погружался в раздумье, как бы движимый самим разумом, и говорил самому себе: „Боже, что это за мысль, которая столь постыдно хочет меня утешить и почти не допускает иную мысль?“ Затем восставала другая мысль и говорила: „В таком мучительном состоянии ты находишься, почему не хочешь освободиться от скорбей? Ты видишь — это наваждение Амора, приводящего к нам любовные желания. Амор исходит из столь благородного места, каким являются очи дамы, показавшей столь великое ко мне сострадание“. Так я, борясь с самим собой, хотел выразить мое душевное состояние в стихах. И так как в столкновении моих мыслей побеждали те, которые говорили в ее пользу, мне показалось, что мне следует к ней обратиться. Тогда я написал сонет, который начинается: Благая мысль».
И цвет любви и благость сожаленья
Ваш лик скорбящий мне не раз являл.
Он милосердием таким сиял,
Что на земле не нахожу сравненья.
Я созерцал чудесные явленья.
Ваш грустный взор мой скорбный взор встречал.
И голос трепетный во мне звучал —
Вот сердце разорвется от волненья.
Ослабленным глазам я воспретить
Не мог глядеть на вас…
Если этот сонет был послан даме сострадания, то он прозвучал как признание в любви.
Затем в «Новой Жизни», написанной (скорее составленной, так как стихи возникли ранее) через год после смерти Беатриче, описывается покаяние Данте и его возвращение к Беатриче. Он снова проливает слезы, снова мучается денно и нощно, и муки его усугублены его краткой изменой. Наконец, Данте повествует о пилигримах, направляющихся в Рим, которых он встретил на улицах Флоренции. По этому поводу он пишет сонет, в котором со свойственным ему преувеличением уверяет, что, если бы печальная весть о смерти Беатриче коснулась ушей этих странников, пришедших из неведомых и далеких стран, они наполнили бы Флоренцию рыданиями. Следует также рассказ о неких благородных дамах, которые попросили Данте написать стихи. Данте послал им один из своих сонетов, посвященных Беатриче, написанный после ее смерти, и новый сонет — апофеоз возвышенной дамы на небесах.
Благая мысль мне говорит пристрастно
О вас, пленившей дни мои и сны.
Слова любви столь сладости полны,
Что сердце, кажется, со всем согласно.
Душа узнать стремится ежечасно
У сердца: «Кем с тобою пленены?
Зачем лишь ей одной внимать должны?
Слова иные изгоняешь властно!»
«Душа задумчивая, — говорит
Ей сердце, — это дух любви нам новый;
Он мне, таясь, открыл свое желанье.
А добродетели его основы
В очах прекрасных той, что нам сулит
И утешение и состраданье».
После этого Данте явилось «чудесное видение». В этом видении, говорит он, «в котором я узрел то, что заставило меня принять решение не говорить больше о благословенной, пока я не буду в силах повествовать о ней более достойно. Чтобы достигнуть этого, я прилагаю все усилия, о чем она поистине знает. Так, если соблаговолит тот, кто все животворит, чтобы жизнь моя продлилась еще несколько лет, я надеюсь сказать о ней то, что никогда еще не было сказано ни об одной женщине. И пусть душа моя по воле владыки куртуазии вознесется и увидит сияние моей дамы, присноблаженной Беатриче, созерцающей в славе своей лик того, кто благословен во веки веков». Таким образом, Данте на последней странице «Новой Жизни» обещает, что скажет о Беатриче «то, что никогда не было сказано ни об одной женщине». Этот заключительный аккорд «книги памяти» противостоит всему замыслу следующего произведения Данте — «Пира», написанного в первые годы изгнания. Следует предположить, что три (или, может быть, только первые две) аллегорические и морализирующие канцоны, вошедшие в «Пир», возникли еще во Флоренции. Данте утверждает, что «сострадательная дама» была «достойнейшей дочерью Повелителя вселенной, которую Пифагор именовал Философией» (I, XV, 12). Нелегко объяснить совершенно очевидное противоречие между двумя произведениями. Трудно также отрешиться от мысли, что «сострадательная дама», прежде чем превратиться в образ аллегорический, существовала в действительности на «первом плане». Можно предположить с достаточной вероятностью, вместе с многими современными дантологами, что «Новая Жизнь» имела две редакции и что до нас дошла вторая, в которой конец был переделан и дополнен самим автором в те времена, когда он оставил «Пир» и трактат «О народном красноречии» и начал писать «Монархию» и «Божественную Комедию». Отказавшись от интеллектуализма первых лет изгнания, Данте стремился связать с песнями поэмы юношеское свое произведение, прославлявшее ту, которая стала его водительницей в «Раю».
За сферою предельного движенья
Мой вздох летит в сияющий чертог.
И в сердце скорбь любви лелеет бог
Для нового вселенной разуменья.
И, достигая область вожделенья,
Дух-пилигрим во славе видеть мог
Покинувшую плен земных тревог,
Достойную похвал и удивленья.
Не понял я, что он тогда сказал,
Столь утонченны, скрытны были речи
В печальном сердце. Помыслы благие
В моей душе скорбящей вызывал.
Но Беатриче — в небесах далече —
Я слышал имя, дамы дорогие.
Все же определить, каков был конец первой редакции «Новой Жизни», представляет нелегкую задачу. Мы можем предположить, что заключением было торжество сострадательной дамы и сонет, ей посвященный. Может быть, были приписаны позже не только история его «чудесного видения», но также глава тридцать девятая о раскаянии Данте и одиннадцатая о пилигримах. В двадцать девятой главе, несмотря на плач, воздыхания и покаяние, чувствуются некоторая искусственность и холод — величайшие противники поэзии. Сонет о пилигримах больше говорит о внешнем образе идущих «по граду скорбей» странников, чем о чувствах самого поэта.
В начале «Пира» Данте категорически заявляет, что сострадательная дама не женщина, а Философия, дочь самого господа бога, — и пусть верит, кто может поверить! Но мы знаем, что Данте впоследствии отказался от этой натяжки и каялся в земном раю перед ликом Беатриче во всех своих увлечениях, как просто земных, так и аллегорических. Мы полагаем, что наиболее вероятна гипотеза о том, что «чудесное видение» было придано книге памяти позже, когда пророчество последнего сонета уже осуществлялось в «Божественной Комедии». Некоторые ученые прошлого столетия полагали, что благородная дама была не кем иным, как невестою, а затем женою Данте — Джеммою Донати. Это вызвало бурю негодования и возмущения у критически настроенных дантологов нашего века, которые не желают решать загадки дамы сострадания. Почему, однако, не предположить, что красавицей, пожалевшей Данте, действительно была долго ждавшая своего жениха и просватанная за него еще в детстве Джемма Донати? Данте был обязан взять ее в жены по договору, подписанному его отцом, и потому не замечал ее красоты, но после смерти Беатриче он мог вдруг заметить прелесть своей невесты, ее нежность, сострадательность и всепрощение и оценил ту долгую любовь, которую она к нему питала. Женоненавистник Боккаччо сообщает, что родственники, мол, оженили Данте после смерти Беатриче, не понимая, что поэтам супружество вредно, так как оно мешает их занятиям поэзией. Седовласый автор «Декамерона» стал в конце жизни богомольным мизантропом, однако свидетельству его нельзя не верить. Данте женился после смерти Беатриче, вероятно, через год, когда ему было двадцать шесть лет, а Джемме около двадцати. Каким образом Джемма, подарившая Данте четырех детей, могла стать символом божественной мудрости, я затрудняюсь объяснить. Данте, впрочем, любил самые нежданные трансформации смысла, но мог впоследствии легко от них отказываться. Великому человеку была свойственна вечная игра идей, реальных и фантастических. Без этих перевоплощений, перемен, духовных восхождений и многих, увы, многих падений, в том числе в аллегорически-морализирующие времена «Пира», Данте не стал бы автором «Божественной Комедии».
Глава седьмая
Судьбы Флоренции во второй половине XIII века
лорентийская коммуна образовалась в середине XII века. Так же как в других итальянских городах, первоначально во главе коммуны стоял совет консулов. Пока Флоренция приводила в покорность графство, никто из граждан не покушался на авторитет консульской верхушки, но уже в конце XII века появились расхождения и несогласия между отдельными влиятельными семьями. Новые граждане феодального происхождения, пришедшие из замков, боролись со старыми патрициями за власть в коммуне. Экономическое развитие города выдвинуло на первый план разбогатевших купцов. Росло также влияние торговых и ремесленных цехов, где постепенно выделилась группа (или группы) людей, стремившихся к управлению общественными делами.
Еще в конце XII века во Флоренции образовался цех купцов Калимала, получивший свое название от переулка между Старым и Новым рынком, где размещались их склады и лавки. Разбогатев на торговле и ростовщичестве, купцы Калимала выдвинули из своей среды банкиров, раскинувших сеть контор от Малой Азии и северной Африки до Британских островов. В первой половине XIII столетия возникли цехи менял и банкиров, нотариусов и судей, суконщиков, торговцев шелком, затем врачей и аптекарей и меховщиков. Эти семь цехов (вместе с Калимала) именовали большими, или старшими, они объединяли самых богатых дельцов из флорентийских торгово-промышленных компаний. Наибольшим уважением пользовался цех юристов, наибольшее влияние на дела коммуны оказывал Калимала. Старшие цехи постепенно забрали в свои руки бразды правления в коммуне.
В начале XIII века исполнительная власть во Флоренции была доверена подесте, градоправителю, который в целях обеспечения беспристрастия и нелицеприятия власти приглашался из другого города. Почти всегда подесте принадлежали к сословию нобилей. Также нобилем и также, как правило, чужеземцем был Капитан народа, командовавший вооруженными силами республики.
Если мы бросим взгляд на политическую карту Италии XIII века, то она покажется нам похожей на шахматную доску, на которой гвельфские коммуны чередуются с гибеллинскими. Обычно соседние города принадлежали к различным партиям. Так, Пиза была традиционно гибеллинской благодаря старинным связям с империей и выгодам, которые она получала от этих связей, а Флоренция — традиционно гвельфской. Флоренция, в свою очередь, имела гибеллинских соседей — Ареццо и Сьену.
Названия «гвельфы» и «гибеллины», которые, как можно судить на основании хроник, появились во Флоренции еще в конце XII века, по существу, стали обозначать не столько приверженность к папе или императору, сколь противоречия в самой Флоренции, где в конце концов гвельфы восторжествовали как партия, обеспечивающая городу процветание. Не в интересах Флоренции было ссориться с папой, который мог помешать торговле флорентийских суконщиков и операциям флорентийских банкиров во Франции и в Провансе. После победы Карла Анжуйского над королем Манфредом и изгнания гибеллинов из города флорентийцам открылись новые торговые пути на юг, в королевство Неаполитанское, где воцарилась династия Анжу. Союз с папой, неаполитанскими Анжу и с французским королем стал основой флорентийской политики, диктуемой экономическими интересами города. Напрасна была попытка нейтрального папы Николая III из семьи Орсини помирить эмигрировавших гибеллинов с твердо сидевшими во Флоренции гвельфами. Данте, которому было около пятнадцати лет, присутствовал при переговорах папского примирителя, кардинала Латини Малабранка — впоследствии поэт назовет его именем одного из дьяволов ада. Этот папский племянник собрал представителей обеих партий (среди гвельфов находился будущий тесть Данте — Мането Донати), и противники при нем облобызались и поклялись в дружбе и христианских чувствах. Но поцелуи эти были поцелуями Иуды. Цели папы-«миротворца» были далеко не бескорыстны: он хотел ослабить своего союзника Карла Анжуйского и укрепить свое положение в Тоскане. После «мира кардинала Латини» много гибеллинов вернулось во Флоренцию.
Еще в конце XII века во Флоренции образовался цех купцов Калимала, получивший свое название от переулка между Старым и Новым рынком, где размещались их склады и лавки. Разбогатев на торговле и ростовщичестве, купцы Калимала выдвинули из своей среды банкиров, раскинувших сеть контор от Малой Азии и северной Африки до Британских островов. В первой половине XIII столетия возникли цехи менял и банкиров, нотариусов и судей, суконщиков, торговцев шелком, затем врачей и аптекарей и меховщиков. Эти семь цехов (вместе с Калимала) именовали большими, или старшими, они объединяли самых богатых дельцов из флорентийских торгово-промышленных компаний. Наибольшим уважением пользовался цех юристов, наибольшее влияние на дела коммуны оказывал Калимала. Старшие цехи постепенно забрали в свои руки бразды правления в коммуне.
В начале XIII века исполнительная власть во Флоренции была доверена подесте, градоправителю, который в целях обеспечения беспристрастия и нелицеприятия власти приглашался из другого города. Почти всегда подесте принадлежали к сословию нобилей. Также нобилем и также, как правило, чужеземцем был Капитан народа, командовавший вооруженными силами республики.
Если мы бросим взгляд на политическую карту Италии XIII века, то она покажется нам похожей на шахматную доску, на которой гвельфские коммуны чередуются с гибеллинскими. Обычно соседние города принадлежали к различным партиям. Так, Пиза была традиционно гибеллинской благодаря старинным связям с империей и выгодам, которые она получала от этих связей, а Флоренция — традиционно гвельфской. Флоренция, в свою очередь, имела гибеллинских соседей — Ареццо и Сьену.
Названия «гвельфы» и «гибеллины», которые, как можно судить на основании хроник, появились во Флоренции еще в конце XII века, по существу, стали обозначать не столько приверженность к папе или императору, сколь противоречия в самой Флоренции, где в конце концов гвельфы восторжествовали как партия, обеспечивающая городу процветание. Не в интересах Флоренции было ссориться с папой, который мог помешать торговле флорентийских суконщиков и операциям флорентийских банкиров во Франции и в Провансе. После победы Карла Анжуйского над королем Манфредом и изгнания гибеллинов из города флорентийцам открылись новые торговые пути на юг, в королевство Неаполитанское, где воцарилась династия Анжу. Союз с папой, неаполитанскими Анжу и с французским королем стал основой флорентийской политики, диктуемой экономическими интересами города. Напрасна была попытка нейтрального папы Николая III из семьи Орсини помирить эмигрировавших гибеллинов с твердо сидевшими во Флоренции гвельфами. Данте, которому было около пятнадцати лет, присутствовал при переговорах папского примирителя, кардинала Латини Малабранка — впоследствии поэт назовет его именем одного из дьяволов ада. Этот папский племянник собрал представителей обеих партий (среди гвельфов находился будущий тесть Данте — Мането Донати), и противники при нем облобызались и поклялись в дружбе и христианских чувствах. Но поцелуи эти были поцелуями Иуды. Цели папы-«миротворца» были далеко не бескорыстны: он хотел ослабить своего союзника Карла Анжуйского и укрепить свое положение в Тоскане. После «мира кардинала Латини» много гибеллинов вернулось во Флоренцию.