Период подходил к концу, когда молодой Барабанов убежал от опытного Сандерсена, обокрав его, как божью старушку, и скорее от шалой радости, чем от хладнокровного мастерства, с блеском обыграв вратаря, впечатал шайбу в нижний угол ворот.
   Зрители, еще до матча уверовавшие в победу своих, окончательно убежденные в том двумя забитыми шведами шайбами, с недоумением уставились на красный свет за воротами, на распростертого, не желавшего вставать шведского вратаря и рядом огромную кучу малу, устроенную парнями в красной форме, кучу, под которой был погребен виновник успеха Барабанов.
   Ни один мускул не дрогнул на лице Рябова. Запасные, кто выскочил на лед, кто кричал что-то с места, будто числились в разных командах с этим человеком, который выполнял обязанности их главного наставника.
   Спокойствие Рябова обидело тройку, забившую гол. Даже Барабанову старший тренер не сказал ни слова. Зато хорошо знал, о чем будет говорить в раздевалке. Что они плохо использовали свои возможности, созданные таким трудом, и проиграли не только в счете, но и по броскам. А барабановская шайба – малопонятный подарок опытного шведа. Рассчитывать на второй – глупо…
   Рябов догадывался, что Барабанов затаит на него обиду – в сложившейся ситуации он сыграл здорово. Но ему, Рябову, не нужна «сложившаяся ситуация». Он хочет, чтобы его команда сама ее складывала согласно своей воле и разумению.
   «Период за шведами!» – успел подумать Рябов, взглянув на черное табло, по которому прыгали, тая, цифры оставшихся секунд.
   И тут их наказали снова. Лингрен, один из лучших шведских нападающих – поговаривали еще перед чемпионатом, будто он подписал баснословный контракт с «Монреаль канадиенс» и уходит в профессионалы, – этот самый Лингрен использовал замешательство на льду, вызванное опасным ощущением, что в оставшиеся секунды уже ничего нельзя сделать, отдал шайбу защитнику и накатился на ворота Николая, как бы пытаясь телом защитить их от броска своего же партнера. Хлесткий щелчок, заставляющий трибуны ахать от звука удара шайбой о деревянный борт, и на этот раз был неточен. Но Лингрен бросился под удар. Шайба скользнула по его клюшке, и уже в следующее мгновение Рябов увидел ее спокойно чернеющей в сетке наших ворот.
   Тут же прозвучала сирена, словно затаилась где-то в засаде и только ждала мгновения, чтобы остановить игру в самое выгодное для шведов время.
   3:1. Многовато.
   Обескураженные случившимся, ребята покатились со льда в раздевалку, а над ними колыхался неистовый рев торжествующих зрителей. Шведские игроки еще продолжали поздравлять друг друга, вратаря, Лингрена…
   Ну что ж, они имели на это основание. Две шайбы – это уже запас. Но главное, у русских сломана игра. Где их знаменитый раскат? Где их скорости? Где тот стремительный темп, при котором перестаешь верить самому себе и ошибаешься там, где никогда прежде не ошибался?
   Рябов вошел в раздевалку последним. Олег, массажист и ключник одновременно, запер дверь. Кто-то снаружи пытался достучаться, но раздевалка осажденной крепостью, принявшей решение стоять до конца, молчала. Подобно загнанному в клетку хищному зверю, ожиревшему, но в душе которого еще полыхали кровожадные инстинкты, Рябов ходил вдоль стены мелкими шаркающими шажками, как бы боясь нарушить тишину или спугнуть добычу.
   Лишь однажды замер перед капитаном команды, зависнув над ним, изнеможенно откинувшимся в мягком кресле. Что бы ни испытывал сейчас Глотов, ему и в голову не могло прийти, о чем думал старший тренер, глядя на него. Ругает, считает его ошибки, не подберет слов, чтобы высказаться…
   А Рябов думал совсем о другом.
   «У Глотова необычайное чутье, – неожиданно для себя почему-то подумал Рябов, а потом понял почему – не хотелось думать об игре в первом периоде. Он не ручался за себя. Желание устроить погром, задать головомойку, обрушить на команду поток самых злых и совершенно справедливых замечаний переполняло его. Но он малоприметным жестом только глубже сунул свой толстый блокнот в боковой карман форменного пиджака.– У Глотова необычайное чутье. Он безошибочно предчувствует, где может образоваться трещина в бетонной стене защиты, и отдает шайбу именно тому, кто занимает самое выгодное положение. Часто его решения парадоксальны. Но компьютер его хоккейного опыта не ошибается. Он может иногда просто не сработать. Вот как в этот период. Но как запустить его сложную мыслительную машину, чтобы не сломать ее? Глотов сам часто оказывался, отдав шайбу, в той роли, которую так блестяще сыграл сегодня Лингрен. Между ними много общего…
   Хотя капитан выглядит и рослым и грубоватым, на самом деле у него нет той силы, которую предполагают в нем не только болельщики, но и противники. Уж я-то знаю, что он не гигант! Совсем не гигант! В «кормильцах» держится столько лет за счет непостижимой силы воли, за счет бесстрашного бойцовского характера. К концу периода он устает больше всех. А кто устает, тот и выглядит плохо. Многие думают, что игрок очень плох, а он просто устал…»
   – Ну что? Накажем билетный черный рынок? – замерев на полушаге, громко и спокойно спросил Рябов, обращаясь ко всем, но повернув лицо к капитану. Тот растерянно захлопал своими длинными, густыми, как у дорогой куклы, ресницами.
   Тишина стала липкой и тягучей. Все понуро ждали объяснений старшего тренера. Виноватый думал лишь о том, что ждет его в наказание. Пока он бессилен чтолибо предпринять, чтобы исправить ошибку. Каждый понимал, что они сыграли ниже всяких норм. И что бы критического ни сказал этот человек в их адрес – а он бывает уничижителен в своей критике до крайности, – будет прав. Но такого начала разговора не ждал никто.
   Барабанов даже рот открыл от удивления и судорожно сглотнул, пытаясь осознать: а он какое отношение имеет к шведскому черному рынку?
   Рябов сделал долгую артистическую паузу и, точно определив ее кульминационный накал, пояснил:
   – Билеты на черном рынке стоили в пять раз выше номинала. И все распроданы. За что же бедные шведские зрители платят такие сумасшедшие деньги? Чтобы видеть, как играет одна шведская команда? Я бы на месте болельщиков потребовал назад хотя бы половину денег. Если, конечно, вы будете играть в ералаш, а не в хоккей и остальные два периода!
   Но теперь в его продолжавшем оставаться спокойным голосе поднималась волна сарказма, делавшая самые простые слова обидными.
   Когда-то, отвечая на вопрос журналистов, что он сказал своей команде после вот так же проигранного первого периода, Рябов ответил: «У меня не было слов, которые бы я мог им сказать. У меня нет слов для такой команды». И поставил журналистов в тупик.
   Воспоминание о том случае где-то в глубине сознания мелькнуло и притушило накал саркастической страсти, готовой вот-вот выйти из-под контроля.
   Рябов взял себя в руки:
   – Как честные люди, вы не должны огорчать зрителей, и так понесших серьезные материальные убытки. Покажите, что команд на поле все-таки две и вас чему-то когда-то учили. Вы ведь можете…
   Он умолк и вновь зашагал по раздевалке, словно все эти слова только что говорил не он, а другой человек. И сидящие вокруг опять не имеют к нему никакого отношения.
   Почти неуловимый общий вздох облегчения пронесся по раздевалке. Никто больше не обронил ни звука, никто не двинулся, но Рябов знал, что на уме каждого, даже если до него не дошел смысл им сказанного.
   «Конечно, я мог бы отмерить немало претензий, сделать кучу замечаний. Но эти частности бессмысленны, когда не складывается общая игра. Только в медицине можно лечить частности в попытке оздоровить весь организм, И то, когда есть время. У нас же его нет никогда. Сейчас важнее поднять общий тонус, чем ткнуть носом в мелочи. Я ведь многому их научил, и они все могут…»
   Над дверью заполыхала, точно мигалка на крыше машины «скорой помощи», красная лампа, оповещая команду, что перерыв заканчивается. Когда красный свет замрет, наполняя раздевалку тревожным отсветом, – пора на лед.
   Не дожидаясь этого момента, Рябов открыл дверь и шагнул в ярко освещенный коридор, набитый репортерами. Засверкали блицы. Но и они не смогли помешать Рябову ощутить, что за спиной, над дверью, замерла лампа красного света.
   Начинался второй период.
   Шведы выкатывались на лед с плохо скрытой настороженностью, за которой бушевала радость, видно нашедшая свой выход прежде всего там, в раздевалке…
   «Для них…– успел подумать Рябов, – перерыв был настолько же короток, насколько для нас долог. Так всегда…»
   Шайбу вбросили. Она отскочила к капитану. Словно стремясь делом подтвердить мнение Рябова о его необычайном чутье, Глотов кинул шайбу вразрез между защитниками. Профессор, раскатившийся из своей зоны, успел перехватить ее возле самой синей линии и протолкнуть под конек правого защитника. Теперь оставалось только самому проскользнуть мимо могучего тела в золотистой форме. Тот слишком поздно понял, где шайба. И еще позднее принял решение не гнаться за ней, а принять на корпус стремительно накатывавшегося русского.
   Поздно, непоправимо поздно! Красное, будто объятое пожаром, тело мягко обогнуло шведа. Уже никакая сила не смогла столкнуть их во встречном ударе. Предчувствие надвигающейся беды заставило шведа пойти на рискованный шаг: он выкинул вперед длинную, костистую ногу в попытке подсечь атакующего.
   «Подножка!» – охнув, успел лишь подумать Рябов. Глотов в невероятном пируэте повис в воздухе, но удержал равновесие. Когда вновь почувствовал твердый накат льда под коньком, уже находился перед воротами один на один с вратарем. Шайба плавно скользила на крюке, подобно подсадной утке, маня: «Ну, что же ты?!»
   Всю силу своего тела, всю инерцию раската, чудом сохраненную в борьбе с защитником, Глотов вложил в бросок. Черный диск на мгновение исчез из поля зрения всех: и Рябова и вратаря, и зрителей. Наверное, и Глотов не успел проследить глазом за ней, поскольку сразу же второй защитник ударом плеча сбил его с ног, и капитан пошел головой в борт.
   Рябову показалось, что гулкий удар шлема о дерево вовсе не удар шлема: это шайба с таким грохотом врезалась в сетку.
   Вратарь раздраженно выковырял шайбу из ворот и злым ударом, взяв клюшку двумя руками, отправил к центру, судьям. Глотов тяжело поднялся на ноги и, согнувшись, держась за шлем, желая как бы заткнуть уши и не слышать свиста трибун, покатился к загону.
   Рябов принял его двумя руками, обнял и громко сказал:
   – Спасибо, Юрочка! Отлично сработано! – И, повернувшись к команде, добавил: – Так и продолжайте!
   Смешно, но факт. Сборная будто ждала именно этого бесценного указания, чтобы заиграть в полную силу, легко, вдохновенно. И хотя гола не было еще двенадцать минут, но каждой секундой, даже когда шведам удавалось войти в нашу зону защиты, игра принадлежала парням в красной форме, которые везде были чуть-чуть раньше шведов. А из этого «чуть-чуть» складывалась убедительная картина того, что красных на поле больше. Пожалуй, это даже показалось и шведам. При очередной смене составов они просчитались и оставили на льду шесть полевых игроков, за что немедленно были наказаны двухминутным штрафом.
   Подобно бильярдной партии, разыграли «кормильцы» трехходовую комбинацию, и штрафник, просидев на скамье лишь 25 секунд, вновь вышел на поле. А счет стал ничейным: 3:3!
   Зал недоумевающе и немного разочарованно загудел.
   Глотов, добивший и эту шайбу, после того как она отскочила от очень здорово сыгравшего во втором периоде шведского вратаря, будто преобразился. Ему удавалось все.
   Самочувствие Глотова передалось и Рябову. Он всегда дорожил подобным сладостным подъемом, так хорошо ему знакомым еще с тех лет, когда играл сам.
   Однажды этот хоккейный кейф он поймал в самом конце сезона, почти на излете своей спортивной карьеры. В одной встрече умудрился забить пять трудных и красивых шайб.
   – Вот это была игра! – вскричал он, стягивая через голову клубную майку.– Никогда не испытывал ничего подобного! Удивительно не то, что забил! Удивительно, как я уцелел в этом чертовом колесе! Помню…– орал он на всю раздевалку, поспешно захлебываясь и не в силах сдержать острое желание выговориться после полутора часов молчаливой и тяжелой работы.– Помню избыток сил! Будто кто-то снял с плеч полутонный груз и сам я невесомый. Все удавалось…
   Монолог Рябова никто не слушал: у каждого накопилось достаточно своих переживаний, которыми хотелось поделиться. Он умолк, бормоча про себя все то, что хотел рассказать товарищам.
   …Счет был ничейным, но к Рябову вернулось твердое убеждение в победе. Пошла игра. Он ценил ее куда важнее забитой шайбы. Когда у команды идет игра, всегда есть возможность взятия ворот.
   Извечна мечта тренера: вырастить такую звезду, которая бы всегда, при необходимости, могла выйти на лед и забить недостающую шайбу. Но Рябов больше ценил таких звезд, которые, когда надо, могли бы прикрыть подступы к своим воротам, умели бы тянуть время, раскатываясь по кругу с шайбой, приклеенной к крюку. Глотов стал такой звездой.
   Хоккей – игра коллективная, не так ли? Один человек не может выиграть у целой команды. Но сегодня тысячи людей видели, как Глотов сделал это: он забил еще один гол.
   Бросил шайбу от синей линии и сам ринулся за ворота. Повторный бросок партнера пошел низом, и Глотов выскочил на «пятак»! Шайба легла на крюк. Легкое кистевое движение…
   «Надо быть в нужном месте в нужное время, и шайба будет там же. Это и есть мастерство».
   Чем явственнее ощущали ребята тяжесть золотых медалей, тем легче становилось Рябову.
   «Игра сделана. Теперь лишь подправить кое-какие мелочи, чтобы игра была достойна чемпионов…»

27

   Часто ли прошлое приходило к нему? Как ко всякому человеку. Может быть, чуть чаще. Порой Рябову казалось, что он стоит в прошлом обеими ногами, как некогда стоял на стрелке двух сибирских рек по колено в прибрежном иле, а два потока сливались у его ног в одно сдвоенное могучее русло. Но он не помнил, сколько ни ворошил свою память, чтобы прошлое так обостренно сталкивалось в его дне сегодняшнем с будущим, и не ближайшим, а всем будущим. Тем, которое раз и навсегда – смешно в его годы рассчитывать на возвращение – наступит после коллегии в понедельник. Наступит уже завтра. Прошлое – долгие годы тяжелого физического труда, сдобренного не только потом, но и солью, но и перцем острейших эмоций неудачи и победы, и будущее – такое непонятное, такое пустое, как никогда, вдруг двинулись на него с двух сторон. А ведь всю жизнь он гнался за будущим, стремился в него, жил им, представлял его не только в общих чертах, но и в мельчайших подробностях.
   Теперь же прошлое являлось к нему сюда, в Салтыковку, не просто в виде воспоминания – оно приходило зримо, олицетворенное в образе Валюхи, Валечки, Валентины Петровны…
   «Нынешнюю фамилию ее я даже и не знаю толком. Говорила, что вышла замуж. Потом вроде разошлась и вернула свою прежнюю девичью фамилию. Потом узнал, что ни за кого замуж она не выходила. И распустила слух, чтобы позлить меня, после того как расстались…» – вспоминал Рябов, шагая вдоль шоссе по неровным плитам тротуара к станции. Звонок Валентины он воспринял как нечто естественное. Как многое, что сегодня, в этот странный день, вдруг совершается и становится из редкого, непривычного закономерным и желаемым.
   Позвонив, Валентина, не распространяясь ни о чем, сказала, что он ей очень нужен, что она в телефонной будке на Курском вокзале, что через полчаса будет на платформе Салтыковская и просит его подойти.
   Рябов предложил зайти к ним.
   – Мне бы не хотелось говорить с тобой при Галине…– почти загадочно заявила она.
   – Но Галина тактичный человек – она не будет мешать. Она-то уж про нас все знает…
   – Это верно. И вот потому прошу тебя – выйди на платформу. Я тебя долго не задержу. Первым же обратным поездом и вернусь. Прошу тебя. Ты мне сэкономишь немало времени…
   Он согласился. Шагая по пустынному тротуару, поглядывал вокруг – на старенькие домики, на самоцветную мозаику крыш за низкими кронами фруктовых деревьев, на отдаленные вершины сосен – только маленький островок их сохранился в самом центре поселка, у большой поляны. Старожилы говаривали, что некогда здесь красовался великолепный сосновый бор.
   Навстречу бежали редкие такси, словно угорелые, а он шел не спеша. До приезда Валентины было время: ходу от дома до платформы минут семь – десять. Он никогда не ездил сюда электричкой, всегда машиной, и потому шел этой дорогой впервые.
   Когда закрывал калитку, Галина, работавшая в саду и не слышавшая разговора по телефону, только спросила вослед:
   – Далеко?
   – Пройдусь часок…– неопределенно ответил Рябов. «Мог бы и жену пригласить!» – он почти слышал очередную реплику жены. Но она промолчала.
   «Неужели слышала, что говорил с Валентиной? Глупо в наши годы одному таиться, а другому делать вид, что ничего не знает. Впрочем, уже и таиться не в чем. И делать вид не стоит. Как давно все это было».
   Они встретились в очереди за арбузами в маленьком московском дворике у Никитских ворот, возле большого зеленого ящика-решетки. Рябов стоял в очереди, толком не зная, нужен ли ему арбуз. Но все так старательно, так азартно щупали арбузы, мяли, прикладывались к ним ухом и снова сдавливали упругие зеленые бока, что Рябов поддался не желанию отведать арбуза, а только желанию купить.
   Очередь вилась длинная, он стоял долго, совершенно не обращая внимания на того, за кем стоит. Потом наступило прозрение, будто все это время стоял с закрытыми глазами. Рябов увидел перед собой, перед самым лицом – они были одного роста – сначала неправдоподобную копну взбитых каштановых волос, затем большие серые глаза, овал полного сияющего лица…
   Он помог выбрать арбуз. К дому пошли вместе… И было это не один десяток лет назад…
   Потом появилась Галина, они поженились, а с Валентиной отношения как-то сами собой перешли в дружеские. Часто созванивались, встречались на сборах: Валентина тренировала гимнасток. Сначала Галина ревновала, но, видно, женским чутьем поняла, что с этой стороны опасность ее семейному очагу не грозит. И больше к разговору о Валентине не возвращалась, как будто ее вообще не существовало.
   Иногда Рябов не виделся с Валентиной по году, иногда целый месяц жили на одной спортивной базе. И оба как-то бережно-бережно, точно к стеклянному, относились к прошлому, боясь его разбить.
   Рябов поднялся на платформу и принялся мерить ее шагами. Подошел поезд, и шумная людская река потекла мимо. Когда схлынула, он с огорчением увидел, что Валентины нет. Следующий поезд – они шли с малыми интервалами по воскресному расписанию – тоже оказался пустой. Зато из вагона третьей электрички по-девчоночьи легко выскочила на платформу Валентина.
   Чмокнули друг друга в щеки. Рябов отстранился, чтобы рассмотреть ее получше. В брюках, ярком спортивном джемпере, с косынкой, кокетливо повязанной на шее, с такой же копной, только теперь крашеных ярко-белых волос. Но больше всего Рябова поразил сочнейший синий цвет платка.
   «И где только она достала такой глазурец?» – подумал Рябов.
   Они пошли по шоссе, но не в сторону дома, а в обратную, мимо одинаковых строений, которым, казалось, не будет конца – за каждым поворотом открывалась новая череда домишек.
   Шли молча. Валентина держала его под руку, а он, засунув руки в карманы, шагал с каким-то отрешенным спокойствием, впервые пришедшим к нему в этот трудный и такой необычный день. Присутствие Валентины вызывало в Рябове ощущение привычности и вечной неизменности.
   У старого пруда, заросшего, по-осеннему холодного, сели на старую, покосившуюся скамью – две доски, брошенные на бетонные кубики.
   Валентина повернулась, и ее серые глаза внимательно, но деликатно оглядели его.
   – Ты мне не нравишься, Рябов, – тихо сказала она.
   – Я сам себе не нравлюсь, – усмехнулся Рябов, – что со мной, как ты знаешь, случается редко.– Он кинул взгляд на ее загоревшее, почти не тронутое морщинами лицо: такого ли ответа она ждала?
   Валентина промолчала, будто собираясь с силами начать главный разговор, из-за которого сюда приехала. Чтобы помочь ей, Рябов спросил:
   – У тебя что-нибудь случилось?
   – Да, – выдохнула она.– У меня случилось. Один мой очень хороший друг себе не нравится.
   Он хотел было прервать ее, но она подняла ладошку и закрыла ему рот – так она поступала в молодости, когда знала, что ответ его будет не таким, каким бы ей хотелось.
   – И мне подумалось, что я скажу ему слова, которые обязана сказать!
   Она все больше входила в игру, обращаясь к нему и говоря о нем в третьем лице, как о человеке отсутствующем. Похоже, она давно продумала характер разговора. Рябов не мог поверить, что она импровизировала. И он с интересом, не перебивая, будто и впрямь речь шла не о нем, слушал.
   – Если бы я могла его видеть на самом страшном суде, то сказала бы ему то же самое. Я знаю, тот человек верит мне и никогда не подумает, что могу сказать ему такое, во что сама не верю, в чем не убеждена.
   Она внимательно взглянула на Рябова, как бы проверяя, принимает ли он правила предлагаемой игры. Он промолчал, давая тем самым согласие на ее, судя по всему, долгий монолог.
   – Пока герой завтрашнего дня наслаждается сельской идиллией, там, в комитете, бушуют настоящие страсти. Далеко не однозначно мнение о судьбе сборной, как не однозначно мнение, необходимо ли все завоеванное с таким трудом подвергать риску. Но меня мало волнует – совсем не в первую очередь – судьба будущей серии матчей… Да, да! -она увидела, как Рябов поморщился при ее последних словах.– Совсем не в первую очередь, Рябов. Это не мой вид спорта. И к тому же я женщина и меня больше волнует, признаюсь, судьба моего давнего доброго друга.
   С каждым словом она заводилась. Рябову было так знакомо это азартное возбуждение Валентины в спорах, которые в молодости они вели, пожалуй, все свободное от любви время.
   – Мой добрый старый друг – славный человек! Его знают во всем мире. Он не нуждается ни в чьих подачках. Кем бы он ни был, чем бы ни занимался, он всегда отныне и во веки веков останется тем, чем сделал себя упорным трудом и талантом. Но мой друг должен понять, что он уже не мальчик. Годы берут свое. И его давняя подруга совсем бы не хотела идти за его гробом раньше времени. Пусть он подумает наконец о своем здоровье. Чего никогда не делал прежде, забывая о себе в угаре работы.
   Сладковатые слова Валентины ласкали Рябову душу, но уже с первых звуков мягкой, вкрадчивой речи он насторожился, заподозрив, что она готовит его к отступлению. И сразу же вся ее будущая, еще не произнесенная, а может быть, и не сочиненная речь потеряла для него всякое значение. Он с трудом подавил в себе желание грубо прервать ее.
   – Боренька! Все завидуют тебе и потому хотят остановить на пути к славе. Я думаю, я убеждена, что ты должен уйти спокойно и посмотреть со стороны, как-то сложатся дела в сборной. Еще придут просить, чтобы ты вернулся. И вот тогда ты будешь выбирать, возвращаться или нет. Ты выше того, пойми, чтобы цепляться за место, которое занимаешь. Все прекрасно знают, что тебе нет равной замены. Но в своих играх зашли уже так далеко, что нет ходу назад.– Она положила свою теплую ладошку Рябову на ежик седеющих волос и пригладила.– Прошу тебя – не ходи завтра на коллегию. Отправь заявление, в конце концов… И не ходи… Зная твой характер, боюсь, что начнешь большой бой. Я говорила несколько раз с Галиной, она жалуется, что ты себя совсем не бережешь. Два инфаркта – достаточная коллекция, чтобы наживать третий. Они будут несправедливы в своем желании свергнуть тебя с Олимпа. Я знаю, что не дашь спуска…
   – Это тебя Галина просила переговорить со мной? – Рябов понимал, что задает довольно глупый вопрос: даже если так, Валентина никогда не выдаст жену.
   Так Валентина и поняла:
   – Дурачок ты, а не Сократ. Может быть, в хоккее ты действительно подобен славному старцу, а в жизни ты никогда не разбирался. Не умел жить. И теперь, видно, учиться тебе ни к чему…
   Рябов согласно закивал, все более весело воспринимая доводы, которые с такой убедительностью излагала Валентина.
   Старый пруд под ударами порывов ветра, налетевших с противоположного крутого берега, зарябил. Только под кручей, у самой плотины, сверкало гладкое зеркало темной воды: ветер не мог ворваться в затишок.
   – Валюха, Валюха! Смешной ты человечек! Нелогичный в своих рассуждениях. Если всю жизнь я и впрямь не берег себя, неужели ты думаешь, что в самый ответственный момент, когда решается дело моей жизни, или дело жизни твоего друга, я буду думать о своем здоровье? Да и кому оно нужно сейчас? Когда мы были молоды, когда ночи казались нам короче спичечной вспышки, вот когда было нужно здоровье. А сейчас его заменяет вера в правоту дела, которому служишь. Она сильнее всякого инфаркта. Ну а если на ходу придется упасть-так это ведь прекрасно. Страшна не сама смерть. Страшно ее безвольное ожидание. А это значит – в бой! Да здравствует бой!
   Валентина неодобрительно покачала головой:
   – Я так и знала, что воспримешь все мои слова как шутку. Ну что же, начнем сначала.
   – Не надо сначала. Во-первых, поздно; во-вторых, дорогая, признаюсь, я и сам стою на распутье. Не знаю, что делать. Страшит только одно – будущее без дела. На остальное наплевать.