Страница:
В Нижнем Новгороде мы расстались. Всегда жил во мне эдакий чертенок страсть к походам и путешествиям. Юша с Катей вернулись на поезде в Москву, а я поплыл на пароходе вверх по Оке. Денег у меня оставалось достаточно, я купил билет первого класса до Мурома да еще в пароходном ресторане заказал (единственный раз в жизни) стерляжью уху.
Целый день я ходил по Мурому от одного храма к другому. Обидно, конечно, что мне, увы, не с кем было поделиться своими впечатлениями от красоты церквей сплошь XVII века, от бесконечных заокских далей и от великолепного городского музея и не менее великолепной картинной галереи, когда-то собранной несколькими поколониями графов Уваровых, чье имение Карачарово было над самым Муромом. Это то самое Карачарово, откуда происходил Илья Муромец.
К вечеру сел я на поезд во Владимир, забрался на третью полку, но среди ночи меня разбудила руготня, крики; одни пассажиры вылезали, другие влезали. То был город Ковров. Я про себя чертыхнулся - спать не дают, повернулся на другой бок и заснул. Не думал я тогда, что с этим городом на Клязьме у меня будет связана половина моей жизни.
Во Владимир я приехал рано утром и сразу пошел в адресное бюро при милиции узнавать адрес жившего там знакомого моих родителей Федора Алексеевича Челищева. Заполнил карточку, на вопрос "профессия" написал "педагог" и подал милиционеру. Тот, взяв у меня карточку, вышел, через некоторое время вернулся и сразу начал у меня выпытывать: для какой цели понадобился мне этот Челищев? Я, естественно, испугался, начал что-то бормотать. Милиционер, не слушая меня, подал мне карточку и с плохо скрываемой ненавистью объявил, что Челищев административно высланный и лишенец, нечего мне, комсомольцу, с ним якшаться. Почему он меня, принял за комсомольца - не знаю.
Домик, где проживал Федор Алексеевич, находился на склоне горы недалеко от вокзала. И он и его жена приняли меня, что называется, с распростертыми объятиями. Чудный и чудной был человек милейший Федор Алексеевич - глубоко религиозный, идеалист-философ, бывший тульский помещик, юрист по образованию. Чем он занимался, не знаю, а к Советской власти никак не мог приспособиться, менял должности, учил чьих-то детей и никогда не падал духом. Высокий, чернобородый, в очках, он тайно писал стихи, любил потолковать о литературе, о русской истории. А когда я к нему тогда явился, был он еще безмерно счастлив, потому что совсем недавно женился.
Жена его Ольга Александровна была под стать ему - такая же глубоко религиозная идеалистка. Я мог бы много о ней рассказать, но и так отвлекаюсь в сторону. Была она урожденная Грессер. Ее отец, бывший одесский градоначальник, а также ее сестра и брат где-то отбывали сроки заключения, а она, уже пожилая, вышла замуж за такого же пожилого. И ничего им не было нужно, лишь бы оставили их в покое.
У них гостил тринадцатилетний мальчик Алеша Бобринский, сын профессора биологии Николая Алексеевича Бобринского, который, хотя был и графом и бывшим царским офицером, к удивлению многих, никогда не сидел. Он был женат на Марии Алексеевне Челищевой, и, значит, его сын Алеша приходился племянником Федору Алексеевичу. В город Владимир я попал впервые. Федор Алексеевич с восторгом взялся мне показывать его древности. Он водил меня от храма к храму, объяснял, рассказывал. А тогда еще был цел Рождественский собор, но мы смогли увидеть его только издали, за монастырской стеной находилось ОГПУ и тюрьма. Шагая по улицам Владимира, мы встречали многих знакомых Федора Алексеевича, иных и я знал. Все они были "минусники". И во Владимире, как и в Твери, их поселилось немало.
На следующий день мы втроем отправились рабочим поездом в Боголюбово. Тогда еще был открыт главный Боголюбовский храм, мы взошли внутрь, и я поразился тонкости позолоченной деревянной резьбы по иконостасу. Мы пересекли железную дорогу и цветущим лугом пошли к прославленной на весь мир церкви Покрова на Нерли. Посетить ее была моя давнишняя мечта, подобная мечте об озере Светлояр. Позднее много раз мне довелось побывать у ее подножия, но то самое первое впечатление от ее дивного облика, наверное, никогда не забуду...
Из Владимира я поехал на автобусе, вернее, на крытом брезентом грузовике, в Суздаль. Но мне очень не повезло - почти беспрерывно шел дождь. Я бегло осмотрел ныне варварски разрушенный Троицкий собор Ризположенского монастыря. К сожалению, то мое первое посещение знаменитого города из-за дождя почти не осталось в моей памяти. Вернулся я к милым Челищевым совсем мокрый и среди ночи уехал в Москву. Федор Алексеевич меня провожал. Больше я его не видел.
Я узнал, что вскоре у супругов родился сын Николай, а потом Федора Алексеевича арестовали и сослали на Вычегду; он вернулся, работал на стройках НКВД и сравнительно рано умер. Судьба мальчика Алеши Бобринского была ужасна. В тот год он попал на Арбате под трамвай, ему отрезало ногу, он успел сообщить адрес родителей. "Скорая помощь" приехала с опозданием на целый час, и он умер, истекая кровью.
Чтобы закончить рассказ о том моем путешествии, добавлю, что фольклорные записи Юши и мои требовалось перепечатать. Юшины записи благополучно перепечатала машинистка института этнографии, где он работал. Но мои нельзя было доверить ни одной даме.
Нашелся машинист - старый генерал Данилов, брат царского морского министра. Я к нему ходил в Староконюшенный переулок. Он был очень колоритен - высокий, с седыми бакенбардами, как у царя Александра II, в засаленной военной тужурке, в засаленных синих генеральских брюках с красными лампасами, в туфлях на босу ногу. Жил он одиноко. Работе моей очень обрадовался, так как заказчиков у него было маловато. Возращая мне рукопись, он сказал, что даже в юные годы в Кадетском корпусе не слыхивал подобной похабщины.
Вскоре я понес ему рукопись отцовского перевода. Дверь мне открыл сосед и сказал, что генерала нет и не будет. Я его спросил: "Он умер?" Сосед молчал. Я его спросил: "Он в больнице?" Сосед ткнул пальцем на запечатанную сургучной печатью дверь в генеральскую комнату. Я все понял и ушел.
В Академии художеств остались весьма недовольны нашими записями фольклора. Ни одной песни, ни одной частушки, прославлявшей колхозный строй, мы не записали, хуже того, в некоторых усмотрели кулацкую идеологию...
Тогда выпускали сборники частушек, выдуманных досужими борзописцами. Вот одна из них:
Жить зажиточно в колхозе
Это дело наших рук.
Так сказал товарищ Сталин,
Наш любимый вождь и друг.
А пели ли подобные частушки по тогдашним деревням - не знаю...
С того путешествия не видел я Юшу в течение сорока лет. Дом XVIII века, в котором он жил, снесли, и он с женой уехал во Фрунзе организовывать там отделение Киргизской академии наук и устроился ученым секретарем. После войны он преподавал в Кировоградском педагогическом институте, уйдя на пенсию, обосновался в Ярославле. Умер он в Москве, я был на его похоронах.
6.
Чертежник-кустарь, хоть и восстановленный в избирательных правах, все же не являлся полноценным советским гражданином. Надо мне поступать на государственную службу. Это понимали и мои родители, и я сам. Не забыл я и совета следователя Горбунова уезжать из Москвы на великие стройки коммунизма. Да, надо мне сматывать удочки. Мать утешала меня: даст Бог, и от ареста я уцелею. А пройдет года три, все успокоится, и я смогу вернуться. И исполнится моя мечта - я стану писателем. Плохая она была пророчица.
То тот мой знакомый, то другой называли учреждение, где нуждались в грамотных и добросовестных людях, хотя и не имеющих никакой специальности. В одном таком учреждении меня вроде бы хотели взять, но бдительный кадровик, узнав мою фамилию, искренно удивился, что я разгуливаю по Москве. Я сбежал по лестнице, словно спасаясь от погони. После того случая я опасался ходить в поисках работы и жил в твердой уверенности, что не сегодня завтра меня посадят.
Не только на горемычных лишенцев, на всю землю Русскую спустился великий страх. Многие и многие тогда жили, ожидая, что раздастся в двери звонок и - конец. Постоянно приходилось слышать - того, этого забрали. Если беда грянула в другом городе, то писали, что такой-то "заболел". Этот страх ареста угнетал. И я жил в ожидании, все удивлялся: а ведь я жив, и гуляю, и мечтаю, и даже веселюсь. Но я знал, конец мой неизбежен...
Был у меня большой друг еще со школьной скамьи - в одном классе четыре года учились, за одной партой сидели. Шура Соколов был сын полковника интендантской службы. В анкетах он писал - "сын военного интенданта", и это удовлетворяло не очень бдительных кадровиков. Отец его умер, еще когда мы учились в школе, старшая сестра вышла замуж, жил он вдвоем с матерью Прасковьей Николаевной во дворе церкви Воскресенья в Бережках на углу Елисеевского и Брюсовского переулков в одной квартире с семьей священника той церкви отца Николая Поспелова.
Я ходил изредка к Шуре и его матери. Они горячо переживали за меня, когда я им рассказывал о своих злоключениях. Они кормили меня, но ночевать не оставляли - опасались доносчика-соседа. Шура мне говорил, что, когда я буду восстановлен в избирательных правах, он берется меня устроить на работу в свое учреждение.
Когда я стал более или менее полноправным советским гражданином, Шуры в Москве не было, он уехал на изыскания и должен был вернуться с полевых работ среди лета. И я ждал его возвращения с нетерпением.
Он вернулся в начале сентября. Когда я к нему явился, он тщательно рассмотрел бумажную ленточку о моем восстановлении в правах и сказал, что все в порядке, он переговорит с начальником изыскательской партии, и я, несомненно, буду принят на работу - техники-изыскатели очень нужны.
- А как же анкета? - спросил я.
- Забудь о всяких дурацких анкетах,- отвечал Шура.- Старик только тебя спросит: "А проходили ли вы практику?" - И ты должен без запинки ответить: "Да, проходил!"
Вообще-то школа, которую я окончил, была с землемерным уклоном, и в моем дипломе указывалось, что "по прохождении полевой практики я получу право именоваться техником-землемером". Но этой практики я никогда не проходил и геодезические инструменты видел только на картинках, хотя на выпускных экзаменах благополучно сдал геодезию.
В течение нескольких вечеров Шура меня натаскивал по таким картинкам, как обращаться с нивелиром, и с теодолитом. Он вручил мне учебники по геодезии и рассказал, что я поступлю на работу в Главнефть ВСНХ СССР, мы поедем на изыскания в станицу Апшеронскую Майкопского района на Северном Кавказе, где найдена нефть. Говорил он с большой убежденностью, что я действительно поступлю. А я и хотел верить, и опасался, что в последней инстанции все рухнет.
Он рассказал обо мне начальнику партии, и тот согласился меня принять. И этого вполне достаточно. Шура ярко обрисовал, что за личность мой будущий начальник. Вячеславу Викторовичу Сахарову за семьдесят лет, всю жизнь он работал на железнодорожных изысканиях, три его сына тоже пошли по стопам отца, но один из них сидит за вредительство - не там проложил будущую трассу; есть у него и четвертый сын, но шалопай. Сам Вячеслав Викторович раньше занимал крупный пост в Наркомате путей сообщения, но там пошли разговоры о вредительстве, и он счел за лучшее уйти на пенсию, а теперь поступил рядовым начальником изыскательской партии совсем в другое ведомство, не мог усидеть без дела. И еще Шура мне рассказал, что его прозвище Старик и он ежедневно выпивает по бутылке водки - и "хоть бы хны!" А техникам пить не разрешает ни стопки. И еще Шура меня предупредил, что Старик держит дисциплину крепко, а если на кого разгневается, то бывает страшнее льва.
Я обещал Шуре, что буду стараться сверхусердно и сверхдобросовестно.
В один прекрасный сентябрьский день он мне сказал, чтобы на следующее утро я приходил в Главнефть, объяснил, где это учреждение находится на Мясницкой, на какой этаж подняться.
Я пришел, вскоре явился Шура и усадил меня в уголке большой комнаты, сказал, что Старика еще нет. Я просидел, наверное, целый час, мимо меня проходили, оживленно разговаривая между собой, пожилые и молодые. Изредка ко мне подходил Шура, называл по фамилиям одного, другого, третьего. Когда явился весьма представительный, с бородкой-эспаньолкой начальник, Шура сказал, что это главный инженер всей Главнефти Ракитин и что его скоро посадят за вредительство. Так оно через несколько месяцев и случилось.
Наконец явился в путейской фуражке со значком, в форменной путейской шинели, высокий, с небольшими седыми усами, с седыми, грозно нахмуренными бровями старик. Он снял шинель и оказался в черной тужурке, застегнутой наглухо. Шура мне кивнул, дескать, Старик пришел, ты сиди и жди, а сам завертелся вокруг него. Я издали разглядывал его статную, несмотря на возраст, фигуру, стоя он разговаривал с одним, с другим. А тогда всем студентам технических вузов велели снять форменные фуражки, за ними поснимали все эмблемы техники и инженеры, ибо всякое техническое обмундирование вызывало у бдительных начальников подозрение во вредительстве. В "Крокодиле" вредители всегда изображались в форменных фуражках. Так высокое с прошлого столетия звание инженера покатилось вниз. А ведь именно инженеры, а не военачальники, прежде всего подняли могущество России. К сожалению, и теперь смотрят на инженера как на второстепенного служащего...
Наконец Шура улучил свободную минуту и показал Старику на меня. Я подошел, встал перед ним, как в военном строю,- руки по швам. Он внимательно оглядел меня с головы до ног, испытующе всмотрелся в лицо. У меня задрожали коленки. Он задал лишь один вопрос:
- А вы практику проходили?
- Проходил! - смело ответил я, глядя прямо в его глубоко сидящие глаза.
Он взял у меня заранее заготовленное заявление, подошел к ближайшему столу, стоя написал резолюцию и отдал Шуре. Тот отнес бумажку в соседнюю комнату, через некоторое время вернулся и сказал мне, что я зачислен на работу в изыскательскую партию № 3 техником-пикетажистом с окладом 175 рублей в месяц плюс 60% полевых, то есть 280 рублей! Да ведь это сказочно невероятная сумма!
Я помчался на двух трамваях на Савеловский вокзал. Все во мне ликовало. Каждому пассажиру в трамвае, каждому пассажиру в поезде мне хотелось крикнуть:
- Вы знаете, кто я теперь? Я - техник-пикетажист изыскательской партии № 3 Главнефти!
Я был не на седьмом, а, наверное, на двенадцатом небе. И не думал я тогда, что уподобился коню-трехлетке, на которого впервые надели хомут. И прощай не только мечты о будущих повестях и романах, но в течение целых тридцати лет мне месяцами не придется даже книгу почитать. Был я гуманитарием до мозга костей, а судьба превратила меня в технаря. Со станции Хлебниково в Котово я бежал, в дом ворвался с криком:
- Я принят на работу пикетажистом!
- Как, как? Пятиэтажистом? - переспросил меня отец. Несмотря на жизненные передряги, он не терял чувства юмора.
- Да нет! - воскликнул я и стал объяснять родителям, что пикет - это расстояние по трассе, равное ста метрам.
Подчиненные мне рабочие будут забивать через сто метров пикеты по два колышка, один колышек заподлицо с землей называется точка, а другой, забитый наполовину, называется сторожок, и я буду писать на нем номер пикета. Через неделю выезжаем на изыскания.
Каждое утро я приходил на работу. Ура, на самую настоящую работу! Вешал номерок и с четырьмя молодыми парнями-техниками упаковывал, увязывал тюки, забивал ящики, проявляя при этом величайшее усердие. Впервые я увидел нивелиры, теодолиты, мерные стальные ленты, проволочные шпильки, полосатые вешки, рейки с черными и красными номерами и шашечками. Впервые в жизни мне выдали аванс сто рублей и впервые в жизни выдали сапоги. Шура научил меня, как завертывать портянки.
На воскресенье отправился я к Осоргиным на 17-ю версту прощаться. Приезжал я к ним в последний раз. И сестра Лина и все они собирались уезжать за границу. Еще весной умер муж Лины Осоргиной Сергей Дмитриевич Самарин дядя Юша. А после гибели Георгия отпало последнее препятствие. Власти не пускали за границу мужчин от 16 до 50 лет, а остальные - можете уезжать, если вас приглашают родные. Позднее, с 1931 года, догадались с каждого уезжающего получать валюту, а тогда за паспорта платили какие-то пустяки.
Собирались уезжать - дядя Миша и тетя Лиза Осоргины, их три дочери, моя сестра Лина и семеро детей, а всего тринадцать человек, ждали получения заграничных паспортов и виз от французского посольства.
Когда я приехал к Осоргиным, то увидел на месте рояля пустое место. А рояль был особенный, старинный, еще с Ахтырки - родового подмосковного имения Трубецких. Отец тети Лизы князь Николай Петрович Трубецкой был одним из организаторов постройки в Москве здания консерватории, являлся другом Николая Рубинштейна. На том рояле играли и Рубинштейн, и другие известные музыканты.
Куда же делся рояль? Мне рассказали, что явились местные власти раскулачивать. Старинная мебель и портреты не привлекли их внимания. Подъехала телега, на нее погрузили рояль и повезли в клуб, бывший дом священника из ближнего села Лукина. Это был настоящий дневной грабеж, а сельские власти говорили, что реквизируют у нетрудового населения для обучения музыке сельской молодежи. Забренчали на рояле ребята, вконец расстроили, а вскоре вовсе сломали...
Настал день моего отъезда. Родители меня проводили до станции Хлебниково. Уезжал я в приподнятом настроении. На Курский вокзал пришли меня провожать сестра Маша и еще одна девушка. В последнюю минуту прибежала сестра Лина. Расцеловался я с сестрами, пожал руку той девушке, что пришла меня провожать, сказал ей, что очень тронут ее приходом, и поднялся в вагон. Поезд тронулся. Прощай, Москва! Начинается моя новая жизнь!..
7.
Когда же автор начнет рассказывать про любовь?- возможно, спросит меня нетерпеливый читатель. Ну, так ты дождался.
Я нарочно поместил эту как бы вставную новеллу на последние страницы воспоминаний о моей юности.
Возвращаюсь в 1924 год, когда мне было всего пятнадцать лет. В первое наше лето жизни на даче в Глинкове я постоянно ходил в Сергиев посад за продуктами и застревал там у своего друга Сергея Истомина, жившего с родителями и с младшей сестрой Ксаной на слободе Красюковка в юго-восточной части города.
Однажды я пришел к Истоминым, и Сергей мне сказал, что дети некоторых местных жителей, а также дети московских дачников в тот день ставят спектакль во дворе одного дома. Сергей был очень обижен: его не пригласили как зрителя. Но мы с ним залезем на забор и сверху все увидим и услышим. К назначенному часу уселись верхом на этом не очень удобном наблюдательном пункте. Сергей, зная, что я немного рисую, вручил мне блокнот, чтобы я нарисовал карикатуры на девочек-артисток.
Играли "Женитьбу" Гоголя. Я знал многих юных артистов. Из тех, кто упоминается в моих воспоминаниях, назову лишь младшего из братьев Раевских Андрея - он играл Подколесина. Сергей показал мне трех сестер Нерсесовых, старшая, Рина, играла Агафью Тихоновну, средняя, Маша, играла сваху, младшая, Зина, играла мать невесты. Все три девочки были черненькие и прехорошенькие и все три, как мне казалось, играли превосходно, что мне не помешало изобразить их в смешном виде. После спектакля артисты вышли раскланиваться, и тут я особенно обратил внимание на старшую из сестер Рину, иначе Екатерину, даже как-то в сердце ударило - уж очень она была хороша. Вместе с артистами вышел раскланиваться и режиссер - Сергей Николаевич Дурылин. Сейчас о нем ничего не пишу, впоследствии он сыграл в моей жизни известную роль.
Сергей Истомин взял у меня карикатуры. Они попали к Нерсесовым, их рассматривали, как мне потом рассказывали, с интересом не только девочки, но и их родители, через третьих лиц мне передали просьбу подарить им на память.
Мои сестры не однажды встречались с девочками Нерсесовыми на церковных службах в Гефсиманском скиту, куда и от Красюковки, и от Глинкова было примерно одинаковое расстояние. Так мы познакомились. Сестра Маша и я побывали у них на даче, потом затеяли большой компанией поход за пять верст в село Благовещенье, где была деревянная церковь XVII века и где рос невиданной толщины вяз.
А потом уже в Москве мои родители и родители Нерсесовы обменялись визитами. Знакомая Нерсесовых Елена Алексеевна Ефимова организовала учебную группу девочек-однолеток, куда попали сестра Маша, Ляля Ильинская и старшая из Нерсесовых - Рина. И стали мы просто ходить в гости - Маша и я - к Нерсесовым постоянно, они являлись к нам реже. Из нашей компании к ним ходили все три брата Раевских и Кирилл Урусов; ни мои двоюродные Саша и Олечка Голицыны, ни Ляля Ильинская не приглашались. Жили Нерсесовы в Телеграфном переулке сзади Главного почтамта, в особняке занимали три или четыре комнаты. Там был двор и сад, где весной и осенью в хорошую погоду мы резвились.
Семья Нерсесовых - отец, мать, три дочери - была, если так можно в наше время выразиться, патриархальная. Столь безудержных веселий, с бешеной подушкой, с поломкой мебели во время шарад, с плясками под бабушкин галоп, а тем более с фокстротом, там никак не могло быть. Веселье организовывалось, но чинное и благопристойное, под строгим наблюдением мамаши.
Отец Александр Нерсесович, невысокого роста, очень красивый, с небольшой седеющей бородкой, крупные черты лица, большие, типично армянские черные глаза, был профессором-юристом: он занимал должность директора библиотеки Московского университета. Позднее, уже будучи студентом ВГЛК, я постоянно ходил заниматься в тамошний круглый читальный зал и мог наблюдать, как Александр Нерсесович торжественно выплывал из внутренней двери, поднимался на возвышение к библиотекарям, переговаривался с ними вполголоса, оглядывал ряды читателей и вновь удалялся.
Он мало вникал в воспитание дочерей, слишком был занят на работе, а тон задавала мать Евгения Александровна, полурусская-полуфранцуженка, дочь фабриканта Бари. Была она одновременно и строгой, и восторженной, и глубоко религиозной. Она сама избирала мальчиков и девочек, позднее юношей и девушек, с которыми ее дочери могли общаться и дружить. Кто казался ей груб, вульгарен, развязен, тот в их дом не допускался. Однажды за какой-то ничтожный проступок она сказала одному юноше: "Вы к нам больше не ходите".
Назову некоторых молодых людей, из тех, кто в их дом "допускался", а в наш не ходил.
Это прежде всего одноклассник Михаила Раевского по школе в Сергиевом посаде Николай Хромцов, после школы он работал там же, в Посаде, водителем грузовика, потом учился в одном из московских вузов. Был он очень милый, простой, особой остротой ума не отличался, очень скромный молодой человек, к сожалению, хромой и потому не участвовал в подвижных играх. Все его очень любили, а он любил старшую из девочек - Рину, однако издали подолгу искоса на нее смотрел, сидя в уголке, а разговаривал с ней мало и робко.
Назову еще двоюродного брата девочек - Кирилла Воскресенского. В том спектакле "Женитьба" он очень хорошо играл Яичницу. Мальчик был рассудительный, серьезный, ходил в очках, а в будущем стал известным биологом, доктором наук.
Были еще молодые люди - русские и армяне, фамилий их я не помню. Назову только одного - студента по фамилии Бриллинг, сына профессора. Он явно ухаживал за Риной, и ее мамаша этому не препятствовала, скорее покровительствовала, словом, казался он видным женихом, а я к нему питал жгучую ненависть. Позднее и отец и сын были арестованы и исчезли.
Отчего я его ненавидел? А потому, что понял, не сразу, правда, осознал, что влюбился в Рину. Но была моя любовь больше издали, больше умозрительная. Я боялся с нею разговаривать, и чаще она первая заговаривала со мной, а я смущался.
Очень хорошо ко мне относилась мать - Евгения Александровна, расспрашивала меня о моих делах, она больше, чем дочери, восхищалась моим вместе с Андреем Киселевым путешествием. Когда мы вернулись, она позвала меня еще в Сергиевом посаде, и я должен был подробно рассказывать ей и ее дочерям о нашем странствии. Когда же я написал свой опус - серию очерков "По северным озерам", она потребовала, чтобы я почитал его вслух их семье. Девочки слушали, как говорится, не переводя дыхания.
Однажды я осмелел и пригласил Рину в театр. Евгения Александровна разрешила. Мы отправились в Художественный на "Женитьбу Фигаро", сидеть нам предстояло, как я уже раньше описывал, на ступеньках амфитеатра, подстелив газеты. Баталов играл Фигаро, Завадский - Альмавиву. Спектакль, как всегда в те времена в Художественном, был великолепен. Но ощущение, что рядом с тобой сидит девушка, тобой любимая, было еще сильнее. После спектакля я ее пошел провожать. Мы шли пешком, наполненные впечатлениями, обменивались восторженными фразами, а взять ее под руку я не решился.
На чей-то день рождения Нерсесовы организовали грандиозный костюмированный бал. Моя сестра Маша была одета в мой пиджак, в мои брюки, на белую рубашку ей нацепили пышное кружевное жабо, словом, превратили в Ленского, а меня нарядили дамой в белом длинном платье, в декольте, в туфельках. В таких нарядах, надев сверху пальто, мы поехали на трамвае, перед тем, как позвонить, надели маски. Нас встретили восторженно, я всем совал обнаженную до плеча руку для поцелуев.
Единственный раз в жизни я дирижировал кадрилью. Вспомнив, как моя старшая сестра Соня искусно исполняла эту трудную роль, я выкрикивал французские фразы, переводил команду на русский язык, вся хохочущая толпа мне подчинялась, порой пары путались, прыгали не туда и не так. И было безудержно весело. А я гордился, что возглавляю это веселье. Но я избегал фигур, которые бдительная мамаша Нерсесова могла счесть фривольными.
Целый день я ходил по Мурому от одного храма к другому. Обидно, конечно, что мне, увы, не с кем было поделиться своими впечатлениями от красоты церквей сплошь XVII века, от бесконечных заокских далей и от великолепного городского музея и не менее великолепной картинной галереи, когда-то собранной несколькими поколониями графов Уваровых, чье имение Карачарово было над самым Муромом. Это то самое Карачарово, откуда происходил Илья Муромец.
К вечеру сел я на поезд во Владимир, забрался на третью полку, но среди ночи меня разбудила руготня, крики; одни пассажиры вылезали, другие влезали. То был город Ковров. Я про себя чертыхнулся - спать не дают, повернулся на другой бок и заснул. Не думал я тогда, что с этим городом на Клязьме у меня будет связана половина моей жизни.
Во Владимир я приехал рано утром и сразу пошел в адресное бюро при милиции узнавать адрес жившего там знакомого моих родителей Федора Алексеевича Челищева. Заполнил карточку, на вопрос "профессия" написал "педагог" и подал милиционеру. Тот, взяв у меня карточку, вышел, через некоторое время вернулся и сразу начал у меня выпытывать: для какой цели понадобился мне этот Челищев? Я, естественно, испугался, начал что-то бормотать. Милиционер, не слушая меня, подал мне карточку и с плохо скрываемой ненавистью объявил, что Челищев административно высланный и лишенец, нечего мне, комсомольцу, с ним якшаться. Почему он меня, принял за комсомольца - не знаю.
Домик, где проживал Федор Алексеевич, находился на склоне горы недалеко от вокзала. И он и его жена приняли меня, что называется, с распростертыми объятиями. Чудный и чудной был человек милейший Федор Алексеевич - глубоко религиозный, идеалист-философ, бывший тульский помещик, юрист по образованию. Чем он занимался, не знаю, а к Советской власти никак не мог приспособиться, менял должности, учил чьих-то детей и никогда не падал духом. Высокий, чернобородый, в очках, он тайно писал стихи, любил потолковать о литературе, о русской истории. А когда я к нему тогда явился, был он еще безмерно счастлив, потому что совсем недавно женился.
Жена его Ольга Александровна была под стать ему - такая же глубоко религиозная идеалистка. Я мог бы много о ней рассказать, но и так отвлекаюсь в сторону. Была она урожденная Грессер. Ее отец, бывший одесский градоначальник, а также ее сестра и брат где-то отбывали сроки заключения, а она, уже пожилая, вышла замуж за такого же пожилого. И ничего им не было нужно, лишь бы оставили их в покое.
У них гостил тринадцатилетний мальчик Алеша Бобринский, сын профессора биологии Николая Алексеевича Бобринского, который, хотя был и графом и бывшим царским офицером, к удивлению многих, никогда не сидел. Он был женат на Марии Алексеевне Челищевой, и, значит, его сын Алеша приходился племянником Федору Алексеевичу. В город Владимир я попал впервые. Федор Алексеевич с восторгом взялся мне показывать его древности. Он водил меня от храма к храму, объяснял, рассказывал. А тогда еще был цел Рождественский собор, но мы смогли увидеть его только издали, за монастырской стеной находилось ОГПУ и тюрьма. Шагая по улицам Владимира, мы встречали многих знакомых Федора Алексеевича, иных и я знал. Все они были "минусники". И во Владимире, как и в Твери, их поселилось немало.
На следующий день мы втроем отправились рабочим поездом в Боголюбово. Тогда еще был открыт главный Боголюбовский храм, мы взошли внутрь, и я поразился тонкости позолоченной деревянной резьбы по иконостасу. Мы пересекли железную дорогу и цветущим лугом пошли к прославленной на весь мир церкви Покрова на Нерли. Посетить ее была моя давнишняя мечта, подобная мечте об озере Светлояр. Позднее много раз мне довелось побывать у ее подножия, но то самое первое впечатление от ее дивного облика, наверное, никогда не забуду...
Из Владимира я поехал на автобусе, вернее, на крытом брезентом грузовике, в Суздаль. Но мне очень не повезло - почти беспрерывно шел дождь. Я бегло осмотрел ныне варварски разрушенный Троицкий собор Ризположенского монастыря. К сожалению, то мое первое посещение знаменитого города из-за дождя почти не осталось в моей памяти. Вернулся я к милым Челищевым совсем мокрый и среди ночи уехал в Москву. Федор Алексеевич меня провожал. Больше я его не видел.
Я узнал, что вскоре у супругов родился сын Николай, а потом Федора Алексеевича арестовали и сослали на Вычегду; он вернулся, работал на стройках НКВД и сравнительно рано умер. Судьба мальчика Алеши Бобринского была ужасна. В тот год он попал на Арбате под трамвай, ему отрезало ногу, он успел сообщить адрес родителей. "Скорая помощь" приехала с опозданием на целый час, и он умер, истекая кровью.
Чтобы закончить рассказ о том моем путешествии, добавлю, что фольклорные записи Юши и мои требовалось перепечатать. Юшины записи благополучно перепечатала машинистка института этнографии, где он работал. Но мои нельзя было доверить ни одной даме.
Нашелся машинист - старый генерал Данилов, брат царского морского министра. Я к нему ходил в Староконюшенный переулок. Он был очень колоритен - высокий, с седыми бакенбардами, как у царя Александра II, в засаленной военной тужурке, в засаленных синих генеральских брюках с красными лампасами, в туфлях на босу ногу. Жил он одиноко. Работе моей очень обрадовался, так как заказчиков у него было маловато. Возращая мне рукопись, он сказал, что даже в юные годы в Кадетском корпусе не слыхивал подобной похабщины.
Вскоре я понес ему рукопись отцовского перевода. Дверь мне открыл сосед и сказал, что генерала нет и не будет. Я его спросил: "Он умер?" Сосед молчал. Я его спросил: "Он в больнице?" Сосед ткнул пальцем на запечатанную сургучной печатью дверь в генеральскую комнату. Я все понял и ушел.
В Академии художеств остались весьма недовольны нашими записями фольклора. Ни одной песни, ни одной частушки, прославлявшей колхозный строй, мы не записали, хуже того, в некоторых усмотрели кулацкую идеологию...
Тогда выпускали сборники частушек, выдуманных досужими борзописцами. Вот одна из них:
Жить зажиточно в колхозе
Это дело наших рук.
Так сказал товарищ Сталин,
Наш любимый вождь и друг.
А пели ли подобные частушки по тогдашним деревням - не знаю...
С того путешествия не видел я Юшу в течение сорока лет. Дом XVIII века, в котором он жил, снесли, и он с женой уехал во Фрунзе организовывать там отделение Киргизской академии наук и устроился ученым секретарем. После войны он преподавал в Кировоградском педагогическом институте, уйдя на пенсию, обосновался в Ярославле. Умер он в Москве, я был на его похоронах.
6.
Чертежник-кустарь, хоть и восстановленный в избирательных правах, все же не являлся полноценным советским гражданином. Надо мне поступать на государственную службу. Это понимали и мои родители, и я сам. Не забыл я и совета следователя Горбунова уезжать из Москвы на великие стройки коммунизма. Да, надо мне сматывать удочки. Мать утешала меня: даст Бог, и от ареста я уцелею. А пройдет года три, все успокоится, и я смогу вернуться. И исполнится моя мечта - я стану писателем. Плохая она была пророчица.
То тот мой знакомый, то другой называли учреждение, где нуждались в грамотных и добросовестных людях, хотя и не имеющих никакой специальности. В одном таком учреждении меня вроде бы хотели взять, но бдительный кадровик, узнав мою фамилию, искренно удивился, что я разгуливаю по Москве. Я сбежал по лестнице, словно спасаясь от погони. После того случая я опасался ходить в поисках работы и жил в твердой уверенности, что не сегодня завтра меня посадят.
Не только на горемычных лишенцев, на всю землю Русскую спустился великий страх. Многие и многие тогда жили, ожидая, что раздастся в двери звонок и - конец. Постоянно приходилось слышать - того, этого забрали. Если беда грянула в другом городе, то писали, что такой-то "заболел". Этот страх ареста угнетал. И я жил в ожидании, все удивлялся: а ведь я жив, и гуляю, и мечтаю, и даже веселюсь. Но я знал, конец мой неизбежен...
Был у меня большой друг еще со школьной скамьи - в одном классе четыре года учились, за одной партой сидели. Шура Соколов был сын полковника интендантской службы. В анкетах он писал - "сын военного интенданта", и это удовлетворяло не очень бдительных кадровиков. Отец его умер, еще когда мы учились в школе, старшая сестра вышла замуж, жил он вдвоем с матерью Прасковьей Николаевной во дворе церкви Воскресенья в Бережках на углу Елисеевского и Брюсовского переулков в одной квартире с семьей священника той церкви отца Николая Поспелова.
Я ходил изредка к Шуре и его матери. Они горячо переживали за меня, когда я им рассказывал о своих злоключениях. Они кормили меня, но ночевать не оставляли - опасались доносчика-соседа. Шура мне говорил, что, когда я буду восстановлен в избирательных правах, он берется меня устроить на работу в свое учреждение.
Когда я стал более или менее полноправным советским гражданином, Шуры в Москве не было, он уехал на изыскания и должен был вернуться с полевых работ среди лета. И я ждал его возвращения с нетерпением.
Он вернулся в начале сентября. Когда я к нему явился, он тщательно рассмотрел бумажную ленточку о моем восстановлении в правах и сказал, что все в порядке, он переговорит с начальником изыскательской партии, и я, несомненно, буду принят на работу - техники-изыскатели очень нужны.
- А как же анкета? - спросил я.
- Забудь о всяких дурацких анкетах,- отвечал Шура.- Старик только тебя спросит: "А проходили ли вы практику?" - И ты должен без запинки ответить: "Да, проходил!"
Вообще-то школа, которую я окончил, была с землемерным уклоном, и в моем дипломе указывалось, что "по прохождении полевой практики я получу право именоваться техником-землемером". Но этой практики я никогда не проходил и геодезические инструменты видел только на картинках, хотя на выпускных экзаменах благополучно сдал геодезию.
В течение нескольких вечеров Шура меня натаскивал по таким картинкам, как обращаться с нивелиром, и с теодолитом. Он вручил мне учебники по геодезии и рассказал, что я поступлю на работу в Главнефть ВСНХ СССР, мы поедем на изыскания в станицу Апшеронскую Майкопского района на Северном Кавказе, где найдена нефть. Говорил он с большой убежденностью, что я действительно поступлю. А я и хотел верить, и опасался, что в последней инстанции все рухнет.
Он рассказал обо мне начальнику партии, и тот согласился меня принять. И этого вполне достаточно. Шура ярко обрисовал, что за личность мой будущий начальник. Вячеславу Викторовичу Сахарову за семьдесят лет, всю жизнь он работал на железнодорожных изысканиях, три его сына тоже пошли по стопам отца, но один из них сидит за вредительство - не там проложил будущую трассу; есть у него и четвертый сын, но шалопай. Сам Вячеслав Викторович раньше занимал крупный пост в Наркомате путей сообщения, но там пошли разговоры о вредительстве, и он счел за лучшее уйти на пенсию, а теперь поступил рядовым начальником изыскательской партии совсем в другое ведомство, не мог усидеть без дела. И еще Шура мне рассказал, что его прозвище Старик и он ежедневно выпивает по бутылке водки - и "хоть бы хны!" А техникам пить не разрешает ни стопки. И еще Шура меня предупредил, что Старик держит дисциплину крепко, а если на кого разгневается, то бывает страшнее льва.
Я обещал Шуре, что буду стараться сверхусердно и сверхдобросовестно.
В один прекрасный сентябрьский день он мне сказал, чтобы на следующее утро я приходил в Главнефть, объяснил, где это учреждение находится на Мясницкой, на какой этаж подняться.
Я пришел, вскоре явился Шура и усадил меня в уголке большой комнаты, сказал, что Старика еще нет. Я просидел, наверное, целый час, мимо меня проходили, оживленно разговаривая между собой, пожилые и молодые. Изредка ко мне подходил Шура, называл по фамилиям одного, другого, третьего. Когда явился весьма представительный, с бородкой-эспаньолкой начальник, Шура сказал, что это главный инженер всей Главнефти Ракитин и что его скоро посадят за вредительство. Так оно через несколько месяцев и случилось.
Наконец явился в путейской фуражке со значком, в форменной путейской шинели, высокий, с небольшими седыми усами, с седыми, грозно нахмуренными бровями старик. Он снял шинель и оказался в черной тужурке, застегнутой наглухо. Шура мне кивнул, дескать, Старик пришел, ты сиди и жди, а сам завертелся вокруг него. Я издали разглядывал его статную, несмотря на возраст, фигуру, стоя он разговаривал с одним, с другим. А тогда всем студентам технических вузов велели снять форменные фуражки, за ними поснимали все эмблемы техники и инженеры, ибо всякое техническое обмундирование вызывало у бдительных начальников подозрение во вредительстве. В "Крокодиле" вредители всегда изображались в форменных фуражках. Так высокое с прошлого столетия звание инженера покатилось вниз. А ведь именно инженеры, а не военачальники, прежде всего подняли могущество России. К сожалению, и теперь смотрят на инженера как на второстепенного служащего...
Наконец Шура улучил свободную минуту и показал Старику на меня. Я подошел, встал перед ним, как в военном строю,- руки по швам. Он внимательно оглядел меня с головы до ног, испытующе всмотрелся в лицо. У меня задрожали коленки. Он задал лишь один вопрос:
- А вы практику проходили?
- Проходил! - смело ответил я, глядя прямо в его глубоко сидящие глаза.
Он взял у меня заранее заготовленное заявление, подошел к ближайшему столу, стоя написал резолюцию и отдал Шуре. Тот отнес бумажку в соседнюю комнату, через некоторое время вернулся и сказал мне, что я зачислен на работу в изыскательскую партию № 3 техником-пикетажистом с окладом 175 рублей в месяц плюс 60% полевых, то есть 280 рублей! Да ведь это сказочно невероятная сумма!
Я помчался на двух трамваях на Савеловский вокзал. Все во мне ликовало. Каждому пассажиру в трамвае, каждому пассажиру в поезде мне хотелось крикнуть:
- Вы знаете, кто я теперь? Я - техник-пикетажист изыскательской партии № 3 Главнефти!
Я был не на седьмом, а, наверное, на двенадцатом небе. И не думал я тогда, что уподобился коню-трехлетке, на которого впервые надели хомут. И прощай не только мечты о будущих повестях и романах, но в течение целых тридцати лет мне месяцами не придется даже книгу почитать. Был я гуманитарием до мозга костей, а судьба превратила меня в технаря. Со станции Хлебниково в Котово я бежал, в дом ворвался с криком:
- Я принят на работу пикетажистом!
- Как, как? Пятиэтажистом? - переспросил меня отец. Несмотря на жизненные передряги, он не терял чувства юмора.
- Да нет! - воскликнул я и стал объяснять родителям, что пикет - это расстояние по трассе, равное ста метрам.
Подчиненные мне рабочие будут забивать через сто метров пикеты по два колышка, один колышек заподлицо с землей называется точка, а другой, забитый наполовину, называется сторожок, и я буду писать на нем номер пикета. Через неделю выезжаем на изыскания.
Каждое утро я приходил на работу. Ура, на самую настоящую работу! Вешал номерок и с четырьмя молодыми парнями-техниками упаковывал, увязывал тюки, забивал ящики, проявляя при этом величайшее усердие. Впервые я увидел нивелиры, теодолиты, мерные стальные ленты, проволочные шпильки, полосатые вешки, рейки с черными и красными номерами и шашечками. Впервые в жизни мне выдали аванс сто рублей и впервые в жизни выдали сапоги. Шура научил меня, как завертывать портянки.
На воскресенье отправился я к Осоргиным на 17-ю версту прощаться. Приезжал я к ним в последний раз. И сестра Лина и все они собирались уезжать за границу. Еще весной умер муж Лины Осоргиной Сергей Дмитриевич Самарин дядя Юша. А после гибели Георгия отпало последнее препятствие. Власти не пускали за границу мужчин от 16 до 50 лет, а остальные - можете уезжать, если вас приглашают родные. Позднее, с 1931 года, догадались с каждого уезжающего получать валюту, а тогда за паспорта платили какие-то пустяки.
Собирались уезжать - дядя Миша и тетя Лиза Осоргины, их три дочери, моя сестра Лина и семеро детей, а всего тринадцать человек, ждали получения заграничных паспортов и виз от французского посольства.
Когда я приехал к Осоргиным, то увидел на месте рояля пустое место. А рояль был особенный, старинный, еще с Ахтырки - родового подмосковного имения Трубецких. Отец тети Лизы князь Николай Петрович Трубецкой был одним из организаторов постройки в Москве здания консерватории, являлся другом Николая Рубинштейна. На том рояле играли и Рубинштейн, и другие известные музыканты.
Куда же делся рояль? Мне рассказали, что явились местные власти раскулачивать. Старинная мебель и портреты не привлекли их внимания. Подъехала телега, на нее погрузили рояль и повезли в клуб, бывший дом священника из ближнего села Лукина. Это был настоящий дневной грабеж, а сельские власти говорили, что реквизируют у нетрудового населения для обучения музыке сельской молодежи. Забренчали на рояле ребята, вконец расстроили, а вскоре вовсе сломали...
Настал день моего отъезда. Родители меня проводили до станции Хлебниково. Уезжал я в приподнятом настроении. На Курский вокзал пришли меня провожать сестра Маша и еще одна девушка. В последнюю минуту прибежала сестра Лина. Расцеловался я с сестрами, пожал руку той девушке, что пришла меня провожать, сказал ей, что очень тронут ее приходом, и поднялся в вагон. Поезд тронулся. Прощай, Москва! Начинается моя новая жизнь!..
7.
Когда же автор начнет рассказывать про любовь?- возможно, спросит меня нетерпеливый читатель. Ну, так ты дождался.
Я нарочно поместил эту как бы вставную новеллу на последние страницы воспоминаний о моей юности.
Возвращаюсь в 1924 год, когда мне было всего пятнадцать лет. В первое наше лето жизни на даче в Глинкове я постоянно ходил в Сергиев посад за продуктами и застревал там у своего друга Сергея Истомина, жившего с родителями и с младшей сестрой Ксаной на слободе Красюковка в юго-восточной части города.
Однажды я пришел к Истоминым, и Сергей мне сказал, что дети некоторых местных жителей, а также дети московских дачников в тот день ставят спектакль во дворе одного дома. Сергей был очень обижен: его не пригласили как зрителя. Но мы с ним залезем на забор и сверху все увидим и услышим. К назначенному часу уселись верхом на этом не очень удобном наблюдательном пункте. Сергей, зная, что я немного рисую, вручил мне блокнот, чтобы я нарисовал карикатуры на девочек-артисток.
Играли "Женитьбу" Гоголя. Я знал многих юных артистов. Из тех, кто упоминается в моих воспоминаниях, назову лишь младшего из братьев Раевских Андрея - он играл Подколесина. Сергей показал мне трех сестер Нерсесовых, старшая, Рина, играла Агафью Тихоновну, средняя, Маша, играла сваху, младшая, Зина, играла мать невесты. Все три девочки были черненькие и прехорошенькие и все три, как мне казалось, играли превосходно, что мне не помешало изобразить их в смешном виде. После спектакля артисты вышли раскланиваться, и тут я особенно обратил внимание на старшую из сестер Рину, иначе Екатерину, даже как-то в сердце ударило - уж очень она была хороша. Вместе с артистами вышел раскланиваться и режиссер - Сергей Николаевич Дурылин. Сейчас о нем ничего не пишу, впоследствии он сыграл в моей жизни известную роль.
Сергей Истомин взял у меня карикатуры. Они попали к Нерсесовым, их рассматривали, как мне потом рассказывали, с интересом не только девочки, но и их родители, через третьих лиц мне передали просьбу подарить им на память.
Мои сестры не однажды встречались с девочками Нерсесовыми на церковных службах в Гефсиманском скиту, куда и от Красюковки, и от Глинкова было примерно одинаковое расстояние. Так мы познакомились. Сестра Маша и я побывали у них на даче, потом затеяли большой компанией поход за пять верст в село Благовещенье, где была деревянная церковь XVII века и где рос невиданной толщины вяз.
А потом уже в Москве мои родители и родители Нерсесовы обменялись визитами. Знакомая Нерсесовых Елена Алексеевна Ефимова организовала учебную группу девочек-однолеток, куда попали сестра Маша, Ляля Ильинская и старшая из Нерсесовых - Рина. И стали мы просто ходить в гости - Маша и я - к Нерсесовым постоянно, они являлись к нам реже. Из нашей компании к ним ходили все три брата Раевских и Кирилл Урусов; ни мои двоюродные Саша и Олечка Голицыны, ни Ляля Ильинская не приглашались. Жили Нерсесовы в Телеграфном переулке сзади Главного почтамта, в особняке занимали три или четыре комнаты. Там был двор и сад, где весной и осенью в хорошую погоду мы резвились.
Семья Нерсесовых - отец, мать, три дочери - была, если так можно в наше время выразиться, патриархальная. Столь безудержных веселий, с бешеной подушкой, с поломкой мебели во время шарад, с плясками под бабушкин галоп, а тем более с фокстротом, там никак не могло быть. Веселье организовывалось, но чинное и благопристойное, под строгим наблюдением мамаши.
Отец Александр Нерсесович, невысокого роста, очень красивый, с небольшой седеющей бородкой, крупные черты лица, большие, типично армянские черные глаза, был профессором-юристом: он занимал должность директора библиотеки Московского университета. Позднее, уже будучи студентом ВГЛК, я постоянно ходил заниматься в тамошний круглый читальный зал и мог наблюдать, как Александр Нерсесович торжественно выплывал из внутренней двери, поднимался на возвышение к библиотекарям, переговаривался с ними вполголоса, оглядывал ряды читателей и вновь удалялся.
Он мало вникал в воспитание дочерей, слишком был занят на работе, а тон задавала мать Евгения Александровна, полурусская-полуфранцуженка, дочь фабриканта Бари. Была она одновременно и строгой, и восторженной, и глубоко религиозной. Она сама избирала мальчиков и девочек, позднее юношей и девушек, с которыми ее дочери могли общаться и дружить. Кто казался ей груб, вульгарен, развязен, тот в их дом не допускался. Однажды за какой-то ничтожный проступок она сказала одному юноше: "Вы к нам больше не ходите".
Назову некоторых молодых людей, из тех, кто в их дом "допускался", а в наш не ходил.
Это прежде всего одноклассник Михаила Раевского по школе в Сергиевом посаде Николай Хромцов, после школы он работал там же, в Посаде, водителем грузовика, потом учился в одном из московских вузов. Был он очень милый, простой, особой остротой ума не отличался, очень скромный молодой человек, к сожалению, хромой и потому не участвовал в подвижных играх. Все его очень любили, а он любил старшую из девочек - Рину, однако издали подолгу искоса на нее смотрел, сидя в уголке, а разговаривал с ней мало и робко.
Назову еще двоюродного брата девочек - Кирилла Воскресенского. В том спектакле "Женитьба" он очень хорошо играл Яичницу. Мальчик был рассудительный, серьезный, ходил в очках, а в будущем стал известным биологом, доктором наук.
Были еще молодые люди - русские и армяне, фамилий их я не помню. Назову только одного - студента по фамилии Бриллинг, сына профессора. Он явно ухаживал за Риной, и ее мамаша этому не препятствовала, скорее покровительствовала, словом, казался он видным женихом, а я к нему питал жгучую ненависть. Позднее и отец и сын были арестованы и исчезли.
Отчего я его ненавидел? А потому, что понял, не сразу, правда, осознал, что влюбился в Рину. Но была моя любовь больше издали, больше умозрительная. Я боялся с нею разговаривать, и чаще она первая заговаривала со мной, а я смущался.
Очень хорошо ко мне относилась мать - Евгения Александровна, расспрашивала меня о моих делах, она больше, чем дочери, восхищалась моим вместе с Андреем Киселевым путешествием. Когда мы вернулись, она позвала меня еще в Сергиевом посаде, и я должен был подробно рассказывать ей и ее дочерям о нашем странствии. Когда же я написал свой опус - серию очерков "По северным озерам", она потребовала, чтобы я почитал его вслух их семье. Девочки слушали, как говорится, не переводя дыхания.
Однажды я осмелел и пригласил Рину в театр. Евгения Александровна разрешила. Мы отправились в Художественный на "Женитьбу Фигаро", сидеть нам предстояло, как я уже раньше описывал, на ступеньках амфитеатра, подстелив газеты. Баталов играл Фигаро, Завадский - Альмавиву. Спектакль, как всегда в те времена в Художественном, был великолепен. Но ощущение, что рядом с тобой сидит девушка, тобой любимая, было еще сильнее. После спектакля я ее пошел провожать. Мы шли пешком, наполненные впечатлениями, обменивались восторженными фразами, а взять ее под руку я не решился.
На чей-то день рождения Нерсесовы организовали грандиозный костюмированный бал. Моя сестра Маша была одета в мой пиджак, в мои брюки, на белую рубашку ей нацепили пышное кружевное жабо, словом, превратили в Ленского, а меня нарядили дамой в белом длинном платье, в декольте, в туфельках. В таких нарядах, надев сверху пальто, мы поехали на трамвае, перед тем, как позвонить, надели маски. Нас встретили восторженно, я всем совал обнаженную до плеча руку для поцелуев.
Единственный раз в жизни я дирижировал кадрилью. Вспомнив, как моя старшая сестра Соня искусно исполняла эту трудную роль, я выкрикивал французские фразы, переводил команду на русский язык, вся хохочущая толпа мне подчинялась, порой пары путались, прыгали не туда и не так. И было безудержно весело. А я гордился, что возглавляю это веселье. Но я избегал фигур, которые бдительная мамаша Нерсесова могла счесть фривольными.