Через четыре часа показались строения, а за ними небольшой террикон. По его склону ползла крохотная вагонетка. Грузовик остановился возле длинного забора, оплетенного колючей проволокой. За забором, через равные промежутки, торчали вышки. На вышках за стеклянными стенками расхаживали часовые.
   — Приехали, — сказал шофер.
   …Начальник колонии — молодой, подтянутый майор со скуластым лицом кирпичного цвета, — узнав о цели моего приезда, не выразил удивления.
   — К нам последнее время многие ездят, — сказал он не то одобрительно, не то с иронией. — Из журналов, из советских организаций, даже из соцстраха. Обед на кухне пробуют. Обувь щупают у заключенных, не прохудилась ли. Ничего, хорошая обувь. Народ у нас здесь весь работает. Зарплата им начисляется. По вечерам смотрят кино, устраивают концерты самодеятельности. И все считают, что так и нужно. А я часто думаю: кто у нас тут? Опасные преступники. Старосты, начальники полиции и другой сброд. «Вы же поглядите, — хочется мне им сказать, — поглядите, как с вами обращается советская власть, которую вы предали! Неужели ничего у вас внутри не шевелится?»
   — Ну, есть, наверно, и случайные люди, — осторожно сказал я. — Разные бывают обстоятельства.
   — Случайных давно по домам отпустили, — строго ответил майор. — Остались только те, кто служил фашистам верой и правдой. Чудовский ваш трудится в бухгалтерии. На физической работе здоровье не позволяет. Вечерком можем его навестить.
   Чудовский жил в маленькой комнатке при бухгалтерии в самом центре колонии. Поблагодарив майора, который проводил меня, я поднялся по лестнице и постучал. Мне открыл мужчина лет пятидесяти, полный, хлопотливый, с румяным, моложавым лицом и пухлыми ручками. Он был чисто выбрит. От него пахло дешевым одеколоном. На нем были зеленая пижама и войлочные туфли. Мы познакомились.
   — Карл Карлович Чудовский, — сказал он, наклонив набок голову и не протягивая руки.
   Я назвал себя.
   Узнав, что я журналист, Чудовский вообразил, должно быть, что я собираюсь писать очерк о заключенных, и захлопотал. Он снял с моих плеч полушубок и, бережно держа его в вытянутых руках, точно горячий чайник, повесил на гвоздик. Затем с грохотом открыл печку, подбросил полено и лишь после этого предложил мне стул.
   — Хорошо, что вы зашли ко мне, — сказал он, умильно заглядывая мне в глаза. — Я тут давно, обо всем могу рассказать. Много еще, конечно, есть существенных недостатков. Но прогресс некоторый имеется. Безусловно, а как же? Веяние времени.
   Сев против меня на стул и сложив руки на коленях, точно примерный ученик в классе, он принялся ровным, внятным голосом рассказывать о том, как несправедливо обошлась с ним судьба и с какими нечуткими, неинтеллигентными людьми приходится ему жить здесь бок о бок.
   Мне неудобно было его прерывать, но Чудавский, судя по всему, собирался говорить о себе еще долго. Воспользовавшись случайной паузой, я сказал:
   — Извините, у меня мало времени. Я приехал к вам, чтобы побеседовать совсем о другом.
   Он сразу насторожился. Исчезла улыбка.
   — О чем же?
   — О некоторых событиях, происшедших летом и осенью тысяча девятьсот сорок второго года в оккупированном Прибельске.
   Чудовский стал еще сдержаннее.
   — К сожалению, плохо их помню. Прошло восемнадцать лет.
   Он явно испугался. Ему, наверно, показалось, что я знаю нечто такое, о чем он все эти годы предпочитал умалчивать. Пришлось его успокоить.
   — Я хочу, чтобы вы меня правильно поняли, Чудовский. Я интересуюсь этими событиями исключительно как журналист. То, о чем я буду вас спрашивать, не имеет лично к вам никакого отношения. Я просто прошу помочь мне разобраться в некоторых неясных фактах.
   Поза его стала менее напряженной. Он откинулся на спинку стула, вытащил из кармана пачку папирос. Но в глазах по-прежнему было недоверие.
   — Спрашивайте.
   — Помните ли вы некую Людмилу Зайковскую?
   — Да, помню.
   — Расскажите, пожалуйста, подробно, как вы впервые встретились с ней.
   Он прикурил, глубоко затянулся несколько раз и медленно, взвешивая каждую фразу, ответил:
   — Это было в конце июля тысяча девятьсот сорок второго года. Я работал переводчиком у штурм-баннфюрера Кернера, начальника политической полиции. Двадцатого или двадцать первого июля, точно не помню, ко мне в кабинет зашел дежурный по корпусу и сказал, что меня вызывает господин Бронке в сто четырнадцатую камеру. В этой камере я застал Бронке и молодую красивую женщину, которую звали, как я узнал, Людмила Зайковская. Она была арестована вместе с другими восьмого июля за принадлежность к подпольной организации.
   Речь Чудовского лилась плавно. Он говорил не торопясь, но без запинки, по-видимому не припоминая, а лишь повторяя свои давно заученные наизусть показания.
   — Когда я вошел, Зайковская стояла у окна, сложив руки за спиной и слегка откинув назад голову. Ее волосы рассыпались по плечам. Помню, у нее были очень красивые волосы, рыжеватые, пышные и длинные. «Поговорите с ней, Чудовский, — приказал Бронке. — Я плохо ее понимаю».
   — Она же преподавала немецкий язык, — удивился я.
   — В тот раз Зайковская говорила только по-русски. Наверно, у нее были на это свои причины… «Господин переводчик, — сказала она, — объясните Бронке, что я должна срочно увидеть штурмбаннфюрера Кернера. Пусть он придет ко мне в камеру или вызовет меня к себе. Я сделаю важное сообщение». «Можете все сказать Бронке, он передаст Кернеру, — ответил я. — Господина штурмбаннфюрера сейчас нет в городе».
   — Его действительно не было?
   — Нет, он был, но если бы пришлось его позвать, Бронке никогда не простил бы мне этого.
   — Почему?
   — Потому, что ему хотелось представить дело так, будто именно он уговорил Зайковскую дать важные показания. Короче говоря, поставить это себе в заслугу.
   — Он вам намекнул?
   — Что вы, конечно, нет! Но это было и так ясно. Я недолго продержался бы на своей должности, если бы не научился разбираться в их психологии…
   — Что же ответила Людмила?
   — Она подумала немного и согласилась дать показания Бронке. Она спросила, может ли Бронке гарантировать ей жизнь и свободу, если она назовет адреса и фамилии важных преступников.
   — Патриотов, — поправил я.
   — Да, конечно, — торопливо сказал Чудовский. — Бронке дал ей честное слово немецкого офицера, что она не только останется жить, но будет щедро вознаграждена.
   — Он собирался сдержать свое обещание?
   — Он просто не думал об этом. Зайковская назвала имена подпольщиков, взорвавших железнодорожный мост. Я их помню. Остап Тимчук, Семен Гаевой, Тарас Михалевич и Василий Галушка. В тот же день все четверо были арестованы, ни в чем не признались, но все равно их казнили.
   — Когда?
   — Точно не помню. В начале августа.
   — Почему их одних? Другие подпольщики еще долго находились в тюрьме.
   — За взрыв моста Кернер получил выговор от своего шефа — штандартенфюрера Герда. Ему хотелось показать свою оперативность. Сообщение Зайковской было для него очень кстати. Он так обрадовался, что приказал перевести ее в хорошую камеру и кормить обедами из ресторана.
   — Почему же он не освободил ее?
   — Она была еще нужна ему. Он хотел с помощью Зайковской получить показания у секретаря подпольного горкома партии Георгия Лагутенко.
   — Каким образом?
   — Посадив ее к нему в камеру. Лагутенко ведь очень хорошо относился к Зайковской.
   — Кернер вам говорил об этом плане?
   — Да, он говорил мне…
   — План был осуществлен?
   — Не знаю… Девятнадцатого августа меня перевели в другой город, и я больше не видел Зайковскую и не слышал о ней.
   — А с Кернером вам приходилось еще встречаться?
   — Да, ведь он оставался моим начальником.
   — Случайно в разговоре он не упоминал о Зайковской, о ее дальнейшей судьбе?
   — Нет…
   — А Лагутенко? Дал Лагутенко какие-либо показания?
   — Не могу вам сказать.
   — Как вы думаете, что могли сделать с Людмилой? — задал я последний вопрос.
   Чудовский посмотрел в потолок, почесал пальцем бровь и ответил снисходительно:
   — Кернер обычно убирал людей, чьими услугами пользовался, Скорее всего Зайковская была расстреляна…
   Наш разговор можно было считать оконченным. Все, что рассказал Чудовский, я знал раньше… Мне было ясно, что больше он ничего не скажет. Уже одевшись и стоя в дверях, я спросил для очистки совести:
   — В тюрьме была больница?
   — Нет, — ответил Чудовский. — Заключенных лечили в городской больнице. Конечно, только тех заключенных, которые были нужны Кернеру. Их помещали в отдельную палату. Там постоянно дежурил тюремный надзиратель Майборода Егор Тимофеевич.
   — Неужели фамилию помните?! — вырвалось у меня.
   — Чего же его не помнить, — спокойно сказал Чудовский, — если мы с Майбородой вместе пять лет в одном бараке жили, на соседних нарах спали. Освободили его по амнистии. — В голосе Чудовского послышалась зависть.
   — Где он теперь, не знаете случайно? — Я замер, ожидая ответа.
   — Адресок у меня записан. Желаете? — Чудовский принес из комнаты записную книжку, нашел нужную страницу и сказал: — Вот. Путевым обходчиком работает. Если случится зайти к нему в гости, передайте от меня привет. А о Зайковской, поверьте, как на духу, ничего больше не знаю.
   — Благодарю вас, — сказал я. — До свидания.
   — Просьба у меня к вам имеется, — вдруг решился он. — Ходатайство я написал Министру внутренних дел. Не затруднит вас по приезде в Москву передать его прямо к нему в приемную?
   Он достал из кармана конверт и протянул мне.
   Утром я уехал. Начальник колонии дал мне свою машину. Я сказал ему о просьбе Чудовского и спросил, можно ли ее выполнить?
   — Он мог бы передать свое ходатайство обычным путем, — ответил майор. — Но если это вас не затруднит, передайте его министру… Ничего страшного.
   Я долго видел из машины черный конус террикона и коробочки домов, резко выделявшиеся на чистом снежном покрывале степи. Настроение у меня было приподнятое. Все-таки я не зря сюда приехал. Появилась какая-то крохотная зацепка. Конечно, этот Майборода может и не знать о Зайковской. Неизвестно, была ли она вообще в больнице. Но я радовался тому, что передо миой открылась узенькая тропиночка как раз в тот момент, когда я считал себя в тупике… Мы еще повоюем, товарищ моряк, и Маша тут ни при чем. Можешь на здоровье оставаться ее женихом!
   Мне не терпелось поскорей попасть в Москву, но я решил экономить деньги — ведь предстояло еще совершить путешествие к Майбороде — и взял билет на поезд.
   В Москву я приехал 30 декабря. Улицы были празднично украшены, в витринах сверкали, наряженные елки. Дома меня встретили радостными восклицаниями.
   — Слава богу, хоть на праздник явился! Два дня мы тебя никуда не выпустим! — твердо сказала мама. — Лучше не пытайся улизнуть.
   — Хорошо, — ответил я. — Вот только позвоню в редакцию.
   Я рассказал Василию Федоровичу, что узнал кое-что новое о Зайковской, по-прежнему надеюсь отыскать факты, говорящие о ее невиновности, но должен еще встретиться с некоторыми людьми и, возможно, кое-куда съездить.
   Он слушал меня невнимательно.
   — Ладно, ладно… Подгонять мы тебя не будем, ио и за проволочку не похвалим. К Дню Советской Армии, во всяком случае, очерк должен быть в полосе, иначе я тебе не завидую. А может, лучше бросить это дело? А? Ты скажи откровенно, не стесняйся. И у классиков бывают осечки…
   — Нет, не брошу, — ответил я.
   — Ну, добро… На вечер в редакцию придешь?
   — Обещал встретить с родными… С Новым годом!
   — Взаимно.
   31 декабря в двенадцать часов ночи раздался телефонный звонок.
   — Это Алексей? — услышал я Машин голос. — Здравствуйте. Я очень рада, что вы приехали… Я ни о чем не спрашиваю, Алексей, я просто хочу пожелать вам счастья. Большого, большого счастья, слышите?
   — Слышу, Маша, — ответил я. — И я вам желаю счастья. Вам и вашему жениху.
   — Спасибо. Только его сейчас нет. Он служит в Ленинграде и приезжает не часто.
   — Значит, вы одна?
   — Да, я одна… Но мне не скучно. Я смотрю телевизор. Поздравляю вас с Новым годом, Алексей.
   — Спасибо… С Новым годом, Маша!
   На другой день я позвонил ей, и мы встретились возле высотного дома.
   — Я хочу попросить у вас прощения за Сережу, — сказала Маша, поздоровавшись. — Вчера по телефону было неудобно…
   — Ерунда! — смущенно ответил я.
   — Ерунда, но все равно ужасно глупо получилось. Я с ним теперь не разговариваю. Он звонит, а я не подхожу.
   — Напрасно, Маша, — грустно сказал я. — Вы лучше с ним помиритесь. Он вас очень любит.
   — Вы мне это советуете? — каким-то странным тоном спросила она.
   — Я не могу давать вам советов, но я бы помирился на вашем месте…
   — Хорошо, я помирюсь, — согласилась Маша, искоса взглянув еа меня.
   Мы заговорили о моей поездке. Услышав о Майбороде, Маша заволновалась:
   — Что, если он действительно помнит маму? Ох, как же это важно! Сейчас все должно выясниться… — Щеки ее порозовели. Она остановилась и прижала руки к груди. — Алеша, возьмите меня с собой! Я вас очень, очень прошу. Я не буду вам мешать, честное слово. Это же совсем близко… Я на несколько дней отпрошусь. Здесь я изведусь…
   — Но я не знаю, удобно ли, — ответил я растерянно. — Что подумает ваш жених? И вообще… Вдруг придется там задержаться…
   — Ну и что же! Я должна поехать туда, неужели вы не понимаете? Должна!
   — Хорошо, — сдался я. — Едем!
   Катюша увязалась меня провожать. Увидев Машу на перроне, она подошла к ией и бесцеремонно спросила:
   — Это вы дочка Людмилы Зайковской? Мне все известно!
   — Как тебе не стыдно! — зашипел я, но она и ухом не повела.
   — Значит, вас зовут Маша? И вы едете вместе? Гм, понятно!.. Смотрите, не закрутите голову моему брату. Он мужчина робкий, беззащитный.
   Маша засмеялась:
   — Ну, я бы не сказала.
   Ехать нужно было всего одну ночь. Мне не спалось. Я вышел в тамбур и, глядя на черное стекло, стал думать о людях, с которыми пришлось встретиться в последние дни. Все они как бы имели по два лица. Одно, принадлежащее им сейчас, и второе то, что было девятнадцать лет назад. Как выглядел в тысяча девятьсот сорок первом году безобидный Чудовский? Каков был мирный историк Томилин? Я слышал, что он воевал в партизанском отряде… А Вера Орлова? А те, с кем еще мне предстояло познакомиться?
   Я жил одновременно и в прошлом и в настоящем. От событий военных лет зависели мои теперешние поступки, а сегодняшний день помогал правильно оценить то, что случилось два десятилетия назад… Связь между прошлым и настоящим была кровной и неразрывной. Никогда я не ощущал это так остро.
   Позади скрипнула дверь. Я увидел Машу. Она зябко куталась в белый пуховый платок. Я молча подвинулся, освободив ей место возле окна. Лицо ее было бледным в желтом электрическом свете. Глаза казались совсем черными.
   — Я думала о вас, — сказала Маша. — Какая у вас удивительная специальность! Вы должны быть историком и следователем, знать технику, сельское хозяйство и еще миогое, многое другое… И главное, обязательно быть хорошим человеком, иначе ничего вы в жизни не разглядите, а если разглядите, то все равно не поймете… Вот вы, Алеша, я думаю, настоящий журналист!
   — Почему же вы так решили? — шутливо спросил я. — Может, как раз ненастоящий? Может, это не мое призвание?
   — Нет, вы настоящий! — Она серьезно посмотрела на меня и покачала головой. — Вы хотите узнать правду. Правда вам дороже всего, а напечатают ваш очерк или нет, для вас неважно…
   — Еще как важно, Маша! — возразил я. — Ужасно хочу, чтобы напечатали и чтобы фамилия была крупными буквами. Хочу, чтобы редактор похвалил и чтобы люди толпились возле витрины. И от гонорара бы не отказался. Вот видите, какой я?..
   — Все равно, это не главное… Скажите, ведь вам хочется, чтобы моя мама оказалась невиноватой? Хочется, да?
   — Ну, конечно, — ответил я. — Очень!
   — А почему?
   Я пожал плечами:
   — Не задумывался над этим… Просто каждому человеку хочется верить в хорошее…
   — О, как вы еще не знаете людей!.. Другой на вашем месте давно убедился бы, что мама предательница, и прекратил поиски. Ведь я же понимаю, что дело не только в письмах… Вы не хотите верить, что комсомолка, выросшая при советской власти, могла продаться фашистам. Ведь так?
   — Так…
   — Каждый судит о людях по себе, это я давно заметила. Вот и выходит, что вы настоящий человек и настоящий журналист!
   — Имейте в виду, я могу подумать, что вы мне льстите. Нельзя говорить такие вещи ночью молодому, неженатому мужчине, — смущенно сказал я. — Лучше посмотрите на этот огонек. Поезд идет, а огонек на месте стоит. Что бы это могло быть?
   — Отражение от лампочки, очень просто.
   — Я посмотрел на Машу, и мы рассмеялись.
   — Сколько вам лет? — неожиданно спросила она.
   — Двадцать семь… Что, выгляжу старше?
   — Нет, я не потому… Мне кажется, у вас большой жизненный опыт.
   — Обыкновенный, как у всех… Учился в университете на заочном, работал чертежником на станкозаводе. Отец умер, когда мне было двенадцать лет, и я сразу пошел работать.
   — А я прямо из школы в мединститут…
   — Между прочим, я сперва тоже хотел в мединститут, но, побывав в анатомическом театре, не смог себя заставить пойти туда снова… Вы сейчас, наверно, думаете, что я легкомысленный. Медицина — и вдруг журналистика!..
   — Наверно, между этими двумя профессиями есть что-то общее, — задумчиво сказала Маша. — Вы ведь тоже должны уметь поставить диагноз, и от вашей ошибки иной раз зависит жизнь человека…
   Такая мысль мне не приходила в голову. Умная девушка эта Маша. Я с уважением посмотрел на нее.
   Мы были одни в холодном тамбуре, и под ногами громко и тревожно грохотали колеса. Поговорив еще, мы вернулись в купе. Здесь все уже спали. Под потолком мигала синяя лампочка.
   — Спокойной ночи, — шепнул я, забравшись на верхнюю полку.
   — Спокойной ночи, — ответила Маша.

6

   Егор Тимофеевич Майборода работал, как выяснилось, не обходчиком, а составителем поездов на станции Сортировочная. Приехав сюда, он успел окончить какие-то курсы, выстроить себе небольшой домик на краю поселка и вызвать из Прибельска старуху жену. Здесь считали его человеком положительным, добросовестным, честным. О прежнем ему никто не напоминал. Недавно Егора Тимофеевича даже выбрали в профком. Все это рассказал нам начальник отдела кадров.
   Мы нашли Майбороду на путях между двумя длинными товарными составами, которые медленно двигались навстречу друг другу, лязгая буферами. Он стоял с фонарем в руке и осматривал проезжающие мимо вагоны. Это был высокий, худой старик лет шестидесяти, с темным, мрачным лицом и ввалившимися щеками.
   — Из газеты? — переспросил он, глядя почему-то на Машу. — А я при чем? Я ни при чем. Ступайте к начальнику станции.
   Я принялся объяснять, что мы приехали именно к нему и дела станции нас не интересуют.
   — Тогда милости просим после работы ко мне домой, — не дослушав, перебил он. — А сейчас, извините, некогда.
   — Мы придем, — сказала Маша.
   Не удостоив ее ответом, Майборода повернулся к нам спиной.
   Поужинав в железнодорожной столовой, мы нашли на окраине города небольшой деревянный домик с веселой зеленой крышей и поднялись на крыльцо…
   Дверь открыла седая, древняя старуха со слезящимися глазами. На вид ей было лет девяносто. Ее можно было принять за мать Егора Тимофеевича, а не за его супругу. Нелегкая, видно, была у нее жизнь.
   — Проходите, гости дорогие, — ласково сказала она. — Егор Тимофеевич ждет вас.
   Майборода, сгорбившись, сидел за столом, накрытым чистой скатертью. Он не встал нам навстречу, не предложил сесть. Скосил хмурые глаза и буркнул:
   — Зачем пожаловали?
   — Я хочу узнать, что стало с моей мамой, — сказала Маша. — Она была в оккупации в Прибельске, ее арестовали фашисты и посадили в тюрьму. А потом она заболела. Может быть, ее положили в больницу. Вы работали там тогда…
   — А я пишу о подпольщиках, — объяснил я, поймав вопросительный взгляд Майбороды. — Меня тоже интересует судьба ее матери. Помогите нам, пожалуйста.
   — В какое время поступила в больницу? — отрывисто спросил Егор Тимофеевич, глядя в стол.
   — Двадцать шестого, двадцать седьмого сентября тысяча девятьсот сорок второго года, — сказал я.
   — Как фамилия?
   Никто из нас не решился ответить. Вот сейчас он скажет: «Нет, не помню». И мне и Маше бессознательно хотелось отдалить этот момент.
   — Вы только, пожалуйста, не спешите, — умоляюще сказала Маша. — Вы подумайте. Мы лучше подождем… Хорошо?
   — Мне спешить, а тем паче обдумывать нечего! — сухо заявил Майборода, покосившись на нее. — Смогу — отвечу. Говорите фамилию-то…
   — Зайковская… Людмила Иннокентьевна Зайковская. Молодая женщина. Беленькая такая… Красивая… — сказал я.
   Егор Тимофеевич нахмурился, встал. Подошел к окну. Мы ждали не дыша.
   — Мать, говоришь, твоя? — обернулся он к Маше. В его голосе мне послышалось колебание. Боясь, что Маша все испортит, я ответил:
   — Родная мать, Егор Тимофеевич, но вы не стесняйтесь, правду говорите. Ей все известно, что было и что Чудовский про Людмилу Иннокентьевну показывал на суде, в общем все… Теперь это уже не поправишь, но нам нужно знать все до конца.
   — Двадцать шестого сентября привезли ее в больницу, — глухо сказал Майборода. — Это я хорошо запомнил, потому что доставил ее сам Бронке и велел мне глаз с нее не спускать. Он предупредил, что она очень большую услугу оказала господину Кернеру и Кернер, дескать, за нее всем врачам головы поснимает, если что с ней случится. «Ты будешь возле нее, — приказал мне Бронке. — Что попросит, принесешь. Да смотри, чтоб лекарства вовремя ей давали! С докторами я сам поговорю». Ушел он, а я заглянул в палату. Лежит на кровати женщина, видная собой, глаза закрыты. Коса расплелась, на пол свесилась. Увидела меня, попросила водички холодной. Подал я ей напиться. Через сколько-то времени врачи пришли, Ксения Васильевна Липатова и Юрий Гаврилович Скорняк, известный в нашей области хирург. Казнили их обоих весной тысяча девятьсот сорок третьего года за то, что они подпольщикам помогали. Я про них давно догадывался, но помалкивал. Не мое это было дело.
   Маша застыла у стены. Лицо ее побледнело, глаза были полузакрыты. Посмотрев на нее, Майборода продолжал рассказывать, но уже не так подробно, явно стараясь поскорее закончить.
   — Установили врачи болезнь, гнойный аппендицит. Два дня всего и пробыла Зайковская в палате. Утром сменил меня второй надзиратель, Мартынов, а еще через сутки пришел я и не застал уже ту женщину. Ночью худо ей сделалось. Мартынов, в коридоре стоял, видел, врачи забегали, на коляске повезли ее в операционную, а обратно уже доставили под простыней… Разбудили немецкого врача, тот акт о смерти подмахнул. На рассвете из морга свезли ее на кладбище. Может, оно для нее было и к лучшему. Отмучилась, сердечная…
   Маша плакала. Она закрыла лицо руками, плечи ее вздрагивали. Я попросил у хозяйки стакан воды и подал Маше, но она не стала пить.
   — Значит, Зайковская умерла в больнице от аппендицита двадцать восьмого сентября тысяча девятьсот сорок второго года? — спросил я. — Это совершенно точно?
   — Чего уж точнее! — буркнул Майборода.
   — Раньше вы кому-нибудь рассказывали об этом?
   — Никто не спрашивал.
   — А Чудовский?
   — О прошлых делах у нас с ним разговору не было.
   — Как думаете, могу я еще кого-нибудь спросить о последних днях Зайковской?
   — Кого же? — Егор Тимофеевич покачал головой. — Скорняка и Липатову казнили, больницу немцы, когда отступали, сожгли…
   — А Мартынов жив?
   — Может, и жив, но где вы его будете искать? Я даже имени его не знаю, сам он был не из местных, сибиряк. Мартыновых-то я России, пожалуй, не менее, чем Ивановых. Вот разве Дусю вы найдете… Так вряд ли она что вам скажет… Санитаркой работала…
   — Как ее фамилия?
   — Не помню. Ей сейчас, должно быть, лет шестьдесят пять, если не померла. Вы ее сразу разыщете. Она как раз напротив больницы жила, в деревянном флигеле. И до войны она санитаркой была и после войны, наверно, тоже… Спросите, вам любой покажет. Только наверняка ничего она не знает…
   Маша уже не плакала. Я подал ей шубку. Мы поблагодарили Егора Тимофеевича, оделись и распрощались. Круг замкнулся! Только дальнейшая жизнь Зайковской могла бы пролить свет на ее поведение в тюрьме. Я надеялся узнать о ее жизни… Но она умерла тогда же, в тысяча девятьсот сорок втором году. Мои поиски с этого момента становились бессмысленными.
   Маша, видимо, тоже это поняла. Она шла, задумавшись, закутав лицо платком. Падал снег. Все было бело кругом… На станции она сказала мне печально, но твердо:
   — Хватит, Алексей. Теперь я вижу, что отец был прав. Ничего нельзя доказать.
   — Может, съездить еще в Прибельск? — неуверенно пробормотал я.
   — Вы должны вернуться в Москву.
   — Значит, примириться с поражением?
   — Вы уже примирились с ним, — тихо сказала Маша. — Не подумайте, что я осуждаю. Вы сделали все, что могли…
   — Положим, не все, — слабо возразил я. — Можно было еще кое с кем встретиться…
   — С кем, например?
   — Ну хоть с Зинаидой Петровной Стекловой, опекуншей вашей, — ответил я, не думая, но тут же эта мысль мне понравилась.