Страница:
— Странно, кстати сказать, что Имоджин, которая девушкой торжественно обещала однажды у Тимоти не выходить замуж за хорошего человека, потому что все они так скучны, — что эта Имоджин вышла замуж за Джека Кардигана, в котором здоровье настолько стёрло все следы первородного греха, что она могла бы удалиться на покой с десятью тысячами других англичан и не найти различия между ними и тем, кого она избрала разделять с нею ложе. «О, Джек здоров до ужаса! — говорила она про него к великой радости матери. — За всю свою жизнь он не проболел ни единого дня. Он проделал всю войну, не получив ни царапинки. Вы не представляете себе, до чего он здоров и жизнеспособен». И правда, он был настолько приспособлен к жизни, что не замечал, когда его жена флиртовала с другими мужчинами, что отчасти было весьма удобно. Однако она его любила, насколько можно любить спортивную машину, и любила двух Кардиганчиков, сделанных по его образцу. Её глаза лукаво сравнивали его сейчас с Проспером Профоном; кажется, не было такой «маленькой» игры или спорта, которых мсье Профон не испробовал бы — от кеглей до охоты на акул — и которые не надоели бы ему. Имоджин мечтала иногда, чтобы они надоели также и Джеку, который продолжал играть и говорить об игре с увлечением школьницы, только что научившейся хоккею; она не сомневалась, чти в возрасте дядюшки Тимоти Джек будет играть в детский гольф на ковре в её спальне и «утирать кому-нибудь нос».
Сейчас он рассказывал, как сегодня утром обставил у последней лунки профессионала-гольфера — прелестный человек, и очень неплохо играл; и как он после второго завтрака прошёл на вёслах до самого Кэвершема; рассказывая, он пробовал соблазнить Проспера Профона на партию в теннис после чая: спорт — полезная штука, делает человека жизнеспособным.
— Но зачем вам жизнеспособность? — сказал мсье Профон.
— Да, сэр, — проговорил Майкл Монт, — к чему вы хотите быть приспособленным в жизни?
— Джек, — радостно подхватила Имоджин, — к чему ты приспособлен?
Джек Кардиган глядел во все глаза и дышал здоровьем. Вопросы жужжали, как комары, и он поднял руку, как бы отмахиваясь от них. Во время войны он был, конечно, приспособлен к тому, чтобы убивать немцев; а теперь он или не знал, к чему, или же из скромности уклонялся от объяснения своих руководящих принципов.
— Но он прав, — сказал неожиданно мсье Профон, — нам ничего не осталось, как только приспособляться.
Это изречение, слишком глубокомысленное для воскресного чая, прошло бы без ответа, не будь здесь неугомонного Майкла Монта.
— Правильно! — воскликнул он. — Вот великое открытие, которым мы обязаны войне. Мы воображали, что прогрессируем, а теперь мы знаем, что только меняемся.
— К худшему, — с улыбкой сказал мсье Профон.
— Какой вы весёлый, Проспер, — прошептала Аннет.
— Идёмте на теннис! — сказал Джек Кардиган. — Вам нужно разогнать хандру. А вы играете, мистер Монт?
— С грехом пополам — гоняю мячи.
Сомс встал, побуждаемый подсознательной тревогой о будущем, определявшей всю его жизнь.
— Когда приедет Флёр… — услышал он слова Джека Кардигана.
Да! Почему она не едет? Через гостиную, через холл и веранду он вышел на аллею и стоял, прислушиваясь, не зашуршит ли по гравию автомобиль. Было по-воскресному тихо; сирень щедро напоила воздух своим ароматом. Белые облака, как лебяжьи перья, золотились на солнце. Остро вспомнился день, когда родилась Флёр и он мучительно ждал, а её жизнь и жизнь её матери колебались в его руках. Он спас её тогда, чтобы она стала цветком его жизни. А теперь!.. Неужели она непременно должна доставлять ему тревогу?.. Мучение и тревогу? Не нравится ему, как сложились дела! Вечерней песней вторгся в его раздумье дрозд — большая, тяжёлая птица на той акации. Последние годы Сомс живо интересовался птицами в своём саду; нередко вдвоём с Флёр ходил он по дорожкам и наблюдал за ними — глаза у неё острые, как иголки, она знает каждое гнездо. Он увидел её собаку, пойнтера, улёгшуюся на солнышке посреди аллеи, позвал: «Что, приятель, ты тоже ждёшь её?» Собака медленно подошла, недовольно виляя хвостом, и Сомс машинально потрепал её по шее. Собака, птица, сирень — всё было для него частицей Флёр, не больше и не меньше. «Я слишком её люблю, — думал он, — слишком люблю!» Он был похож на судовладельца, пустившего в море незастрахованные корабли. Был снова незастрахован, как в те давние дни, когда, немой и ревнивый, блуждал в пустыне Лондона, томясь по той женщине — по своей первой жене, матери этого проклятого мальчишки. Ага, вот и автомобиль! Но везёт только вещи, а где же Флёр?
— Мисс Флёр идёт пешком, сэр, по дороге вдоль реки.
Пешком всю дорогу, несколько миль? Сомс воззрился на шофёра. По лицу слуги начала расплываться улыбка. Чего он ухмыляется? Сомс тотчас отвернулся со словами: «Отлично, Симз!» — и вошёл в дом. Снова поднялся он в галерею к своим картинам. Отсюда открывался вид на реку, и Сомс не отводил глаз от дорожки, забывая, что Флёр может появиться на ней не ранее как через час. Пошла пешком! И шофёр ухмыляется почему-то! Тот мальчишка… Он резко отвернулся от окна. Не может он за ней шпионить! Если она желает скрывать от него свои тайны, пусть скрывает; шпионить он не станет. В сердце его была пустота, и горечь подступила к самому рту. Отрывистые выкрики Джека Кардигана, гоняющего мячи, да смех молодого Монта вторгались в тишину. Сомс лелеял надежду, что они там загоняют Профона. А девушка на «La Vendimia» стояла подбоченясь, и мечтательно-сонные её глаза смотрели мимо него. «Я делал для тебя всё, что мог, — думал он, с тех дней, когда ты была ростом не выше моего колена. Ты… ты не захочешь причинить мне боль!»
Но девушка Гойи не отвечала, сверкая красками, едва начинавшими блекнуть. «В этом нет настоящей жизни, — подумал Сомс. — Почему она не идёт?»
X. ТРИО
XI. ДУЭТ
Сейчас он рассказывал, как сегодня утром обставил у последней лунки профессионала-гольфера — прелестный человек, и очень неплохо играл; и как он после второго завтрака прошёл на вёслах до самого Кэвершема; рассказывая, он пробовал соблазнить Проспера Профона на партию в теннис после чая: спорт — полезная штука, делает человека жизнеспособным.
— Но зачем вам жизнеспособность? — сказал мсье Профон.
— Да, сэр, — проговорил Майкл Монт, — к чему вы хотите быть приспособленным в жизни?
— Джек, — радостно подхватила Имоджин, — к чему ты приспособлен?
Джек Кардиган глядел во все глаза и дышал здоровьем. Вопросы жужжали, как комары, и он поднял руку, как бы отмахиваясь от них. Во время войны он был, конечно, приспособлен к тому, чтобы убивать немцев; а теперь он или не знал, к чему, или же из скромности уклонялся от объяснения своих руководящих принципов.
— Но он прав, — сказал неожиданно мсье Профон, — нам ничего не осталось, как только приспособляться.
Это изречение, слишком глубокомысленное для воскресного чая, прошло бы без ответа, не будь здесь неугомонного Майкла Монта.
— Правильно! — воскликнул он. — Вот великое открытие, которым мы обязаны войне. Мы воображали, что прогрессируем, а теперь мы знаем, что только меняемся.
— К худшему, — с улыбкой сказал мсье Профон.
— Какой вы весёлый, Проспер, — прошептала Аннет.
— Идёмте на теннис! — сказал Джек Кардиган. — Вам нужно разогнать хандру. А вы играете, мистер Монт?
— С грехом пополам — гоняю мячи.
Сомс встал, побуждаемый подсознательной тревогой о будущем, определявшей всю его жизнь.
— Когда приедет Флёр… — услышал он слова Джека Кардигана.
Да! Почему она не едет? Через гостиную, через холл и веранду он вышел на аллею и стоял, прислушиваясь, не зашуршит ли по гравию автомобиль. Было по-воскресному тихо; сирень щедро напоила воздух своим ароматом. Белые облака, как лебяжьи перья, золотились на солнце. Остро вспомнился день, когда родилась Флёр и он мучительно ждал, а её жизнь и жизнь её матери колебались в его руках. Он спас её тогда, чтобы она стала цветком его жизни. А теперь!.. Неужели она непременно должна доставлять ему тревогу?.. Мучение и тревогу? Не нравится ему, как сложились дела! Вечерней песней вторгся в его раздумье дрозд — большая, тяжёлая птица на той акации. Последние годы Сомс живо интересовался птицами в своём саду; нередко вдвоём с Флёр ходил он по дорожкам и наблюдал за ними — глаза у неё острые, как иголки, она знает каждое гнездо. Он увидел её собаку, пойнтера, улёгшуюся на солнышке посреди аллеи, позвал: «Что, приятель, ты тоже ждёшь её?» Собака медленно подошла, недовольно виляя хвостом, и Сомс машинально потрепал её по шее. Собака, птица, сирень — всё было для него частицей Флёр, не больше и не меньше. «Я слишком её люблю, — думал он, — слишком люблю!» Он был похож на судовладельца, пустившего в море незастрахованные корабли. Был снова незастрахован, как в те давние дни, когда, немой и ревнивый, блуждал в пустыне Лондона, томясь по той женщине — по своей первой жене, матери этого проклятого мальчишки. Ага, вот и автомобиль! Но везёт только вещи, а где же Флёр?
— Мисс Флёр идёт пешком, сэр, по дороге вдоль реки.
Пешком всю дорогу, несколько миль? Сомс воззрился на шофёра. По лицу слуги начала расплываться улыбка. Чего он ухмыляется? Сомс тотчас отвернулся со словами: «Отлично, Симз!» — и вошёл в дом. Снова поднялся он в галерею к своим картинам. Отсюда открывался вид на реку, и Сомс не отводил глаз от дорожки, забывая, что Флёр может появиться на ней не ранее как через час. Пошла пешком! И шофёр ухмыляется почему-то! Тот мальчишка… Он резко отвернулся от окна. Не может он за ней шпионить! Если она желает скрывать от него свои тайны, пусть скрывает; шпионить он не станет. В сердце его была пустота, и горечь подступила к самому рту. Отрывистые выкрики Джека Кардигана, гоняющего мячи, да смех молодого Монта вторгались в тишину. Сомс лелеял надежду, что они там загоняют Профона. А девушка на «La Vendimia» стояла подбоченясь, и мечтательно-сонные её глаза смотрели мимо него. «Я делал для тебя всё, что мог, — думал он, с тех дней, когда ты была ростом не выше моего колена. Ты… ты не захочешь причинить мне боль!»
Но девушка Гойи не отвечала, сверкая красками, едва начинавшими блекнуть. «В этом нет настоящей жизни, — подумал Сомс. — Почему она не идёт?»
X. ТРИО
В Уонсдоне, у подножия Меловых гор, конец недели, превратившись в девять дней, до предела натянул переплетённые нити между четырьмя Форсайтами из третьего, или, по другому счёту, из четвёртого поколения. Никогда ещё Флёр не была так fine, Холли так наблюдательна, Вэл так поглощён своими конюшнями, Джон так молчалив и так взволнован. Сведения по сельскому хозяйству, которые он приобрёл за истёкшую неделю, можно было бы взять на кончик кожа и лёгким дуновением пустить по ветру. По природе своей глубоко ненавидя всякую интригу и в своём преклонении перед Флёр считая «ребяческим вздором» необходимость скрываться, он досадовал и бунтовал, но всё же подчинялся, по мере возможности вознаграждая себя в те редкие минуты, когда оставался с нею вдвоём. В четверг, когда они, переодевшись к обеду, стояли рядом в гостиной в амбразуре окна. Флёр сказала:
— Джон, я еду домой в воскресенье, поездом три сорок, с Пэддяюгтонского вокзала; если в субботу тебе нужно навестить своих, ты мог бы в воскресенье приехать, проводить меня, а потом вернуться сюда последним поездом. Ведь тебе всё равно нужно побывать дома?
Джон кивнул головой.
— Что угодно, лишь бы побыть с тобою, — сказал он, — но почему я должен делать вид, точно…
Флёр провела мизинцем по его ладони.
— У тебя нет чутья, Джон. Ты должен предоставить все мне. С нашими родными дело обстоит очень серьёзно. Нам нужно соблюдать тайну, если мы хотим быть вместе.
Дверь отворилась, и Флёр добавила громко:
— Джон, ты просто болван.
В груди Джона точно что-то перевернулось: невыносимо было притворяться, скрывать чувство такое естественное, такое всеподавляющее и сладкое.
В пятницу, около одиннадцати часов вечера, Джон уложил свои вещи и свесился в окно, полугрустно, полу радостно замечтавшись о Пэддингтоне, когда услышал лёгкий стук в дверь как будто ногтем. Он вскочил и прислушался, Снова тот же звук. Да, несомненно ноготь! Джон открыл. В комнату вошло прелестное видение.
— Я хотела показать тебе мой маскарадный наряд, — сказало видение и стало в позу около кровати.
Джон, затаив дыхание, прислонился к двери. На голове у видения была белая кисея; белая косынка лежала вокруг обнажённой шеи на винно-красном платье с пышными сборами у гибкой талии. Девушка подбоченилась одной рукой, другая рука была поднята под прямым углом и держала веер, касавшийся затылка.
— Вместо веера должна быть корзина винограда, — прошептало видение, но здесь у меня её нет. Это мой костюм по Гойе. Поза взята с картины. Нравится тебе?
— Это — сон!
Видение сделало пируэт.
— Потрогай, посмотри.
Джон стал на колени и почтительно притронулся к подолу.
— Виноградный цвет, — раздался шёпот, — «La Vendimia» — сбор винограда.
Пальцы Джона с двух сторон легко коснулись её талий; он поднял глаза, полные влюблённого восторга.
— О Джон! — прошептало видение, нагнулось, поцеловало его в лоб. Опять сделало пируэт и, скользнув за дверь, исчезло.
Джон стоял на коленях, голова его упала на постель. Сколько времени пробыл он в этом положении, он и сам не знал. Стук ногтем в дверь, шаги, шуршание юбок, как во сне, не смолкали; и перед его сомкнутыми глазами стояло видение и улыбалось ему и шептало, и медлил в воздухе слабый запах нарцисса. А на лбу, в том месте, где его поцеловали, держался лёгкий холодок, словно от прикосновения цветка. Любовь наполняла его душу, любовь юноши к девушке, любовь, которая так мало знает и так много таит надежд, которая ни за что на свете не спустится с высот и должна превратиться со временем в сладкое воспоминание, испепеляющую страсть, скучный брак или, единожды на много случаев, — в сбор винограда, обильного и сладкого, с румянцем заката на гроздьях.
И здесь и в другом месте довольно было сказано о Джоне Форсайте, чтобы показать, какое большое расстояние лежало между ним и его прапрадедом, первым Джолионом, владельцем приморской фермы в Дорсете. Джон был чувствителен, как девушка, — чувствительней девяти из десяти современных девушек; силой воображения он не уступал «несчастненьким» своей сводной сестры Джун; и, как сын своего отца и своей матери, он, естественно, был впечатлителен и привязчив. И всё же в самых глубинах его существа было нечто от старого основателя их рода — тайное упорство души, боязнь выказать свои чувства, твёрдая решимость не признавать себя побеждённым. Впечатлительным и привязчивым мальчикам с богатым воображением обычно трудно приходится в школе, но Джон инстинктивно скрывал подлинную свою природу и был среди товарищей лишь в меру несчастлив. До сих пор он только с матерью был совершенно откровенен и естествен; когда в субботу он ехал домой в Робин-Хилл, на сердце у него было тяжело, потому что Флёр сказала ему, что он не должен быть откровенным и естественным с той, от кого он никогда ничего не скрывал, не должен даже ей рассказывать про их вторичную встречу, если только не убедится, что ей это известно и так. Ему казалось это до того невыносимым, что он готов был дать телеграмму и под каким-нибудь предлогом остаться в Лондоне. И первое, что он услышал от матери, было:
— Итак, ты встретил там нашу маленькую приятельницу из кондитерской, Джон. Какова сна при более близком знакомстве?
С облегчением и с ярким румянцем на щеках Джон ответил:
— О, она очень славная, мама.
Она локтем прижала его руку.
Джон никогда ещё так не любил свою мать, как в эту минуту, опровергавшую, по-видимому, опасения Флёр и возвратившую его душе свободу. Он повернул голову и посмотрел на мать, но что-то в её улыбающемся лице что-то такое, что, может быть, лишь он один мог уловить, — остановило закипавшие в нём слова. Может ли страх сочетаться с улыбкой? Если да, то на её лице он прочёл страх. И совсем иные слова сорвались с губ Джона: о сельских работах, о Холли, о Меловых горах. Он говорил быстро, ожидая, что она сама переведёт разговор на Флёр. Но этого не случилось. И отец его также не упомянул о девушке, хотя и ему известно было, конечно, об их встрече. Как обкрадывало, как калечило действительность это умалчивание о Флёр, когда он был весь полон ею и когда мать его вся полна была своим Джоном, а его отец весь полон его матерью! Так провели они втроём субботний вечер.
После обеда мать села за рояль; она, казалось, нарочно играла его самые любимые вещи, и он сидел, обняв руками одно колено и позабыв пригладить взъерошенные волосы. Он глядел на мать, пока она играла, но видел Флёр — Флёр в озарённом луною яблоневом саду. Флёр над залитой солнцем меловой ямой. Флёр в её фантастическом наряде, — вот она покачивается, шепчет, склоняется над ним, целует в лоб. Слушая, он на минуту совсем забыл о себе и взглянул на отца, сидевшего в другом кресле. Почему у отца такие глаза, такое грустное, непонятное выражение? С чувством смутного раскаяния Джон встал и пересел на ручку кресла, в котором сидел отец. Отсюда он не мог видеть его лица; и снова увидел Флёр — в белых и тонких руках матери, скользивших по клавишам, в профиле её лица, в её серебряных волосах и в глубине комнаты у открытого окна, за которым шагала майская ночь.
Когда Джон поднялся к себе, чтобы лечь спать, мать пришла к нему в комнату. Она остановилась у окна и сказала:
— Удивительно разрослись эти кипарисы, которые посадил твой дедушка. При свете месяца они мне кажутся всегда особенно прекрасными. Мне жаль, что ты не знал своего дедушку, Джон.
— Когда ты выходила замуж за папу, он — был ещё жив? — спросил неожиданно Джон.
— Нет, дорогой; он умер в тысяча восемьсот девяносто втором году очень старым, восьмидесяти пяти лет, если не ошибаюсь.
— Папа похож на него?
— Похож немного, но тоньше и не такой внушительный.
— Да, я это знаю по портрету дедушки. Кто его писал?
— Один из «несчастненьких» нашей Джун; но портрет неплохой.
Джон осторожно взял мать под руку.
— Мама, расскажи мне о ссоре в нашей семье.
Он почувствовал, как задрожала её рука.
— Нет, дорогой; это пусть когда-нибудь расскажет тебе отец, если найдёт возможным.
— Значит, ссора была серьёзная? — пресекающимся голосом сказал Джон.
— Да.
В наступившем молчании ни мать, ни сын не знали, что дрожало сильнее — локоть ли, или сжимавшие его пальцы.
— Некоторые люди, — сказала мягко Ирэн, — находят, что луна на ущербе имеет злобный вид; а для меня она всегда пленительна. Посмотри на тени кипарисов. Джон, папа говорит, что мы с тобою можем поехать на два месяца в Италию. Хочешь?
Джон выпустил её локоть, и рука его повисла: так остры и так смутны были его переживания. Ехать с матерью в Италию! Две недели назад он лучшего и не желал бы; а теперь это наполнило его отчаянием; что-то подсказывало ему, что неожиданное предложение сделано в связи с Флёр. Он проговорил запинаясь:
— О, конечно; но только, право, не знаю… Как же, ведь я только что принялся за дело? Мне хотелось бы подумать.
Её голос отозвался холодно и ласково:
— Да, милый, подумай. Но лучше теперь, чем когда ты возьмёшься всерьёз за сельское хозяйство. С тобою, в Венеции — как было бы хорошо!
Джон обхватил её за талию, ещё гибкую и упругую, точно у девушки.
— А как же ты оставишь папу одного? — сказал он робко, чувствуя себя виноватым.
— Папа сам предложил; он считает, что ты должен посмотреть хотя бы Италию, прежде чем остановишься на чем-нибудь определённом.
Чувство вины умерло в Джоне: он знал — да, знал, — что его отец и мать говорили не откровеннее, чем он сам. Его хотят удалить от Флёр. Сердце его ожесточилось. И, словно понимая происходившее в нём, мать сказала:
— Спокойной ночи, дорогой. Выспись хорошенько и подумай. Но, право, было бы чудесно!
Она прижала его к груди так порывисто, что он не мог разглядеть её лица. Он стоял, чувствуя себя так, как, бывало, в детстве, когда напроказит; ему было больно оттого, что он не испытывал сейчас прилива любви к ней, и оттого, что сознавал свою правоту.
А Ирэн, помедлив минуту у себя, прошла в гардеробную, отделявшую её спальню от спальни мужа.
— Ну как?
— Он подумает, Джолион.
Наблюдая усталую улыбку на её губах, Джолион сказал спокойно:
— Ты бы лучше позволила мне рассказать ему все, и мы бы с этим покончили. В конце концов, Джон по своим инстинктам настоящий джентльмен. Он только должен понять…
— Только! Он не поймёт; это невозможно.
— Я в его возрасте понял бы.
Ирэн схватила его за руку.
— Ты всегда был большим реалистом, чем Джон; и ты никогда не был таким невинным.
— Это правда, — сказал Джолион. — Но не странно ли? Ты и я, мы могли бы, не стыдясь, рассказать нашу историю всему свету; а перед собственным нашим мальчиком мы немеем.
— Нам было безразлично, осуждает нас свет или нет.
— Джон не может нас осудить!
— Может, Джолион! Он влюблён, я чувствую, что он влюблён. И он скажет самому себе: «Моя мать вышла когда-то замуж без любви! Как она могла?» Ему это покажется преступным, да так оно и было!
Джолион погладил её руку, и улыбка искривила его губы.
— Ах, зачем только мы рождаемся молодыми? Если б мы рождались старыми и с каждым годом молодели бы, мы понимали бы, как что происходит, и отбросили бы нашу проклятую нетерпимость. Но знаешь, если мальчик в самом деле влюблён, никакая Италия не заставит его забыть. Мы, Форсайты, упрямый народ; и он поймёт чутьём, зачем его отсылают. Одно лишь может его излечить — то потрясение, которое он испытает, если ему все рассказать.
— И всё-таки дай мне попробовать.
Джолион молчал. В этом выборе между дьяволом и морской пучиной, между болью страшного разоблачения и горем двухмесячной разлуки с женой он втайне больше доверял дьяволу, чем морю; но если Ирэн предпочитает море, он должен примириться. В конце концов, это будет для него подготовкой к той разлуке, которой нет конца. Он обнял её, поцеловал в глаза и сказал:
— Как хочешь, любимая.
— Джон, я еду домой в воскресенье, поездом три сорок, с Пэддяюгтонского вокзала; если в субботу тебе нужно навестить своих, ты мог бы в воскресенье приехать, проводить меня, а потом вернуться сюда последним поездом. Ведь тебе всё равно нужно побывать дома?
Джон кивнул головой.
— Что угодно, лишь бы побыть с тобою, — сказал он, — но почему я должен делать вид, точно…
Флёр провела мизинцем по его ладони.
— У тебя нет чутья, Джон. Ты должен предоставить все мне. С нашими родными дело обстоит очень серьёзно. Нам нужно соблюдать тайну, если мы хотим быть вместе.
Дверь отворилась, и Флёр добавила громко:
— Джон, ты просто болван.
В груди Джона точно что-то перевернулось: невыносимо было притворяться, скрывать чувство такое естественное, такое всеподавляющее и сладкое.
В пятницу, около одиннадцати часов вечера, Джон уложил свои вещи и свесился в окно, полугрустно, полу радостно замечтавшись о Пэддингтоне, когда услышал лёгкий стук в дверь как будто ногтем. Он вскочил и прислушался, Снова тот же звук. Да, несомненно ноготь! Джон открыл. В комнату вошло прелестное видение.
— Я хотела показать тебе мой маскарадный наряд, — сказало видение и стало в позу около кровати.
Джон, затаив дыхание, прислонился к двери. На голове у видения была белая кисея; белая косынка лежала вокруг обнажённой шеи на винно-красном платье с пышными сборами у гибкой талии. Девушка подбоченилась одной рукой, другая рука была поднята под прямым углом и держала веер, касавшийся затылка.
— Вместо веера должна быть корзина винограда, — прошептало видение, но здесь у меня её нет. Это мой костюм по Гойе. Поза взята с картины. Нравится тебе?
— Это — сон!
Видение сделало пируэт.
— Потрогай, посмотри.
Джон стал на колени и почтительно притронулся к подолу.
— Виноградный цвет, — раздался шёпот, — «La Vendimia» — сбор винограда.
Пальцы Джона с двух сторон легко коснулись её талий; он поднял глаза, полные влюблённого восторга.
— О Джон! — прошептало видение, нагнулось, поцеловало его в лоб. Опять сделало пируэт и, скользнув за дверь, исчезло.
Джон стоял на коленях, голова его упала на постель. Сколько времени пробыл он в этом положении, он и сам не знал. Стук ногтем в дверь, шаги, шуршание юбок, как во сне, не смолкали; и перед его сомкнутыми глазами стояло видение и улыбалось ему и шептало, и медлил в воздухе слабый запах нарцисса. А на лбу, в том месте, где его поцеловали, держался лёгкий холодок, словно от прикосновения цветка. Любовь наполняла его душу, любовь юноши к девушке, любовь, которая так мало знает и так много таит надежд, которая ни за что на свете не спустится с высот и должна превратиться со временем в сладкое воспоминание, испепеляющую страсть, скучный брак или, единожды на много случаев, — в сбор винограда, обильного и сладкого, с румянцем заката на гроздьях.
И здесь и в другом месте довольно было сказано о Джоне Форсайте, чтобы показать, какое большое расстояние лежало между ним и его прапрадедом, первым Джолионом, владельцем приморской фермы в Дорсете. Джон был чувствителен, как девушка, — чувствительней девяти из десяти современных девушек; силой воображения он не уступал «несчастненьким» своей сводной сестры Джун; и, как сын своего отца и своей матери, он, естественно, был впечатлителен и привязчив. И всё же в самых глубинах его существа было нечто от старого основателя их рода — тайное упорство души, боязнь выказать свои чувства, твёрдая решимость не признавать себя побеждённым. Впечатлительным и привязчивым мальчикам с богатым воображением обычно трудно приходится в школе, но Джон инстинктивно скрывал подлинную свою природу и был среди товарищей лишь в меру несчастлив. До сих пор он только с матерью был совершенно откровенен и естествен; когда в субботу он ехал домой в Робин-Хилл, на сердце у него было тяжело, потому что Флёр сказала ему, что он не должен быть откровенным и естественным с той, от кого он никогда ничего не скрывал, не должен даже ей рассказывать про их вторичную встречу, если только не убедится, что ей это известно и так. Ему казалось это до того невыносимым, что он готов был дать телеграмму и под каким-нибудь предлогом остаться в Лондоне. И первое, что он услышал от матери, было:
— Итак, ты встретил там нашу маленькую приятельницу из кондитерской, Джон. Какова сна при более близком знакомстве?
С облегчением и с ярким румянцем на щеках Джон ответил:
— О, она очень славная, мама.
Она локтем прижала его руку.
Джон никогда ещё так не любил свою мать, как в эту минуту, опровергавшую, по-видимому, опасения Флёр и возвратившую его душе свободу. Он повернул голову и посмотрел на мать, но что-то в её улыбающемся лице что-то такое, что, может быть, лишь он один мог уловить, — остановило закипавшие в нём слова. Может ли страх сочетаться с улыбкой? Если да, то на её лице он прочёл страх. И совсем иные слова сорвались с губ Джона: о сельских работах, о Холли, о Меловых горах. Он говорил быстро, ожидая, что она сама переведёт разговор на Флёр. Но этого не случилось. И отец его также не упомянул о девушке, хотя и ему известно было, конечно, об их встрече. Как обкрадывало, как калечило действительность это умалчивание о Флёр, когда он был весь полон ею и когда мать его вся полна была своим Джоном, а его отец весь полон его матерью! Так провели они втроём субботний вечер.
После обеда мать села за рояль; она, казалось, нарочно играла его самые любимые вещи, и он сидел, обняв руками одно колено и позабыв пригладить взъерошенные волосы. Он глядел на мать, пока она играла, но видел Флёр — Флёр в озарённом луною яблоневом саду. Флёр над залитой солнцем меловой ямой. Флёр в её фантастическом наряде, — вот она покачивается, шепчет, склоняется над ним, целует в лоб. Слушая, он на минуту совсем забыл о себе и взглянул на отца, сидевшего в другом кресле. Почему у отца такие глаза, такое грустное, непонятное выражение? С чувством смутного раскаяния Джон встал и пересел на ручку кресла, в котором сидел отец. Отсюда он не мог видеть его лица; и снова увидел Флёр — в белых и тонких руках матери, скользивших по клавишам, в профиле её лица, в её серебряных волосах и в глубине комнаты у открытого окна, за которым шагала майская ночь.
Когда Джон поднялся к себе, чтобы лечь спать, мать пришла к нему в комнату. Она остановилась у окна и сказала:
— Удивительно разрослись эти кипарисы, которые посадил твой дедушка. При свете месяца они мне кажутся всегда особенно прекрасными. Мне жаль, что ты не знал своего дедушку, Джон.
— Когда ты выходила замуж за папу, он — был ещё жив? — спросил неожиданно Джон.
— Нет, дорогой; он умер в тысяча восемьсот девяносто втором году очень старым, восьмидесяти пяти лет, если не ошибаюсь.
— Папа похож на него?
— Похож немного, но тоньше и не такой внушительный.
— Да, я это знаю по портрету дедушки. Кто его писал?
— Один из «несчастненьких» нашей Джун; но портрет неплохой.
Джон осторожно взял мать под руку.
— Мама, расскажи мне о ссоре в нашей семье.
Он почувствовал, как задрожала её рука.
— Нет, дорогой; это пусть когда-нибудь расскажет тебе отец, если найдёт возможным.
— Значит, ссора была серьёзная? — пресекающимся голосом сказал Джон.
— Да.
В наступившем молчании ни мать, ни сын не знали, что дрожало сильнее — локоть ли, или сжимавшие его пальцы.
— Некоторые люди, — сказала мягко Ирэн, — находят, что луна на ущербе имеет злобный вид; а для меня она всегда пленительна. Посмотри на тени кипарисов. Джон, папа говорит, что мы с тобою можем поехать на два месяца в Италию. Хочешь?
Джон выпустил её локоть, и рука его повисла: так остры и так смутны были его переживания. Ехать с матерью в Италию! Две недели назад он лучшего и не желал бы; а теперь это наполнило его отчаянием; что-то подсказывало ему, что неожиданное предложение сделано в связи с Флёр. Он проговорил запинаясь:
— О, конечно; но только, право, не знаю… Как же, ведь я только что принялся за дело? Мне хотелось бы подумать.
Её голос отозвался холодно и ласково:
— Да, милый, подумай. Но лучше теперь, чем когда ты возьмёшься всерьёз за сельское хозяйство. С тобою, в Венеции — как было бы хорошо!
Джон обхватил её за талию, ещё гибкую и упругую, точно у девушки.
— А как же ты оставишь папу одного? — сказал он робко, чувствуя себя виноватым.
— Папа сам предложил; он считает, что ты должен посмотреть хотя бы Италию, прежде чем остановишься на чем-нибудь определённом.
Чувство вины умерло в Джоне: он знал — да, знал, — что его отец и мать говорили не откровеннее, чем он сам. Его хотят удалить от Флёр. Сердце его ожесточилось. И, словно понимая происходившее в нём, мать сказала:
— Спокойной ночи, дорогой. Выспись хорошенько и подумай. Но, право, было бы чудесно!
Она прижала его к груди так порывисто, что он не мог разглядеть её лица. Он стоял, чувствуя себя так, как, бывало, в детстве, когда напроказит; ему было больно оттого, что он не испытывал сейчас прилива любви к ней, и оттого, что сознавал свою правоту.
А Ирэн, помедлив минуту у себя, прошла в гардеробную, отделявшую её спальню от спальни мужа.
— Ну как?
— Он подумает, Джолион.
Наблюдая усталую улыбку на её губах, Джолион сказал спокойно:
— Ты бы лучше позволила мне рассказать ему все, и мы бы с этим покончили. В конце концов, Джон по своим инстинктам настоящий джентльмен. Он только должен понять…
— Только! Он не поймёт; это невозможно.
— Я в его возрасте понял бы.
Ирэн схватила его за руку.
— Ты всегда был большим реалистом, чем Джон; и ты никогда не был таким невинным.
— Это правда, — сказал Джолион. — Но не странно ли? Ты и я, мы могли бы, не стыдясь, рассказать нашу историю всему свету; а перед собственным нашим мальчиком мы немеем.
— Нам было безразлично, осуждает нас свет или нет.
— Джон не может нас осудить!
— Может, Джолион! Он влюблён, я чувствую, что он влюблён. И он скажет самому себе: «Моя мать вышла когда-то замуж без любви! Как она могла?» Ему это покажется преступным, да так оно и было!
Джолион погладил её руку, и улыбка искривила его губы.
— Ах, зачем только мы рождаемся молодыми? Если б мы рождались старыми и с каждым годом молодели бы, мы понимали бы, как что происходит, и отбросили бы нашу проклятую нетерпимость. Но знаешь, если мальчик в самом деле влюблён, никакая Италия не заставит его забыть. Мы, Форсайты, упрямый народ; и он поймёт чутьём, зачем его отсылают. Одно лишь может его излечить — то потрясение, которое он испытает, если ему все рассказать.
— И всё-таки дай мне попробовать.
Джолион молчал. В этом выборе между дьяволом и морской пучиной, между болью страшного разоблачения и горем двухмесячной разлуки с женой он втайне больше доверял дьяволу, чем морю; но если Ирэн предпочитает море, он должен примириться. В конце концов, это будет для него подготовкой к той разлуке, которой нет конца. Он обнял её, поцеловал в глаза и сказал:
— Как хочешь, любимая.
XI. ДУЭТ
«Маленькое волнение» любви поразительно разрастается, когда ей грозит опасность. Джон прибыл на Пэддингтонский вокзал за полчаса до срока и, как ему казалось, с опозданием на добрую неделю. Он стоял около условленного книжного киоска в толпе воскресных дачников, и даже грубая шерсть клетчатого костюма не могла скрыть взволнованное биение его сердца. Он читал названия романов на прилавке и наконец купил один из них, чтобы избежать косого взгляда продавца. Роман назывался «Сердце стези! „, что должно было иметь какой-то смысл, хотя, по всей видимости, не имело. Купил он, кроме того, „Зеркало дамы“ и «Земледельца“. Каждая минута длилась час и полна была воображаемых ужасов. Когда прошло девятнадцать таких минут, Джон увидел Флёр в сопровождении носильщика, катившего багаж. Она подошла быстро, спокойно. Она поздоровалась с ним, как с братом.
— Первый класс, — сказала она носильщику, — угловые места, одно против другого.
Джон дивился её поразительному самообладанию.
— Нельзя ли нам занять целое купе? — спросил он шёпотом.
— Не выйдет. Поезд с частыми остановками. Разве что после Мэйденхеда. Держись непринуждённо, Джон.
Джон скривил лицо в хмурую гримасу. Они вошли в купе — и с ними двое каких-то болванов, черт бы их побрал! От смущения он дал на чай носильщику уйму денег. Подлец не заслужил и пенни за то, что привёл их сюда, да ещё с таким видом, точно все понял!
Флёр спряталась за «Зеркало дамы». Джон в подражание ей — за «Земледельца». Поезд тронулся. Флёр уронила «Зеркало дамы» и наклонилась вперёд.
— Ну? — сказала она.
— День тянулся, точно две недели!
Она кивнула в знак согласия, и у Джона сразу просветлело лицо.
— Держись непринуждённо, — шепнула Флёр и прыснула со смеху.
Джон почувствовал обиду. Как может он держаться непринуждённо, когда над ним нависла угроза Италии? Он намеревался сообщить ей новость осторожно, но тут выложил сразу:
— Меня хотят на два месяца отправить С мамой в Италию!
Флёр опустила ресницы, чуть побледнела и прикусила губу.
— О! — сказала она.
Вот и все, но этого было довольно.
Это «О!» было как быстро отдёрнутая рука в фехтовании при подготовке к неожиданному выпаду. Выпад тотчас последовал.
— Ты должен ехать!
— Ехать? — повторил Джон придушенным голосом.
— Конечно!
— Но — на два месяца! Это ужасно!
— Нет, — сказала Флёр, — на полтора. Ты меня тем временем забудешь. Мы встретимся в Национальной галерее на следующий день после вашего приезда.
Джон засмеялся.
— А что, если ты забудешь меня? — пробормотал он под грохот колёс.
Флёр покачала головой.
— Какой-нибудь другой мерзавец… — проговорил Джон.
Она носком придавила ему ногу.
— Никаких других мерзавцев! — сказала она, поднимая «Зеркало дамы».
Поезд остановился; двое попутчиков сошли, вошёл один новый.
— «Я умру, — думал Джон, — если мы так и не останемся одни».
Поезд покатил дальше. Флёр опять наклонилась вперёд.
— Я ни за что не отступлю, — сказала она, — а ты?
Джон горячо тряхнул головой.
— Никогда! — воскликнул он. — Ты будешь мне писать?
— Нет. Но ты можешь писать мне — в мой клуб.
У неё свой клуб… — удивительная девушка!
— Ты пробовала нажать на Холли? — прошептал он.
— Да, но ничего не выведала. Я боялась нажимать слишком сильно.
— Что бы это могло быть? — воскликнул Джон.
— Что бы ни было, я узнаю.
Последовало долгое молчание, которое нарушила, наконец Флёр:
— Мэйденхед, держись. Джон!
Поезд остановился. Единственный попутчик вышел. Флёр опустила штору на окне.
— Живо! — сказала она. — Смотри в своё окно! Сделай самое зверское лицо, какое только можешь.
Джон раздул ноздри и нахмурился; он отроду, кажется, так не хмурился! Одна старая дама отступила, другая — молоденькая — взялась за ручку двери. Ручка повернулась, но дверь не подалась. Поезд тронулся, молодая дама бросилась к другому вагону.
— Какое счастье! — воскликнул Джон. — Замок заупрямился.
— Да, — сказала Флёр, — я придержала дверь.
Поезд шёл. Джон упал на колени.
— Следи за дверью в коридор, — прошептала Флёр, — и живо!
Их губы встретились. И хотя поцелуй длился всего каких-нибудь десять секунд, душа Джона покинула его тело и унеслась в такую даль, что когда он снова сидел против этой спокойной и сдержанной девицы, он был бледен как смерть. Он услышал её вздох, и этот звук показался ему самой дорогою вестью — чудесным признанием, что он кое-что значит для неё.
— Шесть недель совсем не долго, — сказала она, — а тебе нетрудно будет свести поездку к шести неделям: — надо только не терять голову, когда будешь там, и делать вид, что не думаешь обо мне.
Джон обомлел.
— Как ты не понимаешь, Джон! Их необходимо в этом убедить. Если мы не исправимся к твоему приезду, они оставят свои причуды. Жаль только, что вы едете в Италию, а не в Испанию. В Мадриде на картине Гойи есть девушка, папа говорит, что она похожа на меня. Но она совсем не похожа — я знаю, у нас есть копия с неё.
Для Джона это было словно луч солнца, пробившийся сквозь туман.
— Мы поедем в Испанию, — сказал он. — Мама не станет возражать, она никогда не была в Испании. А мой отец очень высокого мнения о Гойе.
— Ах да, ведь он художник?
— Он пишет только акварелью, — честно признался Джон.
— Когда мы приедем в Рэдинг, Джон, ты выйдешь первым и подождёшь меня у Кэвершемского шлюза. Я отправлю машину домой, и мы пойдём пешком по дорожке вдоль реки.
Джон в знак благодарности поймал её руку, и они сидели молча, забыв о мире и одним глазом косясь на коридор. Но поезд бежал, казалось, с удвоенной скоростью, и шум его почти заглушало бурное дыхание Джона.
— Подъезжаем, — сказала Флёр. — Береговая дорожка возмутительно открытая. Ещё разок! О, Джон, не забывай меня!
Джон ответил поцелуем. И вскоре можно было видеть, как разгорячённого вида юноша выскочил из вагона и торопливо зашагал по платформе, шаря по карманам в поисках билета.
Когда наконец Флёр догнала его на берегу, немного дальше Кэвершемского шлюза, он сделал над собой усилие и привёл себя в относительное равновесие. Если разлука неизбежна, что ж, он не будет устраивать сцен. Ветер с ясной реки переворачивал наизнанку листья ракит, и они серебрились на солнце и провожали двух заговорщиков слабым шелестом.
— Я объяснила нашему шофёру, что меня укачало в поезде, — сказала Флёр. — У тебя был достаточно естественный вид, когда ты выходил на платформу?
— Не знаю. Что ты называешь естественным?
— Для тебя естественно выглядеть сосредоточенносчастливым. Когда я увидела тебя в первый раз, я подумала, что ты ни капли не похож на других людей.
— В точности то же я подумал о тебе. Я сразу понял, что не буду любить никого, кроме тебя.
Флёр засмеялась.
— Мы до нелепости молоды. А юные грёзы любви несовременны, Джон. К тому же они поглощают массу времени и сил. Сколько весёлых похождений предстоит тебе в жизни! Ведь ты ещё и не начал; даже стыдно, право. И я; Как подумаешь…
На Джона нашло смущение. Как она может говорить такие вещи сейчас, перед самой разлукой!
— Если ты так говоришь, я не могу уехать. Я скажу маме, что должен работать. Подумай, что творится в мире.
— Что творится?
Джон глубоко засунул руки в карманы.
— Первый класс, — сказала она носильщику, — угловые места, одно против другого.
Джон дивился её поразительному самообладанию.
— Нельзя ли нам занять целое купе? — спросил он шёпотом.
— Не выйдет. Поезд с частыми остановками. Разве что после Мэйденхеда. Держись непринуждённо, Джон.
Джон скривил лицо в хмурую гримасу. Они вошли в купе — и с ними двое каких-то болванов, черт бы их побрал! От смущения он дал на чай носильщику уйму денег. Подлец не заслужил и пенни за то, что привёл их сюда, да ещё с таким видом, точно все понял!
Флёр спряталась за «Зеркало дамы». Джон в подражание ей — за «Земледельца». Поезд тронулся. Флёр уронила «Зеркало дамы» и наклонилась вперёд.
— Ну? — сказала она.
— День тянулся, точно две недели!
Она кивнула в знак согласия, и у Джона сразу просветлело лицо.
— Держись непринуждённо, — шепнула Флёр и прыснула со смеху.
Джон почувствовал обиду. Как может он держаться непринуждённо, когда над ним нависла угроза Италии? Он намеревался сообщить ей новость осторожно, но тут выложил сразу:
— Меня хотят на два месяца отправить С мамой в Италию!
Флёр опустила ресницы, чуть побледнела и прикусила губу.
— О! — сказала она.
Вот и все, но этого было довольно.
Это «О!» было как быстро отдёрнутая рука в фехтовании при подготовке к неожиданному выпаду. Выпад тотчас последовал.
— Ты должен ехать!
— Ехать? — повторил Джон придушенным голосом.
— Конечно!
— Но — на два месяца! Это ужасно!
— Нет, — сказала Флёр, — на полтора. Ты меня тем временем забудешь. Мы встретимся в Национальной галерее на следующий день после вашего приезда.
Джон засмеялся.
— А что, если ты забудешь меня? — пробормотал он под грохот колёс.
Флёр покачала головой.
— Какой-нибудь другой мерзавец… — проговорил Джон.
Она носком придавила ему ногу.
— Никаких других мерзавцев! — сказала она, поднимая «Зеркало дамы».
Поезд остановился; двое попутчиков сошли, вошёл один новый.
— «Я умру, — думал Джон, — если мы так и не останемся одни».
Поезд покатил дальше. Флёр опять наклонилась вперёд.
— Я ни за что не отступлю, — сказала она, — а ты?
Джон горячо тряхнул головой.
— Никогда! — воскликнул он. — Ты будешь мне писать?
— Нет. Но ты можешь писать мне — в мой клуб.
У неё свой клуб… — удивительная девушка!
— Ты пробовала нажать на Холли? — прошептал он.
— Да, но ничего не выведала. Я боялась нажимать слишком сильно.
— Что бы это могло быть? — воскликнул Джон.
— Что бы ни было, я узнаю.
Последовало долгое молчание, которое нарушила, наконец Флёр:
— Мэйденхед, держись. Джон!
Поезд остановился. Единственный попутчик вышел. Флёр опустила штору на окне.
— Живо! — сказала она. — Смотри в своё окно! Сделай самое зверское лицо, какое только можешь.
Джон раздул ноздри и нахмурился; он отроду, кажется, так не хмурился! Одна старая дама отступила, другая — молоденькая — взялась за ручку двери. Ручка повернулась, но дверь не подалась. Поезд тронулся, молодая дама бросилась к другому вагону.
— Какое счастье! — воскликнул Джон. — Замок заупрямился.
— Да, — сказала Флёр, — я придержала дверь.
Поезд шёл. Джон упал на колени.
— Следи за дверью в коридор, — прошептала Флёр, — и живо!
Их губы встретились. И хотя поцелуй длился всего каких-нибудь десять секунд, душа Джона покинула его тело и унеслась в такую даль, что когда он снова сидел против этой спокойной и сдержанной девицы, он был бледен как смерть. Он услышал её вздох, и этот звук показался ему самой дорогою вестью — чудесным признанием, что он кое-что значит для неё.
— Шесть недель совсем не долго, — сказала она, — а тебе нетрудно будет свести поездку к шести неделям: — надо только не терять голову, когда будешь там, и делать вид, что не думаешь обо мне.
Джон обомлел.
— Как ты не понимаешь, Джон! Их необходимо в этом убедить. Если мы не исправимся к твоему приезду, они оставят свои причуды. Жаль только, что вы едете в Италию, а не в Испанию. В Мадриде на картине Гойи есть девушка, папа говорит, что она похожа на меня. Но она совсем не похожа — я знаю, у нас есть копия с неё.
Для Джона это было словно луч солнца, пробившийся сквозь туман.
— Мы поедем в Испанию, — сказал он. — Мама не станет возражать, она никогда не была в Испании. А мой отец очень высокого мнения о Гойе.
— Ах да, ведь он художник?
— Он пишет только акварелью, — честно признался Джон.
— Когда мы приедем в Рэдинг, Джон, ты выйдешь первым и подождёшь меня у Кэвершемского шлюза. Я отправлю машину домой, и мы пойдём пешком по дорожке вдоль реки.
Джон в знак благодарности поймал её руку, и они сидели молча, забыв о мире и одним глазом косясь на коридор. Но поезд бежал, казалось, с удвоенной скоростью, и шум его почти заглушало бурное дыхание Джона.
— Подъезжаем, — сказала Флёр. — Береговая дорожка возмутительно открытая. Ещё разок! О, Джон, не забывай меня!
Джон ответил поцелуем. И вскоре можно было видеть, как разгорячённого вида юноша выскочил из вагона и торопливо зашагал по платформе, шаря по карманам в поисках билета.
Когда наконец Флёр догнала его на берегу, немного дальше Кэвершемского шлюза, он сделал над собой усилие и привёл себя в относительное равновесие. Если разлука неизбежна, что ж, он не будет устраивать сцен. Ветер с ясной реки переворачивал наизнанку листья ракит, и они серебрились на солнце и провожали двух заговорщиков слабым шелестом.
— Я объяснила нашему шофёру, что меня укачало в поезде, — сказала Флёр. — У тебя был достаточно естественный вид, когда ты выходил на платформу?
— Не знаю. Что ты называешь естественным?
— Для тебя естественно выглядеть сосредоточенносчастливым. Когда я увидела тебя в первый раз, я подумала, что ты ни капли не похож на других людей.
— В точности то же я подумал о тебе. Я сразу понял, что не буду любить никого, кроме тебя.
Флёр засмеялась.
— Мы до нелепости молоды. А юные грёзы любви несовременны, Джон. К тому же они поглощают массу времени и сил. Сколько весёлых похождений предстоит тебе в жизни! Ведь ты ещё и не начал; даже стыдно, право. И я; Как подумаешь…
На Джона нашло смущение. Как она может говорить такие вещи сейчас, перед самой разлукой!
— Если ты так говоришь, я не могу уехать. Я скажу маме, что должен работать. Подумай, что творится в мире.
— Что творится?
Джон глубоко засунул руки в карманы.