- Это он о том, что любовь будет и в XXII веке, - пояснил Фимка Таракан. Люська засмеялась и спросила:
   - А ты кем будешь?
   И тут мы вспомнили, что добрались домой как в тумане, даже не расспросили друг друга толком. Фимка Таракан гордо ответил:
   - Я буду нищим.
   - Чего? - переспросил я. - В XXII веке - нищим?
   - Ну да, - сердито ответил Фимка Таракан, - мои родители якобы на войну улетели добровольцами, я из школы сбежал, хотел к ним поехать, но денег нет. Работать не пускают. Я и стал на улице сидеть. Еще рубашку рваную дадут или руку перевяжут. Буду, знаете, стены рушатся, обстрел, а я сижу, оборванный.
   - Ого, - сказал Ромка Рукавица.
   - А я как всегда, - сообщил Валерка Ветер, - вечно мне героем быть.
   - У тебя типаж такой, - вставил Ромка Рукавица, - ему надо братика из огня выносить.
   - Не только выносить, - обиделся Валерка Ветер, - но и тащить его на руках под обстрелом, и еще какого-то ребенка подобрать, и еще там что-то в этом роде.
   Мы все посочувствовали Валерке Ветру, который в силу своего орлиного профиля, высокого роста и прекрасной осанки, вечно оказывался у нас то воином-победителем, то Иваном-Царевичем, то вот теперь юным героем космической войны. Хотели спросить и про меня, но я вовремя перевел разговор на Ромку Рукавицу. Он сказал вообще сногсшибательную вещь:
   - А меня убьют.
   - Кто? - испуганно спросил я.
   - Он, - Ромка Рукавица показал на Генку Щелкунчика. - Я буду его лучшим другом, и когда Люська его бросит, он будет бить посуду и всякое такое, а я приду с пистолетом и скажу ему: "Убей меня, может, тебе станет легче."
   - И что, убьет? - спросил я. Мне просто плохо сделалось от мысли, что Генка Щелкунчик может убить Ромку Рукавицу.
   - Убьет, - флегматично ответил Ромка Рукавица.
   - Ничего себе. Мне еще ничего не сказали, - пробормотал Генка Щелкунчик.
   - Скажут, - так же спокойно ответил Ромка Рукавица. Было видно, что он снова находится в свойственном ему состоянии снисходительной иронии.
   - А кстати, - теперь уже Генка Щелкунчик отвел от себя разговор, - а ты, Стаська Критик, кем будешь? - спросил он, хотя и присутствовал при нашем разговоре с Приозерским. Все, конечно, заинтересовались.
   - А правда, - спросил Фимка Таракан, - кем ты будешь? Тоже братика из проруби вытащишь?
   - Из огня, - поправил Валерка Ветер.
   - Нет, - сказал я и поднял подбородок. - Я должен стать предателем. Я сдам свой город, и его сотрут с лица земли, а меня спасут.
   В наступившем молчании я добавил:
   - Вот так.
   Все молчали, но не Ромка Рукавица, которого уже ничем было не вывести из его настроения. Он поднял правую руку, перестав теребить мотоциклетную перчатку Того, Кто Умер и неожиданно продекламировал:
   Для этой работы не надо бандита,
   Не надо амбала огромного роста,
   Хоть выпали зубы, хоть шея немыта
   Предателем быть задушевно и просто.
   Все прямо остолбенели, а Ромка Рукавица добавил:
   - Это я сам сочинил. Сейчас.
   - Талант, - сказал я.
   VII
   Больше всего мне хотелось сразу же начать сниматься, но были еще индивидуальные занятия с Павлом Приозерским. Их суть сводилась к тому, что я должен по-настоящему почувствовать себя предателем. Один из многих осужденных на неминуемую гибель, я должен был сдать врагам великолепный сверкающий город, любимый город, город, где я родился; именно я и никто другой должен был стать предателем. Я пытался понять, почему это случилось. Я знал, что я хотел жить. Я понимал. Но я не верил, что могу предать. Иногда мне нравилась моя роль, потому что воплотиться в предыдущие было слишком просто; иногда она казалась мне непосильной. Слова Приозерского так и остались в неопределенной форме: почувствовать себя предателем. Впрочем, нервный и пахнущий резким одеколоном Приозерский не баловал нас разнообразием. Быстро выяснилось, что Фимка Таракан должен был почувствовать себя нищим, Валерка Ветер -почувствовать себя героем, Генка Щелкунчик почувствовать себя брошенным, а Ромка Рукавица, к нашему ужасу, почувствовать себя мертвым. Люська, еще не получившая указаний, особенно тревожилась насчет Ромки Рукавицы.
   День, когда мы снова пришли на киностудию вместе, совпал с днем рождения Фимки Таракана. Как всегда, ко дню его рождения, начались майские заморозки. Мы шагали по Планерскому бульвару, закутанные донельзя, Генка Щелкунчик, сумасшедший, был даже в шапке. Он никак не хотел чувствовать себя брошенным и крепко держал Люську за руку. Сияющий Фимка Таракан то и дело посматривал на свои новые электронные часы с днями недели, секундомером и всем таким. Это был наш подарок. Кажется, еще лучший сюрприз преподнес Приозерский: едва поздоровавшись с нами, он вывел нас во внутренний двор киностудии, обогнул неработающий фонтан и повел нас в павильоны. Это было что-то неописуемое. Мы видели дома из цветного стекла: то ли изумрудный город, то ли аэропорт Орли. Мы видели широченные улицы, длиннющие лестницы и ослепительное электрическое солнце. Мы видели зеркала, умножающие фасады домов, парки и автострады, мы видели настоящие летающие машины с бесшумными двигателями, мы видели далекий потолок с сотней осветительных приборов. Мы слышали мушку. Мы знакомились с людьми в длинных узких одеждах, нас водили по нескончаемым стеклянным коридорам, мы ехали в стальных широких машинах, и справа от меня сидел мой друг Валерка Ветер, а слева - мой друг Ромка Рукавица. А Генка Щелкунчик и Люська, совсем про нас позабывшие, стояли у нарядных витрин будущего города и, скорее всего, улыбались, но мы не видели, потому что они не смотрели на нас, они улыбались, а серьезный Фимка Таракан ехал в одной машине с Приозерским, переполненный впечатлениями, и нет-нет, да и поглядывал на свои новые электронные часы.
   Во втором павильоне была война. Разрушенные стеклянные стены становились пылью под ногами, разбитые фонтаны продолжали работать, и струи воды наполняли огромные белые резервуары и воронки. Над городом топорщились в небо разломанные виадуки и что-то еще фантастическое, и вспышки. На переднем плане стоял покинутый дом без одной стены, и Валерка Ветер опрокинул в нем какую-то прозрачную полочку, но она не разбилась. Павел Приозерский объяснил: оргстекло. После этого случая он увел нас из павильона, но завтра же мы были там снова, готовились к съемке, примеряли костюмы, я даже потрогал кинокамеру, между прочим, а Фимка Таракан отхватил небольшую цветную фотографию обожаемого и почитаемого Павла Приозерского, лучшего режиссера на свете. Потом начались съемки.
   VIII
   Первым был Генка Щелкунчик. Разумеется, нас всех пустили посмотреть, и мы увидели, как Генка Щелкунчик в белом свитере из непонятных нитей стоит с Люськой на литой металлической платформе, прямо посреди синего неба, а мимо несутся летающие машины и пятнами мерцают за спиной темно-зеленые секторы парков. Это был Генка Щелкунчик, и в то же время это был не он.
   На платформе стоял мальчишка XXII века со сногсшибательно белым и чистым лицом, виноватый перед своей девчонкой только в том, что хотел остаться с ней, а не улететь в то самое синее небо - завешивать озоновые дыры кислородной сеткой. Генка Щелкунчик не был современным первопроходцем и строителем, а Люська любила именно таких, прекрасная, грустная, смелая Люська. За последние дни она очень похорошела, у нее было платье, короткое, широкое и блестящее, и необычная стрижка в два яруса, и губы настолько кораллового цвета, и блестящие тоненькие ноги и руки, и взгляд, сосредоточенный взгляд из-под неожиданно длинных ресниц: Люська превратилась в настоящее чудо. Когда она шла по металлической платформе в разгромленном городе и ветер теребил ее волосы и платье, не верилось ни в какую войну, ни в какие несчастья и ни к каким озоновым дырам не лежала душа. А Генка Щелкунчик просто позабыл весь текст. Только через неделю Павел Приозерский снял всю сцену до конца, и на наших глазах невозможно красивая Люська ушла от нашего друга Генки Щелкунчика, не имевшего своего места без нее ни в этом фильме, нигде. Тот, другой, рвался совершать подвиги, и Люська уезжала с ним, оставляя Генку Щелкунчика одного в совершенно чужом ему XXII веке, где пришельцы из далекого космоса готовы уничтожить Землю, а солнце уже так близко, что вот-вот вскипятит океан. Ему было страшно оставаться там одному и страшно представить, что Люська отпустила его руку; но через неделю они снова были вместе, и только учителя удивлялись их необычным новым прическам.
   IX
   Фимка Таракан ехал в поезде с прозрачными стенами. Сквозь них он видел неестественно яркие пейзажи, только цвет, потому что поезд шел с бешеной скоростью, и ничего не удавалось разглядеть как следует. Фимка Таракан был одет в длинный рыжий балахон, и сам он казался чрезвычайно жалким. На самом-то деле поезд великолепного Приозерского двигался по кольцевой, поэтому у Фимки Таракана кружилась голова, и было особенно трудно идти по вагону. Он знал, что не знал, куда едет. Ему хотелось плакать. Реветь. Остальные пассажиры тоже были не в настроении: они преимущественно спали за стеклянными гранями купе XXII века, да в общем, и не купе, конечно, а скорее в лабиринте, в хаосе своих перегородок. Люди бежали из города, который вот-вот будет захвачен. У каждого был огромный багаж в виде зеленых коробок, перехваченных широкими лентами, и только Фимка Таракан отправился в путь налегке. Он шел по вагону, понемногу сходя с ума от головокружения, стучался во все перегородки и протягивал руку. На лице застывало мучительно жалостливое выражение. Ему что-то говорили, стекло поглощало ответы, но их смысл был вполне ясен. Перед одной семьей, у которой были длинные голубые платья и белые лица, Фимка Таракан грохнулся на колени. Существа, едва похожие на людей, отвернулись. Фимка Таракан совершенно всерьез хотел есть. Какая-то женщина, тонкая, и тоже белая, ничего не сказала, но вместо этого подняла к дверям металлическую пластинку и впустила нищего к себе за перегородку. Их разговора не было слышно, видимо, слова не волновали Павла Приозерского, ему было важно выражение лица Фимки Таракана, наевшегося, благодарного, рыжего, наконец-то не одинокого. Фимка Таракан улыбался во весь рот. На его зубах были осторожно нарисованы пятнышки грязи. Вслед за ним, широко растягивая губы, улыбался Павел Приозерский. Это могло бы длиться целую вечность, XXII век и далее, но поезд начал замедлять ход. Тонкая белая женщина ласково попрощалась с Фимкой Тараканом, и он остался один, совсем один на всем этом ХХII-ом свете. Позже за стенами снова замелькали цветные пейзажи, поезд словно бы отдалился от наших глаз, но все еще было видно, как по его стеклянному лабиринту бродит фигурка в рыжем балахоне. Павел Приозерский был настолько доволен, что даже прищелкнул языком и пожал руку бледному, как все люди XXII века Фимке Таракану.
   X
   Сюжет Валерки Ветра не получился. Ему не нравилась роль. За день до съемок у нас состоялось обсуждение.
   - Я думаю, что все равно надо идти, - сказал я.
   - А я думаю, что нет, - отозвался Ромка Рукавица.
   - А ты поменьше думай, - огрызнулся я.
   - Чего? - переспросил он.
   - Того, - ответил я.
   - Чего-чего? - взвился Ромка Рукавица.
   - Того-того, - сказал я, и мы могли подраться, если бы обожаемый, уважаемый Павел Приозерский не запретил нам настрого синяки и царапины. На следующий день обычно миролюбивый Валерка Ветер поругался и с тем пацаном, которого должен был спасти. Мы поняли, что он решительно настроен против роли. Когда Павел Приозерский просматривал предыдущий сюжет, к нему подошел Валерка Ветер и объяснил, почему он не хочет сниматься. Подошли и мы. Встрял, как всегда, Ромка Рукавица.
   - Придумайте для него что-нибудь другое ! Он же может! Злодея какого-нибудь!
   - Зачем же злодея? - удивился непонятливый Павел Приозерский. - У Валеры прекрасная внешность, он очень киногеничен. У него облик прекрасного принца. Я мог бы предложить ему сыграть Кощея, это называется роль на сопротивление. Но для нашего друга это пока сложновато.
   И вот тут Валерка Ветер обиделся по-настоящему. Я-то знал, что он уже готов на это самое сопротивление. Именно из Валерки Ветра получился бы самый настоящий злодей, самый прекрасный стремительный мерзавец, очаровательный трехголовый дракон. Уж я-то хорошо знал Валерку Ветра.
   - Давайте хотя бы не сегодня, - попросил Генка Щелкунчик. - Дайте ему подумать.
   - Чего тут думать? - возмутился Валерка Ветер. Было видно, что он решился именно в этот момент. - Я не 6уду участвовать. Не буду. Прошу прощения.
   - Жаль, - ответил Приозерский. Он нисколько не заботился об успехе своего фильма, иначе бы не стал, конечно, терять такого потрясающего актера, как Валерка Ветер. Такого еще поискать надо. Я вдруг ощутил враждебное отношение к обожаемому Приозерскому. Мы отправились домой, и все были немного расстроены, а я, честно говоря, чуть-чуть завидовал Валерке Ветру, потому что, отказавшись от роли, он все равно вышел героем, вот в чем дело.
   XI
   - Дубль, - сказал Приозерский. Ассистент режиссера что-то пометил в блокноте.
   - Все сначала, - пояснил Приозерский для нас, а особенно для Генки Щелкунчика.
   - Может быть, завтра? - попытался помочь Ромка Рукавица. Павел Приозерский не терпел сострадания:
   - Завтра выходной. И вообще, посмотрите - все понастроено для вас. Весь павильон.
   Генка Щелкунчик безжизненно опустил руки.
   - Дубль, - приказал Приозерский. Начался еще один день. Ромка Рукавица ступил на дорогу, скользящую вниз. Вода вчерашнего дождя медленно стекала в резервуары. Сверху таращилось солнце. У Ромки Рукавицы было какое-то скверное предчувствие, несмотря на то, что пропуск лежал в кармане. Полагалось радоваться, ведь пропуска он добивался несколько месяцев, но какие тут радости, если из-за невыносимого Павла Приозерского Ромка Рукавица уже две недели учился чувствовать себя мертвым. Сегодня он должен был показать результаты. Дорога подползла к металлическому дому. Вокруг не было ни дерева. Ромка Рукавица толкнул дверь, после он очутился в темноте, потом в каком-то коридоре, и наконец, среди захламленной комнаты его встретил Генка Щелкунчик с глазами цвета тоски.
   - Я достал пропуск, - тихо и торжественно сказал Ромка Рукавица,
   - А я достал пистолет. Музейная редкость, - ответил Генка Щелкунчик.
   - Зачем он тебе? - насторожился Ромка Рукавица.
   - Застрелюсь. Она ушла навсегда.
   - Ты сумасшедший! Я же пропуск достал! Мы же с тобой уедем отсюда, полетим на Вегу, на войну пойдем! - Ромка Рукавица не верил своим ушам. Для него все на свете теряло смысл перед бумажкой, лежащей в кармане.
   - Нет, - сказал Генка Щелкунчик. - Я хочу умереть, а ты поезжай один.
   "Умереть" - это было магическое слово для Ромки Рукавицы. Павел Приозерский добился своего к огромному моему неудовольствию. Стоило Генке Щелкунчику закончить фразу, как у Ромки Рукавицы сработал прямо-таки животный рефлекс, он так и кинулся на эту идею.
   - Убей лучше меня, - сказал он. - Тебе будет легче. - Казалось, его гортань опустошена. Он освободился от слов, которые носил в себе две недели. Будто сбросил с плеч камень.
   - Нет, - ответил Генка Щелкунчик.
   - Убей меня, - повторил Ромка Рукавица, - тебе станет легче.
   - Нет. - еще раз ответил Генка Щелкунчик.
   - Стоп! - загремел голос господа Бога XXII века, всемогущего Павла Приозерского. - Почему "нет"? Ну почему же опять "нет"? Возьми пистолет и стреляй!
   - Нет, - прошептал Генка Щелкунчик, едва разжимая губы. Сверху раздался неразборчивый крик раздраженного Приозерского. И тогда Ромка Рукавица сказал:
   - Подождите. Представь, - он посмотрел на Генку Щелкунчика в упор, - ну представь себе, что это не ты. Что это другой, понимаешь ? И я тоже не я. Другой стреляет в другого. Отвлекись. .
   - Угу, - кивнул Генка Щелкунчик. Кажется, на него подействовало. Другой стреляет в другого, - повторил он.
   - Начали! - крикнул Ромка Рукавица. Он был сегодня вторым режиссером, наш блистательный Ромка Рукавица, и Приозерский согласился:
   - Начали!
   Мои друзья снова стояли лицом к лицу. Минуту спустя Ромка Рукавица грустно и как бы нехотя бросил пропуск на пол. Он сказал:
   - Убей меня, и тебе станет легче.
   На лице Генки Щелкунчика отразилось понимание: как же, другой убивает другого. Наверху, рядом со мной, взволнованно махнул рукой ненавистный Павел Приозерский. Я не мог отвести глаз от экрана. Там, в другой жизни, мой друг Генка Щелкунчик выстрелил в моего друга Ромку Рукавицу, и Ромка Рукавица сначала как-то странно отступил назад, пряча глаза от экрана, который все старался поймать на взгляд; но нет, он даже не посмотрел на меня, только чуть-чуть ссутулился и упал, Ромка Рукавица упал, его не стало, его не будет больше никогда, неужели, это невозможно, никогда больше, снова 19 октября, никогда больше не будет Ромки Рукавицы, нет, так не бывает, нет. Так было еще четыре раза, четыре дубля, а нервы у меня оказались никуда не годные, потому что Генка Щелкунчик стрелял, а Ромка Рукавица падал и умирал, и только Приозерский был рад, он повернулся и сказал мне: "Видишь, какой молодец, следующий - ты."
   XII
   Мне было не по себе. Я знал, что все мои друзья - Генка Щелкунчик, Фимка Таракан, Валерка Ветер, Ромка Рукавица и Тот, Кто Умер - наблюдают за тем, что со мной сейчас происходит. Я знал и много чего другого. Что город через несколько дней умрет от голода. Что город решил сопротивляться до последнего. Что из города есть выход. И что я предатель, предатель, предатель-предатель-предатель. Сотни человек уходили сражаться и не возвращались. Все оплакивали их. А я тот, чьему возвращению не радуются. Я предатель. Рядом со мной две тысячи человек, две тысячи оставшихся в живых, и каждый из них скорее согласится умереть, чем предать. Да и я не хотел предавать. Я даже понимал, что Тот, кто Умер едва ли похвалил бы меня. Предательство - не самый легкий хлеб. Но мне очень хотелось жить. Очень. Не улыбалось лежать неподвижно, как Ромка Рукавица. Я это навсегда запомнил. И потом меня переполняло сознание своей уникальности. Я знал, что две тысячи человек умрут, а я останусь жив. Опять-таки великолепный и сверкающий город моих снов оказался не таким уж прекрасным - бутафорским, игрушечным; в общем-то не такая уж трагедия - предать его. Странно, что город показался мне не настоящим, а голодная смерть - очень даже натуральной. Я не хотел умирать: почему? Потому, что у меня было важное дело; да, ведь я предатель, не кто-нибудь, именно я, именно я. Я как мог сосредоточился на том, что город, осада, враги, друзья, ХХII век, это все неважно, важна только моя функция - предательство. Только это сейчас и живет во мне, я весь сведен к своему предательству, слово-то, слово-то какое гнусное, ну и придумал же ты мне, Павел Приозерский, соавтор моей жизни; неужели не мог ты сделать меня кем-нибудь другим?
   Честное слово, я не помнил, как прошли съемки, у меня все внутри начинало болеть, когда я вспоминал про этот день. Ромка Рукавица некоторое время пытался дразнить меня моей фразой: "Я хочу знать: вы оставите меня в живых, если я вам все расскажу?". Ромка Рукавица в последнее время сделался каким-то смелым и равнодушным, я его не спрашивал, но думал, что его, как и меня, не покидает ощущение уже законченной игры, уже прожитой жизни; оттого-то он и дразнил меня - надеясь напомнить, сыграть еще раз. В тот день мы были вдвоем, дома у Ромки Рукавицы, и он опять сказал мне эту фразу. А я, я тогда крикнул ему: "Заткнись!", первый раз крикнул: "Заткнись!", и потом еще: "Я объявляю тебя своим врагом, самым главным врагом, и дружба между нами кончилась, а остальные решат сами", - сказал я и убежал, даже дверью стукнул. На улице я прошел всего-то два дома, и вдруг меня прошиб пот, ведь один раз я уже потерял Ромку Рукавицу, там, в павильоне, наблюдая за его смертью вместе с безразличным Приозерским; и вот я уже развернулся и побежал обратно, как я тогда бежал, мчался, несся, летел, торопился как на пожар, шесть этажей миновал не заметив, прямо-таки вышиб дверь, к счастью не запертую - Ромка Рукавица ждал меня, все-таки ждал! Мы обхватили друг друга со всей силой, а силы у нас в тот момент были немереные. Ночью, во сне, я снова бежал к Ромке Рукавице, бежал и сминал ногами одеяло; а под подушкой у меня лежала мотоциклетная перчатка Того, Кто Умер - мы с Ромкой Рукавицей поменялись, я отдал ему свою. Когда это было? На той неделе, когда закончились съемки.
   3. Результаты
   XIII
   Люська необыкновенно похорошела за лето. Жаль только, что она уже не носила свое синее платье. У нее появились узкие брючки и соломенного цвета свитер. Тогда же Люська начала подкрашивать губы темной коричневой помадой, и Генке Щелкунчику это ужасно не понравилось. Иногда, проводив Люську домой, Генка Щелкунчик возвращался к нам с неудачно стертым коричневым пятном на щеке, мы все смеялись, а потом этого вдруг не стало, возможно, Генка Щелкунчик стал стирать Люськину помаду аккуратнее; но я-то думал, что дело совсем в другом. Теперь Люська проводила с нами совсем мало времени, сделалась веселой и подвижной, часто обнажала зубы в улыбке, чего раньше я в ней не замечал. Весной ее улыбка была такой же, как у Генки Щелкунчика смущенной, сжатой. Теперь все изменилось. Люська сияла, и улыбалась она кому угодно, только не Генке Щелкунчику. Однажды, когда мы выходили из автобуса и Генка Щелкунчик подал ей руку, Люська увернулась и спрыгнула сама, а лицо у нее стало вдруг злым. Возможно, это мне только показалось. Но то, что Люська не подала руку, это не показалось, это видели все. Гром грянул в конце сентября, когда мы все вместе встречали Люську у метро и не узнали ее, потому что она пришла другой, с короткими желтыми волосами, желтыми-желтыми, хотя это и казалось невозможным. Генка Щелкунчик, к тому времени похудевший, осунувшийся, заострившийся как-то, почти совсем не ответил на ее приветствие. Что касается меня, то, странно, но Люська с новой прической показалась мне еще красивее. Ну что же, на то я и предатель.
   Неприятности теперь так и сыпались на Генку Щелкунчика. Через пару дней после того, как Люська поменяла прическу, нас подкараулили-таки Гошкины дураки, и Генка Щелкунчик впервые в жизни получил синяк под глазом. Люська отказалась ходить с ним по улице. Не знаю, как остальные, но я никогда не дрался так жестоко; я имею в виду тот день, когда мы поймали Гошку с его командой, это была не драка - битва, даже избиение. Мы, конечно, победили, но у Валерки Ветра оказалась сломана рука, и когда мы пришли к нему в больницу, Генка Щелкунчик сказал:
   - Спасибо, но драться из-за меня не стоило. Все равно уже поздно.
   - Почему поздно? - оторопел Валерка Ветер, настроившийся было пожинать лавры.
   - Поздно , - упрямо повторил Генка Щелкунчик, - все равно Люська от меня уйдет, помните, Павел Приозерский так сразу сказал.
   - Да кто тебе Павел Приозерский? - возмутился я. - Он тебе что, цыганка? Гадалка?
   - Да уж, действительно, Приозерский здесь не причем, - добавил Фимка Таракан.
   Мы еще немного потоптались на теме Павла Приозерского, не решаясь заговорить о главном, да так и не решились, ушли, оставив Валерке Ветру новые книга. Генка Щелкунчик всю дорогу молчал. Я жалел его до слез и изо всех сил хотел, чтобы все было хорошо. А самым страшным для меня оказалось то, что Люська отняла у Генки Щелкунчика самое главное качество - всегда оставаться собой; теперь Генка Щелкунчик часто погружался в свои мысли и терял связь с окружающими так же легко, как Ромка Рукавица, он потерял способность всегда быть рядом, он оставался собой только для себя, но не для других, не для меня.
   Да и каждый из нас, в общем, изменился со времени съемок. Валерка Ветер стал беспомощнее, теперь это был неуверенный, робкий герой, герой по природе, не по поступкам. Не знаю, попросили бы его сейчас, или нет, спасти из огня ребенка. Зато Фимка Таракан - он бы спас. Он осмелел. За Генку Щелкунчика дрался просто как зверь. А Ромка Рукавица только стал чуть-чуть больше скептиком, но для него и этого было много, с таким качеством не уживаются в выдуманном мире, и я подозревал, что Ромка Рукавица мечтает уже не так часто. Что до меня, то мои перемены, наоборот, сводились к усилению ирреального взгляда на все, этакие розовые очки с увеличительными стеклами; поэтому, видимо, и Люська мне продолжала нравиться, я видел ее по-прежнему в синем платье, и все было в порядке. На Люську я сердиться не мог: она была не наша, другая, разницу полов я теперь понимал лучше некуда; Люська никогда не будет такой как мы - разве можно понять ее или не понять, сердиться или не сердиться? Люська по своей женской природе была непостижимым существом, но и мы стали неплохими предсказателями, поэтому каждый из нас очень хорошо понимал, что она вот-вот уйдет от Генки Щелкунчика. И Люська ушла.
   XIV
   Теперь, когда нас стало меньше, - а это произошло не только из-за Люськи, но и оттого, что мы сами уменьшились, сделались слабыми, трусливыми, - теперь нам было все труднее встречаться. Нас как бы не хватало, чтобы заполнить то пространство, которое выделил когда-то для нас Васька Кот. Мы стали меньше самих себя. Расстояние между нами увеличивалось в прямом смысле, мы больше не образовывали пятиугольник. Валерка Ветер занял кресло, Фимка Таракан - табуретку, мы с Ромкой Рукавицей, как прежде, сидели на полу, а Генка Щелкунчик сжался в углу. Он буквально умирал без Люськи, просто страшно было смотреть, как человек пропадает. Весь день у меня в голове вертелась песенка, слова из нее я когда-то записал на обложке тетради, скрывающей цветастые страны моих снов.
   Тюльпаны все осыпались, рассыпались из вазочки,