- Не стану. Мне не объяснения нужны. Вот я теперь увижу вашу любовь! Ну, как?
- Вы так жестко и сухо со мной говорите!
- А вы смотрите не на тон, а на содержание слова!
- А что же... потом?
- Потом пойдем в загс - в день, который наметили, если вы ничего не измените.
Он сделал ударение на слове "вы". Она пытливо всматривалась в него, чувствуя, что он чего-то не договаривает. И опять ее охватила уверенность, что она перед несчастьем, которое стоит тут, у двери, стоит и стучит...
- Пусть это будет между нами теперь или не будет вовсе,- повторил Геня, глядя мимо нее.
Что-то трепыхало в ее груди, как будто залетела туда и билась там испуганная птица. Она закрыла лицо руками.
- Ну, как? Едете или не едете? - приставал он.
Потребовать клятву, что он ее не бросит, показалось ей слишком банально, как-то унизительно. Да и что могла значить клятва для такого человека?
Она помедлила еще минуту.
- Я согласна, Геня... я поеду... Я верю вам... запомните это...
Он крепко сжал ее руку.
- Тогда бегите одеваться, а маме вашей скажите, что вечеринка начинается в шесть. Бегите, я подожду.
Когда Леля была готова, Зинаида Глебовна, наблюдавшая за переодеванием, приблизилась поправить на дочери оборку, а потом перекрестила ее со словами:
- Ну, Христос с тобой, моя детка. Повеселись, потанцуй, а я не лягу буду тебя дожидать.
Пришлось сделать очень большое усилие, чтобы не заплакать и не броситься матери на шею.
Все совершилось так быстро и просто, и все с самого начала не так, как у Аси. Венчальное платье с длинным шлейфом, белые-белые цветы, свечи и торжественные песнопения - без них все приняло оттенок падения, которое смутно предчувствовала и которого боялась. Почему он не захотел дождаться хотя бы загса? Непонятный каприз омрачил ее неповторимые минуты и поставил ее в зависимость... А тут еще репродуктор выкрикивает: "Будь, красотка, осторожней и не сразу верь". А Геня не понимает всего, чем полна ее душа. Ах, эта неуместность мефистофе-льского хохота! Помогая ей одеваться, он шутит, торопит на вечеринку, и совершенно очевидно, что он... не в первый раз! Самого слабого оттенка смущения, растерянность или робости не промелькнуло в нем, и только усилием воли она подавляет желание расплакаться.
В переполненном шумном зале стало еще тяжелее. Вот когда довелось сдавать экзамен пройденной в детстве школе воспитания.
Как часто в воображении она рисовала себе балы: много-много огней, цветы, бриллианты, серпантин, исступленные завывания джаза, "шумит ночной Марсель", дамы в эксцентричных туалетах и красивые, смелые мужчины - весь этот угар оживлял в ней глубоко скрытый темперамент.
Те балы, о которых вспоминала мать, ее не привлекали; этикет высшего круга казался ей скучным, замораживающим. Присутствие высокопоставленных особ, эти дамы с шифром, эти матери, наблюдающие в лорнеты за своей молодежью, постоянная настороженность, чтобы не сделать "faux pas"*, вся официальность - должны были, казалось ей, наводить тоску и лишать сладкого яда эти вальсы и pas de quatre**, несмотря на всю изысканность среды и обстановки.
Но здесь, в этой зале, не было ни эксцентричности, ни этикета, а только распущенность; здесь слишком остро не хватало изящества. Мужчины уже слишком мало были похожи на салонных львов. Женщины - расфуфыренные и развязные жирные еврейки из nouveaux riche'ek*** и пролетарские девицы, державшие носки вместе и пятки в стороны, а толстые руки сжатыми в кулачки. Короткие юбки открывали неуклюжие колени, губы у всех ярко размалеваны, безвкусица в одежде, ублюжество манер, визгливый беззастенчивый хохот, запах пота и дешевых духов, красные бутоньерки и обилие партзначков - все это действовало удручающе. Это было уже совсем не то, чего бы ей хотелось!
* Бестактность (франц.)
** Падекатры (франц.)
*** Нуворишек, то есть новых богатеек {франц.); здесь французкое слово получило русское окончание и слегка изменило смысл - "ну, воришки""
Замечал или не замечал Геня все это убожество? Он, правда, шепнул ей:
- Моя Леночка лучше всех.
А в общем, был весел и чувствовал себя, по-видимому, в родной стихии. Веселостью своей он в какой-то мере выказывал безразличие к тому, что произошло час назад между ними, и это оскорбляло ее в самых тонких чувствах.
Пришлось встать, когда пили за товарища Сталина.
С опущенными глазами, стараясь ничем не выразить кипевшего в ней негодования, она выпила за изверга, а Геня в каком-то глупом восторге еще повторял слова тоста!
Он опрокидывал рюмку за рюмкой и подливал ей, требуя, чтобы она выпила непременно до дна, и это было досадно и скучно. Видя, что он становится все развязнее и развязнее, она пыталась удерживать его:
- Геня, не пейте больше! Геня, довольно! - И обрадовалась, когда начались танцы.
Однако после нескольких фокстротов он потащил ее в буфет, где опять спросил портвейна. Усаживая ее, он как будто случайно коснулся ее груди, а наливая ей вино, почти обнял ее.
- Геня, ведите себя прилично, или я тотчас уеду домой, - сказала она, окидывая его недружелюбным взглядом. - Помните золотое правило: джентльмен может пить, но не может быть пьян.
Геня, разумеется, стал уверять, что он не пьян, совсем не пьян.
Не было вальса с веселыми выкриками "A une colonne!"* и "Valse generate!"**. Эти команды были ей знакомы еще по детским балам. Не было танго, которое ей не пришлось танцевать еще ни разу в жизни, только тустеп и фокстрот, которые танцевали, безобразно прижимаясь друг к другу и покачиваясь из стороны в сторону.
- Ты чего это, Геня, не знакомишь нас со своей девушкой? Себе приберегаешь? Пошли теперь со мной, гражданочка. Я этак в обнимку, услышала она вдруг заплетающийся голос и, обернувшись, увидела пьяную красную физиономию и распахнутую на волосатой груди рубашку.
- Благодарю. Я с незнакомыми не танцую, - сдерживая негодование, ответила Леля и уцепилась за Геню.
- Что вы, Леночка, мы тут все знакомы! Это наш завхоз, отличный парень. Пройдитесь с ним, а я сбегаю в буфет вам за шоколадкой.
- Нет, Геня. Я вас прошу проводить меня домой. Я очень устала, меня ждет мама, а вы можете снова вернуться и танцевать хоть до утра. - И так как завхоз уже ретировался, прибавила: - Я не желаю танцевать с подобным типом: он едва на ногах держится, разве вы не видите? Нет, Геня: вы сначала проводите меня, а потом пройдете в буфет.
Он повиновался ее повелительному тону, но как только они оказались в такси, он, словно изголодавшись по ней, схватил ее в объятия, ощупывая жадными руками ее маленькие груди, которые ей не приходилось стягивать бюстгальтером, так они были миниатюрны.
- Геня, Геня, qu'est-ce que vous faites! Ca ne va pas!*** - прошептала она, забывая, что он не понимает по-французки, и отстраняя его; но он сжал ее еще сильнее.
* "В одну колонну!" (франц.)
** "Танцуют все!" {франц.)
*** Что вы делаете! Не нужно! (франц.)
- Вы только не вздумайте прогонять меня! Я еще не успел на вас порадоваться, посмако-вать. Обещайте, что ваша любовь у меня останется, что бы ни случилось, - бормотал он заплетающимся языком.
- Геня, перестаньте! Мы не одни. Потом поговорим.
- Нет, теперь, а то я ночь не буду спать. Вчера, Леночка... вчера... у меня был неприятный день... Мне это тяжело, честное ленинское! Уж этот мне Шерлок Холмс! Ему охота по службе выдвинуться, а я тут при чем? Я вообще-то, честно, люблю вас... Вы - милашка такая! Только зря вы мне вашего пажа подставили...
- Что? Что?! - в ужасе вскрикнула Леля.
- А вы обещайте, что не разлюбите! - продолжал бормотать Геня. - Ну да, может быть, они не узнают... Я вас спрашиваю: где тут моя вина? Я сам пострадавший - помешали моему счастью с девушкой... Я вас спрашиваю... У меня любовь, а они лезут - Дашкова им подавай...
Геня совсем раскис и, свернувшись клубком, соскользнул, словно куль, к ее ногам.
Шофер в эту как раз минуту затормозил перед домом Лели.
- Ну, девушка, кавалер ваш, видать, совсем размокропогодился! Как нам теперь быть с ним? В отрезвиловку, что ли, доставить?
Но Леля, вся заледенев, не понимала, о чем он говорит.
- Господи, Господи! Что же это! - повторяла она, хватаясь за голову.
- Да ничего, протрезвится! А вот кто мне теперь платить будет? Есть ли у вас деньги, девушка?
Сообразив наконец, о чем говорит шофер, Леля стала растерянно шарить у себя в сумочке и в карманах, где, к счастью, неожиданно отыскала то, что было нужно. Протянув деньги шоферу, она назвала адрес Гени, а сама бросилась к подъезду, словно убегая от погони.
- Боже! Боже! - слетало с ее холодных губ.
Глава тридцать третья
Накануне первого мая, сразу после работы - утренняя смена кончалась в три часа, Олег помчался на вокзал, в восторге от мысли, что может провести дома двое с половиной суток. Он и Маркиза взял с собой.
В Ленинграде, выскочив с собакой на ходу из трамвая, он забежал в гастроном на углу купить Асе и Славчику по пирожному.
Но дома было безрадостно - вчера Наталью Павловну вызвали в часть и взяли подписку о невыезде, а это значило, что со дня на день следовало ожидать ссылки.
Олег возмутился:
- Какая жесткость! Человеку скоро семьдесят! Вот нелюди!
Ася плакала, и Олегу даже пришлось строго поговорить с ней, чтобы как-то воззвать к ее мужеству.
Приложившись к ручкам Натальи Павловны и француженки и обменявшись с ними несколькими словами по поводу тех мер, которые следовало принять, Олег пошел в ванную, предвкушая удовольствие встать под душ, но натолкнулся там на Асю: она сидела на краю ванны с печально склоненной головкой и распущенной косой.
- Ты точно сестрица Аленушка, окликающая братца Иванушку... Ася, да ты опять плачешь!
- Я очень боюсь за бабушку. Я не смогу быть больше мужественной, я вдруг увидела бессилие: удар - выпрямимся, залижем раны, снова удар... опять из последних сил наладим жизнь, и снова... Когда же конец? У меня такое чувство, что наше гнездо разоряют. А ты стал слишком суров в последнее время, ты, может быть, разлюбил меня?
- Что ты! Что ты, родная! Никогда еще я не любил тебя так, как теперь! Но бывают минуты, когда с человеком, который падает духом, следует заговорить решительно и даже строго - только и всего! Прости, если я тебя обидел, моя чудная девочка. Ну, улыбнись же! - Но она закрывала лицо руками, и он увидел, что сквозь тонкие пальчики текут слезы. Кто-то толкнул Олега - это пудель протискивался к своей хозяйке, большие черные глаза собаки тревожно и соболезнующе устремились на Асю, но та не изменила положения.
- Теперь горе даже то, что могло бы быть счастьем, теперь все горе, все. Мне жалко нас всех, мне жалко самоё себя... - шептала она сквозь слезы.
- Да что же все-таки случилось, Ася? Какое еще осложнение или горе? Посмотри, я около тебя на коленях, не мучай меня и свою верную Ладу, скажи нам. - Она молчала, глядя в пол; нахмурившись, он молча всматривался в нее... - Кажется, я догадываюсь... Я правильно догадываюсь? - и взял ее руку.
Она кинула на него быстрый пугливый взгляд из-под ресниц и снова их опустила, на щеках остановились две крупные слезинки.
- Я угадал. Но разве это уж такое горе? Сейчас, конечно, очень трудный момент, я понимаю... И все-таки: неужели мы с тобой будем считать это несчастьем? Слезы-то, слезы, какие соленые, горькие, вкусные... - Он целовал ее мокрые щеки.- Ага, улыбнулась! Твоя улыбка - как радуга после дождя. Ася, послушай: а что если там девочка - дочка?
Она, все еще всхлипывая, прижалась к его груди.
- Так ты рад! А я ведь не решалась тебе сказать - я еще никому не говорила.
- С каких пор ты стала меня бояться, Ася? И почему ты так виновато смотришь? Ты - моя святая! Пусть мы бедствуем, и все-таки не будем унывать, Ася, пусть, наперекор всему, новый ребенок будет счастьем для нас!
После обеда Олег засел за письма Пешковой и Карпинскому, которые он составлял от лица Натальи Павловны, с просьбой заступиться перед органами политуправления за семидесятилет-нюю больную вдову; Наталья Павловна должна была их переписать собственной рукой. Желая поднять присутствие духа у окружающих, Олег разработал план действий на случай, если повестка все-таки придет: Наталья Павловна поедет сначала с мадам, Ася останется кончать учебу и распродавать вещи и приедет позднее, обменяв ленинградские комнаты на комнаты в том городе, где будет Наталья Павловна.
- У меня только "минус" - к Луге я не прикреплен и надеюсь, что мы сможем поселиться все вместе, - говорил он, великолепно сознавая всю шаткость этих позиций. Тем не менее ему все-таки удалось несколько восстановить равновесие, и он с радостью заметил, что Ася приободрилась.
Часов около восьми вечера Олег, сидя на диване рядом с женой, доказывал ей, что великолепно может без всякого ущерба для собственного здоровья еще и еще ограничить расходы на собственную персону в Луге.
- Ни в коем случае не присылай мне больше таких роскошей, как сыр и ветчину, - говорил он.
Ася подняла голову:
- Я этого не посылала - у тебя воображение разыгрывается.
- Как же не посылала? А помнишь - через Елизавету Георгиевну, когда она навещала меня в Луге?
- Через Елочку я не передавала ничего!
Они с удивлением переглянулись.
- Елочка, стало быть, захотела нам помочь! - сказал Ася.- Это так на нее похоже: подсунуть незаметно от чужого имени. Ты видишь теперь, что напрасно называл ее сухой. Как жаль, что у нее нет своей семьи, своего счастья! - И, положив голову на плечо мужа, продолжала, понизив голос: Знаешь, она ведь любила в юности, еще когда была сестрой милосердия в Крыму. Это был раненый офицер, он погиб от репрессии красных, а она не из тех, чтобы забыть и полюбить другого, она до сих пор полна им одним и плачет каждый раз, когда заговорят о нем; он подарил ей раз духи "Пармскую фиалку", и она до сих пор бережет, как самую большую драгоценность, этот флакон и ту косынку, которую он залил, пытаясь ее надушить.
Олег вдруг взял ее руку:
- Не рассказывай. Не будем касаться чужих тайн. - Он быстро встал. Пойду выкурю папиросу.
Он никогда не курил в комнатах, а всегда выходил в кухню или в переднюю.
Итак, она любила его! Любила и, кажется, любит, эта замкнутая молчаливая девушка! Сколько выдержки, сколько такта!
Перед ним вереницами закружились образы... Вот она - юная, девятнадцатилетняя, в переднике с красным крестом, в длинной сестринской косынке. Он вспомнил ее застенчивую заботливость, тихий голос, осторожные руки, гордую головку... Эта крымская трагедия, на фоне которой выступала она и ее незамеченная, неоцененная любовь, была залита кровью... Воспоми-нания были так болезненны, что лучше было их не касаться, - агония белогвардейского движения, за которой тянулся призрак расстрела на тюремном дворе...
Он нахмурился и, потушив папиросу, вернулся в спальню.
Ася стояла на подоконнике, заглядывая в форточку.
- Дождь моросит, тихий, теплый, весенний. Теперь все зазеленеет, сказала она ему с улыбкой, как будто дождь этот обещал благодатную перемену не цветам и листьям, а измученным людям. - Тучка проходящая... вот уже радуга - посмотри! Что если бы на этом причудливом облаке с янтарным оттенком вдруг показался Светлый Дух, но не грозный Архангел с трубой, призывающий на Суд, а другой, весь исполненный любви! И пусть бы его увидели одинаково и праведные и неправедные, и верующие и атеисты; может быть, тогда люди покаялись и все зло кануло в вечность... Как ты думаешь?
Но он думал совсем о другом и сказал:
- Не хочешь ли пройтись со мной к Елизавете Георгиевне? Мы, право же, слишком мало внимательны к ней. Принесем ей хоть букет цветов.
Ася соскочила с окна и с готовностью схватилась за шляпку.
На улицах пахло распускающимися тополями, душистые липкие ветки которых продавали на каждом углу, запах их навсегда связался в памяти обоих с этим незабываемым последним счастливым вечером.
К одиннадцати они уже вернулись домой, но Ася настолько устала, что отказалась от чая, желая скорее лечь. Олег поднял ее с дивана и на руках перенес на постель.
- Когда ты с нами, я ничего не боюсь, я опять счастлива! - лепетала она, опускаясь на подушку. - Только бы не разлучаться с тобой и со Славчиком.
- А дочка? О дочке-то ты и забыла? Смотри, чтобы непременно была дочь. Славчик похож на меня, а твои тончайшие черты остались неповторенными. Я хотел бы назвать дочку Софьей в памяти моей матери. Будем водить ее в коротких платьицах, а на головку ей завязывать огромный бант: так одевали когда-то мою сестренку.
Она блаженно улыбалась:
- Спасибо, милый! - и глубокая нежность зазвенела в ее голосе. - Я виновата, я сама вижу, что стала слишком легко расстраиваться. Не знаю, что со мной теперь - я везде вижу только боль и горе!
- Ты - святая, - сказал он, - если вечная жизнь существует, мы с тобой и не встретимся: я - нераскаянный грешник, а ты...
Ася открыла глаза.
- Молчи! Не смей так говорить. Ты придешь туда же, где буду я, иначе я счастлива не буду. Почему-то я уверена, что умирая, услышу колокольный звон и увижу белые тени, которые поют "Осанна" и "Свят, Свят, Свят еси, Боже"! Мне иногда уже мерещится... Наверное, очень большая дерзость думать так!
И опять закрыла глаза...
"Тебе мерещится это, - подумал он, - а мне только узкоглазый киргиз, который метится в мое сердце".
Он смотрел на то, как засыпает Ася, и думал: что если она, жалеющая всякую тварь - собак, кошек, голубей, узнала бы, как он отдал приказ расстрелять восьмерых человек? Разлюбила бы она его?
Он вдруг с небывалой силой в душе своей раскаялся во всем дурном, что жизнь заставила его сделать. Доселе он и не думал о тех восьмерых большевистских нелюдях, убийцах и грабителях, которых расстреляли по его приказу. А теперь вдруг всплыло. И всплыло как грех. Да, он не мог поступить иначе, но горе ему, что судьба распорядилась казнить их его рукою.
Этому раскаянию отчасти предшествовало событие, разыгравшееся в Луге накануне; Олег задумал извлечь пользу из своих ежедневных скитаний по лужским лесам и привезти с собой к обеду дичь, пользуясь дружескими услугами Маркиза. Лесник, мимо избушки которого он часто проходил, одолжил ему ружье, и он отправился на охоту. У Маркиза были свои планы, и очень скоро он выгнал на поляну зайца.
"Давно не стрелял... Эх, маху дам!" - подумал Олег, прицеливаясь. Но заяц бежал странно медленно и почти не увертывался. Выстрел Олега повалил его. Приблизившись, Олег увидел издыхающую зайчиху, около которой копошились с жалобным писком только что родившиеся крошечные зайчатки мелькали их длинные ушки и еле заметные хвостики. Олег невольно остановился; Маркиз остановился тоже и взглянул на хозяина значительным, понимающим взглядом. "Что мы с тобой наделали! Ну, и изверги же мы после этого!" - сказал, казалось, взгляд собаки. Умирающая мать оперлась о лапку и стала облизывать ближайшего детеныша... Олег отвернулся и пошел прочь.
"Вот почему она так тихо бежала, бедная! У нее уже начинались роды, а мы ее так немилосердно загоняли!" - Он вспомнил Асю беременной и тот беспомощный взгляд, который она бросила на разлившийся ручей; вспомнил ее письма о новорожденном сыне и слишком маленьких сосочках... потом вспомнил свою рану - ему тоже довелось убегать от опасности в те как раз минуты, когда было мучительно каждое движение! Денщик помогал ему встать, повторяя: "Пропали, коли не дойдем". И он с отчаянным усилием подымался, делал, шатаясь, несколько шагов и снова опускался на землю...
Бывают минуты, когда живое существо, пораженное болью или слабостью, зависит полностью от великодушия и внимания окружающих. Кто хоть раз оказался в таком положении - болезнь ли, рана ли, беременность ли, - тот не может забыть отношения к себе. В такие минуты равнодушие, небрежность или любопытство не легче жестокости. Он такую минуту пережил, но не научился милосердию!
Зайчата и убитая зайчиха переплетались теперь в его мыслях с будущим его собственных детей - ведь было какое-то страшное сходство. Желание во что бы то ни стало жить, спастись, любить - и равнодушный, бессердечный выстрел охотника...
Только тот, кто жил при большевистском терроре, понимает, что такое звонок среди ночи. От одного ожидания его устают, замучиваются и раньше времени гибнут человеческие сердца! Такой звонок - вестник несчастья, разлуки, крушения всех надежд... Счастлив тот, кто его никогда не слышал и не ожидал из ночи в ночь.
Пробило час, потом два - Дашков не мог уснуть под давлением болезненных впечатлений и лежал на спине, заложив руки за голову и напряженно глядя в окно, где по черному небу плыло странное оранжевое облако... Внезапно из передней донесся пронзительный, резкий звук, который можно бы сравнить только с трубой Архангела в Судный день! Уж не стоял ли в самом деле на том оранжевом облаке невидимый Архангел!..
- Вы так жестко и сухо со мной говорите!
- А вы смотрите не на тон, а на содержание слова!
- А что же... потом?
- Потом пойдем в загс - в день, который наметили, если вы ничего не измените.
Он сделал ударение на слове "вы". Она пытливо всматривалась в него, чувствуя, что он чего-то не договаривает. И опять ее охватила уверенность, что она перед несчастьем, которое стоит тут, у двери, стоит и стучит...
- Пусть это будет между нами теперь или не будет вовсе,- повторил Геня, глядя мимо нее.
Что-то трепыхало в ее груди, как будто залетела туда и билась там испуганная птица. Она закрыла лицо руками.
- Ну, как? Едете или не едете? - приставал он.
Потребовать клятву, что он ее не бросит, показалось ей слишком банально, как-то унизительно. Да и что могла значить клятва для такого человека?
Она помедлила еще минуту.
- Я согласна, Геня... я поеду... Я верю вам... запомните это...
Он крепко сжал ее руку.
- Тогда бегите одеваться, а маме вашей скажите, что вечеринка начинается в шесть. Бегите, я подожду.
Когда Леля была готова, Зинаида Глебовна, наблюдавшая за переодеванием, приблизилась поправить на дочери оборку, а потом перекрестила ее со словами:
- Ну, Христос с тобой, моя детка. Повеселись, потанцуй, а я не лягу буду тебя дожидать.
Пришлось сделать очень большое усилие, чтобы не заплакать и не броситься матери на шею.
Все совершилось так быстро и просто, и все с самого начала не так, как у Аси. Венчальное платье с длинным шлейфом, белые-белые цветы, свечи и торжественные песнопения - без них все приняло оттенок падения, которое смутно предчувствовала и которого боялась. Почему он не захотел дождаться хотя бы загса? Непонятный каприз омрачил ее неповторимые минуты и поставил ее в зависимость... А тут еще репродуктор выкрикивает: "Будь, красотка, осторожней и не сразу верь". А Геня не понимает всего, чем полна ее душа. Ах, эта неуместность мефистофе-льского хохота! Помогая ей одеваться, он шутит, торопит на вечеринку, и совершенно очевидно, что он... не в первый раз! Самого слабого оттенка смущения, растерянность или робости не промелькнуло в нем, и только усилием воли она подавляет желание расплакаться.
В переполненном шумном зале стало еще тяжелее. Вот когда довелось сдавать экзамен пройденной в детстве школе воспитания.
Как часто в воображении она рисовала себе балы: много-много огней, цветы, бриллианты, серпантин, исступленные завывания джаза, "шумит ночной Марсель", дамы в эксцентричных туалетах и красивые, смелые мужчины - весь этот угар оживлял в ней глубоко скрытый темперамент.
Те балы, о которых вспоминала мать, ее не привлекали; этикет высшего круга казался ей скучным, замораживающим. Присутствие высокопоставленных особ, эти дамы с шифром, эти матери, наблюдающие в лорнеты за своей молодежью, постоянная настороженность, чтобы не сделать "faux pas"*, вся официальность - должны были, казалось ей, наводить тоску и лишать сладкого яда эти вальсы и pas de quatre**, несмотря на всю изысканность среды и обстановки.
Но здесь, в этой зале, не было ни эксцентричности, ни этикета, а только распущенность; здесь слишком остро не хватало изящества. Мужчины уже слишком мало были похожи на салонных львов. Женщины - расфуфыренные и развязные жирные еврейки из nouveaux riche'ek*** и пролетарские девицы, державшие носки вместе и пятки в стороны, а толстые руки сжатыми в кулачки. Короткие юбки открывали неуклюжие колени, губы у всех ярко размалеваны, безвкусица в одежде, ублюжество манер, визгливый беззастенчивый хохот, запах пота и дешевых духов, красные бутоньерки и обилие партзначков - все это действовало удручающе. Это было уже совсем не то, чего бы ей хотелось!
* Бестактность (франц.)
** Падекатры (франц.)
*** Нуворишек, то есть новых богатеек {франц.); здесь французкое слово получило русское окончание и слегка изменило смысл - "ну, воришки""
Замечал или не замечал Геня все это убожество? Он, правда, шепнул ей:
- Моя Леночка лучше всех.
А в общем, был весел и чувствовал себя, по-видимому, в родной стихии. Веселостью своей он в какой-то мере выказывал безразличие к тому, что произошло час назад между ними, и это оскорбляло ее в самых тонких чувствах.
Пришлось встать, когда пили за товарища Сталина.
С опущенными глазами, стараясь ничем не выразить кипевшего в ней негодования, она выпила за изверга, а Геня в каком-то глупом восторге еще повторял слова тоста!
Он опрокидывал рюмку за рюмкой и подливал ей, требуя, чтобы она выпила непременно до дна, и это было досадно и скучно. Видя, что он становится все развязнее и развязнее, она пыталась удерживать его:
- Геня, не пейте больше! Геня, довольно! - И обрадовалась, когда начались танцы.
Однако после нескольких фокстротов он потащил ее в буфет, где опять спросил портвейна. Усаживая ее, он как будто случайно коснулся ее груди, а наливая ей вино, почти обнял ее.
- Геня, ведите себя прилично, или я тотчас уеду домой, - сказала она, окидывая его недружелюбным взглядом. - Помните золотое правило: джентльмен может пить, но не может быть пьян.
Геня, разумеется, стал уверять, что он не пьян, совсем не пьян.
Не было вальса с веселыми выкриками "A une colonne!"* и "Valse generate!"**. Эти команды были ей знакомы еще по детским балам. Не было танго, которое ей не пришлось танцевать еще ни разу в жизни, только тустеп и фокстрот, которые танцевали, безобразно прижимаясь друг к другу и покачиваясь из стороны в сторону.
- Ты чего это, Геня, не знакомишь нас со своей девушкой? Себе приберегаешь? Пошли теперь со мной, гражданочка. Я этак в обнимку, услышала она вдруг заплетающийся голос и, обернувшись, увидела пьяную красную физиономию и распахнутую на волосатой груди рубашку.
- Благодарю. Я с незнакомыми не танцую, - сдерживая негодование, ответила Леля и уцепилась за Геню.
- Что вы, Леночка, мы тут все знакомы! Это наш завхоз, отличный парень. Пройдитесь с ним, а я сбегаю в буфет вам за шоколадкой.
- Нет, Геня. Я вас прошу проводить меня домой. Я очень устала, меня ждет мама, а вы можете снова вернуться и танцевать хоть до утра. - И так как завхоз уже ретировался, прибавила: - Я не желаю танцевать с подобным типом: он едва на ногах держится, разве вы не видите? Нет, Геня: вы сначала проводите меня, а потом пройдете в буфет.
Он повиновался ее повелительному тону, но как только они оказались в такси, он, словно изголодавшись по ней, схватил ее в объятия, ощупывая жадными руками ее маленькие груди, которые ей не приходилось стягивать бюстгальтером, так они были миниатюрны.
- Геня, Геня, qu'est-ce que vous faites! Ca ne va pas!*** - прошептала она, забывая, что он не понимает по-французки, и отстраняя его; но он сжал ее еще сильнее.
* "В одну колонну!" (франц.)
** "Танцуют все!" {франц.)
*** Что вы делаете! Не нужно! (франц.)
- Вы только не вздумайте прогонять меня! Я еще не успел на вас порадоваться, посмако-вать. Обещайте, что ваша любовь у меня останется, что бы ни случилось, - бормотал он заплетающимся языком.
- Геня, перестаньте! Мы не одни. Потом поговорим.
- Нет, теперь, а то я ночь не буду спать. Вчера, Леночка... вчера... у меня был неприятный день... Мне это тяжело, честное ленинское! Уж этот мне Шерлок Холмс! Ему охота по службе выдвинуться, а я тут при чем? Я вообще-то, честно, люблю вас... Вы - милашка такая! Только зря вы мне вашего пажа подставили...
- Что? Что?! - в ужасе вскрикнула Леля.
- А вы обещайте, что не разлюбите! - продолжал бормотать Геня. - Ну да, может быть, они не узнают... Я вас спрашиваю: где тут моя вина? Я сам пострадавший - помешали моему счастью с девушкой... Я вас спрашиваю... У меня любовь, а они лезут - Дашкова им подавай...
Геня совсем раскис и, свернувшись клубком, соскользнул, словно куль, к ее ногам.
Шофер в эту как раз минуту затормозил перед домом Лели.
- Ну, девушка, кавалер ваш, видать, совсем размокропогодился! Как нам теперь быть с ним? В отрезвиловку, что ли, доставить?
Но Леля, вся заледенев, не понимала, о чем он говорит.
- Господи, Господи! Что же это! - повторяла она, хватаясь за голову.
- Да ничего, протрезвится! А вот кто мне теперь платить будет? Есть ли у вас деньги, девушка?
Сообразив наконец, о чем говорит шофер, Леля стала растерянно шарить у себя в сумочке и в карманах, где, к счастью, неожиданно отыскала то, что было нужно. Протянув деньги шоферу, она назвала адрес Гени, а сама бросилась к подъезду, словно убегая от погони.
- Боже! Боже! - слетало с ее холодных губ.
Глава тридцать третья
Накануне первого мая, сразу после работы - утренняя смена кончалась в три часа, Олег помчался на вокзал, в восторге от мысли, что может провести дома двое с половиной суток. Он и Маркиза взял с собой.
В Ленинграде, выскочив с собакой на ходу из трамвая, он забежал в гастроном на углу купить Асе и Славчику по пирожному.
Но дома было безрадостно - вчера Наталью Павловну вызвали в часть и взяли подписку о невыезде, а это значило, что со дня на день следовало ожидать ссылки.
Олег возмутился:
- Какая жесткость! Человеку скоро семьдесят! Вот нелюди!
Ася плакала, и Олегу даже пришлось строго поговорить с ней, чтобы как-то воззвать к ее мужеству.
Приложившись к ручкам Натальи Павловны и француженки и обменявшись с ними несколькими словами по поводу тех мер, которые следовало принять, Олег пошел в ванную, предвкушая удовольствие встать под душ, но натолкнулся там на Асю: она сидела на краю ванны с печально склоненной головкой и распущенной косой.
- Ты точно сестрица Аленушка, окликающая братца Иванушку... Ася, да ты опять плачешь!
- Я очень боюсь за бабушку. Я не смогу быть больше мужественной, я вдруг увидела бессилие: удар - выпрямимся, залижем раны, снова удар... опять из последних сил наладим жизнь, и снова... Когда же конец? У меня такое чувство, что наше гнездо разоряют. А ты стал слишком суров в последнее время, ты, может быть, разлюбил меня?
- Что ты! Что ты, родная! Никогда еще я не любил тебя так, как теперь! Но бывают минуты, когда с человеком, который падает духом, следует заговорить решительно и даже строго - только и всего! Прости, если я тебя обидел, моя чудная девочка. Ну, улыбнись же! - Но она закрывала лицо руками, и он увидел, что сквозь тонкие пальчики текут слезы. Кто-то толкнул Олега - это пудель протискивался к своей хозяйке, большие черные глаза собаки тревожно и соболезнующе устремились на Асю, но та не изменила положения.
- Теперь горе даже то, что могло бы быть счастьем, теперь все горе, все. Мне жалко нас всех, мне жалко самоё себя... - шептала она сквозь слезы.
- Да что же все-таки случилось, Ася? Какое еще осложнение или горе? Посмотри, я около тебя на коленях, не мучай меня и свою верную Ладу, скажи нам. - Она молчала, глядя в пол; нахмурившись, он молча всматривался в нее... - Кажется, я догадываюсь... Я правильно догадываюсь? - и взял ее руку.
Она кинула на него быстрый пугливый взгляд из-под ресниц и снова их опустила, на щеках остановились две крупные слезинки.
- Я угадал. Но разве это уж такое горе? Сейчас, конечно, очень трудный момент, я понимаю... И все-таки: неужели мы с тобой будем считать это несчастьем? Слезы-то, слезы, какие соленые, горькие, вкусные... - Он целовал ее мокрые щеки.- Ага, улыбнулась! Твоя улыбка - как радуга после дождя. Ася, послушай: а что если там девочка - дочка?
Она, все еще всхлипывая, прижалась к его груди.
- Так ты рад! А я ведь не решалась тебе сказать - я еще никому не говорила.
- С каких пор ты стала меня бояться, Ася? И почему ты так виновато смотришь? Ты - моя святая! Пусть мы бедствуем, и все-таки не будем унывать, Ася, пусть, наперекор всему, новый ребенок будет счастьем для нас!
После обеда Олег засел за письма Пешковой и Карпинскому, которые он составлял от лица Натальи Павловны, с просьбой заступиться перед органами политуправления за семидесятилет-нюю больную вдову; Наталья Павловна должна была их переписать собственной рукой. Желая поднять присутствие духа у окружающих, Олег разработал план действий на случай, если повестка все-таки придет: Наталья Павловна поедет сначала с мадам, Ася останется кончать учебу и распродавать вещи и приедет позднее, обменяв ленинградские комнаты на комнаты в том городе, где будет Наталья Павловна.
- У меня только "минус" - к Луге я не прикреплен и надеюсь, что мы сможем поселиться все вместе, - говорил он, великолепно сознавая всю шаткость этих позиций. Тем не менее ему все-таки удалось несколько восстановить равновесие, и он с радостью заметил, что Ася приободрилась.
Часов около восьми вечера Олег, сидя на диване рядом с женой, доказывал ей, что великолепно может без всякого ущерба для собственного здоровья еще и еще ограничить расходы на собственную персону в Луге.
- Ни в коем случае не присылай мне больше таких роскошей, как сыр и ветчину, - говорил он.
Ася подняла голову:
- Я этого не посылала - у тебя воображение разыгрывается.
- Как же не посылала? А помнишь - через Елизавету Георгиевну, когда она навещала меня в Луге?
- Через Елочку я не передавала ничего!
Они с удивлением переглянулись.
- Елочка, стало быть, захотела нам помочь! - сказал Ася.- Это так на нее похоже: подсунуть незаметно от чужого имени. Ты видишь теперь, что напрасно называл ее сухой. Как жаль, что у нее нет своей семьи, своего счастья! - И, положив голову на плечо мужа, продолжала, понизив голос: Знаешь, она ведь любила в юности, еще когда была сестрой милосердия в Крыму. Это был раненый офицер, он погиб от репрессии красных, а она не из тех, чтобы забыть и полюбить другого, она до сих пор полна им одним и плачет каждый раз, когда заговорят о нем; он подарил ей раз духи "Пармскую фиалку", и она до сих пор бережет, как самую большую драгоценность, этот флакон и ту косынку, которую он залил, пытаясь ее надушить.
Олег вдруг взял ее руку:
- Не рассказывай. Не будем касаться чужих тайн. - Он быстро встал. Пойду выкурю папиросу.
Он никогда не курил в комнатах, а всегда выходил в кухню или в переднюю.
Итак, она любила его! Любила и, кажется, любит, эта замкнутая молчаливая девушка! Сколько выдержки, сколько такта!
Перед ним вереницами закружились образы... Вот она - юная, девятнадцатилетняя, в переднике с красным крестом, в длинной сестринской косынке. Он вспомнил ее застенчивую заботливость, тихий голос, осторожные руки, гордую головку... Эта крымская трагедия, на фоне которой выступала она и ее незамеченная, неоцененная любовь, была залита кровью... Воспоми-нания были так болезненны, что лучше было их не касаться, - агония белогвардейского движения, за которой тянулся призрак расстрела на тюремном дворе...
Он нахмурился и, потушив папиросу, вернулся в спальню.
Ася стояла на подоконнике, заглядывая в форточку.
- Дождь моросит, тихий, теплый, весенний. Теперь все зазеленеет, сказала она ему с улыбкой, как будто дождь этот обещал благодатную перемену не цветам и листьям, а измученным людям. - Тучка проходящая... вот уже радуга - посмотри! Что если бы на этом причудливом облаке с янтарным оттенком вдруг показался Светлый Дух, но не грозный Архангел с трубой, призывающий на Суд, а другой, весь исполненный любви! И пусть бы его увидели одинаково и праведные и неправедные, и верующие и атеисты; может быть, тогда люди покаялись и все зло кануло в вечность... Как ты думаешь?
Но он думал совсем о другом и сказал:
- Не хочешь ли пройтись со мной к Елизавете Георгиевне? Мы, право же, слишком мало внимательны к ней. Принесем ей хоть букет цветов.
Ася соскочила с окна и с готовностью схватилась за шляпку.
На улицах пахло распускающимися тополями, душистые липкие ветки которых продавали на каждом углу, запах их навсегда связался в памяти обоих с этим незабываемым последним счастливым вечером.
К одиннадцати они уже вернулись домой, но Ася настолько устала, что отказалась от чая, желая скорее лечь. Олег поднял ее с дивана и на руках перенес на постель.
- Когда ты с нами, я ничего не боюсь, я опять счастлива! - лепетала она, опускаясь на подушку. - Только бы не разлучаться с тобой и со Славчиком.
- А дочка? О дочке-то ты и забыла? Смотри, чтобы непременно была дочь. Славчик похож на меня, а твои тончайшие черты остались неповторенными. Я хотел бы назвать дочку Софьей в памяти моей матери. Будем водить ее в коротких платьицах, а на головку ей завязывать огромный бант: так одевали когда-то мою сестренку.
Она блаженно улыбалась:
- Спасибо, милый! - и глубокая нежность зазвенела в ее голосе. - Я виновата, я сама вижу, что стала слишком легко расстраиваться. Не знаю, что со мной теперь - я везде вижу только боль и горе!
- Ты - святая, - сказал он, - если вечная жизнь существует, мы с тобой и не встретимся: я - нераскаянный грешник, а ты...
Ася открыла глаза.
- Молчи! Не смей так говорить. Ты придешь туда же, где буду я, иначе я счастлива не буду. Почему-то я уверена, что умирая, услышу колокольный звон и увижу белые тени, которые поют "Осанна" и "Свят, Свят, Свят еси, Боже"! Мне иногда уже мерещится... Наверное, очень большая дерзость думать так!
И опять закрыла глаза...
"Тебе мерещится это, - подумал он, - а мне только узкоглазый киргиз, который метится в мое сердце".
Он смотрел на то, как засыпает Ася, и думал: что если она, жалеющая всякую тварь - собак, кошек, голубей, узнала бы, как он отдал приказ расстрелять восьмерых человек? Разлюбила бы она его?
Он вдруг с небывалой силой в душе своей раскаялся во всем дурном, что жизнь заставила его сделать. Доселе он и не думал о тех восьмерых большевистских нелюдях, убийцах и грабителях, которых расстреляли по его приказу. А теперь вдруг всплыло. И всплыло как грех. Да, он не мог поступить иначе, но горе ему, что судьба распорядилась казнить их его рукою.
Этому раскаянию отчасти предшествовало событие, разыгравшееся в Луге накануне; Олег задумал извлечь пользу из своих ежедневных скитаний по лужским лесам и привезти с собой к обеду дичь, пользуясь дружескими услугами Маркиза. Лесник, мимо избушки которого он часто проходил, одолжил ему ружье, и он отправился на охоту. У Маркиза были свои планы, и очень скоро он выгнал на поляну зайца.
"Давно не стрелял... Эх, маху дам!" - подумал Олег, прицеливаясь. Но заяц бежал странно медленно и почти не увертывался. Выстрел Олега повалил его. Приблизившись, Олег увидел издыхающую зайчиху, около которой копошились с жалобным писком только что родившиеся крошечные зайчатки мелькали их длинные ушки и еле заметные хвостики. Олег невольно остановился; Маркиз остановился тоже и взглянул на хозяина значительным, понимающим взглядом. "Что мы с тобой наделали! Ну, и изверги же мы после этого!" - сказал, казалось, взгляд собаки. Умирающая мать оперлась о лапку и стала облизывать ближайшего детеныша... Олег отвернулся и пошел прочь.
"Вот почему она так тихо бежала, бедная! У нее уже начинались роды, а мы ее так немилосердно загоняли!" - Он вспомнил Асю беременной и тот беспомощный взгляд, который она бросила на разлившийся ручей; вспомнил ее письма о новорожденном сыне и слишком маленьких сосочках... потом вспомнил свою рану - ему тоже довелось убегать от опасности в те как раз минуты, когда было мучительно каждое движение! Денщик помогал ему встать, повторяя: "Пропали, коли не дойдем". И он с отчаянным усилием подымался, делал, шатаясь, несколько шагов и снова опускался на землю...
Бывают минуты, когда живое существо, пораженное болью или слабостью, зависит полностью от великодушия и внимания окружающих. Кто хоть раз оказался в таком положении - болезнь ли, рана ли, беременность ли, - тот не может забыть отношения к себе. В такие минуты равнодушие, небрежность или любопытство не легче жестокости. Он такую минуту пережил, но не научился милосердию!
Зайчата и убитая зайчиха переплетались теперь в его мыслях с будущим его собственных детей - ведь было какое-то страшное сходство. Желание во что бы то ни стало жить, спастись, любить - и равнодушный, бессердечный выстрел охотника...
Только тот, кто жил при большевистском терроре, понимает, что такое звонок среди ночи. От одного ожидания его устают, замучиваются и раньше времени гибнут человеческие сердца! Такой звонок - вестник несчастья, разлуки, крушения всех надежд... Счастлив тот, кто его никогда не слышал и не ожидал из ночи в ночь.
Пробило час, потом два - Дашков не мог уснуть под давлением болезненных впечатлений и лежал на спине, заложив руки за голову и напряженно глядя в окно, где по черному небу плыло странное оранжевое облако... Внезапно из передней донесся пронзительный, резкий звук, который можно бы сравнить только с трубой Архангела в Судный день! Уж не стоял ли в самом деле на том оранжевом облаке невидимый Архангел!..