Страница:
А неделю спустя, проходя по знакомой улочке, я решил зайти к нему и рассказать, как удивительно впору пришлись мне новые ботинки. Но, подойдя к тому месту, где была его мастерская, я больше не увидел его имени на вывеске. Зато в окне все еще стояли изящные бальные туфельки - лакированные, с матерчатой отделкой и коричневые, с темным глянцем сапоги для верховой езды.
Я вошел, очень встревоженный. Две маленькие мастерские снова были соединены в одну. Навстречу мне вышел молодой человек, судя по внешности, англичанин.
- Могу я видеть господина Геслера? - спросил я. Он бросил на меня какой-то странный, словно бы заискивающий взгляд.
- Нет, сэр, - сказал он. - Нет. Но мы с удовольствием обслужим вас. Мастерская принадлежит теперь нам. Вы, несомненно, уже видели наши имена над соседней витриной. Мы выполняем заказы для некоторых весьма почтенных людей.
- Да, да, - сказал он. - Но что с Геслером?
- Он умер.
- Умер! Но я только в прошлую среду получил от него эти ботинки.
- Ах да, это ужасно! Бедный старик умер с голоду.
- Боже мой!
- Доктор сказал - общее истощение организма. И в таком состоянии он работал! Да еще поддерживал порядок в мастерской: ни одной душе не давал притронуться к работе - все делал сам. Когда он получал заказ, он тратил очень много времени, чтобы выполнить его. А люди не хотят ждать. И он растерял всех своих заказчиков. Вот здесь он сидел и все работал, работал... Надо отдать ему должное, никто в Лондоне не шил обуви лучше него. Но подумайте о конкуренции! И он никогда не рекламировал свою работу! А ведь у него была лучшая кожа, которую он сам и выделывал. Да, так вот все и случилось. Да и что можно было ожидать от человека с такими понятиями...
- Но голодная смерть...
- Может, вам это покажется преувеличенным, но он сидел за работой день и ночь, до последнего вздоха. Я часто наблюдал за ним. У него никогда не хватало времени поесть; да в доме ни гроша и не было. Все, что он зарабатывал, уходило на плату за помещение и кожу для обуви. И то удивительно, как это он так долго протянул. Он даже огонь в камине не поддерживал. Это был какой-то особенный человек. Но он умел шить хорошую обувь.
- Да, - повторил я. - Он умел шить хорошую обувь.
Я повернулся и быстро вышел. Мне не хотелось показать молодому человеку, что я едва сдерживаю слезы.
СОРОКА НАД ХОЛМАМИ
Перевод Ю. Жуковой
В то лето я жил на Корнуоле и часто, лежа у моря на поросшем жесткой травой песчаном склоне, раздумывал, о чем бы написать. Там я и увидел их однажды, когда усиленно предавался этому занятию.
Они шли, держась за руки. На ней было голубое холстинковое платье, над юным личиком - ореол волос цвета меда. То была чистенькая, скромная девочка с трогательно доверчивым взглядом серьезных глаз, голубых, как цветы цикория, которые она держала в руке и иногда подносила к лицу, чтобы понюхать. Спутник ее был сильный, живой юноша лет четырнадцати, тоже очень серьезный. Его глубоко посаженные глаза с черными ресницами глядели на девочку покровительственно, с задумчивым интересом, и своим негромким, ломающимся голосом подростка он рассказывал ей, как пчелы собирают мед с цветов. Раза два этот хриплый, но очень приятный голос зазвенел от волнения, когда девочка отвлекалась и слушала его невнимательно. Казалось, юноша готов рассердиться, но знает, что сердиться нельзя, потому что она девушка и к тому же моложе его и потому, что он любит ее.
Они уселись на склоне чуть пониже того места, где лежал я, укрытый от чужих глаз, и принялись считать лепестки у цветка цикория. Девочка тихо опустила голову ему на плечо, и юноша обнял ее. Никогда не видел я столь спокойной и светлой любви, такой доверчивой у нее, такой бережной у него. Они при всей своей юности напоминали счастливых супругов, которые уже много лет живут вместе, но все еще смотрят друг на друга с доверчивой нежностью, хотя чувствуется, что страсти они не знают и не знали никогда.
Долго я смотрел на их спокойные, детские ласки. Они сидели полуобнявшись и тихо болтали, иногда улыбаясь друг другу, но ни разу не поцеловались. И вовсе не потому, что были слишком застенчивы, - казалось, они полностью принадлежат друг другу, и мысль о поцелуе просто не приходит им в голову. Ее головка все ниже и ниже клонилась к нему на плечо, и наконец сон сомкнул веки ее голубых, как цветы цикория, глаз. Как трогательно ее друг старался не разбудить ее, хотя я видел, что у него затекает рука! Этот славный юноша так долго сидел не шевелясь, поддерживая ее, что я не мог смотреть без сострадания на его онемевшее плечо. Но вот он осторожно высвободил руку, опустил голову девушки на траву и наклонился вперед, увидев что-то. Прямо перед ним на голой ветке боярышника качалась сорока. Эта птица с перьями цвета ночи и дня издавала странные крики и беспокойно махала крылом, как будто хотела привлечь к себе внимание. Слетев с ветки, она стремительно и бесшумно покружила над кустом боярышника и села на другой куст шагах в десяти от первого. Юноша встал, посмотрел на свою маленькую подругу, потом на птицу и стал к ней подкрадываться. Но сорока, издав свой странный крик, перелетела на соседнее дерево. Юноша на миг остановился, а птица снова взлетела и вдруг камнем ринулась вниз, скрывшись за холмом. Увидев, как юноша сорвался с места, я быстро вскочил и побежал вслед за ним.
Добежав до гребня холма, я увидел низко летящую над долиной черно-белую птицу и вихрем мчавшегося вниз по склону юношу с развевающимися волосами. Он сбежал к подножию холма и скрылся в зарослях. Я бросился за ним. Ни мальчик, ни птица не должны были знать, что за ними следят, и потому я шел бесшумно, крадучись между деревьев, пока не добрался до омута, осененного густым сводом ив, берез и дикого орешника, через который почти не пробивались солнечные лучи. Там, где низко над водой сплелись ветви, сидела не пестрая птица, а юная темноволосая девушка, болтая смуглыми обнаженными ногами. Притаившись у края омута, где на черной воде золотом горели опавшие листья, позабыв обо всем на свете, смотрел на нее юноша. Она качалась среди ветвей совсем близко и тоже глядела на него. Сколько ей было лет, этой девушке со смуглым телом и удлиненными к вискам блестящими глазами? Или над омутом качался всего лишь дух долины, лесная фея, одетая мокрыми листьями березы, окруженная ветвями и темной водой? Странное было у нее лицо - дикое, почти злое и вместе с тем такое нежное. Я не мог отвести от нее глаз. Пальцы ее обнаженных ног коснулись воды, и брызги упали на лицо юноши.
От его благоразумия и спокойной уверенности не осталось и следа. В нем вспыхнуло что-то столь же дикое, как и в ней, руки протянулись к ее ногам. Мне хотелось крикнуть ему: "Назад, мальчик, назад!" - но я не смог: в ее русалочьих глазах светилась такая дикая, самозабвенная нежность, что я промолчал.
Вдруг сердце у меня замерло - юноша соскользнул в воду. Каким взглядом смотрел он на нее, барахтаясь в глубоком омуте, у ее ног! В нем не было страха, нет, он был полон страстной тоски и отчаяния. А ее глаза! Какое в них сияло торжество, какое счастье!
Коснувшись ее ноги, он подтянулся и влез на сук. Наклонившись, она потянула его к себе, туда, где над водой сплелись ветви, и обняла его, совсем мокрого.
Я глубоко вздохнул. Средь темной листвы зажегся оранжевый солнечный луч и упал на юношу и девушку, которые качались над темной водой, приблизив губы к губам, растворившись друг в друге, полные упоения, светившегося в их глазах. И вдруг они поцеловались. Омут, листва, самый воздух - все вихрем закружилось вокруг меня, слилось, я уже ничего не видел ясно... Не знаю, сколько прошло времени, пока я снова увидел их. Его лицо - лицо прежнего благоразумного юноши - теперь было повернуто в сторону: он к чему-то прислушивался. С вершины холма сквозь шепот листьев доносился плач, и к этим звукам прислушивался юноша.
И вот он выскользнул из объятий лесной феи, бросился в воду и поплыл к другому берегу. Какая тоска выразилась на ее лице! Но она не плакала, не пыталась вернуть его. Ее гордое сердце шло навстречу неизбежному и не хотело цепляться за то, что утрачено. Недвижная, как ветви и вода, молча смотрела она, как удаляется юноша.
Он медленно доплыл до берега и упал на землю, тяжело дыша. А с холма все летели одинокие рыдания.
Он лежал, слушая их, но глядя в страстно тоскующие глаза, неотступно следовавшие за ним. Он устремился было обратно к омуту, но огонь в нем уже угас; руки бессильно опустились, на юном лице читалась растерянность.
Замерла в ожидании темная гладь воды, замерли деревья, ее печальные глаза, мое сердце. А на холме одиноко плакала светловолосая девочка...
И юноша медленно побрел наверх, спотыкаясь, ничего не видя вокруг и оглядываясь, то и дело оглядываясь назад. Он уходил, а покинутая им смуглая фея долины смотрела ему вслед, не отрываясь, обхватив руками свое гибкое тело.
Я тоже крадучись пошел прочь, и только когда выбрался на открытое место, где все было залито бледным светом вечернего солнца, оглянулся назад. Девушки уже не было под темными деревьями, а над черной водой с жалобными криками металась в этой клетке страсти сорока, птица, несущая на своих крыльях сумерки.
Повернувшись, я бросился бежать и бежал до самого холма, где под высоким голубым небом снова сидели юноша и маленькая девочка со светлыми волосами. Прижав залитое слезами лицо к его плечу, она что-то говорила, уже не помня о случившемся. А он... он обнимал ее одной рукой, но глаза его глядели мимо нее, как будто видели вдали что-то другое.
Я лежал, слушая их мирную болтовню, пока не проснулся и не понял, что эта аллегория о небесной и земной любви была всего лишь сном. И я вернулся к действительности, меньше чем когда бы то ни было способный ее понять.
ЭВОЛЮЦИЯ
Перевод Л. Биндеман
Мы вышли из театра, и тут оказалось, что найти такси совершенно невозможно. Хотя моросил мелкий дождь, мы прошли через Лестер-сквер в надежде перехватить какую-нибудь машину, которая будет возвращаться с Пикадилли. Множество извозчичьих карет и кэбов проезжало мимо, останавливалось у тротуара; извозчики вяло окликали нас или даже не пытались привлечь наше внимание, но все такси, казалось, были заняты. Наконец у Пикадилли-Серкус, потеряв всякое терпение, мы подозвали извозчика и обрекли себя на томительную, долгую поездку. В открытые окна экипажа дул юго-западный ветер, и в нем чувствовалась перемена погоды, тот влажный запах перемен, который ветер приносит даже в самое сердце городов и вызывает у человека, наблюдающего их кипучую, деятельную жизнь, представление о какой-то неугомонной Силе, что всегда подгоняет: вперед, вперед! Но мерное цоканье лошадиных копыт, дребезжание окон, глухой стук колес навевали дремоту, и когда наконец экипаж подъехал к нашему дому, сон почти одолел нас. Плата за проезд была два шиллинга; отыскав при свете фонаря монету в полкроны и вручив ее извозчику, мы случайно глянули на него. Это был человек лет шестидесяти с длинным, худым лицом; подбородок его и седые обвисшие усы, казалось, никогда не отрывались от поднятого воротника старого синего пальто. Самой поразительной особенностью его лица были две морщины вдоль щек, настолько втянутых, что лицо как будто состояло из одних лишь костей; глаза запали так глубоко, что блеск их не был заметен. Старик сидел неподвижно, уставившись на хвост лошади. И почти невольно рука моя потянулась за оставшимся еще в кармане серебром, чтобы прибавить его к полукроне. Извозчик взял монеты, не сказав ни слова, но когда мы уже открыли калитку сада, вдруг проговорил:
- Благодарю, вы спасли мне жизнь.
Не зная, что ответить на эти странные слова, мы снова закрыли калитку и вернулись к экипажу.
- Разве ваши дела так плохи?
- Плохи, - ответил он. - Некуда нашему брату податься. Никому мы теперь не нужны. - И взяв кнут, он приготовился тронуться в путь.
- И давно это так?
Он опустил руку, видно, обрадовавшись возможности отдохнуть, и пробурчал невнятно:
- Вот уже тридцать пять лет я занимаюсь этим делом. - И снова погрузился в созерцание хвоста своей лошади. Очевидно, он от природы был неразговорчив и мог рассказывать о себе, только когда ему задавали вопросы.
- Я не виню такси, вообще никого не виню. Это просто напасть какая-то. Я вот уехал сегодня утром, а дома хоть шаром покати. Вчера жена меня спрашивает:
- Сколько же ты приносил домой последние четыре месяца?
- Ну, считай, шиллингов шесть в неделю, - говорю я ей, а она поправляет:
- Нет, семь.
Что ж, жене-то лучше знать: она все в книжечку записывает.
- Так вам на хлеб не хватает?
Извозчик улыбнулся, и эта улыбка между двух впадин, заменявших щеки, была, мне кажется, самой странной из всех улыбок, когда-либо освещавших человеческое лицо.
- Пожалуй, так оно и есть, - ответил он. - Хотите знать, как это получается? Вот сегодня я до вас заработал за весь день всего восемнадцать пенсов. За весь день. Вчера - пять шиллингов. Семь шиллингов в день я должен платить за кэб, и это еще дешево. Ведь сколько владельцев кэбов разорилось на этом деле - им, как и нам, очень туго приходится! Они, правда, стараются не обижать нас, но своя рубашка ближе к телу. - Извозчик снова улыбнулся. Мне жаль их, и лошадей тоже, хотя, пожалуй, лошадям-то легче, чем нам.
- А как же пассажиры? - спросил один из нас. Извозчик отвернулся и посмотрел в темноту.
- Пассажиры? - В голосе его слышалось легкое удивление. - Им всем подавай такси. И это понятно: на такси доедешь быстрее, а время - деньги. Вот до вас я семь часов прождал седока. Да ведь и вы искали такси. Когда не найти такси, то на худой конец нанимают нас, и седоки почти всегда злятся. Попадаются, правда, старухи, которые боятся машин, но у таких денег в обрез, и они не очень-то щедры. Это им не по карману, я думаю.
- Однако все вам сочувствуют. Значит, можно надеяться.
- На сочувствие хлеба не купишь, - спокойно остановил он меня. - А в былые времена никто меня не спрашивал, хватает ли хлеба. - Медленно покачав головой, он добавил: - Кроме того, что могут сделать люди? Помощи от них не жди, а как начнут задавать вопросы, им самим становится не по себе. Они, наверное, это понимают. К тому же нас так много; тем, у кого кареты, тоже несладко. Впрочем, с каждым днем все меньше и меньше нас, извозчиков, встретишь на улицах.
Не решаясь больше выражать сочувствие этому представителю отживающей профессии, мы подошли к лошади. Она, наверное, немало вынесла на своем веку: даже в темноте у нее можно было пересчитать все ребра. И вдруг один из нас сказал:
- Многие хотели бы видеть на улицах только такси - это из-за лошадей: жалко их.
Извозчик утвердительно кивнул,
- У этой старушки, - сказал он, - никогда не было лишнего мяса. И от корма, который ей теперь дают, резвости не прибавится. Правда, корм и не бог весть какой, но она все-таки сыта.
- А вы нет?
Извозчик снова взялся за кнут.
- Не думаю, - сказал он равнодушно, - чтобы мне могли подыскать теперь какую-нибудь другую работу. Слишком долго я был при лошадях. Пожалуй, придется идти в работный дом, если со мной не случится чего-нибудь похуже.
- Как это ужасно! - прошептали мы, и, услышав такие слова, он улыбнулся в третий раз.
- Да, не повезло нашему брату. И за что нам выпала такая доля? Но ничего не попишешь - одно вытесняет другое, а жизнь идет своим чередом. Я думал об этом; сидишь тут целый день, ну и поневоле начнешь раздумывать, все ли в этом мире правильно устроено. Нет, выходит, что не все. А извозчиков скоро совсем не останется - так долго тянуться не может. И я даже не знаю, будет мне обидно или нет, когда это наконец случится. Всю душу мне такая жизнь вымотала.
- Но ведь создали специальный фонд...
- Да, и это помогло кое-кому выучиться на шофера. Но какой от него прок старикам, вроде меня? Мне ведь шестьдесят, и таких сотни. Мы в шоферы не годимся: смелости не хватит. А денег, чтобы помочь нам, понадобилось бы пропасть. И вы правильно говорите, люди хотят, чтобы мы ушли с дороги. Им нужны такси, а наше время прошло. Я не жалуюсь, вы ведь сами завели этот разговор.
И он в третий раз поднял кнут.
- Скажите, а что бы вы делали, если бы сверх обычной платы получали еще шесть пенсов?
Извозчик опустил глаза; вопрос, как видно, поставил его в тупик.
- Что бы я делал? Да ничего. Что бы я мог делать?
- Но вы же сами сказали, что наши шесть пенсов спасли вам жизнь.
- Верно, сказал, - ответил он неторопливо. - У меня было тяжело на душе. Порою ничего с собой не поделаешь - нападет тоска, и не отделаешься от нее никак. Обычно стараешься не думать ни о чем. Прощайте. Премного благодарен!
Он тронул лошадь кнутом. Как бы очнувшись от сна, несчастное животное вздрогнуло, двинулось вперед, и экипаж стал удаляться. Медленно двигался он по дороге среди теней от деревьев, перемежавшихся со светом фонарей. Высоко над нами по черной реке неба плыли белые корабли облаков. Их подгонял ветер, в котором чуялась перемена. И когда экипаж уже исчез из виду, этот ветер все еще доносил до нас замирающий звук его колес.
ПРОГУЛКА В ТУМАНЕ
Перевод Т. Литвиновой
Уже отрастившая зимнюю шерсть, разгоряченная и вспотевшая кобыла цветом совсем сливалась с рыжими, как лисий хвост, кучами отсыревших листьев бука. Как всегда в такие туманные дни, она пританцовывала, высоко вскинув голову, слегка выгнув шею и насторожив уши, шарахалась ни с того ни с сего, притворяясь, будто не узнает знакомых предметов, и время от времени предпринимала энергичные попытки сбросить меня и убежать. Ей то и дело мерещились камни на дороге. Некогда, еще до того, как началась ее нынешняя легкая жизнь, такой камень подкатился ей под самые копыта и навсегда испортил ей норов.
День стоял безветренный. Там и сям пламенели оставшиеся на ветвях медно-красные листья буков, и казалось, что кто-то нарочно зажег вверху огоньки, чтобы хоть немного прогреть неуютную сырость леса. Большая часть листвы, впрочем, облетела, и усеянные жемчужными каплями голые сучья четко вырисовывались на сплошном сером фоне. Ягод было мало, и среди них выделялись красотой розовые плоды бересклета, которых как раз в этом году уродилось больше обычного. Глухие аллеи безмолвствовали, не слышно было тех сладостных вздохов, что раздавались откуда-то сверху вчера в этот час. Зато в воздухе была разлита какая-то особенная тишина, как бы немое роптание тумана. Мы проехали мимо дерева, и на самой верхушке его гордо восседал непомерно тяжелый для тоненькой веточки голубь. Погруженный в свой безмятежный голубиный мир, он не слышал ни топота копыт, ни скрипа седла. Туман сгустился в сплошное облако бесконечно мелкой дождевой пыли, и сквозь эту завесу деревья выглядели как-то странно, словно они заблудились и потеряли друг друга. Мимо нас, казалось, быстро и бесшумно скользили призраки, единственные обитатели мира, в котором мы очутились.
Возле какой-то фермы кобыла внезапно, как это с ней иногда бывало, остановилась. Четыре черных поросенка прошмыгнули мимо нас и тотчас растворились в белом воздухе. К этому времени мы оба были в испарине. Мы стали ближе друг к другу, наши отношения - фамильярнее. Я поделился с ней своими соображениями по поводу ее прозвища, нрава и внешнего облика, попутно прошелся насчет ее манер. Она же в ответ издала свой милый, хрипловатый вздох, который берет начало где-то под звездочкой на лбу. В пасмурную погоду она не чихает, такое проявление восторга она позволяет себе только в солнечные дни, когда дует морозный сухой ветерок. На развилке мы вдруг наткнулись на четырех лошадок - одну серую и трех рыжих. Они тут же повернулись и побежали, унося в поредевшую аллею свои красивые головки и стройные тела. Затем, спохватившись, что слишком оторвались от своих, встали поперек дороги, перескочили через живую изгородь и побежали к другим, которые паслись неподалеку на тонувшем в тумане лужку.
Мы спустились вниз по дороге и повстречали свору собак, возвращавшихся домой с охоты. Смутные очертания пегих тел, мягкие, бесшумно ступающие лапы, томные глаза, особый собачий мир. Спереди и сзади - алые полоски охотничьих курток.
Вскоре мы въехали в какие-то ворота и очутились среди торфяного поля, заросшего поблекшим дроком. Туман уплотнялся. Где-то, высоко в небе, посвистывал невидимый кулик. Казалось, пасмурный день внезапно обрел голос и изливает всю свою тоску в этих диких звуках. Стараясь не терять из виду поблескивавшую впереди полоску дороги, мы пустились в галоп. Мы оба радовались избавлению от скучного однообразия проселочных дорог.
Но вот умолк голос кулика; полоска дороги скрылась. На всем белом свете не было никого, кроме нас. Даже кусты дрока куда-то исчезли. Ничего не осталось - один черный торф под ногами да туман, густеющий с каждой минутой. Мы почувствовали себя такими же одинокими, как та птица, что пронеслась над нами в белом пустом небе, словно человеческая душа, блуждающая среди неисследованных полей своего будущего.
Кобыла перескочила через груду камней, которые, казалось, возникли непонятно откуда уже после того, как мы их миновали. Я подумал, что если бы мы невзначай попали в одну из ям старой каменоломни, мы бы неминуемо погибли. И эта мысль, что мы могли угодить в яму, а могли и не угодить в нее, была чем-то приятна. Мы оба вошли в азарт и, ныряя в эту плотную, неосязаемую массу, которая как бы пропускала нас вперед и тотчас смыкалась за нами, испытывали неподдельный восторг. Весело было скакать на просторе, с каждым ярдом убеждаясь, что мы еще живы, не знать, что нас ожидает впереди, - в каких-нибудь пяти ярдах, - и бросать вызов неизведанному! Сознание собственной безопасности нам было не нужно: мы были бесконечно выше этого. Мы скакали галопом, на лету заглатывая сырой воздух, который хлестал нам в лицо, и были счастливы. Вдруг земля под нашими ногами из ровной сделалась бугристой, начался подъем. Кобыла замедлила ход. Мы остановились. Всюду впереди, позади, слева и справа - белая мгла. Ни неба, ни горизонта, и даже земля под ногами едва различима. Ветер больше не бьет в лицо, ветра нет. Сперва мы просто обрадовались возможности перевести дух и, ни о чем не помышляя, перекинулись двумя-тремя словечками, потом вдруг у меня по сердцу прошел холодок. Кобылка фыркнула. Мы повернули и стали спускаться под гору. Туман между тем сгущался и почти неприметно темнел. Теперь уже мы двигались шагом, робея перед неизвестностью. Перед нами вставали видения - такие далекие и странные в этой туманной мгле - теплое стойло и кормушка, полная овса; дымящаяся чашка чаю и поленья, потрескивающие в камине. У тумана словно выросли пальцы - длинные, серо-белые, шарящие; а в самом его безмолвии слышалось какое-то грозное бормотание, что-то жуткое, затаенное, словно это дух неизвестности к нам подбирался, готовясь отомстить за то, что мы в упоении азарта так весело его дразнили.
Дальше спускаться уже было некуда, земля выровнялась. Мы не могли решить, куда нам ехать теперь. Мы остановились и стали прислушиваться. Кругом стояла полная тишина - ни всплеска воды, ни шелеста ветра в ветвях, ни человеческих шагов, ни звука голоса. Не слышно было, как пасутся лошади на пастбище; птицы - и те умолкли. А туман становился все темнее я темнее. Кобыла шла шагом, понуря голову и нюхая вереск. Время от времени она фыркала, и тогда сердце мое начинало радостно трепетать в надежде, что она отыскала дорогу. Вдруг она откинула голову, громко фыркнула и остановилась. Перед самым нашим носом прошла лошадка с жеребенком. Два скачущих сгустка сумерек, они промчались, как бесформенные тени на белой простыне. Высокий вереск скрадывал топот их копыт. Бесшумные, как призраки, они исчезли в мгновение ока. Кобыла рванулась вслед за ними. Впрочем, теперь ни в ее галопе, ни в биении моего сердца не было уже того восторга перед встречей с неизведанным, теперь нас подстегивал всего лишь холодный страх одиночества. Один и тот же аллюр, а какая разница между ощущениями!
Кобыла резко шарахнулась в сторону и остановилась. В трех ярдах от нас промчалась малорослая лошадка со своим жеребенком. Их очертания были еще смутнее, они уже почти не отделялись от фона, который успел еще больше потемнеть. Но бежали они все в том же направлении, что и первый раз! Неужели отныне нас будут преследовать эти жуткие призраки, неужели они будут вечно проноситься мимо нас все в одном и том же направлении? На этот раз кобыла не побежала за ними, а продолжала стоять на месте; она понимала не хуже меня, что мы безнадежно сбились с пути. Вскоре, однако, она тихонько заржала и, снова нюхая вереск, двинулась вперед. А туман все темнел!
И вдруг из глубины обступившего нас белесого сумрака донесся какой-то невнятный гул; мы остановились и, затаив дыхание, повернули головы. Я видел, как моя кобылка устремила взгляд в одну точку, пытаясь проникнуть им сквозь туман. Невнятный шум становился все громче, все отчетливее и, наконец, превратился в скрип колес. Кобылка рванулась вперед. Скрип, как назло, затих. Кобылка, однако, не останавливалась. Резко свернув влево, она было споткнулась, но устояла на ногах, затем куда-то вскарабкалась и перешла на рысь. Туман под нами словно побелел. Мы были на дороге. Я крикнул, сам не знаю, что - может быть, просто чертыхнулся. Кобылка покосилась на меня, чуть насмешливо, словно хотела сказать: "А ведь дорогу-то нашла я!" Теперь мы уже трусили размеренным, спокойным шагом, слегка сконфуженные, как это бывает с людьми и лошадьми, когда они чувствуют, что грозившая им опасность миновала. Теперь нам казалось, что это очень даже приятно - в какие-то полчаса проделать весь круг эмоций, от восторга беспечной удали до леденящего сердце страха. Впрочем, встречу, самый стык этих противоречивых чувств мы оставили там, на таинственном, поросшем белым дроком торфяном поле! Не странно ли: одну минуту нам кажется, будто на свете нет ничего прекрасней сознания, что мы, того и гляди, свернем себе шею, а в другую нас бросает в озноб при одной мысли, что мы заблудились в тумане и что на нас надвигается темная зимняя ночь!
Я вошел, очень встревоженный. Две маленькие мастерские снова были соединены в одну. Навстречу мне вышел молодой человек, судя по внешности, англичанин.
- Могу я видеть господина Геслера? - спросил я. Он бросил на меня какой-то странный, словно бы заискивающий взгляд.
- Нет, сэр, - сказал он. - Нет. Но мы с удовольствием обслужим вас. Мастерская принадлежит теперь нам. Вы, несомненно, уже видели наши имена над соседней витриной. Мы выполняем заказы для некоторых весьма почтенных людей.
- Да, да, - сказал он. - Но что с Геслером?
- Он умер.
- Умер! Но я только в прошлую среду получил от него эти ботинки.
- Ах да, это ужасно! Бедный старик умер с голоду.
- Боже мой!
- Доктор сказал - общее истощение организма. И в таком состоянии он работал! Да еще поддерживал порядок в мастерской: ни одной душе не давал притронуться к работе - все делал сам. Когда он получал заказ, он тратил очень много времени, чтобы выполнить его. А люди не хотят ждать. И он растерял всех своих заказчиков. Вот здесь он сидел и все работал, работал... Надо отдать ему должное, никто в Лондоне не шил обуви лучше него. Но подумайте о конкуренции! И он никогда не рекламировал свою работу! А ведь у него была лучшая кожа, которую он сам и выделывал. Да, так вот все и случилось. Да и что можно было ожидать от человека с такими понятиями...
- Но голодная смерть...
- Может, вам это покажется преувеличенным, но он сидел за работой день и ночь, до последнего вздоха. Я часто наблюдал за ним. У него никогда не хватало времени поесть; да в доме ни гроша и не было. Все, что он зарабатывал, уходило на плату за помещение и кожу для обуви. И то удивительно, как это он так долго протянул. Он даже огонь в камине не поддерживал. Это был какой-то особенный человек. Но он умел шить хорошую обувь.
- Да, - повторил я. - Он умел шить хорошую обувь.
Я повернулся и быстро вышел. Мне не хотелось показать молодому человеку, что я едва сдерживаю слезы.
СОРОКА НАД ХОЛМАМИ
Перевод Ю. Жуковой
В то лето я жил на Корнуоле и часто, лежа у моря на поросшем жесткой травой песчаном склоне, раздумывал, о чем бы написать. Там я и увидел их однажды, когда усиленно предавался этому занятию.
Они шли, держась за руки. На ней было голубое холстинковое платье, над юным личиком - ореол волос цвета меда. То была чистенькая, скромная девочка с трогательно доверчивым взглядом серьезных глаз, голубых, как цветы цикория, которые она держала в руке и иногда подносила к лицу, чтобы понюхать. Спутник ее был сильный, живой юноша лет четырнадцати, тоже очень серьезный. Его глубоко посаженные глаза с черными ресницами глядели на девочку покровительственно, с задумчивым интересом, и своим негромким, ломающимся голосом подростка он рассказывал ей, как пчелы собирают мед с цветов. Раза два этот хриплый, но очень приятный голос зазвенел от волнения, когда девочка отвлекалась и слушала его невнимательно. Казалось, юноша готов рассердиться, но знает, что сердиться нельзя, потому что она девушка и к тому же моложе его и потому, что он любит ее.
Они уселись на склоне чуть пониже того места, где лежал я, укрытый от чужих глаз, и принялись считать лепестки у цветка цикория. Девочка тихо опустила голову ему на плечо, и юноша обнял ее. Никогда не видел я столь спокойной и светлой любви, такой доверчивой у нее, такой бережной у него. Они при всей своей юности напоминали счастливых супругов, которые уже много лет живут вместе, но все еще смотрят друг на друга с доверчивой нежностью, хотя чувствуется, что страсти они не знают и не знали никогда.
Долго я смотрел на их спокойные, детские ласки. Они сидели полуобнявшись и тихо болтали, иногда улыбаясь друг другу, но ни разу не поцеловались. И вовсе не потому, что были слишком застенчивы, - казалось, они полностью принадлежат друг другу, и мысль о поцелуе просто не приходит им в голову. Ее головка все ниже и ниже клонилась к нему на плечо, и наконец сон сомкнул веки ее голубых, как цветы цикория, глаз. Как трогательно ее друг старался не разбудить ее, хотя я видел, что у него затекает рука! Этот славный юноша так долго сидел не шевелясь, поддерживая ее, что я не мог смотреть без сострадания на его онемевшее плечо. Но вот он осторожно высвободил руку, опустил голову девушки на траву и наклонился вперед, увидев что-то. Прямо перед ним на голой ветке боярышника качалась сорока. Эта птица с перьями цвета ночи и дня издавала странные крики и беспокойно махала крылом, как будто хотела привлечь к себе внимание. Слетев с ветки, она стремительно и бесшумно покружила над кустом боярышника и села на другой куст шагах в десяти от первого. Юноша встал, посмотрел на свою маленькую подругу, потом на птицу и стал к ней подкрадываться. Но сорока, издав свой странный крик, перелетела на соседнее дерево. Юноша на миг остановился, а птица снова взлетела и вдруг камнем ринулась вниз, скрывшись за холмом. Увидев, как юноша сорвался с места, я быстро вскочил и побежал вслед за ним.
Добежав до гребня холма, я увидел низко летящую над долиной черно-белую птицу и вихрем мчавшегося вниз по склону юношу с развевающимися волосами. Он сбежал к подножию холма и скрылся в зарослях. Я бросился за ним. Ни мальчик, ни птица не должны были знать, что за ними следят, и потому я шел бесшумно, крадучись между деревьев, пока не добрался до омута, осененного густым сводом ив, берез и дикого орешника, через который почти не пробивались солнечные лучи. Там, где низко над водой сплелись ветви, сидела не пестрая птица, а юная темноволосая девушка, болтая смуглыми обнаженными ногами. Притаившись у края омута, где на черной воде золотом горели опавшие листья, позабыв обо всем на свете, смотрел на нее юноша. Она качалась среди ветвей совсем близко и тоже глядела на него. Сколько ей было лет, этой девушке со смуглым телом и удлиненными к вискам блестящими глазами? Или над омутом качался всего лишь дух долины, лесная фея, одетая мокрыми листьями березы, окруженная ветвями и темной водой? Странное было у нее лицо - дикое, почти злое и вместе с тем такое нежное. Я не мог отвести от нее глаз. Пальцы ее обнаженных ног коснулись воды, и брызги упали на лицо юноши.
От его благоразумия и спокойной уверенности не осталось и следа. В нем вспыхнуло что-то столь же дикое, как и в ней, руки протянулись к ее ногам. Мне хотелось крикнуть ему: "Назад, мальчик, назад!" - но я не смог: в ее русалочьих глазах светилась такая дикая, самозабвенная нежность, что я промолчал.
Вдруг сердце у меня замерло - юноша соскользнул в воду. Каким взглядом смотрел он на нее, барахтаясь в глубоком омуте, у ее ног! В нем не было страха, нет, он был полон страстной тоски и отчаяния. А ее глаза! Какое в них сияло торжество, какое счастье!
Коснувшись ее ноги, он подтянулся и влез на сук. Наклонившись, она потянула его к себе, туда, где над водой сплелись ветви, и обняла его, совсем мокрого.
Я глубоко вздохнул. Средь темной листвы зажегся оранжевый солнечный луч и упал на юношу и девушку, которые качались над темной водой, приблизив губы к губам, растворившись друг в друге, полные упоения, светившегося в их глазах. И вдруг они поцеловались. Омут, листва, самый воздух - все вихрем закружилось вокруг меня, слилось, я уже ничего не видел ясно... Не знаю, сколько прошло времени, пока я снова увидел их. Его лицо - лицо прежнего благоразумного юноши - теперь было повернуто в сторону: он к чему-то прислушивался. С вершины холма сквозь шепот листьев доносился плач, и к этим звукам прислушивался юноша.
И вот он выскользнул из объятий лесной феи, бросился в воду и поплыл к другому берегу. Какая тоска выразилась на ее лице! Но она не плакала, не пыталась вернуть его. Ее гордое сердце шло навстречу неизбежному и не хотело цепляться за то, что утрачено. Недвижная, как ветви и вода, молча смотрела она, как удаляется юноша.
Он медленно доплыл до берега и упал на землю, тяжело дыша. А с холма все летели одинокие рыдания.
Он лежал, слушая их, но глядя в страстно тоскующие глаза, неотступно следовавшие за ним. Он устремился было обратно к омуту, но огонь в нем уже угас; руки бессильно опустились, на юном лице читалась растерянность.
Замерла в ожидании темная гладь воды, замерли деревья, ее печальные глаза, мое сердце. А на холме одиноко плакала светловолосая девочка...
И юноша медленно побрел наверх, спотыкаясь, ничего не видя вокруг и оглядываясь, то и дело оглядываясь назад. Он уходил, а покинутая им смуглая фея долины смотрела ему вслед, не отрываясь, обхватив руками свое гибкое тело.
Я тоже крадучись пошел прочь, и только когда выбрался на открытое место, где все было залито бледным светом вечернего солнца, оглянулся назад. Девушки уже не было под темными деревьями, а над черной водой с жалобными криками металась в этой клетке страсти сорока, птица, несущая на своих крыльях сумерки.
Повернувшись, я бросился бежать и бежал до самого холма, где под высоким голубым небом снова сидели юноша и маленькая девочка со светлыми волосами. Прижав залитое слезами лицо к его плечу, она что-то говорила, уже не помня о случившемся. А он... он обнимал ее одной рукой, но глаза его глядели мимо нее, как будто видели вдали что-то другое.
Я лежал, слушая их мирную болтовню, пока не проснулся и не понял, что эта аллегория о небесной и земной любви была всего лишь сном. И я вернулся к действительности, меньше чем когда бы то ни было способный ее понять.
ЭВОЛЮЦИЯ
Перевод Л. Биндеман
Мы вышли из театра, и тут оказалось, что найти такси совершенно невозможно. Хотя моросил мелкий дождь, мы прошли через Лестер-сквер в надежде перехватить какую-нибудь машину, которая будет возвращаться с Пикадилли. Множество извозчичьих карет и кэбов проезжало мимо, останавливалось у тротуара; извозчики вяло окликали нас или даже не пытались привлечь наше внимание, но все такси, казалось, были заняты. Наконец у Пикадилли-Серкус, потеряв всякое терпение, мы подозвали извозчика и обрекли себя на томительную, долгую поездку. В открытые окна экипажа дул юго-западный ветер, и в нем чувствовалась перемена погоды, тот влажный запах перемен, который ветер приносит даже в самое сердце городов и вызывает у человека, наблюдающего их кипучую, деятельную жизнь, представление о какой-то неугомонной Силе, что всегда подгоняет: вперед, вперед! Но мерное цоканье лошадиных копыт, дребезжание окон, глухой стук колес навевали дремоту, и когда наконец экипаж подъехал к нашему дому, сон почти одолел нас. Плата за проезд была два шиллинга; отыскав при свете фонаря монету в полкроны и вручив ее извозчику, мы случайно глянули на него. Это был человек лет шестидесяти с длинным, худым лицом; подбородок его и седые обвисшие усы, казалось, никогда не отрывались от поднятого воротника старого синего пальто. Самой поразительной особенностью его лица были две морщины вдоль щек, настолько втянутых, что лицо как будто состояло из одних лишь костей; глаза запали так глубоко, что блеск их не был заметен. Старик сидел неподвижно, уставившись на хвост лошади. И почти невольно рука моя потянулась за оставшимся еще в кармане серебром, чтобы прибавить его к полукроне. Извозчик взял монеты, не сказав ни слова, но когда мы уже открыли калитку сада, вдруг проговорил:
- Благодарю, вы спасли мне жизнь.
Не зная, что ответить на эти странные слова, мы снова закрыли калитку и вернулись к экипажу.
- Разве ваши дела так плохи?
- Плохи, - ответил он. - Некуда нашему брату податься. Никому мы теперь не нужны. - И взяв кнут, он приготовился тронуться в путь.
- И давно это так?
Он опустил руку, видно, обрадовавшись возможности отдохнуть, и пробурчал невнятно:
- Вот уже тридцать пять лет я занимаюсь этим делом. - И снова погрузился в созерцание хвоста своей лошади. Очевидно, он от природы был неразговорчив и мог рассказывать о себе, только когда ему задавали вопросы.
- Я не виню такси, вообще никого не виню. Это просто напасть какая-то. Я вот уехал сегодня утром, а дома хоть шаром покати. Вчера жена меня спрашивает:
- Сколько же ты приносил домой последние четыре месяца?
- Ну, считай, шиллингов шесть в неделю, - говорю я ей, а она поправляет:
- Нет, семь.
Что ж, жене-то лучше знать: она все в книжечку записывает.
- Так вам на хлеб не хватает?
Извозчик улыбнулся, и эта улыбка между двух впадин, заменявших щеки, была, мне кажется, самой странной из всех улыбок, когда-либо освещавших человеческое лицо.
- Пожалуй, так оно и есть, - ответил он. - Хотите знать, как это получается? Вот сегодня я до вас заработал за весь день всего восемнадцать пенсов. За весь день. Вчера - пять шиллингов. Семь шиллингов в день я должен платить за кэб, и это еще дешево. Ведь сколько владельцев кэбов разорилось на этом деле - им, как и нам, очень туго приходится! Они, правда, стараются не обижать нас, но своя рубашка ближе к телу. - Извозчик снова улыбнулся. Мне жаль их, и лошадей тоже, хотя, пожалуй, лошадям-то легче, чем нам.
- А как же пассажиры? - спросил один из нас. Извозчик отвернулся и посмотрел в темноту.
- Пассажиры? - В голосе его слышалось легкое удивление. - Им всем подавай такси. И это понятно: на такси доедешь быстрее, а время - деньги. Вот до вас я семь часов прождал седока. Да ведь и вы искали такси. Когда не найти такси, то на худой конец нанимают нас, и седоки почти всегда злятся. Попадаются, правда, старухи, которые боятся машин, но у таких денег в обрез, и они не очень-то щедры. Это им не по карману, я думаю.
- Однако все вам сочувствуют. Значит, можно надеяться.
- На сочувствие хлеба не купишь, - спокойно остановил он меня. - А в былые времена никто меня не спрашивал, хватает ли хлеба. - Медленно покачав головой, он добавил: - Кроме того, что могут сделать люди? Помощи от них не жди, а как начнут задавать вопросы, им самим становится не по себе. Они, наверное, это понимают. К тому же нас так много; тем, у кого кареты, тоже несладко. Впрочем, с каждым днем все меньше и меньше нас, извозчиков, встретишь на улицах.
Не решаясь больше выражать сочувствие этому представителю отживающей профессии, мы подошли к лошади. Она, наверное, немало вынесла на своем веку: даже в темноте у нее можно было пересчитать все ребра. И вдруг один из нас сказал:
- Многие хотели бы видеть на улицах только такси - это из-за лошадей: жалко их.
Извозчик утвердительно кивнул,
- У этой старушки, - сказал он, - никогда не было лишнего мяса. И от корма, который ей теперь дают, резвости не прибавится. Правда, корм и не бог весть какой, но она все-таки сыта.
- А вы нет?
Извозчик снова взялся за кнут.
- Не думаю, - сказал он равнодушно, - чтобы мне могли подыскать теперь какую-нибудь другую работу. Слишком долго я был при лошадях. Пожалуй, придется идти в работный дом, если со мной не случится чего-нибудь похуже.
- Как это ужасно! - прошептали мы, и, услышав такие слова, он улыбнулся в третий раз.
- Да, не повезло нашему брату. И за что нам выпала такая доля? Но ничего не попишешь - одно вытесняет другое, а жизнь идет своим чередом. Я думал об этом; сидишь тут целый день, ну и поневоле начнешь раздумывать, все ли в этом мире правильно устроено. Нет, выходит, что не все. А извозчиков скоро совсем не останется - так долго тянуться не может. И я даже не знаю, будет мне обидно или нет, когда это наконец случится. Всю душу мне такая жизнь вымотала.
- Но ведь создали специальный фонд...
- Да, и это помогло кое-кому выучиться на шофера. Но какой от него прок старикам, вроде меня? Мне ведь шестьдесят, и таких сотни. Мы в шоферы не годимся: смелости не хватит. А денег, чтобы помочь нам, понадобилось бы пропасть. И вы правильно говорите, люди хотят, чтобы мы ушли с дороги. Им нужны такси, а наше время прошло. Я не жалуюсь, вы ведь сами завели этот разговор.
И он в третий раз поднял кнут.
- Скажите, а что бы вы делали, если бы сверх обычной платы получали еще шесть пенсов?
Извозчик опустил глаза; вопрос, как видно, поставил его в тупик.
- Что бы я делал? Да ничего. Что бы я мог делать?
- Но вы же сами сказали, что наши шесть пенсов спасли вам жизнь.
- Верно, сказал, - ответил он неторопливо. - У меня было тяжело на душе. Порою ничего с собой не поделаешь - нападет тоска, и не отделаешься от нее никак. Обычно стараешься не думать ни о чем. Прощайте. Премного благодарен!
Он тронул лошадь кнутом. Как бы очнувшись от сна, несчастное животное вздрогнуло, двинулось вперед, и экипаж стал удаляться. Медленно двигался он по дороге среди теней от деревьев, перемежавшихся со светом фонарей. Высоко над нами по черной реке неба плыли белые корабли облаков. Их подгонял ветер, в котором чуялась перемена. И когда экипаж уже исчез из виду, этот ветер все еще доносил до нас замирающий звук его колес.
ПРОГУЛКА В ТУМАНЕ
Перевод Т. Литвиновой
Уже отрастившая зимнюю шерсть, разгоряченная и вспотевшая кобыла цветом совсем сливалась с рыжими, как лисий хвост, кучами отсыревших листьев бука. Как всегда в такие туманные дни, она пританцовывала, высоко вскинув голову, слегка выгнув шею и насторожив уши, шарахалась ни с того ни с сего, притворяясь, будто не узнает знакомых предметов, и время от времени предпринимала энергичные попытки сбросить меня и убежать. Ей то и дело мерещились камни на дороге. Некогда, еще до того, как началась ее нынешняя легкая жизнь, такой камень подкатился ей под самые копыта и навсегда испортил ей норов.
День стоял безветренный. Там и сям пламенели оставшиеся на ветвях медно-красные листья буков, и казалось, что кто-то нарочно зажег вверху огоньки, чтобы хоть немного прогреть неуютную сырость леса. Большая часть листвы, впрочем, облетела, и усеянные жемчужными каплями голые сучья четко вырисовывались на сплошном сером фоне. Ягод было мало, и среди них выделялись красотой розовые плоды бересклета, которых как раз в этом году уродилось больше обычного. Глухие аллеи безмолвствовали, не слышно было тех сладостных вздохов, что раздавались откуда-то сверху вчера в этот час. Зато в воздухе была разлита какая-то особенная тишина, как бы немое роптание тумана. Мы проехали мимо дерева, и на самой верхушке его гордо восседал непомерно тяжелый для тоненькой веточки голубь. Погруженный в свой безмятежный голубиный мир, он не слышал ни топота копыт, ни скрипа седла. Туман сгустился в сплошное облако бесконечно мелкой дождевой пыли, и сквозь эту завесу деревья выглядели как-то странно, словно они заблудились и потеряли друг друга. Мимо нас, казалось, быстро и бесшумно скользили призраки, единственные обитатели мира, в котором мы очутились.
Возле какой-то фермы кобыла внезапно, как это с ней иногда бывало, остановилась. Четыре черных поросенка прошмыгнули мимо нас и тотчас растворились в белом воздухе. К этому времени мы оба были в испарине. Мы стали ближе друг к другу, наши отношения - фамильярнее. Я поделился с ней своими соображениями по поводу ее прозвища, нрава и внешнего облика, попутно прошелся насчет ее манер. Она же в ответ издала свой милый, хрипловатый вздох, который берет начало где-то под звездочкой на лбу. В пасмурную погоду она не чихает, такое проявление восторга она позволяет себе только в солнечные дни, когда дует морозный сухой ветерок. На развилке мы вдруг наткнулись на четырех лошадок - одну серую и трех рыжих. Они тут же повернулись и побежали, унося в поредевшую аллею свои красивые головки и стройные тела. Затем, спохватившись, что слишком оторвались от своих, встали поперек дороги, перескочили через живую изгородь и побежали к другим, которые паслись неподалеку на тонувшем в тумане лужку.
Мы спустились вниз по дороге и повстречали свору собак, возвращавшихся домой с охоты. Смутные очертания пегих тел, мягкие, бесшумно ступающие лапы, томные глаза, особый собачий мир. Спереди и сзади - алые полоски охотничьих курток.
Вскоре мы въехали в какие-то ворота и очутились среди торфяного поля, заросшего поблекшим дроком. Туман уплотнялся. Где-то, высоко в небе, посвистывал невидимый кулик. Казалось, пасмурный день внезапно обрел голос и изливает всю свою тоску в этих диких звуках. Стараясь не терять из виду поблескивавшую впереди полоску дороги, мы пустились в галоп. Мы оба радовались избавлению от скучного однообразия проселочных дорог.
Но вот умолк голос кулика; полоска дороги скрылась. На всем белом свете не было никого, кроме нас. Даже кусты дрока куда-то исчезли. Ничего не осталось - один черный торф под ногами да туман, густеющий с каждой минутой. Мы почувствовали себя такими же одинокими, как та птица, что пронеслась над нами в белом пустом небе, словно человеческая душа, блуждающая среди неисследованных полей своего будущего.
Кобыла перескочила через груду камней, которые, казалось, возникли непонятно откуда уже после того, как мы их миновали. Я подумал, что если бы мы невзначай попали в одну из ям старой каменоломни, мы бы неминуемо погибли. И эта мысль, что мы могли угодить в яму, а могли и не угодить в нее, была чем-то приятна. Мы оба вошли в азарт и, ныряя в эту плотную, неосязаемую массу, которая как бы пропускала нас вперед и тотчас смыкалась за нами, испытывали неподдельный восторг. Весело было скакать на просторе, с каждым ярдом убеждаясь, что мы еще живы, не знать, что нас ожидает впереди, - в каких-нибудь пяти ярдах, - и бросать вызов неизведанному! Сознание собственной безопасности нам было не нужно: мы были бесконечно выше этого. Мы скакали галопом, на лету заглатывая сырой воздух, который хлестал нам в лицо, и были счастливы. Вдруг земля под нашими ногами из ровной сделалась бугристой, начался подъем. Кобыла замедлила ход. Мы остановились. Всюду впереди, позади, слева и справа - белая мгла. Ни неба, ни горизонта, и даже земля под ногами едва различима. Ветер больше не бьет в лицо, ветра нет. Сперва мы просто обрадовались возможности перевести дух и, ни о чем не помышляя, перекинулись двумя-тремя словечками, потом вдруг у меня по сердцу прошел холодок. Кобылка фыркнула. Мы повернули и стали спускаться под гору. Туман между тем сгущался и почти неприметно темнел. Теперь уже мы двигались шагом, робея перед неизвестностью. Перед нами вставали видения - такие далекие и странные в этой туманной мгле - теплое стойло и кормушка, полная овса; дымящаяся чашка чаю и поленья, потрескивающие в камине. У тумана словно выросли пальцы - длинные, серо-белые, шарящие; а в самом его безмолвии слышалось какое-то грозное бормотание, что-то жуткое, затаенное, словно это дух неизвестности к нам подбирался, готовясь отомстить за то, что мы в упоении азарта так весело его дразнили.
Дальше спускаться уже было некуда, земля выровнялась. Мы не могли решить, куда нам ехать теперь. Мы остановились и стали прислушиваться. Кругом стояла полная тишина - ни всплеска воды, ни шелеста ветра в ветвях, ни человеческих шагов, ни звука голоса. Не слышно было, как пасутся лошади на пастбище; птицы - и те умолкли. А туман становился все темнее я темнее. Кобыла шла шагом, понуря голову и нюхая вереск. Время от времени она фыркала, и тогда сердце мое начинало радостно трепетать в надежде, что она отыскала дорогу. Вдруг она откинула голову, громко фыркнула и остановилась. Перед самым нашим носом прошла лошадка с жеребенком. Два скачущих сгустка сумерек, они промчались, как бесформенные тени на белой простыне. Высокий вереск скрадывал топот их копыт. Бесшумные, как призраки, они исчезли в мгновение ока. Кобыла рванулась вслед за ними. Впрочем, теперь ни в ее галопе, ни в биении моего сердца не было уже того восторга перед встречей с неизведанным, теперь нас подстегивал всего лишь холодный страх одиночества. Один и тот же аллюр, а какая разница между ощущениями!
Кобыла резко шарахнулась в сторону и остановилась. В трех ярдах от нас промчалась малорослая лошадка со своим жеребенком. Их очертания были еще смутнее, они уже почти не отделялись от фона, который успел еще больше потемнеть. Но бежали они все в том же направлении, что и первый раз! Неужели отныне нас будут преследовать эти жуткие призраки, неужели они будут вечно проноситься мимо нас все в одном и том же направлении? На этот раз кобыла не побежала за ними, а продолжала стоять на месте; она понимала не хуже меня, что мы безнадежно сбились с пути. Вскоре, однако, она тихонько заржала и, снова нюхая вереск, двинулась вперед. А туман все темнел!
И вдруг из глубины обступившего нас белесого сумрака донесся какой-то невнятный гул; мы остановились и, затаив дыхание, повернули головы. Я видел, как моя кобылка устремила взгляд в одну точку, пытаясь проникнуть им сквозь туман. Невнятный шум становился все громче, все отчетливее и, наконец, превратился в скрип колес. Кобылка рванулась вперед. Скрип, как назло, затих. Кобылка, однако, не останавливалась. Резко свернув влево, она было споткнулась, но устояла на ногах, затем куда-то вскарабкалась и перешла на рысь. Туман под нами словно побелел. Мы были на дороге. Я крикнул, сам не знаю, что - может быть, просто чертыхнулся. Кобылка покосилась на меня, чуть насмешливо, словно хотела сказать: "А ведь дорогу-то нашла я!" Теперь мы уже трусили размеренным, спокойным шагом, слегка сконфуженные, как это бывает с людьми и лошадьми, когда они чувствуют, что грозившая им опасность миновала. Теперь нам казалось, что это очень даже приятно - в какие-то полчаса проделать весь круг эмоций, от восторга беспечной удали до леденящего сердце страха. Впрочем, встречу, самый стык этих противоречивых чувств мы оставили там, на таинственном, поросшем белым дроком торфяном поле! Не странно ли: одну минуту нам кажется, будто на свете нет ничего прекрасней сознания, что мы, того и гляди, свернем себе шею, а в другую нас бросает в озноб при одной мысли, что мы заблудились в тумане и что на нас надвигается темная зимняя ночь!