- Что с тобой, Нина? На тебе лица нет! - воскликнула она и села.
   - Прочти, - сказала Нина и протянула ей бумагу.
   - А что такое? "Предписывается не далее как в трехдневный срок покинуть..." Что?! "...покинуть Ленинград... не ближе как..." Что такое? Господи! - и Марина схватилась за голову. - Стоверстная полоса! Опять твой титул вспомнили!
   Нина тяжело опустилась на стул.
   - Ну вот и кончено! Теперь пропали и комната, и мои выступления! Буду мыкаться в Малой Вишере или в Луге и петь по клубам за гроши Дунаевского! А Мика? Его придется оставить одного. А святая Елизавета Листа? Я должна была петь эту партию! О, недаром, недаром я так переживала арию в изгнании! Марина, я - без музыки! С искусством кончено. Сейчас я только вижу, как я была еще богата, и вот - теряю все!
   - Безумие! Бред какой-то! - восклицала Марина. - Беги сейчас же в Капеллу - пусть похлопочет. Такого сопрано, как у тебя, нет! Партия разучена - увидишь, они заступятся!
   - Заступится Капелла? О, нет. Ты плохо знаешь, Марина, наши административные порядки: пальцем не шевельнут, разговаривать даже не станут! Опальная - ну так убирайся! Бывали уже примеры, с Сергеем тоже так было.
   - А местком?
   - Местком уже давно потерял то значение, которое имел в двадцатые годы, считается, что теперь администрация своя, советская, и потому политика месткома не может войти в противоречие с политикой администрации. Одна лавочка!.. Я не буду петь святую Елизавету!
   У Нины не нашлось и десятой доли той практической мудрости, которую проявила в подобные же минуты Надежда Спиридоновна: на следующий день она с утра побежала к Наталье Павловне, где, согретая сочувствием всей семьи, провела весь день и, разумеется, была оставлена к обеду. На прощанье она пела всему обществу арии из "Святой Елизаветы" и домой вернулась только к вечеру, сопровождаемая Асей, которая прибежала помочь ей в укладке и разборе вещей, но дома Нину ждали две артистки из Капеллы, которые, узнав о несчастье, пожелали выразить сочувствие, и дело кончилось опять музыкой и чаепитием. Только на третий день с утра Нина побежала за расчетом; задержалась она долго и вернулась уже во второй половине дня, очень расстроенная. Марина, не дожидаясь ее возвращения и предвидя, что та ничего не успеет, самостоятельно начала складывать вещи подруги. Добрые гении Нины - дворник и Аннушка - тоже явились на выручку, и кое-что удалось наладить только благодаря им. Комната Нины - в 32 метра - была вся заставлена вещами: частично ее собственными, частично теткиными, она была ровно в два раза больше Микиной; важно было сохранить именно эту комнату. Дворник обещал попытаться устроить в жакте, чтобы лицевой счет Мике перевели на эту площадь. С такой целью Мику спешно переселяли в комнату Нины. Олег, который явился предложить свои услуги, помогал Мике передвигать тяжелую мебель. Комната скоро оказалась настолько перегружена, что получила вид мебельного или комиссионного магазина: Мике предстояло передвигаться в ней, как в девственной чаще, и бросаться в свою постель прямо с комода. Вторая комната отходила немедленно в распоряжение РЖУ. Тысячи препятствий и самых нелепых запрещений лишали возможности передать эту комнату Марине, которая могла бы сохранить вещи и позаботиться о Мике. Марина сама сознавала эту невозможность и, страшно расстроенная всем происшедшим, заливалась слезами, укладывая вещи. Аннушка, никогда не терявшая головы, с утра замесила тесто и теперь пекла ватрушки, чтобы снабдить ими Нину на дорогу, и гладила ей бельё. В самый разгар суматохи явился с работы Вячеслав и едва не наскочил на огромный шкаф в середине коридора.
   - Чего это здесь происходит? Никак, въезжает кто-то? - спросил он, оглядываясь.
   Ответы посыпались на него со всех сторон:
   - Безобразия творятся, вот что! - крикнул Мика.
   - Перегибчик опять! - ответил Олег.
   - Да все твои коммунисты окаянные! Чтоб им передохнуть, безбожникам! И как это терпит их Господь?
   Вячеслав попросил более толкового ответа.
   - Выгоняют меня на сто верст за черту города, - ответила Нина. - За что? Вы сами, Вячеслав, отлиично понимаете, что опасна я быть не могу. Очевидно, опять моих мужей припомнили, по всей вероятности, я до конца моих дней за них в ответе буду.
   - А как жа ваше пение? Ведь вы же на государственной службе! пробормотал юноша, соболезнующе глядя на нее.
   - С работы в два счета сняли, рта не дали раскрыть - у нас недолго! ответила Нина.
   Он так же озадаченно посмотрел на нее и предложил свои услуги по передвижке мебели.
   Утром, прежде чем уйти на работу, Вячеслав постучал к Нине, которая уже в вуали и шляпке ходила по своей разоренной комнате, ожидая Олега, обещавшего проводить ее на вокзал.
   - Нина Александровна, я ухожу, хотел попрощаться с вами. Вы не унывайте... С вашим голосом вы везде... - и замялся, не зная, что сказать.
   Но Нина всегда была к Вячеславу расположена и ответила очень тепло:
   - Спасибо, Вячеслав, милый! Я знаю, что вы меня искренно жалеете. Надеюсь, что не пропаду. Я в свою очередь желаю вам всего самого лучшего удачи и счастья и в работе, и в личной жизни, - и со своей приветливой открытой манерой протянула руку.
   В это время вошел Олег.
   - А я вот работаю и не могу проводить Нину Александровну. У вас выходной сегодня? - спросил юноша пожимая протянутую ему руку.
   - Могу вам доложить, что со службы я уволен, и притом как политически неблагонадежный - с волчьим паспортом, - ответил Дашков.
   Вячеслав совсем сник:
   - Да ведь вы, кажется, очень нужны были! Как же так могло случиться?
   - А такова уж политика в нашем государстве: человека "с прошлым" необходимо выкидывать за борт. Сострадание несовместимо с классовой борьбой - так ведь?
   - Однако сейчас не до разговоров, - продолжал Олег, - где чемоданы?
   - Прощайте, Аннушка! - сказала задрожавшим голосом Нина, подходя к старой дворничихе, и приподняла вуаль.
   - Господь с тобой, Нинушка! Дай я перекрещу-то тебя, моя касатушка! Махотной ведь я тебя знала, Нинушка, доченька моя ненаглядная, я в те дни еще в горничных у твоей матушки жила.
   Нина уронила голову на плечо старушке.
   - Спасибо вам, Аннушка, за любовь, за заботу! Мне не пересчитать всех тех пирожков и булочек, которые вы совали мне, и Мике, всех тех чашек чая, которые вы приносили, когда я возвращалась с концертов усталая и некому было обо мне позаботиться. А эти дрова, которые вы мне подкидывали! Я все помню, все знаю. И вы, Егор Власович, без вас я бы совсем пропала!
   - Полно, барыня моя, полно! Чего это вы припоминать вздумали! говорил дворник, теребя в руках шапку.
   Вячеслав остановился у двери, наблюдая эту сцену.
   - Ах, болезная моя! - всхлипывая и вытирая глаза передником, продолжала Аннушка. - Не на радость ты вышла за князя своего! Не зря в утро свадьбы в спальне твоей покойной матушки треснуло большое зеркало! Я тогда же сказала: к беде! Не будет ей счастья, нашей пташке-певунье, хоть и богат, и знатен, и молод князь, а счастья не будет, не! Так вот и вышло. Да и теперь: вот уже сколько лет как князь в могиле, а ты все, родимая, за него терпишь!
   Олег хмурился, слушая эти причитания.
   - Анна Тимофеевна, к чему вспоминать? Вы только расстраиваете Нину Александровну. Дмитрий Андреевич не виноват, что революция изломала жизни. Едемте, или мы опоздаем. - И он взялся было за чемоданы, но дворник стал отнимать их у него:
   - Не допущу, ваше сиятельство, не допущу! Не годится! Я сам... Какая там грыжа! Уже давно зажила моя грыжа, и не может быть такого дела, чтобы я не посадил Нину Александровну в поезд. - И все-таки завладел чемоданами.
   Мика забрал остальные, а Олег взял под руку Нину. Опустив вуаль на лицо, чтоб скрыть заплаканные и дрожавшие губы, она стала спускаться, оглядываясь на Аннушку, которая стояла на площадке, утираясь косынкой.
   Лужский поезд уходил в девять утра; тем не менее на платформе ожидала большая группа провожающих. Мика ехал с Ниной, чтобы помочь с вещами и поисками жилья. Окончив весной школу, он устроился чернорабочим на завод и теперь успокаивал Нину, что сможет кое-как обеспечить себя. У него были, по-видимому, свои планы, которыми он ни с кем не желал делиться. Аннушка пообещала готовить и стирать на Мику, и с этой стороны Нина могла быть спокойна.
   - Я буду приезжать, видеться мы, конечно, будем, - твердила Нина, - но мое пение, мое пение!..
   Она тоже не плакала, только закусывала губы и хмурилась. Плакала одна Марина.
   - Только и была у меня радость, что приехать с тобой поболтать, шептала она, - кроме тебя у меня никого нет. Сознание, что твоя комната пуста, будет мне невыносимо. Потеря за потерей.
   - Ну, полно, дорогая, - урезонивала Нина, - ведь я уезжаю не в Казахстан и не в Сибирь. Знаешь, блестящая идея: в Луге я, наверно, легко найду комнату. Плюнь ты на свою Сару и на проходную клетушку и переезжай ко мне. Я была бы так счастлива. Хочешь?
   - В Лугу? - голос Марины упал. - Да ведь я тогда по советским порядкам потеряю ленинградскую прописку и навсегда останусь в этой дыре! Нет, лучше буду приезжать к тебе почаще!
   Свисток поезда прервал разговор. В туманном сером рассвете декабрьского утра в одну минуту скрылся из глаз уходящий поезд. А люди все стояли и махали ему вслед.
   Глава двадцать седьмая
   Материальное положение в семье Натальи Павловны стало очень затруднительно. Каждую неделю приходилось относить что-либо из вещей в комиссинный магазин, несмотря на то, что старались жить как можно экономней; каждое утро Наталья Павловна и мадам совещались, каким образом свести к минимуму расходы дня, но жизнь выставляла свои требования, обойти которые было невозможно. Вести хозяйство было тем труднее, что в этой семье из четырех человек двое - Наталья Павловна и Олег - были "лишенцами" и вследствие этого не получали продуктовых карточек, обреченные законным образом на голодовку. Распределение по карточкам никакой роли внутри семьи, разумеется, не играло и служило только поводом к нескончаемым издевкам над правительством, которое не могло покончить с системой нищенских пайков и полуголодным режимом. Продуктов не хватало, а чтобы докупать у спекулянтов, не хватало денег. Олег раздобыл несколько уроков и лекции в пожарной части, но этого было слишком недостаточно. Положение безработного его тяготило и возмущало, а необходимость с утра оставаться дома и присутствовать при утренней черновой работе по дому казалось ему в высшей степени досадной и скучной. Вид еще не прибранных комнат, халатики и передники на домашних, восклицания и вопросы, с которыми обращались друг к другу женщины: "Ася, вымела ты гостинную?!" или "У Славчика опять нет запасных штанов, надо за стирку приниматься!" - все это вызывало в нем приливы досады и глухого раздражения. "Эта сторона жизни не для мужчин, - думалось ему, - мужчина даже на первобытной ступени развития всегда был занят вне своего очага - на охоте, на войне, на пастбищах. Когда возвращаешься со службы домой, где тебя ждут с уже накрытым к обеду столом, чувствуешь себя главой семьи, заслуживающим уважения. В часы отдыха с удовольствием поиграешь с ребенком, поможешь жене, но начинать день с бесцельного шатания по дому - значит потерять понемногу уважение к самому себе!"
   Ася, по-видимому, угадывала его томление и в свою очередь болезненно переживала это новое осложнение, огорчавшее ее больше, чем отсутствие заработка. Она то и дело подходила к мужу и, заглядывая ему в глаза, говорила: "В гостиной уже прибрано, милый. Можешь сесть там читать". Или: "В спальне уже освежено, тебе там никто не помешает, а записки Талейрана, которые ты начал читать, на столике у окна". Он целовал ее в лоб, но досада не проходила. Он предлагал и свои услуги, но наиболее охотно исполнял поручения вне дома и скоро взял себе за правило гулять со Славчиком как раз в первые утренние часы, наиболее невыносимые, когда он решительно чувствовал себя лишним в этом женском царстве.
   В одно февральское утро он подымался с сыном по лестнице, возвращаясь с прогулки, когда кто-то окликнул его снизу, и он увидел Вячеслава, нагонявшего его через ступеньку.
   - Я к вам, Казаринов. Аннушка сказала мне ваш адрес. Это сынок ваш? У, какой хороший бутуз! Похож, разбойник, на своего папу, - и Вячеслав протянул ребенку палец, который Славчик тотчас ухватил, причем весело и заливчато рассмеялся.
   - Этому ребенку, может быть, лучше было вовсе не родиться на свет! сказал Олег, в свою очередь не спускавший глаз с сына. - Представляете вы себе, Вячеслав, его будущее и те нескончаемые анкеты и репрессии, которым он будет подвергаться за своих родителей?
   - Погодите, погодите, товарищ Казаринов! Не торопитесь с прогнозами! К тому времени, как этот ваш бутуз кончит школу, мы, может быть, уже покончим с классовой борьбой и сможем позволить себе роскошь не опасаться своих врагов, а может быть, их у нас уже не будет! Я к вам, товарищ, не войду. Я хочу только предложить вам место в приемном покое больницы, где сам работаю. Ставка небольшая, а все годится на первый случай. Я так полагаю, что на анкету у нас смотреть не будут - должность не ответственная, это вам не порт! А люди нужны: носилки таскать некому. Ближайшим начальством вашим буду всего только я. По рукам, что ли? - И он назвал адрес, уже знакомый Олегу.
   Благодаря Вячеслава, Олег спросил: знает ли он медсестру Муромцеву? Но Вячеслав работал еще недавно и не успел перезнакомиться с персоналом больницы.
   - Я все эти пять лет, пока учился сначала на рабфаке, а после на фельдшера, проработал на заводе, Казаринов. Теперь мне в больнице как-то еще не по себе. На заводе у нас уже слаженный коллектив был, ребята подобрались веселые, дружные, а здесь все друг на друга волками смотрят, общественная работа не ладится, кружков никаких. Дождаться я не мог того времени, когда начну работать по специальности, а теперь вот ровно бы жаль завода. - сказал он.
   На следующее утро Олег появился в больнице, причем сразу же был удостоен почтительного поклона швейцара. Анкета и в самом деле на сей раз не помешала, и он был зачислен в штат.
   В этот день в больнице должно было состояться общее собрание, которому предшествовал редко наблюдаемый ажиотаж: Олег слышал, как в санпропускнике одна из санитарок повествовала другой:
   - Старый дохтур сказал, вишь, бес в ее и взаправду вселился, потому как и бесы, и Христос, Царь Небесный, есте, и это только жиды уверяют, что ни Господа нашего, ни бесов в заводе нет. Это, вишь старый; ну, а молодой тот на дыбы: это-де контра! Ни бесов, ни Богу нетути, ты, такой-сякой, видать, из прежних господ, и я тебя на собрании на чистую воду выведу!
   Позднее, проходя с носилками через коридор, Олег услышал, как один молодой врач сказал другому:
   - Сегодня на собрании старого невропатолога за отсталую идеологию крыть будем.
   Вслед за этим фельдшер в санпропускнике сказал Вячеславу:
   - Уж уконтропупят сегодня нашего старика!
   Но Вячеслав, к которому Олег обратился за разъяснениями, знал только начало истории: "на нервном" появилась в женской палате истеричка, которая убедила себя, что ее атакует нечистая сила, требуя от неё кощунственного акта; недавно, ночью, больная эта перепугала всю палату и дежурный персонал, уверяя, что увидела в уборной безобразное существо, похожее на лягушку и немного на обезьяну. При этом женщина тряслась и плакала, так что пришлось вызвать дежурного врача, который с трудом водворил порядок.
   Кого и за что собирались "крыть", Вячеслав не знал, но можно было предполагать, что столкновение двух невропатологов имеет отношение к этой больной.
   - Придем на собрание, узнаем, - закончил Вячеслав.
   Но на собрание они опоздали, задержались в приемном покое, и пришли, когда на трибуне уже ораторствовал один из врачей, как оказалось, молодой невропатолог:
   - Мы имеем налицо выраженную истерию, почвой для которой являются религиозные представления, в данном случае представления о нечистой силе и одержимости. Какие же объяснения представил мой уважаемый коллега досужим бредням этой истерички? Я могу процитировать его слова, за точность которых ручаюсь: "Народное представление об одержимо-сти вовсе не так нелепо и не лишено под собой почвы: чужая, темная воля подавляет в этих случаях человеческую, а тело человека используется одержителем как орудие для своего проявления". И еще: "До тех пор, пока психиатрия и невропатология не примут несколько истин окультного порядка, они не смогут успешно бороться с такими явлениями, как мании, навязчи-вые идеи, галлюцинации, идиосинкразии..." Товарищи, да ведь это уже отдает теософией! Но когда я указал на этот факт моему уважаемому коллеге, он ответил: "Я говорил с вами, как с другом и с коллегой, и надеясь, что разговор этот останется между нами". Но я не придержива-юсь ни отживших понятий, ни отжившей морали, в наше время сознание каждого должно быть подчинено контролю общества; кто умеет убеждать, пусть и отвечает за свои слова! Я лично отмежевываюсь...
   "Совсем плохо!" - подумал Олег, всматриваясь в головы присутствующих и стараясь решить, которая принадлежит человеку, позволившему себе высказать свою задушевную мысль.
   На трибуну тем временем поднялся директор Залкинсон, который не ожидал, не мог предположить, не мог думать... и теперь потрясен, поражен и не допустит... Потом начали высказываться коллеги-врачи, причем каждый в свою очередь спешил отмежеваться от товарища и доказать, что не имеет с ними ничего общего. Наконец в первых рядах поднялась фигура в белом халате, с длинной бородой и высоким лбом; старик попросил слова и, поднявшись на трибуну, сказал:
   - Я признаю жизнь человека одновременно на нескольких планах: физическое тело, по моему глубокому убеждению, есть только проекция на один план. Душу признаю и в Бога верю, и без Его святой воли волос с моей головы не упадет!
   Его перебили:
   - Мракобес! Церковник! - раздались усердные выкрики с мест.
   Молодой электромонтер попросил слова и крикнул:
   - Человеку, отравленному религиозными предрассудками, не место в рядах советских ученых! Кто вам позволил, гражданин профессор, с этой высокопоставленной трибуны так выражаться?
   Олег обернулся на Вячеслава.
   - Ну, с этой "высокопоставленной" трибуны ни одного слова в защиту, разумеется, не прозвучит! - шепнул он.
   - Ошибаетесь! - отрезал Вячеслав. - Товарищ председатель, разрешите теперь мне! - и начал продираться вперед.
   - Товарищи! - и что-то молодое, бодрое, смелое зазвенело в этом голосе. - Чем, скажите, мы сейчас заняты? Ведь мы топим человека! Все словно сговорились спихнуть в воду одного, старого, да еще заслуженного работника! Религия, конечно, дело отжившее, дело вредное. Религия усыпляет разум трудящихся и ослабляет их волю к борьбе с гнетом эксплуататоров. Товарищ Ленин и Сталин учат вести борьбу с религиозными предрассудками. Однако же это еще не значит, что каждый верующий человек - наш враг! И мы должны им помочь освободиться от старых предрассудков, а не топить их за это. Товарищи, давайте разребемся: враг тот, кто с нами воюет, а этот человек работал с нами; враг тот, кто вредит исподтишка - ползет, прячется и ударяет в спину, а этот человек говорил прямо, сам высказал свои мысли в дружеской беседе; коли мы его взашей вытолкаем, мы только сраму наберемся! Всякий о нас скажет: у, предатели! Все они, коммунисты, такие! О нас и так уже довольно дурного говорят, и очень уж разрослась у нас эта нездоровая атмосфера доноса. Негожее это, товарищи, дело! Партия учитывает удельный вес человека, и тому, кто большую пользу приносит, можно извинить другой раз то, чего нельзя извинить мне. А людей, которые не боятся говорить прямо, надо всегда ценить - такие-то нам и нужны! Вы вот не любите нас, товарищ профессор, а мы еще с вами друзьями заделаемся, мы вас еще перевоспитаем по-своему.
   В президиуме перешептывались, и наконец председательствующий сухо окликнул:
   - Время истекло: закругляйся, Коноплянников!
   Вячеслав оглянулся на красный стол и угрюмые лица людей, сидевших за ним.
   - Сейчас закругляюсь. Да здравствует революция на всем Земном шару! оборвал он и сошел с трибуны.
   Когда собрание кончилось, Олег и Вячеслав вышли вместе. Оба одновременно глубоко вздохнули: морозный воздух был, конечно, очень приятен после душного зала, но этот вздох как будто затаил в себе еще нечто.
   - До чего же исподличались люди за эти пятнадцать лет! - сказал Олег, закуривая. - В прежнее время предательство считалось позором и решиться публично на предательство - значило быть выброшенным за борт в любом прежнем обществе: в военном ли, учебном ли, в студенческом ли, в рабочем ли - все равно! Я знаю случай, когда студента, заподозренного в сношении с Третьим отделением, открыто бойкотировали все: никто на всем курсе не подавал ему руки. Помещики никогда не принимали у себя жандармских офицеров. Когда шел процесс над декабристами, было широко известно, что целый ряд лиц, из самых аристократических кругов, осведомлен о существовании союза, и, однако же, никто не репрессировал их. Известен разговор Николая Первого с молодым Раевским. Император спросил: "И вы не сочли долгом сообщить мне?!" А тот ответил: "Такой поступок не вяжется с честью офицера, Ваше Величест-во!" И Николай пожал ему руку со словами: "Вы правы!" В те дни сочли бы подлостью то, что вы называете "отмежеванием". Я вспоминаю историю в Пажеском корпусе при Александре Втором. Мне она хорошо известна, в нее был замешан мой отец: группа кадетов была уличена в неповиновении и шалости, за которую грозило исключение. В заговоре была вся рота, иначе говоря - класс; пойманы несколько человек, которые, разумеется, отказались выдать товарищей. Дело, однако, не в этом - интересна реакция начальства: прибегли к авторитету Императора, который ответил: "Мои будущие офицеры иначе держать себя не могут - предателей вы из них не сделаете! Немедленно выпустить из карцера!" Вот как говорили императоры: а ваш вождь призывает к массовым доносам и утверждает выслеживание как доблесть! Картина, которую мы наблюдали сейчас в зале, возможна только при вашей системе власти, Вячеслав.
   - Коли вы все это говорите, Казаринов, чтобы повернуть меня в другое русло, так не надейтесь по-пустому: болезни и недостатки наши я и сам отлично знаю, но делу нашей партии не изменю.
   - Я никуда не собираюсь вас тащить, мой юный друг. Мне слишком опротивело идейное насилие, чтобы я вздумал применять его сам. Но всегда молчать не могу - у меня в груди все клокочет!
   - Мне жаль вас, Казаринов, человек вы хороший и субъективно честный, а вот не видите, что ровно в бездну катитесь!
   Олег бросил на него быстрый проницательный взгляд:
   - Я в этой бездне, конечно, буду, но я делаю все, чтобы это случилось как можно позднее, а вот вы, Вячеслав, легко можете оказаться собственным могильщиком: в эту бездну вы тоже катитесь, я убежден!
   Вячеслав сдвинул на затылок свою фуражку и, провожая внимательным взглядом промчавшийся грузовик, спросил:
   - А что, та девчонка, кузина ваша, вышла она уже замуж?
   - Нет, Вячеслав. Еще не вышла. Это теперь не так легко.
   - Конечно, нелегко! Господ офицеров бывших не так уж много осталось спились с тоски, которые не засажены.... а другие новыми Азефами соделались; один вот тут в комиссион-ном магазине оценщиком служит, цены накручивает не хуже спекулянта, а сам весь - как петух. Чем не жених? - И, кивнув Олегу, Вячеслав свернул в переулок.
   Из темноты просунулась к ногам Олега морда бульдога с выпяченной губой и круглыми, навыкате, глазами... Совсем таким же был Али-Баба и так же сопел, натягивал цепочку. Вспомнился отцовский лихач, набережная Невы и Али-Баба под медвежьей полостью. Породистые собаки стали так редки, что поневоле ассоциируются с минувшим... Недавно на улице незнакомая дама расплакалась при виде пуделя Аси... Удивляться нечему: для нее пудель, очевидно, тоже связывался с воспоминаниями о собственной семье, собственных квартирах и мирных, милых радостях... Невыносимо мрачен советский Петербург, то бишь Ленинград!
   Отворив ключом дверь, Дашков еще в передней услышал печальную певучую мелодию, переплетавшуюся с подголосками левой руки, и увидел с порога склонившийся над роялем ясный лоб.
   Он приблизился и поцеловал голубые жилки на виске.
   - Славчик гулял сегодня?
   Она кивнула, продолжая наигрывать.
   - Что ты исполняешь? Мне это как будто незнакомо.
   - Моё сочинение, - ответила она, все еще не снимая рук с клавишей.
   - Твое сочинение? Сыграй еще раз, я хочу выслушать с начала.
   - Нет, нет! Еще не готово. После когда-нибудь,- она вскочила, захлопнула крышку.
   Он привлек жену к себе.
   - Я сегодня столько наслушался отвратительных разглагольствований. Хочу забыть. Все-таки сыграй мне свой прелюд, может быть, это ноктюрн?
   - В смысле формы это, скорее всего, фантазия, - ответила она все еще неохотно. - Я очень много вложила в это души, но до сих пор не могу закончить и устранить две-три шероховатости... А задумано было давно... - И тут в голосе ее зазвенела душевная нота. - Помню, дядя Сережа повез меня раз на август месяц в тихую деревеньку под Лугу. И вот раз осенним вечером, когда дядя Сережа был где-то на рыбалке, я шла одна в полях, собрала букет - растрепанный, пестрый, были там иван-чай, медуница, осенние ромашки... уже свежело и темнело... пусто-пусто было в поле и тихо, туман засеребрился и холодком повеяло. Я шла пожней, которая вся заросла запоздалой анютиной глазкой, я озябла и заторопилась домой... И вот издалека, из церкви, которая чуть видна была на краю леса, донесся церковный благовест. Был канун Успенья, шла всенощная. Почему-то я вздрогнула и цветы уронила, рассыпала... Мне что-то особенное показалось в этом звоне, что-то грустное и вместе с тем торжественное и странно родное... Звон все разрастался, гудел и переносил меня в прошлое - в те стародавние времена, когда чище, проще было у нас на Руси, когда в лесных чащах воздвигалась одинокие кельи и монастыри, такие, как Сергиевская обитель, где печалился за свою родину Сергий Радонежский и приносил свои великие молитвы на коленях в чаще. Знаешь, ведь медведи ложились к его ногам и, говорят, молились с ним. Перед Куликовой битвой туда Дмитрий Донской вывел глухими тропами свою рать и склонил свои знамена к ногам святителя. В этом звоне со мной как будто заговорила душа России, он был как стон родной земли, а последняя яркая полоска заката - как кровь - как кровь... Мне и плакать хотелось, и молиться! У России так много было горя, и оно все не залечивалось, не проходило... Я помню: на небе и в поле темнеет, а я стою и стою. Может быть, я была под впечатлением корсаковского "Китежа" и потому могла так перечувствовать именно звон, но долго потом находилась под обаянием этой минуты... Теперь колокольный звон уже запрещен повсеместно. Они помолчали.