Страница:
Уже после войны не однажды знакомые учителя мне говорили, что у меня нет никаких педагогических способностей. А тогда мне довелось стать преподавателем в условиях, которые в нынешнее время называют "экстремальными".
Не было учебников, не было тетрадей, даже обои мне отказались выдать. В свободной благодаря каникулам школе в классе сидело человек двадцать парней за партами, а я стоял у классной доски с мелом в руках.
Ребята были вольнонаемные, некоторых я знал по Мзасскому лесоучастку. Они смотрели на меня с вниманием и доверием, им наверняка очень хотелось стать десятниками, чтобы вместо топоров и пил держать в руках палочки метры, уметь пользоваться таблицами подсчета кубометров и вычислять проценты выполнения планов.
Никаких инструкций и программ не было, но я понимал, какую пользу могу принести этим не шибко грамотным симпатичным паренькам. Нет, задачи вроде "некто купил два метра ситца..." и т. д. не годятся. Надо брать примеры из жизни, им знакомой. Я писал на доске: "Иванов вывез столько-то кубометров леса, Сидоров - столько-то. На сколько процентов Иванов перевыполнил норму, а Сидоров недовыполнил?" Надо сказать, что и тот и другой сидели тут же за партами. А вот пример из грамматики - при общем хохоте я писал: "Иванов скоро женится, а Сидоров пока не собирается жениться".
Уроки проходили не только интересно, но и весело. Увы, через две недели курсы закрылись. Какое-то количество леса, застрявшего по берегам рек, удалось сплавить в Кузнецк, бревна предстояло выловить из воды и сложить в штабели. Как не хотелось моим ученикам отправляться на эти работы! Им обещали: выполните задание - вернетесь на курсы! Но их обманули, и моя педагогическая деятельность с тех пор не возобновлялась...
Я получил весьма красноречивое длинное письмо от родителей. Они подробно описывали неожиданную для меня свадьбу моей самой младшей сестры Кати с Валерием Перцовым. Он был моим другом еще на Литературных курсах, именно я ввел его в нашу семью. Я уже писал, что он подружился с моим братом Владимиром, что он пытался ухаживать за моей сестрой Машей, но, не получая взаимности, перенес свое влечение на восемнадцатилетнюю Катю.
Благодетельница многих семей Моина Абамелек-Лазарева расщедрилась и вместо ежемесячных десяти долларов прислала целых сто. Свадьбу устроили по тем временам роскошную. Венчались в церкви ближайшего к Дмитрову села Подлипечья. Гостей позвали много. Катя в белой фате, как писали родители, была прелестна. А мне так и не пришлось быть шафером в четырнадцатый раз.
А другая новость в родительском письме казалась и вовсе невероятной. Вышло постановление партии и правительства о новой стройке: между Волгой и Москвой будет проведен канал и пройдет он не более не менее, как через Дмитров. К письму была приложена вырезка из газеты, что требуются инженеры и техники всех специальностей. Родители писали, что нечего мне томиться вдали от отчего дома, чтобы я немедленно увольнялся и приезжал к ним.
Я рассказал о будущем грандиозном строительстве Мешалкину и намекнул, как бы хотел там работать. Он мне отвечал, что у меня договор подписан на год работы здесь. В будущем январе срок договора закончится, тогда, возможно, меня уволят.
12.
Меня направили на Абашевский лесоучасток. Запомнилось дивной красоты путешествие на лодке, сперва вниз по Мрас-су, потом по Томи. Стояла осень, и подступавшие к берегам горы были и желтые, и оранжевые, и красные, с темными пятнами кедров, пихт, елей и сосен. В старинном русском селе Абашеве высилась недавно закрытая и превращенная в склад церковь, по обоим склонам малой речки Абашевки стояли добротные дома, в одном из них, бывшем кулацком, размещалась контора лесоучастка. Выше по течению речки через каждые десять километров один за другим располагались три поселка - лесозаготовительные пункты. Лишь начальство там было вольнонаемное, остальные жители являлись спецпереселенцами.
Не хочу повторяться, поэтому рассказывать о тамошней жизни не буду. Я увидел такие же длинные бараки с двухэтажными нарами и услышал о такой же горькой доле ни в чем не повинных несчастных и трудолюбивых людей.
Я наслышался много страшных рассказов о тамошнем летнем голоде, о том, как умирали взрослые и дети, а с осени понавезли муку и продовольствие, задымились трубы столовок, и люди пошли с топорами и пилами в тайгу.
Позднее я записал свои впечатления о жизни абашевских спецпереселенцев, только один случай взял из моего пребывания на Мзасском участке - это как я украл у девочки пышку, все остальные были посвящены Абашеву, в последнем рассказе описывалось, как прорвало на Томи заграждения и весь заготовленный лес устремился к океану. Назвал я всю серию - "Тайга".
Моя покойная мать сумела уберечь крамольную тетрадку и вручила ее мне, когда я вернулся с войны. Не знаю, будут ли эти рассказы когда-либо опубликованы. Я показывал их одному писателю, он прочел и сказал: чересчур мрачный натурализм...
На одном из абашевских лесопунктов мне поручили строить ледяную дорогу для вывозки леса. Вешками и колышками я наметил трассу вдоль ручейка. Рабочие расчищали просеку, рубили кусты и деревья, срезали неровности. Ждали морозов и снега, чтобы начать поливать будущую ледяную дорогу.
По чертежам из пособия по лесоразработкам был сколочен и смонтирован на санях длинный и высокий ящик с двумя дырками внизу и сзади, заткнутыми втулками. Ударят морозы, лошадка повезет сани с ящиком, наполненным водой, выедет на дорогу, возчик вышибет втулки, лошадка поплетется, и вода польется на колеи.
Так предполагалось. А на самом деле за весь декабрь как нарочно морозы едва спускались до минус 2-3°. Подливали дорогу по ночам из трех ящиков. А дорога оставалась рыхлой, открывать по ней движение было нельзя. По ее сторонам скопились многие штабели леса.
Пунктовый десятник на меня нажимал, на него нажимали сверху: "Давай-давай вывози, давай план выполняй!" Приезжало начальство. Все понимали: открывать движение нельзя, дорога через три дня рухнет. По ночам я бегал от одного поливальщика к другому, пешней замерял толщину льда.
Только перед самым Новым годом наконец грянули сильные морозы. За три дня слой льда на дороге вырос до 20 сантиметров. И поехали вереницей грандиозные возы - сразу за хвостом лошади сани, у концов бревен - подсанки. Зрелище было впечатляющее: одна лошадка, а везет такую махину. Каждую ночь выезжало на ледяную дорогу трое саней с ящиками и поливали ее, поливали. А я бегал от одного поливальщика к другому. План вывозки леса был перевыполнен...
Спал я по утрам до обеда на полу в комнате, которую занимал десятник Росанов с женой и четырьмя маленькими детьми. Они забирались на меня, не давали спать, но я терпел.
Возможно, мой читатель не забыл мой рассказ в начале этой главы о бумажке с грифом "сов. секретно", которую я ухитрился прочитать в кабинете директора леспромхоза. Первый секретарь обкома Эйхе предлагал сокращать многосемейных.
В течение последующих месяцев я несколько раз слышал красноречивые рассказы, как безжалостно выгоняли с работы тех, у кого было много детей. И родители метались по городам Сибири, забирались на дальний Север, на глухие золотые прииски в надежде где-то устроиться.
Десятник Росанов был одним из таких сокращенных. Раньше он служил милиционером в Кузнецке, жил в достатке, занимал просторную комнату с мебелью, был счастлив с женой и детьми, наверное, числился хорошим, расторопным служакой, тащил и не пущал, ловил уголовников и людей ни в чем не повинных. И вдруг на него и на пять других многосемейных милиционеров нагрянула беда - их уволили. У Росанова был шурин в леспромхозе, он помог ему устроиться в Абашеве...
Читатель, наверное, удивляется: почему я, живя в Горной Шории, ничего не рассказываю о коренном населении - о шорцах, упомянул о них в начале главы, и все. Да, я с ними почти не соприкасался, проезжал или проплывал мимо их малых улусов - селений, расположенных вдоль рек, а в избушки к ним не заходил. Слышал об их гостеприимстве, встречал их, охотников и рыболовов, зимой на лыжах, летом в долбленых челноках. Были они меткие стрелки, экономя дробь, стреляли в белок и бурундуков одной дробинкой в глаз. Они охотились, сбывали шкуры в фактории, называемые "интегралами", там получали продукты и промтовары. Но явились лесозаготовители, всех ценных зверей распугали, соболей почти не осталось. Приходилось шорцам забираться далеко в тайгу, жить им становилось все труднее...
13.
Ледяная дорога, поливаемая каждую ночь, настолько окрепла, что я мог ее сдать по акту и уехать в Балбынь в начале января 1933 года.
В леспромхозе я застал комиссию партийного контроля, проверявшую работы: почему не выполнен план лесозаготовок, почему в конторе леспромхоза так много служащих? Я сообразил - самое время увольняться и подал заявление.
Директор наложил резолюцию - "Рассчитать". А в леспромхозе существовал любопытный порядок выдачи зарплаты: не по ведомостям два раза в месяц, а каждый служащий время от времени приходил в бухгалтерию и выпрашивал там какую-то сумму. А я клянчил редко. Так в мою пользу набежала сумма весьма солидная, да еще мне начислили за преподавание на курсах.
Директор леспромхоза уехал в Новосибирск оправдываться, почему план не выполняется, за него остался Мешалкин. Я сидел в его кабинете, что-то подсчитывал, когда туда явился председатель контрольной комиссии с готовым актом.
Он прочел вслух. Вот, оказывается, почему плохо работают. Всюду сидят классовые враги, доверяются ответственные должности бывшим кулакам-спецпереселенцам, а также ссыльным; председатель комиссии называл фамилии: один - бывший белый офицер, другой - сын попа, третий - бывший торговец, и т. д. Они явные вредители, нарочно срывают план. Я в этот страшный список не попал, числился уволенным. Мешалкин струсил и акт подписал. Комиссия уехала. А вскоре и я, получив толстую пачку рублей, со всеми распрощался и покинул навсегда суровый край.
- Слава тебе, Господи! - мысленно я крестился, садясь со своим чемоданом в сани.
Вот еще один пример, как мне в жизни повезло. Посадили ли тех, кто упоминался в акте, не знаю, сам я благополучно улизнул...
В Кузнецке на вокзале народу толпилось тьма-тьмущая, особенно много было пассажиров с детьми - и совсем грудных младенцев, и постарше. Их родители, уволенные и выселенные из казенных квартир, забрав своих многочисленных потомков и кое-какой скарб, прибыли в Кузнецк в надежде устроиться на великой стройке, но получали отказ и теперь ехали куда глаза глядят, а кому негде было приклонить голову, оставались на вокзале.
Тогда еще существовал обычай: доставать балеты через носильщиков. Я поймал одного усатого дядьку в белом засаленном балахоне с бляхой на груди, хотел вручить ему деньги, а он сказал:
- Сперва зайдемте за эту дверку.
Там сидел военный. Хорошо мне знакомая зловещая фуражка с голубым верхом, с красным околышем лежала на столе. Гепеушник долго изучал мои документы, спросил, куда я еду, и, узнав, что до Москвы, буркнул носильщику:
- Разрешаю.
Я ждал на вокзале поезда с билетом в кармане и наблюдал, как два носильщика вылавливали в толпе подозрительных и вели их, растерянных, за ту маленькую дверку.
Уезжал я в один из самых последних дней января 1933-года. Оглушительно ревело радио, диктор передавал негодующие слова экстренного правительственного сообщения: в Берлине был подожжен рейхстаг и Гитлер захватил власть. Не думал я тогда, какое влияние на судьбу всей нашей страны и всей планеты окажет то событие. Меня больше беспокоило, как я доеду до Москвы.
Наконец был подан поезд Кузнецк - Москва. Я сел в плацкартный вагон, занял верхнее боковое место, в купе напротив сели трое мужчин и одна женщина. Ехать предстояло долго, поперек нашей многострадальной страны. Я перезнакомился с соседями. Они были служащие великой стройки, ехали через Москву куда-то в командировку. Все они наперерыв восхваляли своего начальника, друга Орджоникидзе, Франкфурта. Никто из них тогда не думал, что этому крупному руководителю оставалось жить совсем немного...
Поезд запаздывал, прибыл в Москву на Казанский вокзал в четыре утра. Мои соседи по купе отправились в комнату для транзитных пассажиров, я присоединился к ним - ждать, когда пойдут трамваи...
За тот год в Горной Шории я столько набрался впечатлений, со столькими людьми перезнакомился, столько страшных фактов запомнил, что мне хватило бы материалов не на одну эту главу, а на целую книгу.
БОГОСПАСАЕМЫЙ ГРАД
1.
Прежде чем ехать к родителям в Дмитров, я отправился к сестре Соне. Она счастливо жила в старинном особняке в Большом Левшинском переулке с мужем Виктором Мейен, со свекровью, с маленькой дочкой Катей.
После радостных поцелуев меня усадили пить чай. Соня мне рассказала о главной новости в нашей семье: все благополучно получили паспорта.
- Что такое паспорт?- спросил я.
- Ты не знаешь, что такое паспорт?! - удивленно воскликнула Соня.
Живя в Горной Шории, газеты я читал лишь изредка, они тут же разрывались на курево. Я и понятия не имел о новом законе.
Но прежде чем рассказывать о богоспасаемом граде Дмитрове и о паспортах, хочу остановиться на одной несомненно выдающейся личности, о ком в нашей печати была помещена прямо-таки несусветная чушь. Я говорю о Владимире Федоровиче Джунковском**. Сведения о нем я почерпнул из двух рукописей воспоминаний, а также от трех лиц, одним из них был писатель О. Волков.
______________ ** В очерках Л. Разгона "Невыдуманное" ("Юность" №5 за 1988 г.) идет рассказ о Джунковском, но автор, видимо, оказался жертвой мистификации.
Джунковский происходил из старинного польского шляхетского рода, после Пажеского корпуса служил в гвардии, стал свиты его величества генерал-майором, был московским губернатором при генерал-губернаторе великом князе Сергее Александровиче, то есть ведал Московской губернией, был назначен шефом жандармов. Пробыл он в этой должности недолго. За буйство в московском ресторане "Яр" по его приказу был арестован небезызвестный Григорий Распутин. Разгневанный царь сместил Джунковского, и с тех пор он жил в Москве вместе с сестрой в Большом Ржевском переулке. Один из тех, кто о нем мне рассказывал, утверждал, что он был импотентом.
В 1920 году Джунковский был арестован по крупному делу церковников, из подсудимых я ранее называл Александра Дмитриевича Самарина и Григория Алексеевича Рачинского. Тогда прокурор Крыленко для некоторых обвиняемых, в том числе и для Самарина, требовал расстрела. Суд приговорил их к различным срокам заключения, а Джунковского оправдал.
Многие удивлялись, почему бывший шеф жандармов был оправдан. Джунковский сам рассказывал, как его вызвал Дзержинский и задал ему вопрос:
- Как вы организовывали охрану царя?
Джунковский написал подробную записку и с тех пор стал консультантом сперва ВЧК, потом ОГПУ.
Вот почему он уцелел, когда поголовно сажали всех жандармских офицеров и всех рядовых жандармов. Как именно он консультировал в 20-х годах, не знаю, мои собеседники рассказывали по-разному, безусловно одно: никогда ни о ком он не давал порочащих сведений. Однажды мой отец показал мне на улице статного, с окладистой белой бородой, элегантно одетого старика и назвал Джунковского; позднее я несколько раз его встречал, такого же элегантного, шагающего с высоко поднятой головой. Он преподавал разным гражданам английский язык.
Мои собеседники да и мой отец утверждали, что именно Джунковский разработал все тщательно продуманное законодательство о паспортах 1932 года. Продолжал ли он и в дальнейшем консультировать НКВД - не знаю. Шесть лет спустя, он глубокий старик, был арестован и погиб в лагерях.
Между прочим, в изданной в 1928 году Малой советской энциклопедии о слове "паспорт" говорилось, что это полицейские меры, придуманные царским режимом, а Советское государство подобную систему всевозможных ущемлений и запретов свободных граждан не знает.
Оказывается, советские граждане очень даже узнали паспортную систему. В первое время она была введена, чтобы не пускать в Москву, в Ленинград, в Киев, в Одессу всех бежавших от коллективизации.
Каждому нашему гражданину очень хорошо известно, что такое прописка. На первых порах эти запретные меры были введены только в вышеназванных городах и городах, расположенных к ним на расстоянии ближе ста километров.
Вопросы в этой тоненькой под серой обложкой книжечке были, казалось бы, самые простые, даже обычный анкетный вопрос "социальное происхождение" отсутствовал. А вся жизнь и судьба любого человека нашей страны зависела и до сих пор зависит, что и как записано в этой книжечке.
Когда я, приехав в Дмитров, бросился в объятия своих родителей, то первые и радостные слова были:
- А мы все получили паспорта!
Скажу, что тогда многие волновались, но лишенцы были выселены еще за три года раньше, а тут в основном изгоняли тех, кто явился в Москву недавно.
2.
Возвращаюсь на полтора года назад, еще когда моя семья жила в Хлебникове, и перейду на рассказ о богоспасаемом граде Дмитрове, который в жизни моих родителей и многих их потомков за последующие двадцать лет сыграл столь большую роль, что я просто обязан рассказать об этом старинном городе подробнее.
Почему мои родители и мой брат с семьей переехали в Дмитров?
А началось с незначительного происшествия: однажды Владимир выезжал из Москвы последним поездом и проспал нашу остановку Хлебниково. Он проснулся на какой-то станции, выскочил из вагона, узнал, что поезда на Москву до утра не будет, и лег спать на лавочку. Утром подошел поезд на Дмитров. Он слышал краем уха, что город старинный, решил его посмотреть и поехал.
Разгуливая по улицам, он восхищался. Тогда еще ни одна из одиннадцати городских церквей не была разрушена, а в просторных помещениях Борисоглебского монастыря находился богатейший краеведческий музей.
Не буду пересказывать о дмитровской старине, остановлюсь на том, о чем путеводители не упоминают. Городок тогда был совсем небольшой, с десятком двухэтажных кирпичных зданий, маленькие, в узорчатой резьбе деревянные домики, старинные и недавно построенные, тянулись вдоль улиц, вся промышленность состояла из трех мелких полукустарных предприятий, внутри древнего крепостного вала высился пятиглавый собор XVI века, тогда еще действующий, рядом были школа, зубоврачебная амбулатория, тюрьма и ряд домиков церковного приюта. По городу разъезжал единственный грузовик.
Вернулся Владимир в Хлебниково в полном восторге от Дмитрова. И как раз в эти дни только что отобрали у наших хозяев дом, и власти нам предложили выселяться. Владимир сказал: переедем в Дмитров. Ему робко возражали: от Москвы далековато. Владимир настаивал.
Живший в Хлебникове покровитель сестры Маши профессор геологии Алексей Павлович Иванов всецело одобрил идею нашего переселения, более того, он написал записку жившей в Дмитрове своей сестре, дантистке Прасковье Павловне Кесних, чтобы она помогла нам в поисках квартиры.
Искать не пришлось. Прасковья Павловна представила нашей семье три комнаты в собственном доме на углу улиц Кропоткина, бывшей Дворянской и Семенюка, бывшей Борисоглебской. Знаменитый революционер и князь приехал в 1918 году в Россию, поселился в Дмитрове и через три года там умер. А Семенюк был уроженцем Дмитровского уезда, большевиком, ныне прочно позабытым. У нас любят называть улицы в память никому неизвестных революционных деятелей.
Когда осенью 1931 года я приехал впервые в Дмитров совсем больной, истощенный тропической малярией, наши успели прочно обосноваться в новом жилище. В большой комнате с помощью шкафов была устроена перегородка, за нею спали Владимир и Елена и стоял его письменный стол. Другой стол, большой обеденный, находился в главной комнате, в двух маленьких жили трое их детей - Еленка, Мишка и Ларюшка, а также мои родители и мой дед. Тетя Саша с двумя моими младшими сестрами Машей и Катей помещались в маленькой комнате в соседнем доме.
По всем стенам были развешаны портреты предков. Гости, когда приходили, поражались ценному собранию, столь неожиданному на стенах ветхого домишки...
В Дмитровском районе такого жуткого разгула раскулачивания, как во многих областях страны, не было. В колхозы загоняли, но не очень рьяно, поэтому по селам и деревням оставалось много единоличников. За них принялись позднее, задушили налогами, и мужички волей-неволей шли в колхозы.
В Дмитрове я еще застал грандиозные воскресные базары. Съезжались сотни подвод, в изобилии и баснословно дешево продавались мясо, птица, яйца, молочные продукты, картошка, овощи. Наши могли питаться относительно сытно.
Но такое "благоденствие" показалось властям мелкобуржуазным, никак не соответствующим строительству социализма. Вышло постановление: базары запретить! Легкие кавалеристы устраивали на дорогах, ведущих к Дмитрову, засады, продукты отбирали. Базарная площадь опустела. Мужики, чтобы сбыть продукты, пробирались в город пешком и потихоньку.
Но этот разгром дмитровского базара произошел уже после моего отъезда в Горную Шорию.
3.
Хочется в последний раз помянуть добрым словом моего деда - князя Владимира Михайловича Голицына. Я уже рассказывал о его плодотворной деятельности до революции. Теперь кое-что добавлю в назидание его многочисленным - а их более сотни - потомкам.
Когда, изгнанные из Москвы, мы поселились в Хлебникове, деда приютила его дочь, тетя Эли, жившая с мужем Владимиром Сергеевичем Трубецким и с семью детьми в Сергиевом посаде.
Переехав в Дмитров, мои родители и брат Владимир позвали деда к ним, И он, 84-летний, относительно бодрый старец, сразу занял в семье первенствующее положение. Мы почитали, его главным и по прежним заслугам, и благодаря его врожденному аристократизму. Как он держал за обедом ложку, как тасовал и раскладывал карты для пасьянса! Его тонкие, унаследованные от предков, никогда не знавшие физического труда пальцы двигались медленно. Все в семье перед ним преклонялись, никто не осмеливался с ним спорить. Небольшого роста, с белыми усами на тонком сморщенном лице, в неизменной лиловой бархатной ермолке на лысой голове, он на фоне портретов предков производил на гостей большое впечатление. Скудны были наша обеды, а ему неизменно подавались лучшие куски. На одиннадцать человек выдавалось, как и раньше, пять хлебных карточек, но никто не осмелился бы остановить деда, если он брал второй кусок хлеба.
Сын Александр Владимирович продолжал ему ежемесячно переводить из США по десять долларов (наверно, мог бы и больше). Эти доллары менялись на торгсиновские боны, на которые покупали постное масло и крупы, а также специально для деда печенье или конфеты. Каждый вечер он съедал по одной конфетке, с малыми правнуками не делился. И это принималось как должное.
Память у деда была исключительная. По вечерам, раскладывал с моим братом Владимиром пасьянсы, он неизменно рассказывал различные случаи из своей богатой событиями жизни, говорил медленно, размеренным голосом, никогда не смеялся. По утрам писал дневник, как писал всю жизнь, предварительно составляя заготовки на узких бумажных ленточках.
Незадолго до моего приезда в Дмитров он получил солидный гонорар, и вот при каких обстоятельствах: директор Литературного музея, известный революционер, сподвижник Ленина Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич приобрел у кого-то из бывших людей толстый альбом с фотографиями шестидесятых годов. А кто такие были расположенные по страницам господа и дамы - оставалось неизвестным.
Альбом в темно-синей бархатной корке был доставлен в Дмитров, и дед с увлечением принялся за работу. Он не только назвал каждого и каждую по имени, отчеству и фамилии, но и рассказал о них различные, иногда очень длинные, иногда со скабрезными подробностями истории. Только о троих он вынужден был признаться, что их не знает. Он объяснял, что они были иностранцами.
Сейчас в книгах, посвященных Пушкину, постоянно приводится фотография его жены Наталии Николаевны в старости. Сидит почтенная дама в кресле. Фотография эта была из того альбома, и разгадал ее мой дед; позднее одна старушка подтвердила его опознание.
Чтобы закончить рассказ о деде, остановлюсь на последних днях его жизни. В средине февраля 1932 года он заболел крупозным воспалением легких, болезнь протекала тяжело, врачи предупредили о вероятности конца. Я тогда как раз уезжал из Москвы надолго. Пришел к деду, лежавшему в постели, проститься. Он поцеловал меня и благословил со словами:
- Друг мой, наверное, мы больше никогда не увидимся.
Он скончался в мое отсутствие 29 февраля. В его дневнике нашли вложенную ленточку бумаги с надписью: "Сережа уезжает в Сибирь, увижу ли я его когда-нибудь?". Перенести эту запись в дневник ему не хватило сил.
Похоронили его на кладбище примыкавшего к городу села Подлипечья. Мой брат Владимир начертал на простом деревянном, выкрашенном белилами кресте надпись со словом "князь". Он жалел, что не записал и десятой доли его рассказов. Через два года кладбище без предупреждения родственников было полностью срыто под строительство, и могила деда исчезла. Вечная ему память...
4.
Лишь один год я не был в Дмитрове. А за столь краткий срок в нем произошли огромные перемены, более того, я не очень отступлю от истины, если скажу что и в 1933-м, и в следующем 1934 году в том городе произошла подлинная революция.
Не было учебников, не было тетрадей, даже обои мне отказались выдать. В свободной благодаря каникулам школе в классе сидело человек двадцать парней за партами, а я стоял у классной доски с мелом в руках.
Ребята были вольнонаемные, некоторых я знал по Мзасскому лесоучастку. Они смотрели на меня с вниманием и доверием, им наверняка очень хотелось стать десятниками, чтобы вместо топоров и пил держать в руках палочки метры, уметь пользоваться таблицами подсчета кубометров и вычислять проценты выполнения планов.
Никаких инструкций и программ не было, но я понимал, какую пользу могу принести этим не шибко грамотным симпатичным паренькам. Нет, задачи вроде "некто купил два метра ситца..." и т. д. не годятся. Надо брать примеры из жизни, им знакомой. Я писал на доске: "Иванов вывез столько-то кубометров леса, Сидоров - столько-то. На сколько процентов Иванов перевыполнил норму, а Сидоров недовыполнил?" Надо сказать, что и тот и другой сидели тут же за партами. А вот пример из грамматики - при общем хохоте я писал: "Иванов скоро женится, а Сидоров пока не собирается жениться".
Уроки проходили не только интересно, но и весело. Увы, через две недели курсы закрылись. Какое-то количество леса, застрявшего по берегам рек, удалось сплавить в Кузнецк, бревна предстояло выловить из воды и сложить в штабели. Как не хотелось моим ученикам отправляться на эти работы! Им обещали: выполните задание - вернетесь на курсы! Но их обманули, и моя педагогическая деятельность с тех пор не возобновлялась...
Я получил весьма красноречивое длинное письмо от родителей. Они подробно описывали неожиданную для меня свадьбу моей самой младшей сестры Кати с Валерием Перцовым. Он был моим другом еще на Литературных курсах, именно я ввел его в нашу семью. Я уже писал, что он подружился с моим братом Владимиром, что он пытался ухаживать за моей сестрой Машей, но, не получая взаимности, перенес свое влечение на восемнадцатилетнюю Катю.
Благодетельница многих семей Моина Абамелек-Лазарева расщедрилась и вместо ежемесячных десяти долларов прислала целых сто. Свадьбу устроили по тем временам роскошную. Венчались в церкви ближайшего к Дмитрову села Подлипечья. Гостей позвали много. Катя в белой фате, как писали родители, была прелестна. А мне так и не пришлось быть шафером в четырнадцатый раз.
А другая новость в родительском письме казалась и вовсе невероятной. Вышло постановление партии и правительства о новой стройке: между Волгой и Москвой будет проведен канал и пройдет он не более не менее, как через Дмитров. К письму была приложена вырезка из газеты, что требуются инженеры и техники всех специальностей. Родители писали, что нечего мне томиться вдали от отчего дома, чтобы я немедленно увольнялся и приезжал к ним.
Я рассказал о будущем грандиозном строительстве Мешалкину и намекнул, как бы хотел там работать. Он мне отвечал, что у меня договор подписан на год работы здесь. В будущем январе срок договора закончится, тогда, возможно, меня уволят.
12.
Меня направили на Абашевский лесоучасток. Запомнилось дивной красоты путешествие на лодке, сперва вниз по Мрас-су, потом по Томи. Стояла осень, и подступавшие к берегам горы были и желтые, и оранжевые, и красные, с темными пятнами кедров, пихт, елей и сосен. В старинном русском селе Абашеве высилась недавно закрытая и превращенная в склад церковь, по обоим склонам малой речки Абашевки стояли добротные дома, в одном из них, бывшем кулацком, размещалась контора лесоучастка. Выше по течению речки через каждые десять километров один за другим располагались три поселка - лесозаготовительные пункты. Лишь начальство там было вольнонаемное, остальные жители являлись спецпереселенцами.
Не хочу повторяться, поэтому рассказывать о тамошней жизни не буду. Я увидел такие же длинные бараки с двухэтажными нарами и услышал о такой же горькой доле ни в чем не повинных несчастных и трудолюбивых людей.
Я наслышался много страшных рассказов о тамошнем летнем голоде, о том, как умирали взрослые и дети, а с осени понавезли муку и продовольствие, задымились трубы столовок, и люди пошли с топорами и пилами в тайгу.
Позднее я записал свои впечатления о жизни абашевских спецпереселенцев, только один случай взял из моего пребывания на Мзасском участке - это как я украл у девочки пышку, все остальные были посвящены Абашеву, в последнем рассказе описывалось, как прорвало на Томи заграждения и весь заготовленный лес устремился к океану. Назвал я всю серию - "Тайга".
Моя покойная мать сумела уберечь крамольную тетрадку и вручила ее мне, когда я вернулся с войны. Не знаю, будут ли эти рассказы когда-либо опубликованы. Я показывал их одному писателю, он прочел и сказал: чересчур мрачный натурализм...
На одном из абашевских лесопунктов мне поручили строить ледяную дорогу для вывозки леса. Вешками и колышками я наметил трассу вдоль ручейка. Рабочие расчищали просеку, рубили кусты и деревья, срезали неровности. Ждали морозов и снега, чтобы начать поливать будущую ледяную дорогу.
По чертежам из пособия по лесоразработкам был сколочен и смонтирован на санях длинный и высокий ящик с двумя дырками внизу и сзади, заткнутыми втулками. Ударят морозы, лошадка повезет сани с ящиком, наполненным водой, выедет на дорогу, возчик вышибет втулки, лошадка поплетется, и вода польется на колеи.
Так предполагалось. А на самом деле за весь декабрь как нарочно морозы едва спускались до минус 2-3°. Подливали дорогу по ночам из трех ящиков. А дорога оставалась рыхлой, открывать по ней движение было нельзя. По ее сторонам скопились многие штабели леса.
Пунктовый десятник на меня нажимал, на него нажимали сверху: "Давай-давай вывози, давай план выполняй!" Приезжало начальство. Все понимали: открывать движение нельзя, дорога через три дня рухнет. По ночам я бегал от одного поливальщика к другому, пешней замерял толщину льда.
Только перед самым Новым годом наконец грянули сильные морозы. За три дня слой льда на дороге вырос до 20 сантиметров. И поехали вереницей грандиозные возы - сразу за хвостом лошади сани, у концов бревен - подсанки. Зрелище было впечатляющее: одна лошадка, а везет такую махину. Каждую ночь выезжало на ледяную дорогу трое саней с ящиками и поливали ее, поливали. А я бегал от одного поливальщика к другому. План вывозки леса был перевыполнен...
Спал я по утрам до обеда на полу в комнате, которую занимал десятник Росанов с женой и четырьмя маленькими детьми. Они забирались на меня, не давали спать, но я терпел.
Возможно, мой читатель не забыл мой рассказ в начале этой главы о бумажке с грифом "сов. секретно", которую я ухитрился прочитать в кабинете директора леспромхоза. Первый секретарь обкома Эйхе предлагал сокращать многосемейных.
В течение последующих месяцев я несколько раз слышал красноречивые рассказы, как безжалостно выгоняли с работы тех, у кого было много детей. И родители метались по городам Сибири, забирались на дальний Север, на глухие золотые прииски в надежде где-то устроиться.
Десятник Росанов был одним из таких сокращенных. Раньше он служил милиционером в Кузнецке, жил в достатке, занимал просторную комнату с мебелью, был счастлив с женой и детьми, наверное, числился хорошим, расторопным служакой, тащил и не пущал, ловил уголовников и людей ни в чем не повинных. И вдруг на него и на пять других многосемейных милиционеров нагрянула беда - их уволили. У Росанова был шурин в леспромхозе, он помог ему устроиться в Абашеве...
Читатель, наверное, удивляется: почему я, живя в Горной Шории, ничего не рассказываю о коренном населении - о шорцах, упомянул о них в начале главы, и все. Да, я с ними почти не соприкасался, проезжал или проплывал мимо их малых улусов - селений, расположенных вдоль рек, а в избушки к ним не заходил. Слышал об их гостеприимстве, встречал их, охотников и рыболовов, зимой на лыжах, летом в долбленых челноках. Были они меткие стрелки, экономя дробь, стреляли в белок и бурундуков одной дробинкой в глаз. Они охотились, сбывали шкуры в фактории, называемые "интегралами", там получали продукты и промтовары. Но явились лесозаготовители, всех ценных зверей распугали, соболей почти не осталось. Приходилось шорцам забираться далеко в тайгу, жить им становилось все труднее...
13.
Ледяная дорога, поливаемая каждую ночь, настолько окрепла, что я мог ее сдать по акту и уехать в Балбынь в начале января 1933 года.
В леспромхозе я застал комиссию партийного контроля, проверявшую работы: почему не выполнен план лесозаготовок, почему в конторе леспромхоза так много служащих? Я сообразил - самое время увольняться и подал заявление.
Директор наложил резолюцию - "Рассчитать". А в леспромхозе существовал любопытный порядок выдачи зарплаты: не по ведомостям два раза в месяц, а каждый служащий время от времени приходил в бухгалтерию и выпрашивал там какую-то сумму. А я клянчил редко. Так в мою пользу набежала сумма весьма солидная, да еще мне начислили за преподавание на курсах.
Директор леспромхоза уехал в Новосибирск оправдываться, почему план не выполняется, за него остался Мешалкин. Я сидел в его кабинете, что-то подсчитывал, когда туда явился председатель контрольной комиссии с готовым актом.
Он прочел вслух. Вот, оказывается, почему плохо работают. Всюду сидят классовые враги, доверяются ответственные должности бывшим кулакам-спецпереселенцам, а также ссыльным; председатель комиссии называл фамилии: один - бывший белый офицер, другой - сын попа, третий - бывший торговец, и т. д. Они явные вредители, нарочно срывают план. Я в этот страшный список не попал, числился уволенным. Мешалкин струсил и акт подписал. Комиссия уехала. А вскоре и я, получив толстую пачку рублей, со всеми распрощался и покинул навсегда суровый край.
- Слава тебе, Господи! - мысленно я крестился, садясь со своим чемоданом в сани.
Вот еще один пример, как мне в жизни повезло. Посадили ли тех, кто упоминался в акте, не знаю, сам я благополучно улизнул...
В Кузнецке на вокзале народу толпилось тьма-тьмущая, особенно много было пассажиров с детьми - и совсем грудных младенцев, и постарше. Их родители, уволенные и выселенные из казенных квартир, забрав своих многочисленных потомков и кое-какой скарб, прибыли в Кузнецк в надежде устроиться на великой стройке, но получали отказ и теперь ехали куда глаза глядят, а кому негде было приклонить голову, оставались на вокзале.
Тогда еще существовал обычай: доставать балеты через носильщиков. Я поймал одного усатого дядьку в белом засаленном балахоне с бляхой на груди, хотел вручить ему деньги, а он сказал:
- Сперва зайдемте за эту дверку.
Там сидел военный. Хорошо мне знакомая зловещая фуражка с голубым верхом, с красным околышем лежала на столе. Гепеушник долго изучал мои документы, спросил, куда я еду, и, узнав, что до Москвы, буркнул носильщику:
- Разрешаю.
Я ждал на вокзале поезда с билетом в кармане и наблюдал, как два носильщика вылавливали в толпе подозрительных и вели их, растерянных, за ту маленькую дверку.
Уезжал я в один из самых последних дней января 1933-года. Оглушительно ревело радио, диктор передавал негодующие слова экстренного правительственного сообщения: в Берлине был подожжен рейхстаг и Гитлер захватил власть. Не думал я тогда, какое влияние на судьбу всей нашей страны и всей планеты окажет то событие. Меня больше беспокоило, как я доеду до Москвы.
Наконец был подан поезд Кузнецк - Москва. Я сел в плацкартный вагон, занял верхнее боковое место, в купе напротив сели трое мужчин и одна женщина. Ехать предстояло долго, поперек нашей многострадальной страны. Я перезнакомился с соседями. Они были служащие великой стройки, ехали через Москву куда-то в командировку. Все они наперерыв восхваляли своего начальника, друга Орджоникидзе, Франкфурта. Никто из них тогда не думал, что этому крупному руководителю оставалось жить совсем немного...
Поезд запаздывал, прибыл в Москву на Казанский вокзал в четыре утра. Мои соседи по купе отправились в комнату для транзитных пассажиров, я присоединился к ним - ждать, когда пойдут трамваи...
За тот год в Горной Шории я столько набрался впечатлений, со столькими людьми перезнакомился, столько страшных фактов запомнил, что мне хватило бы материалов не на одну эту главу, а на целую книгу.
БОГОСПАСАЕМЫЙ ГРАД
1.
Прежде чем ехать к родителям в Дмитров, я отправился к сестре Соне. Она счастливо жила в старинном особняке в Большом Левшинском переулке с мужем Виктором Мейен, со свекровью, с маленькой дочкой Катей.
После радостных поцелуев меня усадили пить чай. Соня мне рассказала о главной новости в нашей семье: все благополучно получили паспорта.
- Что такое паспорт?- спросил я.
- Ты не знаешь, что такое паспорт?! - удивленно воскликнула Соня.
Живя в Горной Шории, газеты я читал лишь изредка, они тут же разрывались на курево. Я и понятия не имел о новом законе.
Но прежде чем рассказывать о богоспасаемом граде Дмитрове и о паспортах, хочу остановиться на одной несомненно выдающейся личности, о ком в нашей печати была помещена прямо-таки несусветная чушь. Я говорю о Владимире Федоровиче Джунковском**. Сведения о нем я почерпнул из двух рукописей воспоминаний, а также от трех лиц, одним из них был писатель О. Волков.
______________ ** В очерках Л. Разгона "Невыдуманное" ("Юность" №5 за 1988 г.) идет рассказ о Джунковском, но автор, видимо, оказался жертвой мистификации.
Джунковский происходил из старинного польского шляхетского рода, после Пажеского корпуса служил в гвардии, стал свиты его величества генерал-майором, был московским губернатором при генерал-губернаторе великом князе Сергее Александровиче, то есть ведал Московской губернией, был назначен шефом жандармов. Пробыл он в этой должности недолго. За буйство в московском ресторане "Яр" по его приказу был арестован небезызвестный Григорий Распутин. Разгневанный царь сместил Джунковского, и с тех пор он жил в Москве вместе с сестрой в Большом Ржевском переулке. Один из тех, кто о нем мне рассказывал, утверждал, что он был импотентом.
В 1920 году Джунковский был арестован по крупному делу церковников, из подсудимых я ранее называл Александра Дмитриевича Самарина и Григория Алексеевича Рачинского. Тогда прокурор Крыленко для некоторых обвиняемых, в том числе и для Самарина, требовал расстрела. Суд приговорил их к различным срокам заключения, а Джунковского оправдал.
Многие удивлялись, почему бывший шеф жандармов был оправдан. Джунковский сам рассказывал, как его вызвал Дзержинский и задал ему вопрос:
- Как вы организовывали охрану царя?
Джунковский написал подробную записку и с тех пор стал консультантом сперва ВЧК, потом ОГПУ.
Вот почему он уцелел, когда поголовно сажали всех жандармских офицеров и всех рядовых жандармов. Как именно он консультировал в 20-х годах, не знаю, мои собеседники рассказывали по-разному, безусловно одно: никогда ни о ком он не давал порочащих сведений. Однажды мой отец показал мне на улице статного, с окладистой белой бородой, элегантно одетого старика и назвал Джунковского; позднее я несколько раз его встречал, такого же элегантного, шагающего с высоко поднятой головой. Он преподавал разным гражданам английский язык.
Мои собеседники да и мой отец утверждали, что именно Джунковский разработал все тщательно продуманное законодательство о паспортах 1932 года. Продолжал ли он и в дальнейшем консультировать НКВД - не знаю. Шесть лет спустя, он глубокий старик, был арестован и погиб в лагерях.
Между прочим, в изданной в 1928 году Малой советской энциклопедии о слове "паспорт" говорилось, что это полицейские меры, придуманные царским режимом, а Советское государство подобную систему всевозможных ущемлений и запретов свободных граждан не знает.
Оказывается, советские граждане очень даже узнали паспортную систему. В первое время она была введена, чтобы не пускать в Москву, в Ленинград, в Киев, в Одессу всех бежавших от коллективизации.
Каждому нашему гражданину очень хорошо известно, что такое прописка. На первых порах эти запретные меры были введены только в вышеназванных городах и городах, расположенных к ним на расстоянии ближе ста километров.
Вопросы в этой тоненькой под серой обложкой книжечке были, казалось бы, самые простые, даже обычный анкетный вопрос "социальное происхождение" отсутствовал. А вся жизнь и судьба любого человека нашей страны зависела и до сих пор зависит, что и как записано в этой книжечке.
Когда я, приехав в Дмитров, бросился в объятия своих родителей, то первые и радостные слова были:
- А мы все получили паспорта!
Скажу, что тогда многие волновались, но лишенцы были выселены еще за три года раньше, а тут в основном изгоняли тех, кто явился в Москву недавно.
2.
Возвращаюсь на полтора года назад, еще когда моя семья жила в Хлебникове, и перейду на рассказ о богоспасаемом граде Дмитрове, который в жизни моих родителей и многих их потомков за последующие двадцать лет сыграл столь большую роль, что я просто обязан рассказать об этом старинном городе подробнее.
Почему мои родители и мой брат с семьей переехали в Дмитров?
А началось с незначительного происшествия: однажды Владимир выезжал из Москвы последним поездом и проспал нашу остановку Хлебниково. Он проснулся на какой-то станции, выскочил из вагона, узнал, что поезда на Москву до утра не будет, и лег спать на лавочку. Утром подошел поезд на Дмитров. Он слышал краем уха, что город старинный, решил его посмотреть и поехал.
Разгуливая по улицам, он восхищался. Тогда еще ни одна из одиннадцати городских церквей не была разрушена, а в просторных помещениях Борисоглебского монастыря находился богатейший краеведческий музей.
Не буду пересказывать о дмитровской старине, остановлюсь на том, о чем путеводители не упоминают. Городок тогда был совсем небольшой, с десятком двухэтажных кирпичных зданий, маленькие, в узорчатой резьбе деревянные домики, старинные и недавно построенные, тянулись вдоль улиц, вся промышленность состояла из трех мелких полукустарных предприятий, внутри древнего крепостного вала высился пятиглавый собор XVI века, тогда еще действующий, рядом были школа, зубоврачебная амбулатория, тюрьма и ряд домиков церковного приюта. По городу разъезжал единственный грузовик.
Вернулся Владимир в Хлебниково в полном восторге от Дмитрова. И как раз в эти дни только что отобрали у наших хозяев дом, и власти нам предложили выселяться. Владимир сказал: переедем в Дмитров. Ему робко возражали: от Москвы далековато. Владимир настаивал.
Живший в Хлебникове покровитель сестры Маши профессор геологии Алексей Павлович Иванов всецело одобрил идею нашего переселения, более того, он написал записку жившей в Дмитрове своей сестре, дантистке Прасковье Павловне Кесних, чтобы она помогла нам в поисках квартиры.
Искать не пришлось. Прасковья Павловна представила нашей семье три комнаты в собственном доме на углу улиц Кропоткина, бывшей Дворянской и Семенюка, бывшей Борисоглебской. Знаменитый революционер и князь приехал в 1918 году в Россию, поселился в Дмитрове и через три года там умер. А Семенюк был уроженцем Дмитровского уезда, большевиком, ныне прочно позабытым. У нас любят называть улицы в память никому неизвестных революционных деятелей.
Когда осенью 1931 года я приехал впервые в Дмитров совсем больной, истощенный тропической малярией, наши успели прочно обосноваться в новом жилище. В большой комнате с помощью шкафов была устроена перегородка, за нею спали Владимир и Елена и стоял его письменный стол. Другой стол, большой обеденный, находился в главной комнате, в двух маленьких жили трое их детей - Еленка, Мишка и Ларюшка, а также мои родители и мой дед. Тетя Саша с двумя моими младшими сестрами Машей и Катей помещались в маленькой комнате в соседнем доме.
По всем стенам были развешаны портреты предков. Гости, когда приходили, поражались ценному собранию, столь неожиданному на стенах ветхого домишки...
В Дмитровском районе такого жуткого разгула раскулачивания, как во многих областях страны, не было. В колхозы загоняли, но не очень рьяно, поэтому по селам и деревням оставалось много единоличников. За них принялись позднее, задушили налогами, и мужички волей-неволей шли в колхозы.
В Дмитрове я еще застал грандиозные воскресные базары. Съезжались сотни подвод, в изобилии и баснословно дешево продавались мясо, птица, яйца, молочные продукты, картошка, овощи. Наши могли питаться относительно сытно.
Но такое "благоденствие" показалось властям мелкобуржуазным, никак не соответствующим строительству социализма. Вышло постановление: базары запретить! Легкие кавалеристы устраивали на дорогах, ведущих к Дмитрову, засады, продукты отбирали. Базарная площадь опустела. Мужики, чтобы сбыть продукты, пробирались в город пешком и потихоньку.
Но этот разгром дмитровского базара произошел уже после моего отъезда в Горную Шорию.
3.
Хочется в последний раз помянуть добрым словом моего деда - князя Владимира Михайловича Голицына. Я уже рассказывал о его плодотворной деятельности до революции. Теперь кое-что добавлю в назидание его многочисленным - а их более сотни - потомкам.
Когда, изгнанные из Москвы, мы поселились в Хлебникове, деда приютила его дочь, тетя Эли, жившая с мужем Владимиром Сергеевичем Трубецким и с семью детьми в Сергиевом посаде.
Переехав в Дмитров, мои родители и брат Владимир позвали деда к ним, И он, 84-летний, относительно бодрый старец, сразу занял в семье первенствующее положение. Мы почитали, его главным и по прежним заслугам, и благодаря его врожденному аристократизму. Как он держал за обедом ложку, как тасовал и раскладывал карты для пасьянса! Его тонкие, унаследованные от предков, никогда не знавшие физического труда пальцы двигались медленно. Все в семье перед ним преклонялись, никто не осмеливался с ним спорить. Небольшого роста, с белыми усами на тонком сморщенном лице, в неизменной лиловой бархатной ермолке на лысой голове, он на фоне портретов предков производил на гостей большое впечатление. Скудны были наша обеды, а ему неизменно подавались лучшие куски. На одиннадцать человек выдавалось, как и раньше, пять хлебных карточек, но никто не осмелился бы остановить деда, если он брал второй кусок хлеба.
Сын Александр Владимирович продолжал ему ежемесячно переводить из США по десять долларов (наверно, мог бы и больше). Эти доллары менялись на торгсиновские боны, на которые покупали постное масло и крупы, а также специально для деда печенье или конфеты. Каждый вечер он съедал по одной конфетке, с малыми правнуками не делился. И это принималось как должное.
Память у деда была исключительная. По вечерам, раскладывал с моим братом Владимиром пасьянсы, он неизменно рассказывал различные случаи из своей богатой событиями жизни, говорил медленно, размеренным голосом, никогда не смеялся. По утрам писал дневник, как писал всю жизнь, предварительно составляя заготовки на узких бумажных ленточках.
Незадолго до моего приезда в Дмитров он получил солидный гонорар, и вот при каких обстоятельствах: директор Литературного музея, известный революционер, сподвижник Ленина Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич приобрел у кого-то из бывших людей толстый альбом с фотографиями шестидесятых годов. А кто такие были расположенные по страницам господа и дамы - оставалось неизвестным.
Альбом в темно-синей бархатной корке был доставлен в Дмитров, и дед с увлечением принялся за работу. Он не только назвал каждого и каждую по имени, отчеству и фамилии, но и рассказал о них различные, иногда очень длинные, иногда со скабрезными подробностями истории. Только о троих он вынужден был признаться, что их не знает. Он объяснял, что они были иностранцами.
Сейчас в книгах, посвященных Пушкину, постоянно приводится фотография его жены Наталии Николаевны в старости. Сидит почтенная дама в кресле. Фотография эта была из того альбома, и разгадал ее мой дед; позднее одна старушка подтвердила его опознание.
Чтобы закончить рассказ о деде, остановлюсь на последних днях его жизни. В средине февраля 1932 года он заболел крупозным воспалением легких, болезнь протекала тяжело, врачи предупредили о вероятности конца. Я тогда как раз уезжал из Москвы надолго. Пришел к деду, лежавшему в постели, проститься. Он поцеловал меня и благословил со словами:
- Друг мой, наверное, мы больше никогда не увидимся.
Он скончался в мое отсутствие 29 февраля. В его дневнике нашли вложенную ленточку бумаги с надписью: "Сережа уезжает в Сибирь, увижу ли я его когда-нибудь?". Перенести эту запись в дневник ему не хватило сил.
Похоронили его на кладбище примыкавшего к городу села Подлипечья. Мой брат Владимир начертал на простом деревянном, выкрашенном белилами кресте надпись со словом "князь". Он жалел, что не записал и десятой доли его рассказов. Через два года кладбище без предупреждения родственников было полностью срыто под строительство, и могила деда исчезла. Вечная ему память...
4.
Лишь один год я не был в Дмитрове. А за столь краткий срок в нем произошли огромные перемены, более того, я не очень отступлю от истины, если скажу что и в 1933-м, и в следующем 1934 году в том городе произошла подлинная революция.