Руки мистера Пендайса разжались. Спокойный, ровный, яркий огонь свечи озарял его лицо, и было видно, как поползла вниз нижняя челюсть. Он злобно стиснул зубы и, отвернувшись, резко сказал:
- Не болтай глупости!
Затем, схватив свечу, ушел к себе в туалетную.
Первое его ощущение было довольно простым: в нем возмутилось чувство благовоспитанности, как бывает при виде грубейшего нарушения приличий.
"Какой бес, - подумал он, - сидит в женщинах! Пожалуй, я лягу здесь, пусть это послужит ей хорошим уроком".
Он посмотрел вокруг себя. Спать было не на чем: не было даже дивана, и, взяв свечу, он пошел к двери. Но чувство неприкаянности и одиночества, взявшееся неизвестно откуда, заставило его в нерешительности остановиться у окна.
Молодой месяц, стоявший уже высоко, бросал бледный свет на его неподвижную, худую фигуру, и было страшно видеть, какой он весь серый серый от головы до ног; серый, печальный и постаревший: итог всех живших до него здесь сквайров, которые из этого же окна обозревали когда-то свои земли, подернутые лунным инеем. На лужайке он заметил своего старого охотничьего жеребца Боба, который стоял, повернув морду к дому. Сквайр тяжело вздохнул.
И, словно в ответ на этот вздох за дверью, как будто что-то упало. Сквайр отворил дверь, чтобы узнать, что там такое. Спаньель Джон, лежа на голубой подушке, головой к стене, сонно посмотрел на хозяина.
"Это я, хозяин, - казалось говорил он. - Уже поздно, и я совсем засыпал. Но все-таки я счастлив еще раз увидеть тебя, хозяин". - И, прикрыв глаза от света длинным черным ухом, он протяжно вздохнул. Мистер Пендайс затворил дверь. Он совсем забыл о своем псе. Но теперь, поглядев на своего преданного друга, он точно вновь обрел веру во все, чем жил, над чем простиралась его власть, что составляло его "я". Он отворил дверь спальни и лег подле жены. Скоро он уже спал.
* ЧАСТЬ III *
ГЛАВА I
ОДИССЕЯ МИССИС ПЕНДАЙС
А миссис Пендайс не спала. Благодатное снотворное - долгий день, полный трудов на фермах и в поле, смежил веки ее мужа; но у нее не было этого спасительного снотворного. Глаза ее были раскрыты, и в них обнажилось все, что было в ее душе святого, заповедного, сокрытого от всех... Если бы кто-нибудь мог заглянуть в ее глаза этой ночью! Но будь ночной мрак светом, в ее взгляде нельзя было бы прочесть ничего, ибо еще более святым и могущественным был в ней инстинкт истинной леди. Этот тонкий, гибкий, сотканный из заботы о других и о себе, этот древний, очень древний инстинкт, подобно невидимой кольчуге, надежно охранял душу миссис Пендайс от чужих глаз. Какой густой должна быть ночная темь, чтобы она решилась сбросить эту кольчугу!
Чуть забрезжило утро, миссис Пендайс снова надела ее и, тихонько встав с постели, долго тайком отмывала холодной водой глаза, которые, казалось ей, всю ночь палило огнем. Затем подошла к открытому окну и выглянула. Только-только занялся рассвет, птицы пели свои утренние песни. В саду на цветах лежала сеть из сизых капель росы; деревья стояли сизые от тумана. Старый конь, призрачный, нереальный, положив морду на изгородь, досыпал последний, утренний сон.
Ласковый утренний ветерок обвевал ее лицо, бился в оборках белого пеньюара на груди, словно птица, принося с собой образы всего, что было дорого и ненавистно ее сердцу.
Птицы угомонились, и в наступившей тишине взошел золотой диск солнца, иронически оглядывая мир, и все вокруг вспыхнуло яркими красками. Слабый огонек затлел в душе миссис Пендайс, долгие часы изнывавшей под бременем! принятого решения, - для ее кроткой души, не привыкшей действовать, съеживающейся от грубого прикосновения, принятое решение было источником боли. Очень горькое, даже мучительное, поскольку обязывало ее действовать, оно, однако, не ослабело в ней, а сияло, подобно путеводной звезде, среди мрака и грозных туч. В жилах Марджори Пендайс (урожденной Тоттеридж) не было "и капли злопамятной и бурной "плебейской крови", ни капли пива или эля, будящих ярость и досаду; в них струился чистейший кларет. В ее душе не было ни злобы, ни гнева, которые укрепили бы ее решимость. Для выполнения задуманного ей могло помочь лишь легкое, чистое пламя, горевшее так глубоко в ее сердце, что оно почти не грело, хотя и задуть его было невозможно. Она не говорила себе: "Я не хочу, чтобы мной помыкали". Ее чувства можно было бы выразить словами: "Никому не дано помыкать мной, ибо, если это случится, вместе со мной погибнет и то, что есть во мне, что выше и важнее меня". И хотя она даже не подозревала, что это было такое, но это и был самый дух английской цивилизации, суть которого заключается в словах: "Кротость и душевное равновесие". Все грубое было настолько чуждо ей, что она не была способна ни ссориться из-за пустяков, ни делать из мухи слона, ни лгать, ни преувеличивать; и теперь она, сама того не сознавая, решилась действовать не раньше и не позже, чем было необходимо, - и ничто уже не могло заставить ее отступить. Сейчас в ней говорила уже не только материнская любовь, а самое глубокое в нас чувство - уважение к собственному "я", которое требует: "Поступи так-то, или ты предашь собственную душу".
И теперь, тихонько подойдя к постели, она глядела на спящего мужа, которого решила покинуть, без злобы, без укора, долгим, спокойным взглядом, значение которого и сама не могла бы объяснить.
И когда утро окончательно вступило в свои права и все в доме поднялись, она ни словом, ни поступком, ни жестом не выдала, что созрело в ее душе за эту ночь: Принятое решение исполнялось как нечто вполне обычное, как будто она поступала так всякий день Она не заставляла себя казаться спокойной, не гордилась втайне сознанием своей смелости; ею руководило инстинктивное желание избежать сцен и ненужных страданий, которое было у нее в крови.
Мистер Пендайс вышел из дому в половине одиннадцатого в сопровождении управляющего и спаньеля Джона. Он не мог и предположить, что его жена накануне ночью говорила серьезно. Одеваясь, он повторил ей, что больше знать не желает сына, что вымарает его имя из завещания, что самыми крутыми мерами сломит его упорство, - короче, он дал ей понять, что и не думает отступать от своего решения. С его стороны было бы просто глупо предполагать, что женщина, а тем более его жена, способна так же упорствовать в своих намерениях.
Первую половину утра миссис Пендайс провела в обычных занятиях. Через полчаса после ухода сквайра она приказала подать карету, снести в нее два чемодана, которые собственноручно уложила, и, держа в руке свою зеленую сумку, неторопливо села. Горничной, дворецкому Батлеру и кучеру Бексону она объяснила, что едет проведать мистера Джорджа. Нора и Би гостили у Тарпов, так что прощаться было не с кем, кроме старого скай-терьера Роя; и чтобы это расставание не было очень горьким, Роя она взяла с собой на станцию.
Мужу миссис Пендайс оставила коротенькое письмо, положив его туда, где, она знала, он тотчас увидит его, а другие не увидят совсем.
"Дорогой Хорэс!
Я уезжаю в Лондон, к Джорджу. Остановлюсь в гостинице Грина на Бонд-стрит. Ты, вероятно, помнишь мои вчерашние слова. Возможно, ты не понял, что я говорила серьезно. Присмотри, пожалуйста, за бедняжкой Роем и не позволяй давать ему слишком много мяса в такую жару... Джекмен лучше Эллиса знает, какого ухода в этом году требуют розы. Сообщи мне о здоровье Розы Бартер. Пожалуйста, не беспокойся обо мне. Джералду я напишу позже сама, но сейчас ни ему, ни девочкам писать не могу.
До свидания, дорогой Хорэс, мне очень жаль, если я огорчила тебя.
Твоя жена Марджори Пендайс."
Как просто и спокойно миссис Пендайс оставила дом, так же просто и спокойно объяснила она себе этот шаг. Для нее это было не бегство из дому, не вызов мужу: она не скрывала адреса, не восклицала мелодраматически: "Я никогда больше не вернусь!" Подобный шантаж с наведенным пистолетом был не в ее духе. Практические детали, вроде того, какими средствами она теперь располагает, остались необдуманными; но и здесь, в ееточ* ке зрения, вернее, в отсутствии всякой точки зрения на этот предмет, проявилась независимость ее взгляда. Хорэс не позволит, чтобы она голодала. Этого даже нель* зя себе представить. К тому же у нее было своих триста фунтов в год. Правда, она не имела понятия, много это или мало и куда они помещены. Впрочем, это ее нимало не беспокоило, она говорила себе: "Я буду счастлива и в хижине с моими цветами и Роем", - и, хотя ей никогда не приходилось живать в хижине, возможно, она была права. Все, что другим доставалось за деньги, Тоттериджам шло само собой, а если и не шло, они великолепно умели обходиться малым это их качество, это умение черпать сокровища в собственной душе впитывалось в их кровь в течение столетий.
Однако из кареты на перрон миссис Пендайс прошла быстрым шагом, опустив голову. Старый скай-терьер, оставленный на сиденье в карете, смотрел из окна на хозяйку и, чувствуя в сердце какое-то щемление, а на носу слезы, капнувшие не из его глаз, понял, что это было не обычное расставание, и жалобно повизгивал за стеклом.
Миссис Пендайс велела извозчику отвезти себя в гостиницу Грина. И только войдя в свой номер, разместив вещи, умывшись и пообедав, она ощутила смущение и тоску по дому. Раньше новизна переживаний какое-то время отвлекала ее от мыслей о том, что делать дальше и как обернутся все ее мечты, надежды и чаяния. Захватив с собой зонтик от солнца, она вышла на Бонд-стрит. Проходивший мимо мужчина снял шляпу.
"Ах, боже мой, - подумала она, - кто бы это мог быть? А, верно, знакомый!"
У нее была плохая память на лица, но, хотя она не могла припомнить имени поздоровавшегося, она сразу почувствовала себя уверенней, не такой одинокой и брошенной на произвол судьбы. Скоро глаза ее оживленно заблестели при виде дамских туалетов, и витрины магазинов все больше и больше захватывали ее внимание. Марджори Пендайс охватила радость, подобная той, что наполняет сердце молоденькой девушки, впервые выехавшей на бал, или сердце моряка, вступившего на неведомую землю. Восхитительно открывать новое, бросать вызов неизвестному и знать, что эта прекрасная жизнь будет длиться всегда, - это радостное чувство несло ее как на крыльях в этот яркий июньский день среди веселой лондонской суеты. Она прошла мимо парфюмерной лавки и подумала: "Какой прелестный аромат!" У следующих дверей она остановилась, любуясь дивными кружевами, и, хотя мысленно твердила себе: "Я не должна ничего покупать. Все мои деньги принадлежат Джорджу", - радость ее не становилась меньше, и у нее было такое чувство, будто все эти прелестные вещи принадлежат ей.
В следующем окне она увидела афишу, театры, концерты, опера - и целую галерею портретов известных актеров и певцов. Она глядела с восторгом, который мог бы показаться смешным со стороны. Неужели все это каждый день и весь день можно смотреть и слушать за несколько шиллингов! Каждый год непременно - так было заведено - она один раз бывала в опере, два раза в театре и ни разу в концерте: ее муж не любил "классической" музыки. Пока она стояла у афиши, к ней подошла утомленная, измученная жарой нищая с ребенком на руках, сморщенным и совсем" крохотным Миссис Пендайс вынула из кошелька полкроны, подала, и вдруг ее охватила чуть ли не ярость.
"Бедный малютка! - думала она. - И, наверное, таких несчастных тысячи, а я-то жила и ничего не знала об их судьбе!"
Она улыбнулась женщине, та улыбнулась ей в ответ. И толстый юноша-еврей, стоявший в дверях магазина, заметив, как женщины улыбнулись друг другу, тоже улыбнулся, точно они ему чем-то понравились. Миссис Пендайс чувствовала себя так, будто весь город старается сделать ей приятное, и это было непривычно и радостно, ибо Уорстед Скайнес все тридцать лет ни разу не был любезен к ней. Она взглянула на витрину магазина шляп и порадовалась собственному отражению: светлый легкий костюм, отделанный узорами из черной бархатной тесьмы и гипюром, хотя и был сшит два года назад, выглядит очень мило, но и то сказать, в прошлом году она надевала его всего раз: она тогда носила траур по бедному Губерту. Оконное стекло польстило и ее щекам, и ласково блестевшим глазам, и ее темным, чуть посеребренным волосам. И она подумала: "Я совсем еще не старая!" Только ее шляпка, отраженная в стекле, вызвала у нее некоторое неудовольствие. Поля ее кругом загибались вниз, и, хотя миссис Пендайс любила этот фасон, теперь он показался ей старомодным. И она долго стояла у окна магазина, мысленно примеряя выставленные шляпки и стараясь убедить себя, что все они пойдут ей и что все они премиленькие, хотя они ей вовсе не нравились. Заглядывалась она и на окна других магазинов. Уже год она не видала лондонских улиц и за тридцать четыре года ни разу не ходила по этим улицам, мимо этих магазинов одна, а не в обществе мистера Пендайса или дочерей, которые не любили делать покупки.
И люди были другие, не такие, какими она видела их, идя с Хорэсом или девочками. Почти все были ей симпатичны, у всех была какая-то особая, интересная жизнь, к которой она, миссис Пендайс, оказалась странным, необъяснимым образом причастна. Как будто с каждым она могла в ту же секунду познакомиться, как будто эти люди тут же раскрыли бы ей свою душу и даже стали слушать прямо на улице с добрым интересом ее собственное повествование. Марджори Пендайс это было странно, и она приветливо улыбалась, так что все, кто видел эту улыбку, - продавщица из магазина, светская дама, извозчик, полицейский или завсегдатай клуба - ощущали вдруг тепло в сердце. Было приятно видеть, как улыбается эта уже немолодая женщина, у которой посеребренные, поднятые надо лбом волосы и шляпка с опущенными полями.
Миссис Пендайс вышла на Пикадилли и свернула направо, в сторону клуба Джорджа. Она хорошо знала этот дом, потому что всякий раз, проезжая мимо, не упускала случая взглянуть на окна, а в юбилей королевы Виктории провела в нем весь день, чтобы посмотреть процессию.
По мере того как она приближалась к клубу, ее все сильнее била лихорадка. Хотя она в отличие от Хорэса и не мучила себя предположениями, как все обернется, но тревога все-таки свила себе гнездо в ее сердце.
Джорджа в клубе не оказалось, и швейцар не знал его нового адреса. Миссис Пендайс стояла в растерянности. Она была матерью Джорджа, - как же могла она спросить его адрес? Швейцар почтительно ожидал: он с первого взгляда признал в этой женщине настоящую леди. Наконец миссис Пендайс проговорила спокойно:
- Нет ли у вас комнаты, где бы можно было написать ему письмо или, быть может...
- Конечно, есть, сударыня. Я провожу вас.
И, хотя к сыну пришла всего только его мать, швейцар держался с тем деликатно сочувствующим видом, как если бы он помогал влюбленным; и, возможно, он был прав в своей оценке относительной значимости любви, ибо он хорошо знал жизнь, вращаясь столько лет в самом лучшем обществе.
На листке бумаги, в верхней части которого белыми выпуклыми буквами стояло "Клуб стоиков", что было так знакомо по письмам Джорджа, миссис Пендайс написала то, что должна была ему сказать. В маленькой, полутемной комнате было очень тихо, только жужжала бившаяся о стекло большая муха, пригретая солнцем. Стены были темные, мебель старинная. Клуба стоиков не коснулось новое искусство, не было в нем и пышной роскоши, обязательной для буржуазных клубов. Комната, предназначенная для любителей писать, как будто вздыхала: "Мною так редко пользуются, но чувствуйте себя тут, как дома; в любой усадьбе есть такой же тихий уголок".
И все-таки немало стоиков сиживало здесь над письмами к своим возлюбленным. Возможно, на этом самом месте, этим самым пером писал Джордж Элин Белью, и сердце миссис Пендайс ревниво сжалось.
"Дорогой Джордж! (писала миссис Пендайс.) Мне надо поговорить с тобой об очень важном деле. Приходи в гостиницу Грина, милый, и поскорее. Мне будет очень тоскливо и грустно, пока мы не увидимся.
Любящая тебя Марджори Пендайс."
Такое письмо она послала бы своему возлюбленному, да оно и вышло таким потому, что у нее никогда не было возлюбленного, кому бы она могла написать так.
Она застенчиво улыбнулась, опустила письмо и полкроны в руку швейцара, отказалась от чашки чая и неторопливо пошла в сторону Хайд-парка.
Было пять часов пополудни; солнце ярко светило. Экипажи и пешеходы нескончаемым, ленивым потоком вливались в Хайд-парк. Миссис Пендайс тоже вошла в парк, немного робея: она не привыкла к такому стремительному движению, - перешла на другую сторону аллеи и села на скамью. Может быть, и Джордж был сейчас в парке, и она вдруг увидит его; может, здесь и Элин Белью, и она увидит сейчас и ее. Сердце миссис Пендайс заколотилось, а глаза под удивленно приподнятыми бровями ласково оглядывали каждую проходящую фигуру: старика, юношу, светскую даму, молоденьких румяных девушек. Как они все прелестны! Как мило одеты! Зависть смешалась с удовольствием, которое рождалось в ней всегда при виде прекрасного. И миссис Пендайс не подозревала, как прелестна была сейчас сама в этой старомодной шляпке с полями вниз.
Но покуда она сидела так, ее сердце наливалось тяжестью, и всякий раз, когда мимо нее проходил кто-нибудь из знакомых, ее охватывала нервная дрожь. Ответив на приветствие, она мучительно краснела, опускала голову, а слабая улыбка, казалось, говорила: "Я знаю, я веду себя непозволительно. Я не должна здесь сидеть одна".
Вдруг она почувствовала себя совсем старой; и в этой веселой толпе, в центре бурлящей жизни, в ярком солнечном блеске она испытала такое горькое одиночество, почти отчаяние, такую неприкаянность, как будто весь мир отрекся от нее; и она показалась себе деревцем из ее сада, вытащенным из родной почвы с голыми, жалкими корнями, жадно ищущими земли. Она поняла, что чересчур долго была привязана к месту, которое осталось для нее чужим, и была слишком стара, чтобы вынести пересадку. Привычка - это грузное, бескрылое чудовище, рожденное временем и местом, опутало ее своими щупальцами, сделало ее своей госпожой и не отпускало.
ГЛАВА II
СЫН И МАТЬ
Стать членом Клуба стоиков труднее, чем верблюду пролезть сквозь игольное ушко, если человек не принадлежит к одному из древних английских родов; ибо если ему приходится в поте лица добывать хлеб, то он не может быть избранным; а поскольку первый параграф устава говорит, что члену клуба полагается пребывать в безделье, то и значит, что хлеб для него должен быть запасен его предками, и чем длиннее ряд этих предков, тем большая вероятность, что он не получит черных шаров.
А не будучи "стоиком", невозможно приобрести привычку внешнего самоконтроля, который прикрывает полнейшее отсутствие контроля внутреннего. Поистине этот клуб - замечательный пример того, как по милости природы лекарство в случае болезни оказывается всегда под рукой. Ибо, зная, что Джордж Пендайс и десятки подобных ему молодых людей никогда не сталкивались с тяготами и невзгодами жизни, и боясь, как бы они, если вдруг жизнь, верная своему легкомысленному и насмешливому нраву, заставит их соприкоснуться со своими сторонами, отдающими дурным тоном, не стали слишком уж докучать окружающие воплями изумления и ужаса. Природа придумала маску и самый лучший образец ее слепила под сводами Клуба стоиков. Она надела эту маску на лица тех молодых людей, в чьей душевной выносливости сомневалась, и назвала их джентльменами. И когда она слышала из-под масок их жалобные стоны, всякий раз, как они попадали под ноги неповоротливой и неразборчивой госпожи Жизни, она жалела их, ибо знала, что в этом нет их вины, а дело все в сложившейся без разумного вмешательства системе, которая и сделала их такими, какие они есть. И жалея их, наделяла большинство самодовольством, упрямством и толстой кожей, так, чтобы они, попав на проторенную дорогу своих отцов и дедов, до самой гробовой доски могли спокойно прозябать в тех самых стенах, где прозябали их отцы до своего смертного часа. Но иногда Природа (не будучи социалисткой) взмахивала крыльями и испускала вздох, боясь, как бы крайности и несообразности их систем не породили крайностей и несообразностей противоположного толка. Ибо всякие излишества были противны Природе, а то, что мистер Парамор так неизящно назвал "пендайсицитом", вызывало в ней просто ужас.
Может статься, что сходство между отцом и сыном будет долгие годы таиться под спудом, и только когда сила времени начнет угрожать звеньям связывающей их цепи, сходство это обнаружится и - такова уж ирония судьбы станет основным фактором, подрывающим основы наследственного принципа, являясь вместе с тем и самым веским его оправданием, хотя и не облеченным в слова.
Несомненно, ни Джордж, ни его отец не представляли себе, как глубоко пустил корни "пендайсицит" в душе каждого, не подозревали даже в самих себе этого бульдожьего упрямства, этой решимости не сворачивать с раз принятого пути, хотя бы он и был чреват множеством ненужных страданий. И причиняли бы они эти страдания вполне бессознательно. Они просто поступали, как подсказывала им привычка, укоренившаяся вследствие ослабленной деятельности разума, а также оттого, что на протяжении поколений в этом узком кругу, чей девиз: "Я владыка своей навозной кучи!", - браки заключались только в пределах этого круга. И вот Джордж, опровергая убеждения матери, что в жилах его течет кровь Тоттериджей, выступил на этот раз в доспехах отца. Ибо Тоттериджи - Джордж в этом отношении все больше и больше, стал приближаться к отцовской линии - имели более независимый и широкий взгляд на вещи. Что касается Пендайсов, то они исстари были "сельскими помещиками", и оставались такими всегда, без каких-либо романтических отклонений.
Подобно бесчисленному множеству семей, Пендайсы, замкнувшись в круг традиций, стали силой необходимости провинциалами до мозга костей.
Джордж - образец светского человека - поднял бы брови, если бы его назвали провинциалом, но сколько бы он ни поднимал бровей, своей природы ему не удалось бы переделать. Провинциализм проявился в нем, когда он, успев надоесть миссис Белью, стал удерживать ее, тогда как из уважения к ней и из чувства собственного достоинства он должен был бы дать ей свободу. А он более двух месяцев удерживал ее. Но все-таки он заслуживал снисхождения. Муки его сердца были нестерпимы; он был глубоко уязвлен страстью и доводящим до бешенства подозрением, что его, именно его, как старую перчатку, швырнули прочь за ненадобностью. Женщины надоедают мужчинам - это в порядке вещей. Но тут!.. Его природное упрямства сколько могло сопротивлялось истине, и даже теперь, когда сомнений уже быть не могло, он продолжал упорствовать. Он был стопроцентный Пендайс.
В обществе, однако, он вел себя как прежде. Приезжал в клуб к десяти, завтракал, читал спортивные газеты. В полдень извозчик отвозил его на вокзал, с которого шли поезда к месту очередных скачек, или же он ехал играть в крикет или в теннис. В половине седьмого он поднимался по лестнице своего клуба в ту карточную комнату, где все еще висел его портрет, говорящий, казалось: "Нелегко, нелегко, но положение обязывает!" В восемь он обедал, пил шампанское, остуженное льдом; его лицо было красным от целого дня на солнце, волосы и крахмальная манишка глянцевито сияли. Не было счастливее человека во всем Лондоне!
Но с наступлением сумерек вращающаяся дверь выпускала его на освещенные улицы, и до следующего утра общество больше его не видело. Вот когда он брал реванш за весь долгий день, приведенный в маске. Он ходил и ходил по улицам, стараясь довести себя до изнеможения, или сворачивал в Хайд-парк и садился на скамью где-нибудь в черной тени деревьев, и сидел так, сложив руки и опустив голову. В другой раз он заходил в какой-нибудь мюзик-холл и там в ярком свете, оглушенный вульгарным хохотом, запахами косметики, он силился на миг забыть образ, смех, аромат той, к которой его так властно влекло. И все время он ревновал глухой безотчетной ревностью к тому, другому, ибо не в его натуре было думать отвлеченно; к тому же он не мог представить себе, чтобы женщина ушла от него просто так, не найдя себе другого. Часто он подходил к ее дому и кружил, кружил возле, поглядывая украдкой на ее окно. Дважды он подходил к самой двери, но так и не решился позвонить. Как-то вечером, увидев в окне ее гостиной свет, он все-таки позвонил, но ему не открыли. Тогда словно злой дух вселился в него, и он бешено задергал колокольчик. Потом пошел к себе - он жил теперь в студии, которую снял неподалеку, - и сел писать к ней. Он долго мучился над письмом и порвал несколько листков. Джордж не любил высказывать свои чувства на бумаге. Он оттого только взялся за перо, что должен был излить свое сердце. В конце концов вот что у него получилось:
"Я знаю, сегодня вечером ты была дома. Это первый раз, когда я решил зайти к тебе. Почему ты не открыла мне? Ты не имеешь права так обходиться со мной. Ты обратила мою жизнь в ад.
Джордж"
Первый утренний свет подернул серебром мглу над рекой, и огни фонарей стали бледнеть, когда Джордж вышел из дому, чтобы опустить свое послание. Он пошел к реке, лег на пустую скамью под каштаном. Какой-то бродяга, не имеющий угла и ночующий здесь каждую ночь, приблизился неслышно и долго его разглядывал.
Но вот наступило утро и принесло с собой страх показаться смешным спасительное чувство для всех страдальцев. Джордж встал, боясь, как бы кто не увидел "стоика" лежащим здесь во фраке; а когда подошел обычный час, он надел на лицо привычную маску и отправился в клуб. Там ему отдали письмо матери, и он без промедления поехал к ней.
Миссис Пендайс еще не спускалась к завтраку и пригласила сына к себе. Когда он вошел, она стояла посреди комбаты в утреннем капотике с растерянным видом, как будто не зная, как вести себя. И только когда Джордж был уже совсем рядом, она бросилась к нему и обняла его. Джордж не видел ее лица, и его лицо было скрыто от нее, но сквозь легкую ткань он почувствовал, как все ее существо рвется к нему, а руки, оттягивавшие книзу его голову, дрожат, и горе, душившее его, вдруг ослабло. Но только на миг, ибо уже в следующую секунду эти судорожно сцепленные у него на шее руки возбудили в нем какое-то беспокойство. Хотя миссис Пендайс улыбалась, но в ее глазах блестели слезы, и это его оскорбило.
- Не болтай глупости!
Затем, схватив свечу, ушел к себе в туалетную.
Первое его ощущение было довольно простым: в нем возмутилось чувство благовоспитанности, как бывает при виде грубейшего нарушения приличий.
"Какой бес, - подумал он, - сидит в женщинах! Пожалуй, я лягу здесь, пусть это послужит ей хорошим уроком".
Он посмотрел вокруг себя. Спать было не на чем: не было даже дивана, и, взяв свечу, он пошел к двери. Но чувство неприкаянности и одиночества, взявшееся неизвестно откуда, заставило его в нерешительности остановиться у окна.
Молодой месяц, стоявший уже высоко, бросал бледный свет на его неподвижную, худую фигуру, и было страшно видеть, какой он весь серый серый от головы до ног; серый, печальный и постаревший: итог всех живших до него здесь сквайров, которые из этого же окна обозревали когда-то свои земли, подернутые лунным инеем. На лужайке он заметил своего старого охотничьего жеребца Боба, который стоял, повернув морду к дому. Сквайр тяжело вздохнул.
И, словно в ответ на этот вздох за дверью, как будто что-то упало. Сквайр отворил дверь, чтобы узнать, что там такое. Спаньель Джон, лежа на голубой подушке, головой к стене, сонно посмотрел на хозяина.
"Это я, хозяин, - казалось говорил он. - Уже поздно, и я совсем засыпал. Но все-таки я счастлив еще раз увидеть тебя, хозяин". - И, прикрыв глаза от света длинным черным ухом, он протяжно вздохнул. Мистер Пендайс затворил дверь. Он совсем забыл о своем псе. Но теперь, поглядев на своего преданного друга, он точно вновь обрел веру во все, чем жил, над чем простиралась его власть, что составляло его "я". Он отворил дверь спальни и лег подле жены. Скоро он уже спал.
* ЧАСТЬ III *
ГЛАВА I
ОДИССЕЯ МИССИС ПЕНДАЙС
А миссис Пендайс не спала. Благодатное снотворное - долгий день, полный трудов на фермах и в поле, смежил веки ее мужа; но у нее не было этого спасительного снотворного. Глаза ее были раскрыты, и в них обнажилось все, что было в ее душе святого, заповедного, сокрытого от всех... Если бы кто-нибудь мог заглянуть в ее глаза этой ночью! Но будь ночной мрак светом, в ее взгляде нельзя было бы прочесть ничего, ибо еще более святым и могущественным был в ней инстинкт истинной леди. Этот тонкий, гибкий, сотканный из заботы о других и о себе, этот древний, очень древний инстинкт, подобно невидимой кольчуге, надежно охранял душу миссис Пендайс от чужих глаз. Какой густой должна быть ночная темь, чтобы она решилась сбросить эту кольчугу!
Чуть забрезжило утро, миссис Пендайс снова надела ее и, тихонько встав с постели, долго тайком отмывала холодной водой глаза, которые, казалось ей, всю ночь палило огнем. Затем подошла к открытому окну и выглянула. Только-только занялся рассвет, птицы пели свои утренние песни. В саду на цветах лежала сеть из сизых капель росы; деревья стояли сизые от тумана. Старый конь, призрачный, нереальный, положив морду на изгородь, досыпал последний, утренний сон.
Ласковый утренний ветерок обвевал ее лицо, бился в оборках белого пеньюара на груди, словно птица, принося с собой образы всего, что было дорого и ненавистно ее сердцу.
Птицы угомонились, и в наступившей тишине взошел золотой диск солнца, иронически оглядывая мир, и все вокруг вспыхнуло яркими красками. Слабый огонек затлел в душе миссис Пендайс, долгие часы изнывавшей под бременем! принятого решения, - для ее кроткой души, не привыкшей действовать, съеживающейся от грубого прикосновения, принятое решение было источником боли. Очень горькое, даже мучительное, поскольку обязывало ее действовать, оно, однако, не ослабело в ней, а сияло, подобно путеводной звезде, среди мрака и грозных туч. В жилах Марджори Пендайс (урожденной Тоттеридж) не было "и капли злопамятной и бурной "плебейской крови", ни капли пива или эля, будящих ярость и досаду; в них струился чистейший кларет. В ее душе не было ни злобы, ни гнева, которые укрепили бы ее решимость. Для выполнения задуманного ей могло помочь лишь легкое, чистое пламя, горевшее так глубоко в ее сердце, что оно почти не грело, хотя и задуть его было невозможно. Она не говорила себе: "Я не хочу, чтобы мной помыкали". Ее чувства можно было бы выразить словами: "Никому не дано помыкать мной, ибо, если это случится, вместе со мной погибнет и то, что есть во мне, что выше и важнее меня". И хотя она даже не подозревала, что это было такое, но это и был самый дух английской цивилизации, суть которого заключается в словах: "Кротость и душевное равновесие". Все грубое было настолько чуждо ей, что она не была способна ни ссориться из-за пустяков, ни делать из мухи слона, ни лгать, ни преувеличивать; и теперь она, сама того не сознавая, решилась действовать не раньше и не позже, чем было необходимо, - и ничто уже не могло заставить ее отступить. Сейчас в ней говорила уже не только материнская любовь, а самое глубокое в нас чувство - уважение к собственному "я", которое требует: "Поступи так-то, или ты предашь собственную душу".
И теперь, тихонько подойдя к постели, она глядела на спящего мужа, которого решила покинуть, без злобы, без укора, долгим, спокойным взглядом, значение которого и сама не могла бы объяснить.
И когда утро окончательно вступило в свои права и все в доме поднялись, она ни словом, ни поступком, ни жестом не выдала, что созрело в ее душе за эту ночь: Принятое решение исполнялось как нечто вполне обычное, как будто она поступала так всякий день Она не заставляла себя казаться спокойной, не гордилась втайне сознанием своей смелости; ею руководило инстинктивное желание избежать сцен и ненужных страданий, которое было у нее в крови.
Мистер Пендайс вышел из дому в половине одиннадцатого в сопровождении управляющего и спаньеля Джона. Он не мог и предположить, что его жена накануне ночью говорила серьезно. Одеваясь, он повторил ей, что больше знать не желает сына, что вымарает его имя из завещания, что самыми крутыми мерами сломит его упорство, - короче, он дал ей понять, что и не думает отступать от своего решения. С его стороны было бы просто глупо предполагать, что женщина, а тем более его жена, способна так же упорствовать в своих намерениях.
Первую половину утра миссис Пендайс провела в обычных занятиях. Через полчаса после ухода сквайра она приказала подать карету, снести в нее два чемодана, которые собственноручно уложила, и, держа в руке свою зеленую сумку, неторопливо села. Горничной, дворецкому Батлеру и кучеру Бексону она объяснила, что едет проведать мистера Джорджа. Нора и Би гостили у Тарпов, так что прощаться было не с кем, кроме старого скай-терьера Роя; и чтобы это расставание не было очень горьким, Роя она взяла с собой на станцию.
Мужу миссис Пендайс оставила коротенькое письмо, положив его туда, где, она знала, он тотчас увидит его, а другие не увидят совсем.
"Дорогой Хорэс!
Я уезжаю в Лондон, к Джорджу. Остановлюсь в гостинице Грина на Бонд-стрит. Ты, вероятно, помнишь мои вчерашние слова. Возможно, ты не понял, что я говорила серьезно. Присмотри, пожалуйста, за бедняжкой Роем и не позволяй давать ему слишком много мяса в такую жару... Джекмен лучше Эллиса знает, какого ухода в этом году требуют розы. Сообщи мне о здоровье Розы Бартер. Пожалуйста, не беспокойся обо мне. Джералду я напишу позже сама, но сейчас ни ему, ни девочкам писать не могу.
До свидания, дорогой Хорэс, мне очень жаль, если я огорчила тебя.
Твоя жена Марджори Пендайс."
Как просто и спокойно миссис Пендайс оставила дом, так же просто и спокойно объяснила она себе этот шаг. Для нее это было не бегство из дому, не вызов мужу: она не скрывала адреса, не восклицала мелодраматически: "Я никогда больше не вернусь!" Подобный шантаж с наведенным пистолетом был не в ее духе. Практические детали, вроде того, какими средствами она теперь располагает, остались необдуманными; но и здесь, в ееточ* ке зрения, вернее, в отсутствии всякой точки зрения на этот предмет, проявилась независимость ее взгляда. Хорэс не позволит, чтобы она голодала. Этого даже нель* зя себе представить. К тому же у нее было своих триста фунтов в год. Правда, она не имела понятия, много это или мало и куда они помещены. Впрочем, это ее нимало не беспокоило, она говорила себе: "Я буду счастлива и в хижине с моими цветами и Роем", - и, хотя ей никогда не приходилось живать в хижине, возможно, она была права. Все, что другим доставалось за деньги, Тоттериджам шло само собой, а если и не шло, они великолепно умели обходиться малым это их качество, это умение черпать сокровища в собственной душе впитывалось в их кровь в течение столетий.
Однако из кареты на перрон миссис Пендайс прошла быстрым шагом, опустив голову. Старый скай-терьер, оставленный на сиденье в карете, смотрел из окна на хозяйку и, чувствуя в сердце какое-то щемление, а на носу слезы, капнувшие не из его глаз, понял, что это было не обычное расставание, и жалобно повизгивал за стеклом.
Миссис Пендайс велела извозчику отвезти себя в гостиницу Грина. И только войдя в свой номер, разместив вещи, умывшись и пообедав, она ощутила смущение и тоску по дому. Раньше новизна переживаний какое-то время отвлекала ее от мыслей о том, что делать дальше и как обернутся все ее мечты, надежды и чаяния. Захватив с собой зонтик от солнца, она вышла на Бонд-стрит. Проходивший мимо мужчина снял шляпу.
"Ах, боже мой, - подумала она, - кто бы это мог быть? А, верно, знакомый!"
У нее была плохая память на лица, но, хотя она не могла припомнить имени поздоровавшегося, она сразу почувствовала себя уверенней, не такой одинокой и брошенной на произвол судьбы. Скоро глаза ее оживленно заблестели при виде дамских туалетов, и витрины магазинов все больше и больше захватывали ее внимание. Марджори Пендайс охватила радость, подобная той, что наполняет сердце молоденькой девушки, впервые выехавшей на бал, или сердце моряка, вступившего на неведомую землю. Восхитительно открывать новое, бросать вызов неизвестному и знать, что эта прекрасная жизнь будет длиться всегда, - это радостное чувство несло ее как на крыльях в этот яркий июньский день среди веселой лондонской суеты. Она прошла мимо парфюмерной лавки и подумала: "Какой прелестный аромат!" У следующих дверей она остановилась, любуясь дивными кружевами, и, хотя мысленно твердила себе: "Я не должна ничего покупать. Все мои деньги принадлежат Джорджу", - радость ее не становилась меньше, и у нее было такое чувство, будто все эти прелестные вещи принадлежат ей.
В следующем окне она увидела афишу, театры, концерты, опера - и целую галерею портретов известных актеров и певцов. Она глядела с восторгом, который мог бы показаться смешным со стороны. Неужели все это каждый день и весь день можно смотреть и слушать за несколько шиллингов! Каждый год непременно - так было заведено - она один раз бывала в опере, два раза в театре и ни разу в концерте: ее муж не любил "классической" музыки. Пока она стояла у афиши, к ней подошла утомленная, измученная жарой нищая с ребенком на руках, сморщенным и совсем" крохотным Миссис Пендайс вынула из кошелька полкроны, подала, и вдруг ее охватила чуть ли не ярость.
"Бедный малютка! - думала она. - И, наверное, таких несчастных тысячи, а я-то жила и ничего не знала об их судьбе!"
Она улыбнулась женщине, та улыбнулась ей в ответ. И толстый юноша-еврей, стоявший в дверях магазина, заметив, как женщины улыбнулись друг другу, тоже улыбнулся, точно они ему чем-то понравились. Миссис Пендайс чувствовала себя так, будто весь город старается сделать ей приятное, и это было непривычно и радостно, ибо Уорстед Скайнес все тридцать лет ни разу не был любезен к ней. Она взглянула на витрину магазина шляп и порадовалась собственному отражению: светлый легкий костюм, отделанный узорами из черной бархатной тесьмы и гипюром, хотя и был сшит два года назад, выглядит очень мило, но и то сказать, в прошлом году она надевала его всего раз: она тогда носила траур по бедному Губерту. Оконное стекло польстило и ее щекам, и ласково блестевшим глазам, и ее темным, чуть посеребренным волосам. И она подумала: "Я совсем еще не старая!" Только ее шляпка, отраженная в стекле, вызвала у нее некоторое неудовольствие. Поля ее кругом загибались вниз, и, хотя миссис Пендайс любила этот фасон, теперь он показался ей старомодным. И она долго стояла у окна магазина, мысленно примеряя выставленные шляпки и стараясь убедить себя, что все они пойдут ей и что все они премиленькие, хотя они ей вовсе не нравились. Заглядывалась она и на окна других магазинов. Уже год она не видала лондонских улиц и за тридцать четыре года ни разу не ходила по этим улицам, мимо этих магазинов одна, а не в обществе мистера Пендайса или дочерей, которые не любили делать покупки.
И люди были другие, не такие, какими она видела их, идя с Хорэсом или девочками. Почти все были ей симпатичны, у всех была какая-то особая, интересная жизнь, к которой она, миссис Пендайс, оказалась странным, необъяснимым образом причастна. Как будто с каждым она могла в ту же секунду познакомиться, как будто эти люди тут же раскрыли бы ей свою душу и даже стали слушать прямо на улице с добрым интересом ее собственное повествование. Марджори Пендайс это было странно, и она приветливо улыбалась, так что все, кто видел эту улыбку, - продавщица из магазина, светская дама, извозчик, полицейский или завсегдатай клуба - ощущали вдруг тепло в сердце. Было приятно видеть, как улыбается эта уже немолодая женщина, у которой посеребренные, поднятые надо лбом волосы и шляпка с опущенными полями.
Миссис Пендайс вышла на Пикадилли и свернула направо, в сторону клуба Джорджа. Она хорошо знала этот дом, потому что всякий раз, проезжая мимо, не упускала случая взглянуть на окна, а в юбилей королевы Виктории провела в нем весь день, чтобы посмотреть процессию.
По мере того как она приближалась к клубу, ее все сильнее била лихорадка. Хотя она в отличие от Хорэса и не мучила себя предположениями, как все обернется, но тревога все-таки свила себе гнездо в ее сердце.
Джорджа в клубе не оказалось, и швейцар не знал его нового адреса. Миссис Пендайс стояла в растерянности. Она была матерью Джорджа, - как же могла она спросить его адрес? Швейцар почтительно ожидал: он с первого взгляда признал в этой женщине настоящую леди. Наконец миссис Пендайс проговорила спокойно:
- Нет ли у вас комнаты, где бы можно было написать ему письмо или, быть может...
- Конечно, есть, сударыня. Я провожу вас.
И, хотя к сыну пришла всего только его мать, швейцар держался с тем деликатно сочувствующим видом, как если бы он помогал влюбленным; и, возможно, он был прав в своей оценке относительной значимости любви, ибо он хорошо знал жизнь, вращаясь столько лет в самом лучшем обществе.
На листке бумаги, в верхней части которого белыми выпуклыми буквами стояло "Клуб стоиков", что было так знакомо по письмам Джорджа, миссис Пендайс написала то, что должна была ему сказать. В маленькой, полутемной комнате было очень тихо, только жужжала бившаяся о стекло большая муха, пригретая солнцем. Стены были темные, мебель старинная. Клуба стоиков не коснулось новое искусство, не было в нем и пышной роскоши, обязательной для буржуазных клубов. Комната, предназначенная для любителей писать, как будто вздыхала: "Мною так редко пользуются, но чувствуйте себя тут, как дома; в любой усадьбе есть такой же тихий уголок".
И все-таки немало стоиков сиживало здесь над письмами к своим возлюбленным. Возможно, на этом самом месте, этим самым пером писал Джордж Элин Белью, и сердце миссис Пендайс ревниво сжалось.
"Дорогой Джордж! (писала миссис Пендайс.) Мне надо поговорить с тобой об очень важном деле. Приходи в гостиницу Грина, милый, и поскорее. Мне будет очень тоскливо и грустно, пока мы не увидимся.
Любящая тебя Марджори Пендайс."
Такое письмо она послала бы своему возлюбленному, да оно и вышло таким потому, что у нее никогда не было возлюбленного, кому бы она могла написать так.
Она застенчиво улыбнулась, опустила письмо и полкроны в руку швейцара, отказалась от чашки чая и неторопливо пошла в сторону Хайд-парка.
Было пять часов пополудни; солнце ярко светило. Экипажи и пешеходы нескончаемым, ленивым потоком вливались в Хайд-парк. Миссис Пендайс тоже вошла в парк, немного робея: она не привыкла к такому стремительному движению, - перешла на другую сторону аллеи и села на скамью. Может быть, и Джордж был сейчас в парке, и она вдруг увидит его; может, здесь и Элин Белью, и она увидит сейчас и ее. Сердце миссис Пендайс заколотилось, а глаза под удивленно приподнятыми бровями ласково оглядывали каждую проходящую фигуру: старика, юношу, светскую даму, молоденьких румяных девушек. Как они все прелестны! Как мило одеты! Зависть смешалась с удовольствием, которое рождалось в ней всегда при виде прекрасного. И миссис Пендайс не подозревала, как прелестна была сейчас сама в этой старомодной шляпке с полями вниз.
Но покуда она сидела так, ее сердце наливалось тяжестью, и всякий раз, когда мимо нее проходил кто-нибудь из знакомых, ее охватывала нервная дрожь. Ответив на приветствие, она мучительно краснела, опускала голову, а слабая улыбка, казалось, говорила: "Я знаю, я веду себя непозволительно. Я не должна здесь сидеть одна".
Вдруг она почувствовала себя совсем старой; и в этой веселой толпе, в центре бурлящей жизни, в ярком солнечном блеске она испытала такое горькое одиночество, почти отчаяние, такую неприкаянность, как будто весь мир отрекся от нее; и она показалась себе деревцем из ее сада, вытащенным из родной почвы с голыми, жалкими корнями, жадно ищущими земли. Она поняла, что чересчур долго была привязана к месту, которое осталось для нее чужим, и была слишком стара, чтобы вынести пересадку. Привычка - это грузное, бескрылое чудовище, рожденное временем и местом, опутало ее своими щупальцами, сделало ее своей госпожой и не отпускало.
ГЛАВА II
СЫН И МАТЬ
Стать членом Клуба стоиков труднее, чем верблюду пролезть сквозь игольное ушко, если человек не принадлежит к одному из древних английских родов; ибо если ему приходится в поте лица добывать хлеб, то он не может быть избранным; а поскольку первый параграф устава говорит, что члену клуба полагается пребывать в безделье, то и значит, что хлеб для него должен быть запасен его предками, и чем длиннее ряд этих предков, тем большая вероятность, что он не получит черных шаров.
А не будучи "стоиком", невозможно приобрести привычку внешнего самоконтроля, который прикрывает полнейшее отсутствие контроля внутреннего. Поистине этот клуб - замечательный пример того, как по милости природы лекарство в случае болезни оказывается всегда под рукой. Ибо, зная, что Джордж Пендайс и десятки подобных ему молодых людей никогда не сталкивались с тяготами и невзгодами жизни, и боясь, как бы они, если вдруг жизнь, верная своему легкомысленному и насмешливому нраву, заставит их соприкоснуться со своими сторонами, отдающими дурным тоном, не стали слишком уж докучать окружающие воплями изумления и ужаса. Природа придумала маску и самый лучший образец ее слепила под сводами Клуба стоиков. Она надела эту маску на лица тех молодых людей, в чьей душевной выносливости сомневалась, и назвала их джентльменами. И когда она слышала из-под масок их жалобные стоны, всякий раз, как они попадали под ноги неповоротливой и неразборчивой госпожи Жизни, она жалела их, ибо знала, что в этом нет их вины, а дело все в сложившейся без разумного вмешательства системе, которая и сделала их такими, какие они есть. И жалея их, наделяла большинство самодовольством, упрямством и толстой кожей, так, чтобы они, попав на проторенную дорогу своих отцов и дедов, до самой гробовой доски могли спокойно прозябать в тех самых стенах, где прозябали их отцы до своего смертного часа. Но иногда Природа (не будучи социалисткой) взмахивала крыльями и испускала вздох, боясь, как бы крайности и несообразности их систем не породили крайностей и несообразностей противоположного толка. Ибо всякие излишества были противны Природе, а то, что мистер Парамор так неизящно назвал "пендайсицитом", вызывало в ней просто ужас.
Может статься, что сходство между отцом и сыном будет долгие годы таиться под спудом, и только когда сила времени начнет угрожать звеньям связывающей их цепи, сходство это обнаружится и - такова уж ирония судьбы станет основным фактором, подрывающим основы наследственного принципа, являясь вместе с тем и самым веским его оправданием, хотя и не облеченным в слова.
Несомненно, ни Джордж, ни его отец не представляли себе, как глубоко пустил корни "пендайсицит" в душе каждого, не подозревали даже в самих себе этого бульдожьего упрямства, этой решимости не сворачивать с раз принятого пути, хотя бы он и был чреват множеством ненужных страданий. И причиняли бы они эти страдания вполне бессознательно. Они просто поступали, как подсказывала им привычка, укоренившаяся вследствие ослабленной деятельности разума, а также оттого, что на протяжении поколений в этом узком кругу, чей девиз: "Я владыка своей навозной кучи!", - браки заключались только в пределах этого круга. И вот Джордж, опровергая убеждения матери, что в жилах его течет кровь Тоттериджей, выступил на этот раз в доспехах отца. Ибо Тоттериджи - Джордж в этом отношении все больше и больше, стал приближаться к отцовской линии - имели более независимый и широкий взгляд на вещи. Что касается Пендайсов, то они исстари были "сельскими помещиками", и оставались такими всегда, без каких-либо романтических отклонений.
Подобно бесчисленному множеству семей, Пендайсы, замкнувшись в круг традиций, стали силой необходимости провинциалами до мозга костей.
Джордж - образец светского человека - поднял бы брови, если бы его назвали провинциалом, но сколько бы он ни поднимал бровей, своей природы ему не удалось бы переделать. Провинциализм проявился в нем, когда он, успев надоесть миссис Белью, стал удерживать ее, тогда как из уважения к ней и из чувства собственного достоинства он должен был бы дать ей свободу. А он более двух месяцев удерживал ее. Но все-таки он заслуживал снисхождения. Муки его сердца были нестерпимы; он был глубоко уязвлен страстью и доводящим до бешенства подозрением, что его, именно его, как старую перчатку, швырнули прочь за ненадобностью. Женщины надоедают мужчинам - это в порядке вещей. Но тут!.. Его природное упрямства сколько могло сопротивлялось истине, и даже теперь, когда сомнений уже быть не могло, он продолжал упорствовать. Он был стопроцентный Пендайс.
В обществе, однако, он вел себя как прежде. Приезжал в клуб к десяти, завтракал, читал спортивные газеты. В полдень извозчик отвозил его на вокзал, с которого шли поезда к месту очередных скачек, или же он ехал играть в крикет или в теннис. В половине седьмого он поднимался по лестнице своего клуба в ту карточную комнату, где все еще висел его портрет, говорящий, казалось: "Нелегко, нелегко, но положение обязывает!" В восемь он обедал, пил шампанское, остуженное льдом; его лицо было красным от целого дня на солнце, волосы и крахмальная манишка глянцевито сияли. Не было счастливее человека во всем Лондоне!
Но с наступлением сумерек вращающаяся дверь выпускала его на освещенные улицы, и до следующего утра общество больше его не видело. Вот когда он брал реванш за весь долгий день, приведенный в маске. Он ходил и ходил по улицам, стараясь довести себя до изнеможения, или сворачивал в Хайд-парк и садился на скамью где-нибудь в черной тени деревьев, и сидел так, сложив руки и опустив голову. В другой раз он заходил в какой-нибудь мюзик-холл и там в ярком свете, оглушенный вульгарным хохотом, запахами косметики, он силился на миг забыть образ, смех, аромат той, к которой его так властно влекло. И все время он ревновал глухой безотчетной ревностью к тому, другому, ибо не в его натуре было думать отвлеченно; к тому же он не мог представить себе, чтобы женщина ушла от него просто так, не найдя себе другого. Часто он подходил к ее дому и кружил, кружил возле, поглядывая украдкой на ее окно. Дважды он подходил к самой двери, но так и не решился позвонить. Как-то вечером, увидев в окне ее гостиной свет, он все-таки позвонил, но ему не открыли. Тогда словно злой дух вселился в него, и он бешено задергал колокольчик. Потом пошел к себе - он жил теперь в студии, которую снял неподалеку, - и сел писать к ней. Он долго мучился над письмом и порвал несколько листков. Джордж не любил высказывать свои чувства на бумаге. Он оттого только взялся за перо, что должен был излить свое сердце. В конце концов вот что у него получилось:
"Я знаю, сегодня вечером ты была дома. Это первый раз, когда я решил зайти к тебе. Почему ты не открыла мне? Ты не имеешь права так обходиться со мной. Ты обратила мою жизнь в ад.
Джордж"
Первый утренний свет подернул серебром мглу над рекой, и огни фонарей стали бледнеть, когда Джордж вышел из дому, чтобы опустить свое послание. Он пошел к реке, лег на пустую скамью под каштаном. Какой-то бродяга, не имеющий угла и ночующий здесь каждую ночь, приблизился неслышно и долго его разглядывал.
Но вот наступило утро и принесло с собой страх показаться смешным спасительное чувство для всех страдальцев. Джордж встал, боясь, как бы кто не увидел "стоика" лежащим здесь во фраке; а когда подошел обычный час, он надел на лицо привычную маску и отправился в клуб. Там ему отдали письмо матери, и он без промедления поехал к ней.
Миссис Пендайс еще не спускалась к завтраку и пригласила сына к себе. Когда он вошел, она стояла посреди комбаты в утреннем капотике с растерянным видом, как будто не зная, как вести себя. И только когда Джордж был уже совсем рядом, она бросилась к нему и обняла его. Джордж не видел ее лица, и его лицо было скрыто от нее, но сквозь легкую ткань он почувствовал, как все ее существо рвется к нему, а руки, оттягивавшие книзу его голову, дрожат, и горе, душившее его, вдруг ослабло. Но только на миг, ибо уже в следующую секунду эти судорожно сцепленные у него на шее руки возбудили в нем какое-то беспокойство. Хотя миссис Пендайс улыбалась, но в ее глазах блестели слезы, и это его оскорбило.