Страница:
Город жил обычной жизнью. А мне вдруг представился другой, притихший, в развалинах город, вот этот самый город, но без огней, без музыки и веселой толпы. Город, оккупированный фашистами.
Здесь жила Людмила Зайковская. По этой улице ходила она по утрам в управу. Вот в этот пятиэтажный серый дом, где сейчас помещается горсовет. Что думала она, глядя на немецких солдат и офицеров? Боялась, ненавидела их или верой и правдой служила им?
У себя в номере я еще раз прочел все шесть писем. И сомнение, зароненное в меня Томилиным, погасло. Я снова поверил этим письмам и той, которая написала их летом 1941 года. Я дал себе торжественную клятву не отступать.
После ужина я принялся обдумывать вопросы, которые завтра должен был задать Томилину. Я пытался найти новый подход к уже известным фактам, новый метод… Искал… Но не находил.
Заведующий архивом смог принять меня лишь вечером, в конце рабочего дня. У меня было сильное подозрение, что он сделал это с тайной целью поскорей избавиться от докучливого посетителя. Времени в моем распоряжении было мало, и я сразу приступил к делу.
— Откуда стало известно, что Зайковская пробыла в тюрьме с 8 июля по 26 сентября 1942 года?
— В деле имеются соответствующие документы, — ответил Томилин, слегка удивленный моим вопросом. — В архиве полиции была обнаружена ведомость пищевого довольствия заключенных. В этой ведомости фамилия Зайковской значится с 8 июля по 26 сентября. 27 сентября она была вычеркнута из реестра.
— Куда же она девалась?
— Томилин пожал плечами.
— Может быть, ее расстреляли?
— Возможно, но возможно, и выпустили. Мы ничего не знаем об этом. Товарищи, арестованные так же, как она, за участие в подпольной организации, были казнены в начале 1943 года. В списке казненных Зайковской нет.
— Она одна была в камере?
— Да… За исключением единственного дня. 26 сентября к ней подсадили Веру Давыдовну Орлову, арестованную за то, что она не сдала радиоприемник. По оплошности кого-то из тюремщиков Орлову заперли в камеру, где находилась Людмила. В тот же вечер Зайковскую забрали из камеры. Ночь Орлова провела одна, а утром ее освободили, предварительно зверски избив. Поговорите с Орловой. Правда, это вам ничего не даст. Ее показания уже имеются в деле. О Зайковской она отзывается резко отрицательно. Но, возможно, она припомнит какие-либо новые, ценные для вас детали.
Лицо Томилина выражало усталость и нетерпение. Он поглядел на часы. Рабочий день был окончен. Мне ничего не оставалось, как отправиться к Орловой.
Вера Давыдовна жила в новом доме возле Парка культуры и отдыха имени Шевченко. Я с трудом разыскал ее, так как она вышла замуж и носила фамилию мужа — Грибакина.
Это была женщина средних лет, довольно еще стройная и хорошо сохранившаяся. На ее худощавом, подвижном лице почти не было морщин. Черные густые волосы были разделены ровным пробором. Она была одета в строгий синий костюм и белую блузку. Лицо ее сильно загорело — вероятно, Вера Давыдовна недавно вернулась откуда-нибудь с юга.
Орлова-Грибакина провела меня в небольшую комнату. На круглом столе стояла швейная машинка. На диване белели бумажные выкройки.
— Извините за беспорядок, — сказала Орлова. — Спешу мужу рубашку сшить, пока мой отпуск не кончился. В понедельник уже на завод. Я на заводе работаю нормировщицей. Вы, наверно, с избирательного участка, агитатор?
Довольно путано я изложил цель своего визита.
— Вы пишете об этом? — сказала Вера Давыдовна. — Но чем же я могу вам помочь? Ведь я не была в подпольной организации, даже не слышала о ней. Я просто не сдала в комендатуру радиоприемник, спрятала его в детской коляске в сарае и по ночам ловила Мосиву, а немецкий офицер, живший в нашем доме, подсмотрел и отвел меня в гестапо. Вот и все. Мне было шестнадцать лет… Утром меня выпустили…
— Расскажите об этом подробно, — попросил я.
…Трудно жилось в ту страшную пору шестнадцатилетней девушке. Вере приходилось заботиться не только о том, чтобы достать еду для себя и для больной матери, но и о том, как бы не привлечь внимания немецких солдат, падких до молоденьких девочек. Выходя из дому, Вера куталась в черный платок, но ей не удавалось спрятать большие карие глаза, смотрящие настороженно из-под платка, и часто она едва уносила ноги от чересчур бесцеремонных «кавалеров» в зеленых шинелях.
Единственная отрада осталась у Веры — радиоприемник. Его купил отец перед войной. Когда вышел приказ сдать радиоприемники, Вера гостила с матерью в деревне, отец был уже на фронте, а потом пришли немцы, так и остался приемник. Тайком от матери Вера спрятала его в сарай, провела туда электрошнур и стала по вечерам слушать Москву.
25 сентября 1942 года, дождавшись темноты, она пробралась в сарай, ощупью отыскала оголенные концы провода, присоединила их к вилке приемника. Вспыхнул зеленый огонек и заговорщицки подмигнул ей. Девушка медленно крутила рычажок настройки, пока не услышала знакомые позывные. Москва!
В этот момент со скрипом распахнулась дверь. Луч фонаря ударил Вере в глаза. Она зажмурилась, ослепленная. Кто-то схватил ее за шиворот и выволок из сарая. Это был обер-лейтенант, живший в их квартире.
Вера покорно отправилась с ним в комендатуру.
— Тебя расстреляют! — злорадно сказал немец. — Пу-пу!
Он сделал круглые глаза и изобразил пальцем, как в нее будут стрелять. Вера равнодушно отвернулась. Она была так оглушена случившимся, что даже не боялась…
Ночь она провела в коридоре комендатуры, где ее допрашивали и раза два ударили по щекам. На рассвете ее вместе с тремя незнакомыми девушками усадили в крытый грузовик и отвезли в тюрьму. Здесь она снова долго стояла в длинном, полутемном коридоре лицом к стеке, со сложенными за спиной руками, как ей велели. Потом зазвенели ключи, и надзиратель с обрюзглым, сонным лицом молча втолкнул ее в камеру.
Вера огляделась удивленная. Она до сих пор совсем не так представляла себе тюремную камеру. Здесь не было деревянных нар, не было сочащихся сыростью каменных стен. В окне, правда, чернела решетка, но этим и ограничивалось сходство с тюрьмой. Вера находилась в обыкновенной, даже довольно уютной комнате. На окне висели кружевные чистые занавески, посредине стоял стол, накрытый вышитой скатертью. На столе стояла фарфоровая ваза, только цветов в ней не хватало. В простенке висело овальное зеркало, а под ним была тумбочка. На тумбочке стояли флаконы и разноцветные коробочки. На полу была постелена шерстяная домотканая дорожка. В углу у стены помещалась кровать с пружинной сеткой, накрытая голубым ватным одеялом. На кровати сидела мододая, красивая женщина с пышными рыжеватыми волосами, небрежно заплетенными в длинную толстую косу. На женщине был ситцевый халат и тапочки на босу ногу. Губы ее были накрашены. Во рту торчала дымящаяся папироса.
Когда дверь захлопнулась, женщина медленно встала, подошла к Вере и, поглядев на нее скучающими зелеными глазами, лениво, нараспев произнесла:
— Вот мы и с пополнением. Откуда ты, прелестное дитя?
— Вы кто? — ошеломленно спросила Вера.
Женщина улыбнулась одними губами. Глаза ее остались холодными и равнодушными.
— А ты кто?
— Меня забрали за приемник, — сказала Вера. — А вас за что? Вы тоже заключенная или здесь работаете?
— За приемник? — удивленно переспросила женщина. В глазах ее зажегся интерес, который, впрочем, тотчас погас. — Ну, располагайся, — сказала она и вернулась на свою кровать. Легла, сбросив тапочки, и подложила руки под голову.
Медленно тянулись часы. Вера села в угол прямо на пол, поджав ноги и сжавшись в комок. Ее бил озноб.
Когда стемнело, открылась дверь и вошел надзиратель, держа в вытянутых руках поднос. На подносе стояли две тарелки.
Надзиратель осторожно опустил тарелки на стол и сказал:
— Пожалуйста, ужинать. После этого он ушел.
— Ешь, — не поворачивая головы, сказала женщина. — Я не хочу.
Вера, поколебавшись, подошла к столу. В одной тарелке оказался борщ на мясном бульоне, а в другой — тощая куриная нога и немножко риса. Все это было так необычно, что Вера не выдержала и спросила:
— Здесь всех так кормят или только вас?
— Только меня! — раздался с кровати сердитый голос.
— А почему?
— Потому что я не такая дура, как другие! — Женщина встала и подошла к Вере. Ее красивое лицо, смутно белевшее в полумраке, исказилось от злости. — Да, да, и нечего так на меня смотреть! Жизнь дается один раз, а после смерти все равны и чистые и нечистые!
Круто повернувшись, она отошла к окну и прислонилась к стене, скрестив руки на груди.
— Вот ты, к примеру. Москву, наверно, по радио слушала. И собой, конечно, восхищалась. Дескать, вот какая я храбрая, не боюсь проклятых оккупантов. Ну, и чего ты добилась? Завтра тебя расстреляют, и не спасет тебя твоя Москва! Понимаешь? Расстреляют! А разве ты жила? Тебя хоть целовал когда-нибудь мужчина? Ты — знаешь, что такое любовь, семья? Ты кормила грудью ребенка? Ничего этого ты не видела и теперь уж не увидишь. Дуреха!
— Раз вы такая умная, почему же вы здесь, а не на свободе? — язвительно спросила Вера.
— Я буду на свободе! — буркнула женщина. — Я-то еще буду, а вот ты нет!
— Ну и пожалуйста! — сдавленно ответила Вера, с трудом удерживаясь от внезапно подступивших слез. — Не нужна мне такая свобода!
Она направилась в свой угол и села на пол, закрыв лицо руками.
— Ты плачешь? — спросила женщина. — Ты лучше не плачь, а скажи им завтра: так, мол, и так, простите меня ради бога, глупой была, неразумной, а теперь поумнела. Что хотите прикажите, сделаю, только не убивайте… Может, они тебя и помилуют.
Вера промолчала. Рыдания рвались наружу. Она всхлипнула и закусила губу. Стало совсем темно. Вера долго плакала и незаметно для себя уснула. Когда она проснулась, под потолком тускло горела желтая лампочка. С кровати доносились стоны. Женщина лежала на животе, свесив голову вниз. Ее рыжая коса расплелась и рассыпалась по подушке.
— Что с вами? — испуганно спросила Вера.
— Позови… надзирателя… — сквозь зубы пробормотала женщина и снова принялась стонать.
Вера постучала в дверь. Через несколько минут появился надзиратель, посмотрел на женщину и ушел. Вскоре он вернулся в сопровождении немца в мундире, поверх которого был надет белый халат. Немец попытался осмотреть женщину, но она не позволяла к себе притрагиваться и стонала, как только врач протягивал к ней руку.
Озабоченно сдвинув брови, он взял ее за кисть и сосчитал пульс. Потом отрывисто сказал что-то надзирателю, и они ушли. Примерно через час надзиратель просунул голову в дверь и сказал.
— Зайковская, собирайся с вещами.
Охая, женщина сняла халатик, под ним оказалось тонкое шелковое белье, и надела красное, яркое и нарядное шерстяное платье, чулки и маленькие сапожки на высоких каблуках. Она закрутила волосы вокруг головы, ловко закрепила их шпильками и сразу стала выше, стройнее и еще красивее, чем прежде.
Вера следила за ней исподлобья, любуясь ею и ненавидя ее.
— Ну, прощай, подпольщица! — прищурившись насмешливо сказала женщина и накинула на плечи белый щегольской полушубок. — Желаю тебе поумнеть.
— Готова? — открыл дверь надзиратель.
Охая и держась за живот, она вышла. Вера осталась одна. Она съела холодный борщ и куриную ногу, легла, не раздеваясь, на мягкую кровать и мгновенно уснула.
Рано утром ее вывели в коридор. Тут она опять долго стояла лицом к стене, потом какой-то немец в очках цепко взял ее за плечо и повел. Он втолкнул Веру в большую светлую комнату, похожую на школьный класс. Вдоль стен стояли длинные скамейки. Вера побыла немного одна, затем пришли два солдата, деловито закатали рукава мундиров, ухмыляясь, сорвали с нее платье, белье и голую привязали ремнями к скамье. Они долго, по очереди били ее резиновыми дубинками. Вера кричала, пока не потеряла сознание.
Когда она очнулась, ей велели одеться, проводили за ворота и отпустили.
…Я пробыл у Веры Давыдовны весь вечер. Она рассказала мне много интересного о своей жизни в оккупации, но все это уже не имело отношения к Людмиле Зайковской. Подводя итог беседе, я задал напоследок несколько вопросов:
— Сколько времени вы находились вместе с Зайковской?
— Примерно часов двенадцать.
— Вы вполне ручаетесь за достоверность вашего рассказа? Меня интересуют «советы», которые давала вам Зайковская, и ее рассуждения о жизни. Правильно ли вы ее поняли? Может быть, ее слова имели другой смысл?
Орлова удивленно посмотрела на меня:
— Какой же там мог быть еще сммсл? Говорю вам, я хорошо запомнила все. Эта странная женщина глубоко врезалась мне в память. Я долго вспоминала о нашем разговоре… Нет, нет, я передала точно, как было…
— Зайковскую прямо из камеры, по-видимому, отправили в тюремную больницу?
— Вряд ли, — ответила Вера Давыдовна. — Дело в том, что ее стоны показались мне притворными. Потом я уже подумала, что эта женщина, наверно, просто решила избавиться от моего общества, а может быть, под предлогом направления в больницу немцы ее увезли куда-нибудь или даже освободили… Я слышала, что она оказала им большую услугу…
Поблагодарив Орлову и извинившись за то, что помешал ей шить, я ушел.
В десять часов утра я был в архиве.
— Ну, узнали что-нибудь новенькое? — встретил меня Томилин.
— Только то, что вам уже известно, — ответил я. — След Зайковской ведет в тюремную больницу… Нужно попытаться отыскать его там.
— В тюрьме не было больницы, — огорошил меня заведующий архивом.
— Куда же в таком случае могли отправить Людмилу, если она заболела?
— Гестаповцы не имели обыкновения лечить заключенных, и никакой больницы, повторяю, при тюрьме не существовало. Что касается Зайковской, то о ее дальнейшей судьбе ничего не известно, — ответил Томилин и посмотрел на меня взглядом, в котором ясно можно было прочесть: «Ну что ты ломишься, братец, в открытую дверь?»
— Неужели мне больше не с кем поговорить? — в отчаянии спросил я.
— Поезжайте в Западную Германию, — сказал Томилин. — Разыщите там Кернера, он наверняка занимает важный пост, и попросите его рассказать вам о Зайковской. Уж он-то знает о ней всю правду. Только боюсь, он не захочет дать вам интервью.
— Вы шутите, — пробормотал я, и вдруг меня осенило. — Переводчик Чудовский! — сказал я громко. — Там же был еще переводчик! Он жив?
— Вероятно, — ответил Томилин. — Он долго скрывался, меняя адреса и фамилии. Его разыскали лишь в 1950 году, судили и приговорили к двадцати пяти годам лишения свободы.
— Значит, сейчас он еще находится в колонии?
— Возможно….
— Я встречусь с ним!
Томилин покачал головой.
— Вы упрямый человек. Поезжайте. Но не возлагайте больших надежд на Чудовского. Ничего нового он вам не скажет. У нас есть стенограмма его выступления на суде. Чудовский безоговорочно подтверждает предательство Людмилы.
— Да, да, я знаю… Он был в камере вместе со следователем Бронке, когда Зайковская писала свое донесение… Но все равно! Я обязательно должен с ним поговорить!
— Счастливого пути! — Томилин пожал мне руку. Вернувшись в гостиницу, я позвонил на аэродром. О том, где находился Чудовский, можно было узнать лишь в Москве, в Главном управлении колониями Министерства внутренних дел.
Вечером я улетел из Прибельска, улетел, так ничего и не добившись, не узнав ни одного нового факта, но по-прежнему убежденный в том, что письма Людмилы Зайковской не лгут!
5
В редакцию я не пошел. Конечно, это было не . очень-то красиво с моей стороны, но я просто боялся, что моя командировка будет аннулирована и я не смогу продолжать поиски.
Строго-настрого я наказал Кате и маме отвечать всем, кто звонит по телефону, что меня нет в Москве, а сам отправился в Министерство внутренних дел.
Начальник управления колониями, седой и внимательный полковник с Золотой Звездой Героя Советского Союза выслушал меня сочувственно.
— Я вас понимаю, — сказал он. — Иногда хочется верить интуиции, а не фактам. Погодите, вы говорите, Чудовский? Да я же его помню! В 1950 году я был председателем военного трибунала, когда его судили. Карл Карлович Чудовский, по национальности немец, из волжских колонистов. Он содержится в колонии. Я знаю это потому, что недавно ко мне поступило его ходатайство о пересмотре дела.
— Могу я встретиться с Чудовским?
— Пожалуйста. Вам придется поехать в город Борск. Советую лететь самолетом, а дальше доберетесь на попутной машине.
— Наверно, нужно специальное разрешение?
— Журналисты могут в любое время посещать места заключения, как и другие представители общественности. Желаю удачи!
По пути домой я зашел в центральную кассу аэропорта. Билет до Борска стоил более четырехсот рублей. Туда и обратно около девятисот. Пришлось занять тысячу рублей у Кати.
— Получу гонорар за очерк, верну, — сказал я. Мне было неловко брать у нее деньги — я знал, что она собиралась обзавестись шубой, — но что же мне оставалось делать? Самолет отправлялся в рейс через два дня в девять часов утра. Вечером я позвонил Маше, Услышав ее голос, я вдруг оробел.
— Здравствуйте, Маша, — сказал я. — Это говорит Алексей. Я приехал и скоро уезжаю опять. Нам нужно встретиться.
— Приходите ко мне, — тотчас же ответила она. — У вас есть время?
— Где вы живете?
— Рядом с вами, на Баррикадной.
Через десять минут я поднимался по крутой лестнице на третий этаж старинного каменного дома. Сердце у меня колотилось так сильно, что я был вынужден остановиться и перевести дыхание.
Сапожниковой нужно было звонить пять раз, но едва я притронулся к звонку, как щелкнул замок. Маша стояла за дверью и ждала меня.
Мы вошли в комнату. Я огляделся. Это была небольшая комната с высоким лепным потолком и двумя узкими окнами. В углу стояла деревянная полированная кровать, накрытая белым покрывалом. В шкафу за стеклянной дверцей виднелись корешки книг. В простенке между окнами висела географическая карта, испещренная какими-то стрелами и линиями, нарисованными цветными карандашами. Это были, как я позже узнал, туристские маршруты. Страстная туристка, Маша ездила со своими друзьями по мединституту на Алтай, в Казахстан, в Прибалтику. Она была детским врачом и работала в районной поликлинике.
На тумбочке стоял телевизор «КВН» с круглой линзой. Мебели было немного: стол, буфет и тахта с валиком.
Главным, что бросалось в глаза при входе в комнату, была чистота. Строгая, почти больничная чистота ощущалась в каждой мелочи: в накрахмаленной скатерти, в белоснежных занавесках, в простенькой дорожке, аккуратно постеленной на пороге, даже в самом воздухе, свежем, без специфического запаха, свойственного квартирам в старых домах.
— Раздевайтесь, садитесь, — слегка смутившись, сказала Маша.
Она была в широкой, колоколом, зеленой юбке и белом шерстяном свитере, плотно обтягивавшем талию и грудь. Она подстриглась, ее густые соломенные волосы падали на лоб короткой челкой, из-под которой тревожно и вопросительно смотрели на меня темно-синие, почти черные глаза. Новая прическа сделала ее лицо совсем юным. Шея стала тонкой и хрупкой, а плечи угловатыми, как у подростка.
Я смотрел на нее, не сознавая, что это неприлично — смотреть вот так, в упор, на почти незнакомую девушку. Она отвела глаза и начала медленно краснеть.
— Садитесь же. Хотите чаю?
— Хочу, — ответил я.
Глаза ее ласково улыбнулись, и я внезапно расхрабрился:
— Вы и бутерброд мне какой-нибудь дайте, Маша, хорошо? А то я сегодня не обедал.
Она захлопотала, и неловкость, связывавшая нас, исчезла. Я пробыл у Маши часа три. Мы попили чаю, посмотрели телевизор. Передавали концерт художественной самодеятельности.
Я рассказал, с кем встретился в Прибельске, не скрыв от Маши, что разочарован результатами поездки. Узнав о моем решении лететь в Борек, она взглянула на меня с радостным удивлением. Меня вдруг бросило в жар.
— Что тут особенного? Почему бы не прокатиться? — сказал я. — Тем более, там природа роскошная.
— Я не знаю, из каких побуждений вы это делаете, но, по-моему, вы очень хороший человек, — тихо ответила Маша.
— Ну вот еще! — растерянно пробормотал я. — Что вам вздумалось? Просто у меня такая работа…
— Когда вернетесь, позвоните мне, хорошо? — попросила Маша.
Я надел пальто и вышел в коридор. Вдруг открылась дверь, и Маша позвала меня. Я вернулся.
— Подождите, — сказал она. — Я еще в прошлый раз хотела, чтобы вы взяли это… — Она достала из пластмассовой коробочки, которую держала в руке, пачку фотокарточек и, порывшись в них, протянула мне одну. Я сразу узнал Людмилу — и по описанию Орловой и по большому сходству с нею Маши. Она была сфотографирована в классе возле доски. Она смотрела мимо меня. Лицо было нетерпеливым, словно говорящим: «Ну, скоро вы там?» Ей было лет двадцать или чуть-чуть побольше.
Я завернул фотокарточку в бумагу и спрятал в карман.
Маша проводила меня. В коридоре мимо нас промелькнула соседка.
— Здравствуйте, Машенька, — сладко пропела она, с любопытством смерила меня взглядом и скрылась в ванной.
Весь следующий день я был занят обоями. Катька и Виталий решили оклеить комнату новыми обоями. У молодоженов была бездна энергии, которую они не знали, куда девать, а отдуваться пришлось в результате мне…
Печально посмотрев на сдвинутую в угол мебель, на расстеленные по всему полу газеты и на Виталия, который с бодрым видом привязывал к палке одежную щетку, мама оделась и ушла из дому. Катя, намазав клеем газетный лист, сняла свой нарядный фартучек и незаметно сбежала на каток. Виталий, поскользнувшись в луже клея, упал и ушиб ногу. Мне пришлось снять пиджак и вооружиться щеткой.
Виталий сидел в коридоре на сундуке, виновато глядел на меня и стонал так жалобно, что я посоветовал ему убираться к врачу. Оживившись, он поспешно оделся и, уже не хромая, удрал. Я остался один на один с обоями…
К концу дня комната была кое-как оклеена. Я отнес ведро в кухню и в полном изнеможении присел на сундук. В этот момент в дверь постучали. Не вставая, я протянул руку и открыл замок.
В переднюю вошел моряк в черной шинели, великолепных клешах и парадно сверкающих ботинках. На его плечах сияли новенькие лейтенантские погоны.
Он снял фуражку и, держа ее рукой в белой перчатке, сказал:
— Здравствуйте. Прошу прощения. Могу я видеть Алексея?
— Это я…
— Очень приятно. Извините за беспокойство. Я буквально на две минуты.
У него было очень молодое, круглое, доброе лицо с розовыми щеками и курносым носом.
— Слушаю вас, — сказал я.
— Вы журналист, кажется?
— Да.
— А я в общем жених Маши! — выпалил он и густо покраснел.
Я не сразу понял, о чем он говорит. Через минуту до меня дошел смысл его слов, и я спросил, стараясь быть спокойным:
— Вы, очевидно, имеете в виду Машу Сапожникову?
— Да, я имею в виду Машу! — ответил лейтенант яростно. — Именно ее, и вы прекрасно об этом знаете! Вот что, молодой человек, вы работате в газете или не знаю где, меня это не касается. Слушайте и зарубите себе на носу. Я люблю Машу и хочу на ней жениться. Понятно? Оставьте-ка ее в покое, и нечего к ней ходить и морочить ей голову!
— Не кричите на меня, пожалуйста, — сказал я, похолодев. — Я был у Маши всего один раз по важному делу. И буду с ней встречаться, если потребуется, еще… А вы, ничего не узнав, сразу набрасываетесь! Просто возмутительно!
Но я не был возмущен. Я был растерян и опечален.
— Если так, то ладно, — упавшим голосом сказал лейтенант. — Простите за беспокойство. — Он надел фуражку и жалобно закончил: — Если по делу, тогда, конечно, какой разговор… очень извиняюсь.
— Ничего, — буркнул я, с завистью глядя на его атлетическую фигуру и широченные плечи. Можешь быть спокоен, моряк, куда мне до тебя!
Потоптавшись в дверях и еще раза три извинившись, он ушел.
— Глупо, — вслух сказал я. На душе у меня было погано.
Мне вдруг расхотелось лететь в Борск. Хорошо, что самолет отправлялся утром. До вечера я бы, пожалуй, не выдержал. Мне очень хотелось порвать билет и забыть о Маше и о ее матери. Позже я со стыдом вспоминал об этом приступе малодушия.
«Будем считать недоразумение исчерпанным, — сказал я себе, когда самолет поднялся в воздух, — в чем, собственно, дело? Не все ли равно, есть у Маши жених или она замужем и ждет третьего ребенка? Не ради нее же я все затеял!»
Я решительно взял с полки «Огонек» и углубился в чтение приключенческой повести. Но долго еще сердце у меня саднило…
Борск поражал широкими, асфальтированными улицами и многоэтажными каменными домами. Я думал, что это захудалый поселок, а это был большой современный город с треллейбусами, драмтеатром и стадионом. Город как город. По улице с портфелями в руках спешили в школу ребятишки. Женщины в пальто и меховых шубках, в теплых ботиночках отправлялись за покупками. Проносились легковые и грузовые машины.
До колонии было сто километров. Туда на рассвете отправлялся грузовик с продуктами.
Я уехал с этой машиной.
В кабине шофера было уютно и тепло. Я с интересом разглядывал окрестности, но, впрочем, очень быстро утомился и задремал. Смотреть-то было совершенно не на что. Гладкая, как стол, белая равнина, и больше ничего.
Здесь жила Людмила Зайковская. По этой улице ходила она по утрам в управу. Вот в этот пятиэтажный серый дом, где сейчас помещается горсовет. Что думала она, глядя на немецких солдат и офицеров? Боялась, ненавидела их или верой и правдой служила им?
У себя в номере я еще раз прочел все шесть писем. И сомнение, зароненное в меня Томилиным, погасло. Я снова поверил этим письмам и той, которая написала их летом 1941 года. Я дал себе торжественную клятву не отступать.
После ужина я принялся обдумывать вопросы, которые завтра должен был задать Томилину. Я пытался найти новый подход к уже известным фактам, новый метод… Искал… Но не находил.
Заведующий архивом смог принять меня лишь вечером, в конце рабочего дня. У меня было сильное подозрение, что он сделал это с тайной целью поскорей избавиться от докучливого посетителя. Времени в моем распоряжении было мало, и я сразу приступил к делу.
— Откуда стало известно, что Зайковская пробыла в тюрьме с 8 июля по 26 сентября 1942 года?
— В деле имеются соответствующие документы, — ответил Томилин, слегка удивленный моим вопросом. — В архиве полиции была обнаружена ведомость пищевого довольствия заключенных. В этой ведомости фамилия Зайковской значится с 8 июля по 26 сентября. 27 сентября она была вычеркнута из реестра.
— Куда же она девалась?
— Томилин пожал плечами.
— Может быть, ее расстреляли?
— Возможно, но возможно, и выпустили. Мы ничего не знаем об этом. Товарищи, арестованные так же, как она, за участие в подпольной организации, были казнены в начале 1943 года. В списке казненных Зайковской нет.
— Она одна была в камере?
— Да… За исключением единственного дня. 26 сентября к ней подсадили Веру Давыдовну Орлову, арестованную за то, что она не сдала радиоприемник. По оплошности кого-то из тюремщиков Орлову заперли в камеру, где находилась Людмила. В тот же вечер Зайковскую забрали из камеры. Ночь Орлова провела одна, а утром ее освободили, предварительно зверски избив. Поговорите с Орловой. Правда, это вам ничего не даст. Ее показания уже имеются в деле. О Зайковской она отзывается резко отрицательно. Но, возможно, она припомнит какие-либо новые, ценные для вас детали.
Лицо Томилина выражало усталость и нетерпение. Он поглядел на часы. Рабочий день был окончен. Мне ничего не оставалось, как отправиться к Орловой.
Вера Давыдовна жила в новом доме возле Парка культуры и отдыха имени Шевченко. Я с трудом разыскал ее, так как она вышла замуж и носила фамилию мужа — Грибакина.
Это была женщина средних лет, довольно еще стройная и хорошо сохранившаяся. На ее худощавом, подвижном лице почти не было морщин. Черные густые волосы были разделены ровным пробором. Она была одета в строгий синий костюм и белую блузку. Лицо ее сильно загорело — вероятно, Вера Давыдовна недавно вернулась откуда-нибудь с юга.
Орлова-Грибакина провела меня в небольшую комнату. На круглом столе стояла швейная машинка. На диване белели бумажные выкройки.
— Извините за беспорядок, — сказала Орлова. — Спешу мужу рубашку сшить, пока мой отпуск не кончился. В понедельник уже на завод. Я на заводе работаю нормировщицей. Вы, наверно, с избирательного участка, агитатор?
Довольно путано я изложил цель своего визита.
— Вы пишете об этом? — сказала Вера Давыдовна. — Но чем же я могу вам помочь? Ведь я не была в подпольной организации, даже не слышала о ней. Я просто не сдала в комендатуру радиоприемник, спрятала его в детской коляске в сарае и по ночам ловила Мосиву, а немецкий офицер, живший в нашем доме, подсмотрел и отвел меня в гестапо. Вот и все. Мне было шестнадцать лет… Утром меня выпустили…
— Расскажите об этом подробно, — попросил я.
…Трудно жилось в ту страшную пору шестнадцатилетней девушке. Вере приходилось заботиться не только о том, чтобы достать еду для себя и для больной матери, но и о том, как бы не привлечь внимания немецких солдат, падких до молоденьких девочек. Выходя из дому, Вера куталась в черный платок, но ей не удавалось спрятать большие карие глаза, смотрящие настороженно из-под платка, и часто она едва уносила ноги от чересчур бесцеремонных «кавалеров» в зеленых шинелях.
Единственная отрада осталась у Веры — радиоприемник. Его купил отец перед войной. Когда вышел приказ сдать радиоприемники, Вера гостила с матерью в деревне, отец был уже на фронте, а потом пришли немцы, так и остался приемник. Тайком от матери Вера спрятала его в сарай, провела туда электрошнур и стала по вечерам слушать Москву.
25 сентября 1942 года, дождавшись темноты, она пробралась в сарай, ощупью отыскала оголенные концы провода, присоединила их к вилке приемника. Вспыхнул зеленый огонек и заговорщицки подмигнул ей. Девушка медленно крутила рычажок настройки, пока не услышала знакомые позывные. Москва!
В этот момент со скрипом распахнулась дверь. Луч фонаря ударил Вере в глаза. Она зажмурилась, ослепленная. Кто-то схватил ее за шиворот и выволок из сарая. Это был обер-лейтенант, живший в их квартире.
Вера покорно отправилась с ним в комендатуру.
— Тебя расстреляют! — злорадно сказал немец. — Пу-пу!
Он сделал круглые глаза и изобразил пальцем, как в нее будут стрелять. Вера равнодушно отвернулась. Она была так оглушена случившимся, что даже не боялась…
Ночь она провела в коридоре комендатуры, где ее допрашивали и раза два ударили по щекам. На рассвете ее вместе с тремя незнакомыми девушками усадили в крытый грузовик и отвезли в тюрьму. Здесь она снова долго стояла в длинном, полутемном коридоре лицом к стеке, со сложенными за спиной руками, как ей велели. Потом зазвенели ключи, и надзиратель с обрюзглым, сонным лицом молча втолкнул ее в камеру.
Вера огляделась удивленная. Она до сих пор совсем не так представляла себе тюремную камеру. Здесь не было деревянных нар, не было сочащихся сыростью каменных стен. В окне, правда, чернела решетка, но этим и ограничивалось сходство с тюрьмой. Вера находилась в обыкновенной, даже довольно уютной комнате. На окне висели кружевные чистые занавески, посредине стоял стол, накрытый вышитой скатертью. На столе стояла фарфоровая ваза, только цветов в ней не хватало. В простенке висело овальное зеркало, а под ним была тумбочка. На тумбочке стояли флаконы и разноцветные коробочки. На полу была постелена шерстяная домотканая дорожка. В углу у стены помещалась кровать с пружинной сеткой, накрытая голубым ватным одеялом. На кровати сидела мододая, красивая женщина с пышными рыжеватыми волосами, небрежно заплетенными в длинную толстую косу. На женщине был ситцевый халат и тапочки на босу ногу. Губы ее были накрашены. Во рту торчала дымящаяся папироса.
Когда дверь захлопнулась, женщина медленно встала, подошла к Вере и, поглядев на нее скучающими зелеными глазами, лениво, нараспев произнесла:
— Вот мы и с пополнением. Откуда ты, прелестное дитя?
— Вы кто? — ошеломленно спросила Вера.
Женщина улыбнулась одними губами. Глаза ее остались холодными и равнодушными.
— А ты кто?
— Меня забрали за приемник, — сказала Вера. — А вас за что? Вы тоже заключенная или здесь работаете?
— За приемник? — удивленно переспросила женщина. В глазах ее зажегся интерес, который, впрочем, тотчас погас. — Ну, располагайся, — сказала она и вернулась на свою кровать. Легла, сбросив тапочки, и подложила руки под голову.
Медленно тянулись часы. Вера села в угол прямо на пол, поджав ноги и сжавшись в комок. Ее бил озноб.
Когда стемнело, открылась дверь и вошел надзиратель, держа в вытянутых руках поднос. На подносе стояли две тарелки.
Надзиратель осторожно опустил тарелки на стол и сказал:
— Пожалуйста, ужинать. После этого он ушел.
— Ешь, — не поворачивая головы, сказала женщина. — Я не хочу.
Вера, поколебавшись, подошла к столу. В одной тарелке оказался борщ на мясном бульоне, а в другой — тощая куриная нога и немножко риса. Все это было так необычно, что Вера не выдержала и спросила:
— Здесь всех так кормят или только вас?
— Только меня! — раздался с кровати сердитый голос.
— А почему?
— Потому что я не такая дура, как другие! — Женщина встала и подошла к Вере. Ее красивое лицо, смутно белевшее в полумраке, исказилось от злости. — Да, да, и нечего так на меня смотреть! Жизнь дается один раз, а после смерти все равны и чистые и нечистые!
Круто повернувшись, она отошла к окну и прислонилась к стене, скрестив руки на груди.
— Вот ты, к примеру. Москву, наверно, по радио слушала. И собой, конечно, восхищалась. Дескать, вот какая я храбрая, не боюсь проклятых оккупантов. Ну, и чего ты добилась? Завтра тебя расстреляют, и не спасет тебя твоя Москва! Понимаешь? Расстреляют! А разве ты жила? Тебя хоть целовал когда-нибудь мужчина? Ты — знаешь, что такое любовь, семья? Ты кормила грудью ребенка? Ничего этого ты не видела и теперь уж не увидишь. Дуреха!
— Раз вы такая умная, почему же вы здесь, а не на свободе? — язвительно спросила Вера.
— Я буду на свободе! — буркнула женщина. — Я-то еще буду, а вот ты нет!
— Ну и пожалуйста! — сдавленно ответила Вера, с трудом удерживаясь от внезапно подступивших слез. — Не нужна мне такая свобода!
Она направилась в свой угол и села на пол, закрыв лицо руками.
— Ты плачешь? — спросила женщина. — Ты лучше не плачь, а скажи им завтра: так, мол, и так, простите меня ради бога, глупой была, неразумной, а теперь поумнела. Что хотите прикажите, сделаю, только не убивайте… Может, они тебя и помилуют.
Вера промолчала. Рыдания рвались наружу. Она всхлипнула и закусила губу. Стало совсем темно. Вера долго плакала и незаметно для себя уснула. Когда она проснулась, под потолком тускло горела желтая лампочка. С кровати доносились стоны. Женщина лежала на животе, свесив голову вниз. Ее рыжая коса расплелась и рассыпалась по подушке.
— Что с вами? — испуганно спросила Вера.
— Позови… надзирателя… — сквозь зубы пробормотала женщина и снова принялась стонать.
Вера постучала в дверь. Через несколько минут появился надзиратель, посмотрел на женщину и ушел. Вскоре он вернулся в сопровождении немца в мундире, поверх которого был надет белый халат. Немец попытался осмотреть женщину, но она не позволяла к себе притрагиваться и стонала, как только врач протягивал к ней руку.
Озабоченно сдвинув брови, он взял ее за кисть и сосчитал пульс. Потом отрывисто сказал что-то надзирателю, и они ушли. Примерно через час надзиратель просунул голову в дверь и сказал.
— Зайковская, собирайся с вещами.
Охая, женщина сняла халатик, под ним оказалось тонкое шелковое белье, и надела красное, яркое и нарядное шерстяное платье, чулки и маленькие сапожки на высоких каблуках. Она закрутила волосы вокруг головы, ловко закрепила их шпильками и сразу стала выше, стройнее и еще красивее, чем прежде.
Вера следила за ней исподлобья, любуясь ею и ненавидя ее.
— Ну, прощай, подпольщица! — прищурившись насмешливо сказала женщина и накинула на плечи белый щегольской полушубок. — Желаю тебе поумнеть.
— Готова? — открыл дверь надзиратель.
Охая и держась за живот, она вышла. Вера осталась одна. Она съела холодный борщ и куриную ногу, легла, не раздеваясь, на мягкую кровать и мгновенно уснула.
Рано утром ее вывели в коридор. Тут она опять долго стояла лицом к стене, потом какой-то немец в очках цепко взял ее за плечо и повел. Он втолкнул Веру в большую светлую комнату, похожую на школьный класс. Вдоль стен стояли длинные скамейки. Вера побыла немного одна, затем пришли два солдата, деловито закатали рукава мундиров, ухмыляясь, сорвали с нее платье, белье и голую привязали ремнями к скамье. Они долго, по очереди били ее резиновыми дубинками. Вера кричала, пока не потеряла сознание.
Когда она очнулась, ей велели одеться, проводили за ворота и отпустили.
…Я пробыл у Веры Давыдовны весь вечер. Она рассказала мне много интересного о своей жизни в оккупации, но все это уже не имело отношения к Людмиле Зайковской. Подводя итог беседе, я задал напоследок несколько вопросов:
— Сколько времени вы находились вместе с Зайковской?
— Примерно часов двенадцать.
— Вы вполне ручаетесь за достоверность вашего рассказа? Меня интересуют «советы», которые давала вам Зайковская, и ее рассуждения о жизни. Правильно ли вы ее поняли? Может быть, ее слова имели другой смысл?
Орлова удивленно посмотрела на меня:
— Какой же там мог быть еще сммсл? Говорю вам, я хорошо запомнила все. Эта странная женщина глубоко врезалась мне в память. Я долго вспоминала о нашем разговоре… Нет, нет, я передала точно, как было…
— Зайковскую прямо из камеры, по-видимому, отправили в тюремную больницу?
— Вряд ли, — ответила Вера Давыдовна. — Дело в том, что ее стоны показались мне притворными. Потом я уже подумала, что эта женщина, наверно, просто решила избавиться от моего общества, а может быть, под предлогом направления в больницу немцы ее увезли куда-нибудь или даже освободили… Я слышала, что она оказала им большую услугу…
Поблагодарив Орлову и извинившись за то, что помешал ей шить, я ушел.
В десять часов утра я был в архиве.
— Ну, узнали что-нибудь новенькое? — встретил меня Томилин.
— Только то, что вам уже известно, — ответил я. — След Зайковской ведет в тюремную больницу… Нужно попытаться отыскать его там.
— В тюрьме не было больницы, — огорошил меня заведующий архивом.
— Куда же в таком случае могли отправить Людмилу, если она заболела?
— Гестаповцы не имели обыкновения лечить заключенных, и никакой больницы, повторяю, при тюрьме не существовало. Что касается Зайковской, то о ее дальнейшей судьбе ничего не известно, — ответил Томилин и посмотрел на меня взглядом, в котором ясно можно было прочесть: «Ну что ты ломишься, братец, в открытую дверь?»
— Неужели мне больше не с кем поговорить? — в отчаянии спросил я.
— Поезжайте в Западную Германию, — сказал Томилин. — Разыщите там Кернера, он наверняка занимает важный пост, и попросите его рассказать вам о Зайковской. Уж он-то знает о ней всю правду. Только боюсь, он не захочет дать вам интервью.
— Вы шутите, — пробормотал я, и вдруг меня осенило. — Переводчик Чудовский! — сказал я громко. — Там же был еще переводчик! Он жив?
— Вероятно, — ответил Томилин. — Он долго скрывался, меняя адреса и фамилии. Его разыскали лишь в 1950 году, судили и приговорили к двадцати пяти годам лишения свободы.
— Значит, сейчас он еще находится в колонии?
— Возможно….
— Я встречусь с ним!
Томилин покачал головой.
— Вы упрямый человек. Поезжайте. Но не возлагайте больших надежд на Чудовского. Ничего нового он вам не скажет. У нас есть стенограмма его выступления на суде. Чудовский безоговорочно подтверждает предательство Людмилы.
— Да, да, я знаю… Он был в камере вместе со следователем Бронке, когда Зайковская писала свое донесение… Но все равно! Я обязательно должен с ним поговорить!
— Счастливого пути! — Томилин пожал мне руку. Вернувшись в гостиницу, я позвонил на аэродром. О том, где находился Чудовский, можно было узнать лишь в Москве, в Главном управлении колониями Министерства внутренних дел.
Вечером я улетел из Прибельска, улетел, так ничего и не добившись, не узнав ни одного нового факта, но по-прежнему убежденный в том, что письма Людмилы Зайковской не лгут!
5
В редакцию я не пошел. Конечно, это было не . очень-то красиво с моей стороны, но я просто боялся, что моя командировка будет аннулирована и я не смогу продолжать поиски.
Строго-настрого я наказал Кате и маме отвечать всем, кто звонит по телефону, что меня нет в Москве, а сам отправился в Министерство внутренних дел.
Начальник управления колониями, седой и внимательный полковник с Золотой Звездой Героя Советского Союза выслушал меня сочувственно.
— Я вас понимаю, — сказал он. — Иногда хочется верить интуиции, а не фактам. Погодите, вы говорите, Чудовский? Да я же его помню! В 1950 году я был председателем военного трибунала, когда его судили. Карл Карлович Чудовский, по национальности немец, из волжских колонистов. Он содержится в колонии. Я знаю это потому, что недавно ко мне поступило его ходатайство о пересмотре дела.
— Могу я встретиться с Чудовским?
— Пожалуйста. Вам придется поехать в город Борск. Советую лететь самолетом, а дальше доберетесь на попутной машине.
— Наверно, нужно специальное разрешение?
— Журналисты могут в любое время посещать места заключения, как и другие представители общественности. Желаю удачи!
По пути домой я зашел в центральную кассу аэропорта. Билет до Борска стоил более четырехсот рублей. Туда и обратно около девятисот. Пришлось занять тысячу рублей у Кати.
— Получу гонорар за очерк, верну, — сказал я. Мне было неловко брать у нее деньги — я знал, что она собиралась обзавестись шубой, — но что же мне оставалось делать? Самолет отправлялся в рейс через два дня в девять часов утра. Вечером я позвонил Маше, Услышав ее голос, я вдруг оробел.
— Здравствуйте, Маша, — сказал я. — Это говорит Алексей. Я приехал и скоро уезжаю опять. Нам нужно встретиться.
— Приходите ко мне, — тотчас же ответила она. — У вас есть время?
— Где вы живете?
— Рядом с вами, на Баррикадной.
Через десять минут я поднимался по крутой лестнице на третий этаж старинного каменного дома. Сердце у меня колотилось так сильно, что я был вынужден остановиться и перевести дыхание.
Сапожниковой нужно было звонить пять раз, но едва я притронулся к звонку, как щелкнул замок. Маша стояла за дверью и ждала меня.
Мы вошли в комнату. Я огляделся. Это была небольшая комната с высоким лепным потолком и двумя узкими окнами. В углу стояла деревянная полированная кровать, накрытая белым покрывалом. В шкафу за стеклянной дверцей виднелись корешки книг. В простенке между окнами висела географическая карта, испещренная какими-то стрелами и линиями, нарисованными цветными карандашами. Это были, как я позже узнал, туристские маршруты. Страстная туристка, Маша ездила со своими друзьями по мединституту на Алтай, в Казахстан, в Прибалтику. Она была детским врачом и работала в районной поликлинике.
На тумбочке стоял телевизор «КВН» с круглой линзой. Мебели было немного: стол, буфет и тахта с валиком.
Главным, что бросалось в глаза при входе в комнату, была чистота. Строгая, почти больничная чистота ощущалась в каждой мелочи: в накрахмаленной скатерти, в белоснежных занавесках, в простенькой дорожке, аккуратно постеленной на пороге, даже в самом воздухе, свежем, без специфического запаха, свойственного квартирам в старых домах.
— Раздевайтесь, садитесь, — слегка смутившись, сказала Маша.
Она была в широкой, колоколом, зеленой юбке и белом шерстяном свитере, плотно обтягивавшем талию и грудь. Она подстриглась, ее густые соломенные волосы падали на лоб короткой челкой, из-под которой тревожно и вопросительно смотрели на меня темно-синие, почти черные глаза. Новая прическа сделала ее лицо совсем юным. Шея стала тонкой и хрупкой, а плечи угловатыми, как у подростка.
Я смотрел на нее, не сознавая, что это неприлично — смотреть вот так, в упор, на почти незнакомую девушку. Она отвела глаза и начала медленно краснеть.
— Садитесь же. Хотите чаю?
— Хочу, — ответил я.
Глаза ее ласково улыбнулись, и я внезапно расхрабрился:
— Вы и бутерброд мне какой-нибудь дайте, Маша, хорошо? А то я сегодня не обедал.
Она захлопотала, и неловкость, связывавшая нас, исчезла. Я пробыл у Маши часа три. Мы попили чаю, посмотрели телевизор. Передавали концерт художественной самодеятельности.
Я рассказал, с кем встретился в Прибельске, не скрыв от Маши, что разочарован результатами поездки. Узнав о моем решении лететь в Борек, она взглянула на меня с радостным удивлением. Меня вдруг бросило в жар.
— Что тут особенного? Почему бы не прокатиться? — сказал я. — Тем более, там природа роскошная.
— Я не знаю, из каких побуждений вы это делаете, но, по-моему, вы очень хороший человек, — тихо ответила Маша.
— Ну вот еще! — растерянно пробормотал я. — Что вам вздумалось? Просто у меня такая работа…
— Когда вернетесь, позвоните мне, хорошо? — попросила Маша.
Я надел пальто и вышел в коридор. Вдруг открылась дверь, и Маша позвала меня. Я вернулся.
— Подождите, — сказал она. — Я еще в прошлый раз хотела, чтобы вы взяли это… — Она достала из пластмассовой коробочки, которую держала в руке, пачку фотокарточек и, порывшись в них, протянула мне одну. Я сразу узнал Людмилу — и по описанию Орловой и по большому сходству с нею Маши. Она была сфотографирована в классе возле доски. Она смотрела мимо меня. Лицо было нетерпеливым, словно говорящим: «Ну, скоро вы там?» Ей было лет двадцать или чуть-чуть побольше.
Я завернул фотокарточку в бумагу и спрятал в карман.
Маша проводила меня. В коридоре мимо нас промелькнула соседка.
— Здравствуйте, Машенька, — сладко пропела она, с любопытством смерила меня взглядом и скрылась в ванной.
Весь следующий день я был занят обоями. Катька и Виталий решили оклеить комнату новыми обоями. У молодоженов была бездна энергии, которую они не знали, куда девать, а отдуваться пришлось в результате мне…
Печально посмотрев на сдвинутую в угол мебель, на расстеленные по всему полу газеты и на Виталия, который с бодрым видом привязывал к палке одежную щетку, мама оделась и ушла из дому. Катя, намазав клеем газетный лист, сняла свой нарядный фартучек и незаметно сбежала на каток. Виталий, поскользнувшись в луже клея, упал и ушиб ногу. Мне пришлось снять пиджак и вооружиться щеткой.
Виталий сидел в коридоре на сундуке, виновато глядел на меня и стонал так жалобно, что я посоветовал ему убираться к врачу. Оживившись, он поспешно оделся и, уже не хромая, удрал. Я остался один на один с обоями…
К концу дня комната была кое-как оклеена. Я отнес ведро в кухню и в полном изнеможении присел на сундук. В этот момент в дверь постучали. Не вставая, я протянул руку и открыл замок.
В переднюю вошел моряк в черной шинели, великолепных клешах и парадно сверкающих ботинках. На его плечах сияли новенькие лейтенантские погоны.
Он снял фуражку и, держа ее рукой в белой перчатке, сказал:
— Здравствуйте. Прошу прощения. Могу я видеть Алексея?
— Это я…
— Очень приятно. Извините за беспокойство. Я буквально на две минуты.
У него было очень молодое, круглое, доброе лицо с розовыми щеками и курносым носом.
— Слушаю вас, — сказал я.
— Вы журналист, кажется?
— Да.
— А я в общем жених Маши! — выпалил он и густо покраснел.
Я не сразу понял, о чем он говорит. Через минуту до меня дошел смысл его слов, и я спросил, стараясь быть спокойным:
— Вы, очевидно, имеете в виду Машу Сапожникову?
— Да, я имею в виду Машу! — ответил лейтенант яростно. — Именно ее, и вы прекрасно об этом знаете! Вот что, молодой человек, вы работате в газете или не знаю где, меня это не касается. Слушайте и зарубите себе на носу. Я люблю Машу и хочу на ней жениться. Понятно? Оставьте-ка ее в покое, и нечего к ней ходить и морочить ей голову!
— Не кричите на меня, пожалуйста, — сказал я, похолодев. — Я был у Маши всего один раз по важному делу. И буду с ней встречаться, если потребуется, еще… А вы, ничего не узнав, сразу набрасываетесь! Просто возмутительно!
Но я не был возмущен. Я был растерян и опечален.
— Если так, то ладно, — упавшим голосом сказал лейтенант. — Простите за беспокойство. — Он надел фуражку и жалобно закончил: — Если по делу, тогда, конечно, какой разговор… очень извиняюсь.
— Ничего, — буркнул я, с завистью глядя на его атлетическую фигуру и широченные плечи. Можешь быть спокоен, моряк, куда мне до тебя!
Потоптавшись в дверях и еще раза три извинившись, он ушел.
— Глупо, — вслух сказал я. На душе у меня было погано.
Мне вдруг расхотелось лететь в Борск. Хорошо, что самолет отправлялся утром. До вечера я бы, пожалуй, не выдержал. Мне очень хотелось порвать билет и забыть о Маше и о ее матери. Позже я со стыдом вспоминал об этом приступе малодушия.
«Будем считать недоразумение исчерпанным, — сказал я себе, когда самолет поднялся в воздух, — в чем, собственно, дело? Не все ли равно, есть у Маши жених или она замужем и ждет третьего ребенка? Не ради нее же я все затеял!»
Я решительно взял с полки «Огонек» и углубился в чтение приключенческой повести. Но долго еще сердце у меня саднило…
Борск поражал широкими, асфальтированными улицами и многоэтажными каменными домами. Я думал, что это захудалый поселок, а это был большой современный город с треллейбусами, драмтеатром и стадионом. Город как город. По улице с портфелями в руках спешили в школу ребятишки. Женщины в пальто и меховых шубках, в теплых ботиночках отправлялись за покупками. Проносились легковые и грузовые машины.
До колонии было сто километров. Туда на рассвете отправлялся грузовик с продуктами.
Я уехал с этой машиной.
В кабине шофера было уютно и тепло. Я с интересом разглядывал окрестности, но, впрочем, очень быстро утомился и задремал. Смотреть-то было совершенно не на что. Гладкая, как стол, белая равнина, и больше ничего.