Со стороны Челси по улицам, уставленным высокими домами, шло юного людей; одни, подобно Грегори, тосковали по любви, другие - по куску хлеба; они шли по двое, по трое, группами, в одиночку; у одних глаза смотрели вниз, у других - прямо, взоры третьих были устремлены к звездам, но в каждом бедном сердце таились мужество и преданность самых разнообразных мастей. Ибо, как сказано, мужеством и преданностью должен быть жив человек, идет ли он в Челси или возвращается оттуда. И из всех попавшихся на пути Грегори каждый улыбнулся бы, услыхав, как Грегори говорил себе: "Она всегда будет для меня той же. Она всегда будет для меня той же!" И ни один не усмехнулся бы насмешливо...
Время приближалось к обеденному часу - тому, какой был принят в Клубе стоиков, - когда Грегори вышел на Пикадилли; "стоики" один за другим выскакивали из кэбов и устремлялись к дверям клуба. Бедняги, они так потрудились за день на скачках, на крикетном поле или в Хайд-парке, кое-кто вернулся из Академии художеств, и на лицах этих последних было одно довольное выражение: "Господь милостив, наконец-то можно отдохнуть!" Многие не ели днем, чтобы сбавить вес, многие ели, но не очень плотно, а были такие, что и слишком плотно, но во всех сердцах горела вера, что за обедом они возьмут свое, ибо их господь был и в самом деле милостив, и обитал он где-то между кухней и винными погребами клуба. И все - ведь у каждого из них в душе была поэтическая жилка - с волнением предвкушали те сладостные часы, когда, закурив сигару и полные истомы от хорошего вина, они погрузятся в обычные мечты, которые обходятся каждому "стояку" всего-навсего в пятнадцать шиллингов, а то и меньше.
Из убогой лачуги на задворках, в пяти шагах от обиталища бога "стоиков", вышли подышать воздухом две швеи; одна была больна чахоткой: она в свое время не соблаговолила зарабатывать столько, чтобы хорошо питаться; другая, казалось, тоже не сегодня-завтра закашляет кровью, и тоже по той же причине. Они стояли на тротуаре, разглядывая подъезжающих, некоторые "стоики" замечали их и думали: "Бедные девушки! Какой у них больной вид!" Трое или четверо сказали себе: "Это надо было бы запретить. Очень неприятно смотреть на них, но сделать, кажется, ничего нельзя. Они ведь не нищие!"
Но большинство "стоиков" вовсе на них не смотрело, имея слишком чувствительные сердца, которые не выдерживают подобного печального зрелища, боясь испортить себе аппетит; Грегори тоже их не заметил, ибо как раз в тот момент, когда он по обыкновению смотрел на небо, девушки сошли с тротуара, перешли улицу и смешались с толпой; ведь они не имели собачьего чутья, которое подсказало бы им, что он за человек.
- Мистер Пендайс в клубе; я пошлю сказать, что вы его ждете. - И, покачиваясь на ходу, словно фамилия Грегори была неимоверно тяжелой, швейцар передал ее рассыльному и тоже ушел.
Грегори стоял у холодного камина и ждал, и покуда он ждал, ничего особенного не поразило его, ибо "стоики" показались ему обыкновенными людьми, такими точно, как он сам, с такой только разницей, что Костюмы на них были получше, чем* на нем, и он подумал: "Не хотел бы я быть членом этого клуба и каждый день переодеваться к обеду".
- Мистер Пендайс просит простить его: он сейчас занят.
Грегори прикусил губу.
- Благодарю вас, - сказал он и вышел на улицу. "Больше Марджори ничего и не нужно, - подумал он, - а все остальное меня мало трогает". - И, сев в кэб, он опять устремил взгляд к небу.
Но Джордж не был занят. Как раненый зверь спешит в берлогу зализывать раны, так и он уединился в свою любимую оконную нишу, выходящую на Пикадилли. Он сидел там, будто прощался с молодостью, неподвижно, ни разу не подняв глаза. В его упрямом мозгу, казалось, вертится колесо, в муку размалывающее воспоминания. И "стоики", которым было невыносимо видеть своего собрата в этот священный час погруженным в уныние, время от времени подходили к нему.
- Вы идете обедать, Пендайс?
Бессловесные животные молчат о своих ранах; тут молчание - закон. Так было и с Джорджем. Каждому подходящему "стоику" он отвечал, стиснув зубы:
- Конечно, старина. Сию минуту,
ГЛАВА VII
ПРОГУЛКА СО СПАНЬЕЛЕМ ДЖОНОМ
Спаньель Джон, привыкший по утрам вдыхать запах вереска и свежих сухариков, был в тот четверг в немилости. Всякая новая мысль не скоро проникала в его узкую и длинную голову, и он окончательно осознал, что с его хозяином творится что-то неладное, только по прошествии двух дней с отъезда миссис Пендайс. В течение тех тревожных минут, когда это убеждение созревало у него в мозгу, он усердно трудился. Он утащил две с половиной пары хозяйских башмаков и спрятал их в самых неподходящих местах, по очереди посидел на каждом, а затем, предоставив птенцам вылупляться в одиночестве, вернулся под хозяйскую дверь. За это мистер Пендайс, сказав несколько раз "Джон!", пригрозил ему ремнем, на котором правил бритву. И отчасти потому, что Джон не выносил самой кратковременной разлуки с хозяином - нагоняи только укрепляли его любовь, - отчасти из-за этого нового соображения, которое совсем лишило его покоя, он лег в зале и стал ждать.
Однажды, еще в дни юности, он легкомысленно увязался за лошадью хозяина и с тех пор ни разу не отваживался на подобное предприятие. Ему пришлась не по вкусу эта тварь, непонятно для чего такая большая и быстрая, и к тому же он подозревал ее в коварных замыслах: стоило только хозяину очутиться на ее спине, как его и след простывал, не оставалось даже капельки того чудесного запаха, от которого так теплело на сердце. Поэтому, когда появлялась на сцену лошадь, он ложился на живот, прижимал передние лапы к носу, а нос к земле, и до тех пор, пока лошадь окончательно не исчезала, его ничем было нельзя вывести из этого положения, в котором он напоминал лежащего сфинкса.
Но сегодня он на приличном расстоянии опять поспешил за лошадью, поджав хвост, скаля зубы, вовсю работая лопатками и неодобрительно отвернув нос в сторону от этого смешного и ненужного добавления к хозяину. Точно так же вели себя фермеры, когда мистер Пендайс с мистером Бартером облагодетельствовали деревню первой и единственной сточной трубой.
Мистер Пендайс ехал медленно. Его ноги в начищенных до блеска черных башмаках, в темно-красных крагах, обтягивающих нервные икры, подпрыгивали в такт аллюру. Фалды сюртука свободно ниспадали по бедрам, на голове серая шляпа, спина и плечи согнуты, чтобы не так чувствовались толчки. Над белым, аккуратно повязанным шарфом его худощавое лицо в усах и седых бакенбардах было уныло и задумчиво, в глазах притаилась тревога. Лошадь, чистокровная гнедая кобыла, шла ленивой иноходью, вытянув морду и взмахивая коротким хвостом. Так, в этот солнечный июньский день, по затененному листвой проселку они втроем подвигались в сторону Уорстед Скоттона...
Во вторник, в тот день, когда миссис Пендайс noкинула усадьбу, сквайр вернулся домой позже, чем обычно, ибо полагал, что некоторая холодность с его стороны будет только полезна.
Первый час по прочтении письма жены прошел, как одна минута, в гневе и растерянности и кончился взрывом ярости и телеграммой генералу Пендайсу. Телеграмму на почту он понес сам и, возвращаясь из деревни, шел, низко опустив голову: он испытывал стыд - мучительное и странное чувство, незнакомое ему до сих пор что-то вроде страха перед людьми. Мистер Пендайс предпочел бы путь, скрытый от посторонних глаз, но такого не было, к усадьбе вели только проезжая дорога и тропинка через выгон, мимо кладбища. У перелаза стоял старик арендатор, и сквайр пошел на него, опустив голову, как бык идет на изгородь. Он хотел было пройти мимо, не сказав ни слова, но между ним и этим старым, отжившим свое фермером существовала связь, выкованная столетиями. Нет, даже под угрозой смерти мистер Пендайс не мог бы пройти мимо, не сказав слова приветствия, не кивнув дружески тому, чьи отцы трудились для его отцов, ели хлеб его отцов и умирали вместе с его отцами.
- Здравствуйте, сквайр. Погода-то, а! Только косить!
Голос был скрипучий и дрожащий. "Это мой сквайр, - слышалось в нем, - а там пусть он будет какой угодно!"
Рука мистера Пендайса потянулась к шляпе.
- Добрый вечер, Хермон. Да, прекрасная погода для сенокоса! Миссис Пендайс уехала в Лондон. Вот мы и холостяки с тобой!
И он пошел дальше.
Только отойдя на значительное расстояние, мистер Пендайс понял, почему он сказал это. Просто потому, что он сам должен был всем рассказать об ее отъезде, - тогда никто не будет удивляться.
Он заторопился домой, чтобы успеть переодеться к обеду и показать домашним, что ничего особенного не произошло. Семь блюд подавались за обедом, пусть хоть небо обрушилось бы, но поел он немного, а кларету выпил больше, чем всегда. Потом прошел к себе в кабинет и при смешанном свете сумерек и лампы еще раз перечитал письмо жены. Всякая новая мысль нескоро проникала в узкую и длинную голову мистера Пендайса - он в этом походил на своего спаньеля Джона.
Она была помешана на Джордже и сама не понимала, что делает, так что должна скоро образумиться. Он ни в коем случае не станет делать первого шага. Ведь это значит признать, что он, Хорэс Пендайс, зашел слишком далеко, что он, Хорэс Пендайс, не прав. Это было не в его привычках, а меняться он не собирался. Раз им нравится упорствовать, пусть пеняют на себя и живут, как хотят.
Сидя в тиши кабинета при свете лампы под зеленым абажуром, становившимся ярче по мере того, как сумерки сгущались, он тоскливо думал о прошлом. И, словно назло, видел только приятные картины и прекрасные образы. Он пытался думать о ней с ненавистью, рисовать ее самыми черными красками, но с упрямством, которое родилось вместе с ним и вместе с ним сойдет в могилу, он видел ее воплощением нежности и кротости. Он чувствовал тонкий аромат ее духов, слышал шелест ее шелковых юбок, звук ее голоса, кротко спрашивающего: "Да, милый?" - как будто ей не было скучно слушать его. Он вспоминал, как тридцать четыре года назад привез ее первый раз в Уорстед Скайнес; его старая няня еще сказала тогда: "Голубка, кроткая и нежная, как роза, но настоящая леди до кончиков пальцев!"
Он видел ее в тот день, когда родился Джордж; ее лицо было прозрачным и белым, как воск, глаза расширились, и слабая улыбка замерла на губах. Снова я снова представлялся его взору ее образ, и она ни разу не показалась ему увядшей, состарившейся женщиной, у которой все в прошлом. Теперь, когда он потерял ее, он в первый раз ясно осознал, что она и в самом деле не состарилась, что она по-прежнему "голубка, робкая и нежная, как роза, но настоящая леди до кончиков пальцев". И эта мысль была ему невыносимой, он чувствовал себя несчастным и одиноким в своем кабинете, где окна были распахнуты настежь, а вокруг лампы плясали серые мотыльки, и спаньель Джон спал у него на ноге.
Взяв свечу, он пошел в спальню. Дверь к прислуге была заперта. И на этой половине дома единственным пятном света была свеча в его руке, единственным звуком - его шаги. Он медленно поднялся наверх, как поднимался тысячу раз и как не поднимался ни разу, а за ним тенью брел спаньель Джон.
Но Она, читающая в сердцах и всех людей и всех собак, Праматерь всего живого, к которой все живое возвращается, как в родной дом, наблюдала за. ним", и как только они улеглись: один - в свою опустевшую постель, другой на голубую подстилку у двери, - она смежила их веки сном.
Наступил новый день - среда, а вместе с ним и дневные заботы. Тех, кто имеет обыкновение заглядывать в окна Клуба стоиков, преследует мысль о праздности, в которой проводит свои дни класс землевладельцев. Они теряют сон и из зависти не дают покоя языку, потому что ведь и сами они страстно мечтают о праздной жизни. Но хотя у нас, в стране туманов, любят иллюзии, ибо они позволяют думать дурно о ближнем и тем тешить себя, все же слово "праздный" здесь абсолютно неуместно.
Многочисленными и тяжкими заботами был обременен сквайр Уорстед Скайнеса. Надо было пойти в конюшню и решить, прижигать ли ногу Бельдейма или продать этого нового гнедого жеребца, оказавшегося тихоходом, после чего оставался неприятный вопрос: у кого покупать овес - у Бруггана или у Бэла? И его тоже надо было обсудить с Бенсоном, который походил в своей фланелевой блузе, подпоясанной кожаным ремнем, на толстого мальчишку в седых бачках. Потом с глубочайшим вниманием заняться у себя в кабинете счетами и другими деловыми бумагами, чтобы, боже упаси, не переплатить кому-нибудь или недоплатить. После этого порядочная прогулка до жилища лесничего Джервиса; надо было осведомиться о самочувствии новой венгерской птички, а также обсудить важный вопрос: как помешать фазанам, которых сквайр выкармливал у себя, улетать в рощи его приятеля лорда Куорримена, что не раз случалось во время последней охоты. Этот вопрос отнял немало времени; Джервис был так раздосадован и взволнован, что шесть раз повторил одно и то же: "Уж вы как хотите, мистер Пендайс, а по-моему, столько дичи терять нельзя!" На что мистер Пендайс отвечал: "Конечно, нет, Джервис. Но что же вы посоветуете?" И еще одна труднейшая задача: как сделать, чтобы множество фазанов и множество лисиц жило в мирном соседстве? Задача, обсуждавшаяся весьма оживленно, ибо, как говаривал сквайр, "Джервис любит лис", а он, сквайр, любил, чтобы в его рощах водилась дичь.
Затем мистер Пендайс шел завтракать, но почти ничего не ел, чтобы не потерять закалки, и снова отправлялся на лошади или пешком на ферму, в поле, если там требовалось его присутствие. И весь длинный день он только и видел, что ребра волов, ботву от брюквы, стены, изгороди, заборы.
Затем назад домой, где его ждали чай и свежий номер "Таймса", пока еще только наспех просмотренный. Теперь наконец можно было прочитать сообщения о действиях парламента, которые пусть и отдаленно, но угрожали существующему порядку вещей, если, конечно, не имелся в виду налог на пшеницу, столь необходимый для процветания Уорстед Скайнеса. Иногда к нему, как к мировому судье, приводили бродяг, ион говорил только: "Покажите руки, любезный!" И если ладони не носили следов честного труда, бродягу прямиком отправляли в тюрьму. Если же таковые обнаруживались, то мистер Пендайс бывал озадачен и, прохаживаясь взад и вперед, искренне старался понять, в чем же заключается его долг по отношению к таким людям. А бывали дни, когда приходилось заседать в суде и разбирать всякие беззакония, воздавая каждому по заслуг гам, в зависимости от совершенного преступления: самым тяжким считалось браконьерство, самым безобидным - нанесение побоев жене, ибо хотя мистер Пендайс и был вполне гуманным человеком, но в силу существующей традиции не считал эту забаву настоящим преступлением, во всяком случае в деревне.
Разумеется, молодой и получивший специальное образование ум все эти дела решил бы в мгновение ока, но это шло бы вразрез с обычаями, нанесло бы удар непоколебимой уверенности сквайра, что он исполняет свой долг, и дало бы пищу злым языкам, осуждающим праздность. И хотя все его дневные труды служили прямо или косвенно его же благу, он ведь всего лишь думал о пользе отечества и отстаивал право каждого англичанина быть провинциалом.
Но в эту среду мистер Пендайс не испытывал радости от сознания исполняемого долга. Быть одному, быть потерянным в этом хозяйстве, совсем одному, когда нет рядом никого, кто бы спросил, чем он сегодня занят, кому бы можно было рассказать о ноге Бельдейма, о том, что Пикок требует новых ворот, было свыше его сил. Он вызвал бы домой дочерей, но не знал, что им сказать. Джералд был в Гибралтаре, Джордж... Джордж больше не был ему сыном! А гордость не позволяла написать той, что покинула его на милость одиночества и стыда. Ибо где-то в глубине души мистера Пендайса таился придавленный упрямым гневом стыд: ему было стыдно, что он должен прятаться от соседей, чтобы не услыхать вопроса, на который он, движимый гордостью и боязнью за свое доброе имя, мог ответить только ложью; ему было стыдно больше не чувствовать себя хозяином в доме, тем более стыдно, что об этом могли узнать другие. Разумеется, он не сознавал этого стыда, поскольку не умел отдавать себе отчета в своих душевных движениях. Он всегда чувствовал и мыслил конкретно. Так, например, оторвав взгляд от тарелки за завтраком и увидев, что кофе разливает Бестер, а не Марджори, он подумал: "Дворецкий, наверное, обо всем догадывается!" И рассердился оттого, что приходилось так думать. Завидев на аллее фигуру Бартера, он подумал: "Черт возьми, о чем я буду с ним разговаривать!" - и поспешил украдкой ускользнуть из дому, вознегодовав, что ему приходится так поступать. Встретив в шотландском саду Джекмена, опрыскивающего деревья, сказал ему: "Миссис Пендайс уехала в Лондон" - и быстро ушел, сердясь, что какая-то непонятная сила заставила его произносить эти слова.
Так прошел этот долгий, унылый день. Был только один светлый миг, принесший ему облегчение, когда он вычеркивал из черновика своего завещания имя сына. Вот что он вставил на место вычеркнутого:
"Ввиду того, что мой старший сын Джордж Пендайс поведением, недостойным джентльмена и Пендайса, заслужил мое неодобрение, и ввиду того, что я, к сожалению, не могу лишить его права унаследовать наше поместье, я в силу всего вышеизложенного лишаю Джорджа Пендайса его доли во всем остальном принадлежащем мне имуществе, как движимом, так и недвижимом, считая, что это мой долг перед семьей и государством. Я заявляю об этом спокойно, не под влиянием гнева".
Ибо весь тот гнев, который он должен был питать к жене и которого не питал, потому что тосковал без нее, усугубил его гнев против сына.
С вечерней почтой пришло письмо от генерала Пендайса. Дрожащими руками, такими же, как рука, написавшая это письмо, он распечатал его и прочитал:
"Клуб армии и флота.
Дорогой Хорэс!
Что это тебе пришло в голову посылать мне такую телеграмму?! Я бросил завтрак и помчался к Марджори. И что же? Она, оказывается, прекрасно себя чувствует! Если бы она была больна, тогда другое дело. А то ведь ничего похожего. Занята нарядами и тому подобным. И еще решила, пожалуй, что я совсем с ума спятил, явившись к ней ни свет ни заря. Не привыкай, пожалуйста, посылать телеграммы. Телеграмма, так я по крайней мере до сих пор считал, посылается лишь в случае крайней необходимости. В гостинице я встретил Джорджа, который мчался куда-то сломя голову. Больше писать не могу, меня ждет обед.
Твой любящий брат
Чарлз Пендайс".
Она прекрасно себя чувствует! Она виделась с Джорджем! Сердце сквайра ожесточилось, и он пошел спать.
Среда кончилась.
А в четверг днем гнедая кобыла несла по проселку мистера Пендайса, и за ними, на приличном расстоянии, поспевал спаньель Джон. Миновали Сосны, где жил Белью, и дорога, повернув вправо, побежала вверх в сторону Уорстед Скоттона. И вместе с мистером Пендайсом на холм взбирался виновник всего случившегося, неотступно следовавший в эти дни за сквайром: узкоплечий, высокий призрак с горящими маленькими глазками, рыжие усы коротко пострижены, худые, кривые ноги. Черное пятно на той безукоризненной системе, которую мистер Пендайс боготворил, позорный, столб, к которому пригвоздили его наследственный принцип, бич божий, хуже Аттилы, дьявольская карикатура на то, каким должен быть сельский помещик с его пристрастием к охоте, к свежему воздуху, с его крепкой волей и смелостью, с его умением поставить на своем, умением пить, как подобает мужчине, с его вышедшим уже из моды рыцарским благородством. Да, отвратительное пугало, а не человек, привидение, мчащееся за сворой гончих; негодяй - в доброе старое время нашелся бы кто-нибудь, кто подстрелил бы его; пьяница, бледный дьявол, который презирал его, мистера Пендайса, и которого мистер Пендайс ненавидел, но почему-то презирать не мог. "Всегда найдется один такой на свору!" Черная овца в сословии Пендайсов. Post equitem sedet Gaspar Belleu {"На лошади сзади сидел Джэспер Белью." (лат.) - Перефразировка вошедшей в поговорку строчки из оды Горация: "Позади всадника сидела черная забота".}. Сквайр добрался до верхушки холма, и перед ним как на ладони открылся Уорстед Скоттон. Это был песчаный пустырь, поросший ракитником, дроком и вереском. Кое-где торчали шотландские ели. Земля не имела никакой ценности, но он страстно хотел быть ее владельцем, как только ребенок может хотеть отданную другому половину его яблока. Его удручал вид этой земли - она была его и не его, как жена, которая есть и которой нет - точно Судьба решила позабавиться его несчастьем. Он страдал оттого, что образ поместья, который он носил в своем воображении, был с изъяном, ибо для него, как и для всех людей, то, что он любил и чем владел, имело определенную форму. Как только Уорстед Скайнес приходил ему на ум - а это случалось постоянно, - перед ним возникал конкретный образ, описать который, однако, невозможно. Но каким бы этот образ ни являлся ему, в нем всегда было нечто, омрачавшее душу мистера Пендайса, и это нечто был Уорстед Скоттон. По правде говоря, мистер Пендайс не имел ни малейшего представления, какую пользу можно извлечь из этого пустыря. Но он твердо верил, что его фермеры заняли в этой истории позицию собаки на сене, а этого он стерпеть не мог. За два последних года никто ни разу не выпускал на эту бесплодную землю? скотину. Только три древних осла дотягивали на ее скудных кормах свои дни. Вязанки хвороста, охапка сухого папоротника да немного торфу - вот и все богатства, какими пользовались эгоистичные крестьяне. Но дело даже не в них - с ними еще можно было договориться. Все дело в этом Пикоке, которого ничем! не уломать, только потому, что именно его поле граничило с Уорстед Скоттоном и именно его отец и дед оказались людьми вздорными. Мистер Пендайс направил лошадь вдоль изгороди, которую поставил его отец, и доехал до того места, где изгородь была разломана отцом Пикока. И здесь по воле случая - как нередко бывало в истории - он нос к носу столкнулся с самим Пикоком, как будто Пикок нарочно ожидал здесь сквайра. Кобыла мистера Пендайса остановилась сама, спаньель Джон лег на траву на почтительном расстоянии и принялся думать (так шумно, что хозяин отлично его слышал, несмотря на разделявшие их ярды), время от времени тяжело вздыхая.
Пикок стоял, засунув руки в карманы штанов. На голове у него была старая соломенная шляпа, маленькие глазки смотрели в землю; его лошадь, привязанная к тому, что оставил от изгороди его отец, тоже смотрела в землю - она пощипывала траву. Образ мистера Пендайса, отстаивавшего от огня его конюшню, не давал Пикоку покоя. Он чувствовал, что с каждым днем этот образ тускнеет и, может быть, однажды растает совсем. Он чувствовал, что старая, освещенная неприязнь, завещанная ему его отцами, уже глухо шевелится в нем. И вот он пришел сюда проверить, что останется у него от чувства благодарности при виде этой разломанной изгороди. Когда перед ним вдруг возник сквайр, глаза его забегали, как у свиньи, получившей неожиданно удар сзади. Точно само Провидение, знающее все обо всем и обо всех, привело сюда в эту минуту мистера Пендайса.
- Здравствуйте, сквайр. Сушь какая, а! Дождя надо. Если дождей не будет, я останусь без сена.
Мистер Пендайс отвечал:
- Здравствуйте, Пикок. А по-моему, на ваши луга любо глядеть!
И оба отвели глаза в сторону: как-то неловко было смотреть друг на друга.
После некоторого молчания Пикок сказал:
- Как с моими воротами, сквайр? - Но в его голосе не было твердости, ибо благодарность в нем еще не угасла.
Сквайр желчно взглянул направо и налево, на пустое место, где прежде стояла изгородь, и вдруг его осенило: "Предположим, я поставлю ему новые ворота, согласится ли он... согласится ли он, чтобы я огородил Уорстед Скоттон?"
Он посмотрел на квадратную, обросшую бородой физиономию Пикока и отдался на волю того инстинкта, который был так зло охарактеризован мистером Парамором.
- А чем вам не нравятся ваши ворота, Пикок?
Пикок взглянул сквайру прямо в глаза и ответил уже твердым голосом, в котором слышалось грубоватое добродушие.
- Да как же, одна половина совсем сгнила. - И он с облегчением вздохнул, почувствовав, что от благодарности в его душе не осталось и следа.
- А мне помнится, что ваши ворота покрепче моих. Эй, Джон! - И, пришпорив кобылу, мистер Пендайс поехал было прочь, но тут же вернулся.
- Как здоровье миссис Пикок? А миссис Пендайс уехала в Лондон.
Коснувшись рукой шляпы и не дождавшись ответа Пикока, мистер Пендайс ускакал. Он проехал мимо фермы Пикока и через приусадебный луг выбрался к крикетному полю, устроенному на его земле. Матч-реванш с командой Колдингэма был в разгаре, и сквайр попридержал лошадь, чтобы посмотреть на игру. Через поле в его сторону не спеша подвигалась высокая фигура. Это был Джефри Уинлоу. Мистер Пендайс сделал над собой усилие и остался на месте.
Время приближалось к обеденному часу - тому, какой был принят в Клубе стоиков, - когда Грегори вышел на Пикадилли; "стоики" один за другим выскакивали из кэбов и устремлялись к дверям клуба. Бедняги, они так потрудились за день на скачках, на крикетном поле или в Хайд-парке, кое-кто вернулся из Академии художеств, и на лицах этих последних было одно довольное выражение: "Господь милостив, наконец-то можно отдохнуть!" Многие не ели днем, чтобы сбавить вес, многие ели, но не очень плотно, а были такие, что и слишком плотно, но во всех сердцах горела вера, что за обедом они возьмут свое, ибо их господь был и в самом деле милостив, и обитал он где-то между кухней и винными погребами клуба. И все - ведь у каждого из них в душе была поэтическая жилка - с волнением предвкушали те сладостные часы, когда, закурив сигару и полные истомы от хорошего вина, они погрузятся в обычные мечты, которые обходятся каждому "стояку" всего-навсего в пятнадцать шиллингов, а то и меньше.
Из убогой лачуги на задворках, в пяти шагах от обиталища бога "стоиков", вышли подышать воздухом две швеи; одна была больна чахоткой: она в свое время не соблаговолила зарабатывать столько, чтобы хорошо питаться; другая, казалось, тоже не сегодня-завтра закашляет кровью, и тоже по той же причине. Они стояли на тротуаре, разглядывая подъезжающих, некоторые "стоики" замечали их и думали: "Бедные девушки! Какой у них больной вид!" Трое или четверо сказали себе: "Это надо было бы запретить. Очень неприятно смотреть на них, но сделать, кажется, ничего нельзя. Они ведь не нищие!"
Но большинство "стоиков" вовсе на них не смотрело, имея слишком чувствительные сердца, которые не выдерживают подобного печального зрелища, боясь испортить себе аппетит; Грегори тоже их не заметил, ибо как раз в тот момент, когда он по обыкновению смотрел на небо, девушки сошли с тротуара, перешли улицу и смешались с толпой; ведь они не имели собачьего чутья, которое подсказало бы им, что он за человек.
- Мистер Пендайс в клубе; я пошлю сказать, что вы его ждете. - И, покачиваясь на ходу, словно фамилия Грегори была неимоверно тяжелой, швейцар передал ее рассыльному и тоже ушел.
Грегори стоял у холодного камина и ждал, и покуда он ждал, ничего особенного не поразило его, ибо "стоики" показались ему обыкновенными людьми, такими точно, как он сам, с такой только разницей, что Костюмы на них были получше, чем* на нем, и он подумал: "Не хотел бы я быть членом этого клуба и каждый день переодеваться к обеду".
- Мистер Пендайс просит простить его: он сейчас занят.
Грегори прикусил губу.
- Благодарю вас, - сказал он и вышел на улицу. "Больше Марджори ничего и не нужно, - подумал он, - а все остальное меня мало трогает". - И, сев в кэб, он опять устремил взгляд к небу.
Но Джордж не был занят. Как раненый зверь спешит в берлогу зализывать раны, так и он уединился в свою любимую оконную нишу, выходящую на Пикадилли. Он сидел там, будто прощался с молодостью, неподвижно, ни разу не подняв глаза. В его упрямом мозгу, казалось, вертится колесо, в муку размалывающее воспоминания. И "стоики", которым было невыносимо видеть своего собрата в этот священный час погруженным в уныние, время от времени подходили к нему.
- Вы идете обедать, Пендайс?
Бессловесные животные молчат о своих ранах; тут молчание - закон. Так было и с Джорджем. Каждому подходящему "стоику" он отвечал, стиснув зубы:
- Конечно, старина. Сию минуту,
ГЛАВА VII
ПРОГУЛКА СО СПАНЬЕЛЕМ ДЖОНОМ
Спаньель Джон, привыкший по утрам вдыхать запах вереска и свежих сухариков, был в тот четверг в немилости. Всякая новая мысль не скоро проникала в его узкую и длинную голову, и он окончательно осознал, что с его хозяином творится что-то неладное, только по прошествии двух дней с отъезда миссис Пендайс. В течение тех тревожных минут, когда это убеждение созревало у него в мозгу, он усердно трудился. Он утащил две с половиной пары хозяйских башмаков и спрятал их в самых неподходящих местах, по очереди посидел на каждом, а затем, предоставив птенцам вылупляться в одиночестве, вернулся под хозяйскую дверь. За это мистер Пендайс, сказав несколько раз "Джон!", пригрозил ему ремнем, на котором правил бритву. И отчасти потому, что Джон не выносил самой кратковременной разлуки с хозяином - нагоняи только укрепляли его любовь, - отчасти из-за этого нового соображения, которое совсем лишило его покоя, он лег в зале и стал ждать.
Однажды, еще в дни юности, он легкомысленно увязался за лошадью хозяина и с тех пор ни разу не отваживался на подобное предприятие. Ему пришлась не по вкусу эта тварь, непонятно для чего такая большая и быстрая, и к тому же он подозревал ее в коварных замыслах: стоило только хозяину очутиться на ее спине, как его и след простывал, не оставалось даже капельки того чудесного запаха, от которого так теплело на сердце. Поэтому, когда появлялась на сцену лошадь, он ложился на живот, прижимал передние лапы к носу, а нос к земле, и до тех пор, пока лошадь окончательно не исчезала, его ничем было нельзя вывести из этого положения, в котором он напоминал лежащего сфинкса.
Но сегодня он на приличном расстоянии опять поспешил за лошадью, поджав хвост, скаля зубы, вовсю работая лопатками и неодобрительно отвернув нос в сторону от этого смешного и ненужного добавления к хозяину. Точно так же вели себя фермеры, когда мистер Пендайс с мистером Бартером облагодетельствовали деревню первой и единственной сточной трубой.
Мистер Пендайс ехал медленно. Его ноги в начищенных до блеска черных башмаках, в темно-красных крагах, обтягивающих нервные икры, подпрыгивали в такт аллюру. Фалды сюртука свободно ниспадали по бедрам, на голове серая шляпа, спина и плечи согнуты, чтобы не так чувствовались толчки. Над белым, аккуратно повязанным шарфом его худощавое лицо в усах и седых бакенбардах было уныло и задумчиво, в глазах притаилась тревога. Лошадь, чистокровная гнедая кобыла, шла ленивой иноходью, вытянув морду и взмахивая коротким хвостом. Так, в этот солнечный июньский день, по затененному листвой проселку они втроем подвигались в сторону Уорстед Скоттона...
Во вторник, в тот день, когда миссис Пендайс noкинула усадьбу, сквайр вернулся домой позже, чем обычно, ибо полагал, что некоторая холодность с его стороны будет только полезна.
Первый час по прочтении письма жены прошел, как одна минута, в гневе и растерянности и кончился взрывом ярости и телеграммой генералу Пендайсу. Телеграмму на почту он понес сам и, возвращаясь из деревни, шел, низко опустив голову: он испытывал стыд - мучительное и странное чувство, незнакомое ему до сих пор что-то вроде страха перед людьми. Мистер Пендайс предпочел бы путь, скрытый от посторонних глаз, но такого не было, к усадьбе вели только проезжая дорога и тропинка через выгон, мимо кладбища. У перелаза стоял старик арендатор, и сквайр пошел на него, опустив голову, как бык идет на изгородь. Он хотел было пройти мимо, не сказав ни слова, но между ним и этим старым, отжившим свое фермером существовала связь, выкованная столетиями. Нет, даже под угрозой смерти мистер Пендайс не мог бы пройти мимо, не сказав слова приветствия, не кивнув дружески тому, чьи отцы трудились для его отцов, ели хлеб его отцов и умирали вместе с его отцами.
- Здравствуйте, сквайр. Погода-то, а! Только косить!
Голос был скрипучий и дрожащий. "Это мой сквайр, - слышалось в нем, - а там пусть он будет какой угодно!"
Рука мистера Пендайса потянулась к шляпе.
- Добрый вечер, Хермон. Да, прекрасная погода для сенокоса! Миссис Пендайс уехала в Лондон. Вот мы и холостяки с тобой!
И он пошел дальше.
Только отойдя на значительное расстояние, мистер Пендайс понял, почему он сказал это. Просто потому, что он сам должен был всем рассказать об ее отъезде, - тогда никто не будет удивляться.
Он заторопился домой, чтобы успеть переодеться к обеду и показать домашним, что ничего особенного не произошло. Семь блюд подавались за обедом, пусть хоть небо обрушилось бы, но поел он немного, а кларету выпил больше, чем всегда. Потом прошел к себе в кабинет и при смешанном свете сумерек и лампы еще раз перечитал письмо жены. Всякая новая мысль нескоро проникала в узкую и длинную голову мистера Пендайса - он в этом походил на своего спаньеля Джона.
Она была помешана на Джордже и сама не понимала, что делает, так что должна скоро образумиться. Он ни в коем случае не станет делать первого шага. Ведь это значит признать, что он, Хорэс Пендайс, зашел слишком далеко, что он, Хорэс Пендайс, не прав. Это было не в его привычках, а меняться он не собирался. Раз им нравится упорствовать, пусть пеняют на себя и живут, как хотят.
Сидя в тиши кабинета при свете лампы под зеленым абажуром, становившимся ярче по мере того, как сумерки сгущались, он тоскливо думал о прошлом. И, словно назло, видел только приятные картины и прекрасные образы. Он пытался думать о ней с ненавистью, рисовать ее самыми черными красками, но с упрямством, которое родилось вместе с ним и вместе с ним сойдет в могилу, он видел ее воплощением нежности и кротости. Он чувствовал тонкий аромат ее духов, слышал шелест ее шелковых юбок, звук ее голоса, кротко спрашивающего: "Да, милый?" - как будто ей не было скучно слушать его. Он вспоминал, как тридцать четыре года назад привез ее первый раз в Уорстед Скайнес; его старая няня еще сказала тогда: "Голубка, кроткая и нежная, как роза, но настоящая леди до кончиков пальцев!"
Он видел ее в тот день, когда родился Джордж; ее лицо было прозрачным и белым, как воск, глаза расширились, и слабая улыбка замерла на губах. Снова я снова представлялся его взору ее образ, и она ни разу не показалась ему увядшей, состарившейся женщиной, у которой все в прошлом. Теперь, когда он потерял ее, он в первый раз ясно осознал, что она и в самом деле не состарилась, что она по-прежнему "голубка, робкая и нежная, как роза, но настоящая леди до кончиков пальцев". И эта мысль была ему невыносимой, он чувствовал себя несчастным и одиноким в своем кабинете, где окна были распахнуты настежь, а вокруг лампы плясали серые мотыльки, и спаньель Джон спал у него на ноге.
Взяв свечу, он пошел в спальню. Дверь к прислуге была заперта. И на этой половине дома единственным пятном света была свеча в его руке, единственным звуком - его шаги. Он медленно поднялся наверх, как поднимался тысячу раз и как не поднимался ни разу, а за ним тенью брел спаньель Джон.
Но Она, читающая в сердцах и всех людей и всех собак, Праматерь всего живого, к которой все живое возвращается, как в родной дом, наблюдала за. ним", и как только они улеглись: один - в свою опустевшую постель, другой на голубую подстилку у двери, - она смежила их веки сном.
Наступил новый день - среда, а вместе с ним и дневные заботы. Тех, кто имеет обыкновение заглядывать в окна Клуба стоиков, преследует мысль о праздности, в которой проводит свои дни класс землевладельцев. Они теряют сон и из зависти не дают покоя языку, потому что ведь и сами они страстно мечтают о праздной жизни. Но хотя у нас, в стране туманов, любят иллюзии, ибо они позволяют думать дурно о ближнем и тем тешить себя, все же слово "праздный" здесь абсолютно неуместно.
Многочисленными и тяжкими заботами был обременен сквайр Уорстед Скайнеса. Надо было пойти в конюшню и решить, прижигать ли ногу Бельдейма или продать этого нового гнедого жеребца, оказавшегося тихоходом, после чего оставался неприятный вопрос: у кого покупать овес - у Бруггана или у Бэла? И его тоже надо было обсудить с Бенсоном, который походил в своей фланелевой блузе, подпоясанной кожаным ремнем, на толстого мальчишку в седых бачках. Потом с глубочайшим вниманием заняться у себя в кабинете счетами и другими деловыми бумагами, чтобы, боже упаси, не переплатить кому-нибудь или недоплатить. После этого порядочная прогулка до жилища лесничего Джервиса; надо было осведомиться о самочувствии новой венгерской птички, а также обсудить важный вопрос: как помешать фазанам, которых сквайр выкармливал у себя, улетать в рощи его приятеля лорда Куорримена, что не раз случалось во время последней охоты. Этот вопрос отнял немало времени; Джервис был так раздосадован и взволнован, что шесть раз повторил одно и то же: "Уж вы как хотите, мистер Пендайс, а по-моему, столько дичи терять нельзя!" На что мистер Пендайс отвечал: "Конечно, нет, Джервис. Но что же вы посоветуете?" И еще одна труднейшая задача: как сделать, чтобы множество фазанов и множество лисиц жило в мирном соседстве? Задача, обсуждавшаяся весьма оживленно, ибо, как говаривал сквайр, "Джервис любит лис", а он, сквайр, любил, чтобы в его рощах водилась дичь.
Затем мистер Пендайс шел завтракать, но почти ничего не ел, чтобы не потерять закалки, и снова отправлялся на лошади или пешком на ферму, в поле, если там требовалось его присутствие. И весь длинный день он только и видел, что ребра волов, ботву от брюквы, стены, изгороди, заборы.
Затем назад домой, где его ждали чай и свежий номер "Таймса", пока еще только наспех просмотренный. Теперь наконец можно было прочитать сообщения о действиях парламента, которые пусть и отдаленно, но угрожали существующему порядку вещей, если, конечно, не имелся в виду налог на пшеницу, столь необходимый для процветания Уорстед Скайнеса. Иногда к нему, как к мировому судье, приводили бродяг, ион говорил только: "Покажите руки, любезный!" И если ладони не носили следов честного труда, бродягу прямиком отправляли в тюрьму. Если же таковые обнаруживались, то мистер Пендайс бывал озадачен и, прохаживаясь взад и вперед, искренне старался понять, в чем же заключается его долг по отношению к таким людям. А бывали дни, когда приходилось заседать в суде и разбирать всякие беззакония, воздавая каждому по заслуг гам, в зависимости от совершенного преступления: самым тяжким считалось браконьерство, самым безобидным - нанесение побоев жене, ибо хотя мистер Пендайс и был вполне гуманным человеком, но в силу существующей традиции не считал эту забаву настоящим преступлением, во всяком случае в деревне.
Разумеется, молодой и получивший специальное образование ум все эти дела решил бы в мгновение ока, но это шло бы вразрез с обычаями, нанесло бы удар непоколебимой уверенности сквайра, что он исполняет свой долг, и дало бы пищу злым языкам, осуждающим праздность. И хотя все его дневные труды служили прямо или косвенно его же благу, он ведь всего лишь думал о пользе отечества и отстаивал право каждого англичанина быть провинциалом.
Но в эту среду мистер Пендайс не испытывал радости от сознания исполняемого долга. Быть одному, быть потерянным в этом хозяйстве, совсем одному, когда нет рядом никого, кто бы спросил, чем он сегодня занят, кому бы можно было рассказать о ноге Бельдейма, о том, что Пикок требует новых ворот, было свыше его сил. Он вызвал бы домой дочерей, но не знал, что им сказать. Джералд был в Гибралтаре, Джордж... Джордж больше не был ему сыном! А гордость не позволяла написать той, что покинула его на милость одиночества и стыда. Ибо где-то в глубине души мистера Пендайса таился придавленный упрямым гневом стыд: ему было стыдно, что он должен прятаться от соседей, чтобы не услыхать вопроса, на который он, движимый гордостью и боязнью за свое доброе имя, мог ответить только ложью; ему было стыдно больше не чувствовать себя хозяином в доме, тем более стыдно, что об этом могли узнать другие. Разумеется, он не сознавал этого стыда, поскольку не умел отдавать себе отчета в своих душевных движениях. Он всегда чувствовал и мыслил конкретно. Так, например, оторвав взгляд от тарелки за завтраком и увидев, что кофе разливает Бестер, а не Марджори, он подумал: "Дворецкий, наверное, обо всем догадывается!" И рассердился оттого, что приходилось так думать. Завидев на аллее фигуру Бартера, он подумал: "Черт возьми, о чем я буду с ним разговаривать!" - и поспешил украдкой ускользнуть из дому, вознегодовав, что ему приходится так поступать. Встретив в шотландском саду Джекмена, опрыскивающего деревья, сказал ему: "Миссис Пендайс уехала в Лондон" - и быстро ушел, сердясь, что какая-то непонятная сила заставила его произносить эти слова.
Так прошел этот долгий, унылый день. Был только один светлый миг, принесший ему облегчение, когда он вычеркивал из черновика своего завещания имя сына. Вот что он вставил на место вычеркнутого:
"Ввиду того, что мой старший сын Джордж Пендайс поведением, недостойным джентльмена и Пендайса, заслужил мое неодобрение, и ввиду того, что я, к сожалению, не могу лишить его права унаследовать наше поместье, я в силу всего вышеизложенного лишаю Джорджа Пендайса его доли во всем остальном принадлежащем мне имуществе, как движимом, так и недвижимом, считая, что это мой долг перед семьей и государством. Я заявляю об этом спокойно, не под влиянием гнева".
Ибо весь тот гнев, который он должен был питать к жене и которого не питал, потому что тосковал без нее, усугубил его гнев против сына.
С вечерней почтой пришло письмо от генерала Пендайса. Дрожащими руками, такими же, как рука, написавшая это письмо, он распечатал его и прочитал:
"Клуб армии и флота.
Дорогой Хорэс!
Что это тебе пришло в голову посылать мне такую телеграмму?! Я бросил завтрак и помчался к Марджори. И что же? Она, оказывается, прекрасно себя чувствует! Если бы она была больна, тогда другое дело. А то ведь ничего похожего. Занята нарядами и тому подобным. И еще решила, пожалуй, что я совсем с ума спятил, явившись к ней ни свет ни заря. Не привыкай, пожалуйста, посылать телеграммы. Телеграмма, так я по крайней мере до сих пор считал, посылается лишь в случае крайней необходимости. В гостинице я встретил Джорджа, который мчался куда-то сломя голову. Больше писать не могу, меня ждет обед.
Твой любящий брат
Чарлз Пендайс".
Она прекрасно себя чувствует! Она виделась с Джорджем! Сердце сквайра ожесточилось, и он пошел спать.
Среда кончилась.
А в четверг днем гнедая кобыла несла по проселку мистера Пендайса, и за ними, на приличном расстоянии, поспевал спаньель Джон. Миновали Сосны, где жил Белью, и дорога, повернув вправо, побежала вверх в сторону Уорстед Скоттона. И вместе с мистером Пендайсом на холм взбирался виновник всего случившегося, неотступно следовавший в эти дни за сквайром: узкоплечий, высокий призрак с горящими маленькими глазками, рыжие усы коротко пострижены, худые, кривые ноги. Черное пятно на той безукоризненной системе, которую мистер Пендайс боготворил, позорный, столб, к которому пригвоздили его наследственный принцип, бич божий, хуже Аттилы, дьявольская карикатура на то, каким должен быть сельский помещик с его пристрастием к охоте, к свежему воздуху, с его крепкой волей и смелостью, с его умением поставить на своем, умением пить, как подобает мужчине, с его вышедшим уже из моды рыцарским благородством. Да, отвратительное пугало, а не человек, привидение, мчащееся за сворой гончих; негодяй - в доброе старое время нашелся бы кто-нибудь, кто подстрелил бы его; пьяница, бледный дьявол, который презирал его, мистера Пендайса, и которого мистер Пендайс ненавидел, но почему-то презирать не мог. "Всегда найдется один такой на свору!" Черная овца в сословии Пендайсов. Post equitem sedet Gaspar Belleu {"На лошади сзади сидел Джэспер Белью." (лат.) - Перефразировка вошедшей в поговорку строчки из оды Горация: "Позади всадника сидела черная забота".}. Сквайр добрался до верхушки холма, и перед ним как на ладони открылся Уорстед Скоттон. Это был песчаный пустырь, поросший ракитником, дроком и вереском. Кое-где торчали шотландские ели. Земля не имела никакой ценности, но он страстно хотел быть ее владельцем, как только ребенок может хотеть отданную другому половину его яблока. Его удручал вид этой земли - она была его и не его, как жена, которая есть и которой нет - точно Судьба решила позабавиться его несчастьем. Он страдал оттого, что образ поместья, который он носил в своем воображении, был с изъяном, ибо для него, как и для всех людей, то, что он любил и чем владел, имело определенную форму. Как только Уорстед Скайнес приходил ему на ум - а это случалось постоянно, - перед ним возникал конкретный образ, описать который, однако, невозможно. Но каким бы этот образ ни являлся ему, в нем всегда было нечто, омрачавшее душу мистера Пендайса, и это нечто был Уорстед Скоттон. По правде говоря, мистер Пендайс не имел ни малейшего представления, какую пользу можно извлечь из этого пустыря. Но он твердо верил, что его фермеры заняли в этой истории позицию собаки на сене, а этого он стерпеть не мог. За два последних года никто ни разу не выпускал на эту бесплодную землю? скотину. Только три древних осла дотягивали на ее скудных кормах свои дни. Вязанки хвороста, охапка сухого папоротника да немного торфу - вот и все богатства, какими пользовались эгоистичные крестьяне. Но дело даже не в них - с ними еще можно было договориться. Все дело в этом Пикоке, которого ничем! не уломать, только потому, что именно его поле граничило с Уорстед Скоттоном и именно его отец и дед оказались людьми вздорными. Мистер Пендайс направил лошадь вдоль изгороди, которую поставил его отец, и доехал до того места, где изгородь была разломана отцом Пикока. И здесь по воле случая - как нередко бывало в истории - он нос к носу столкнулся с самим Пикоком, как будто Пикок нарочно ожидал здесь сквайра. Кобыла мистера Пендайса остановилась сама, спаньель Джон лег на траву на почтительном расстоянии и принялся думать (так шумно, что хозяин отлично его слышал, несмотря на разделявшие их ярды), время от времени тяжело вздыхая.
Пикок стоял, засунув руки в карманы штанов. На голове у него была старая соломенная шляпа, маленькие глазки смотрели в землю; его лошадь, привязанная к тому, что оставил от изгороди его отец, тоже смотрела в землю - она пощипывала траву. Образ мистера Пендайса, отстаивавшего от огня его конюшню, не давал Пикоку покоя. Он чувствовал, что с каждым днем этот образ тускнеет и, может быть, однажды растает совсем. Он чувствовал, что старая, освещенная неприязнь, завещанная ему его отцами, уже глухо шевелится в нем. И вот он пришел сюда проверить, что останется у него от чувства благодарности при виде этой разломанной изгороди. Когда перед ним вдруг возник сквайр, глаза его забегали, как у свиньи, получившей неожиданно удар сзади. Точно само Провидение, знающее все обо всем и обо всех, привело сюда в эту минуту мистера Пендайса.
- Здравствуйте, сквайр. Сушь какая, а! Дождя надо. Если дождей не будет, я останусь без сена.
Мистер Пендайс отвечал:
- Здравствуйте, Пикок. А по-моему, на ваши луга любо глядеть!
И оба отвели глаза в сторону: как-то неловко было смотреть друг на друга.
После некоторого молчания Пикок сказал:
- Как с моими воротами, сквайр? - Но в его голосе не было твердости, ибо благодарность в нем еще не угасла.
Сквайр желчно взглянул направо и налево, на пустое место, где прежде стояла изгородь, и вдруг его осенило: "Предположим, я поставлю ему новые ворота, согласится ли он... согласится ли он, чтобы я огородил Уорстед Скоттон?"
Он посмотрел на квадратную, обросшую бородой физиономию Пикока и отдался на волю того инстинкта, который был так зло охарактеризован мистером Парамором.
- А чем вам не нравятся ваши ворота, Пикок?
Пикок взглянул сквайру прямо в глаза и ответил уже твердым голосом, в котором слышалось грубоватое добродушие.
- Да как же, одна половина совсем сгнила. - И он с облегчением вздохнул, почувствовав, что от благодарности в его душе не осталось и следа.
- А мне помнится, что ваши ворота покрепче моих. Эй, Джон! - И, пришпорив кобылу, мистер Пендайс поехал было прочь, но тут же вернулся.
- Как здоровье миссис Пикок? А миссис Пендайс уехала в Лондон.
Коснувшись рукой шляпы и не дождавшись ответа Пикока, мистер Пендайс ускакал. Он проехал мимо фермы Пикока и через приусадебный луг выбрался к крикетному полю, устроенному на его земле. Матч-реванш с командой Колдингэма был в разгаре, и сквайр попридержал лошадь, чтобы посмотреть на игру. Через поле в его сторону не спеша подвигалась высокая фигура. Это был Джефри Уинлоу. Мистер Пендайс сделал над собой усилие и остался на месте.