– Правда? И вы тоже не всегда были первым боссом советского хоккея?
   Они дружно рассмеялись.
   – Не всегда. Но мне, Бобби, хотелось бы узнать побольше о вас. Мои парни спросят меня, что такое хоккеист номер один. Потому уж рассказывать сегодня ваша очередь… Раз пригласили.
   Бобби сделал серьезное лицо. Рябов заметил, что говорить о хоккее легковесно, весело он не может. Видно, хоккей для него больше, чем профессия, хоккей для него – вся его жизнь.
   – Когда у вас в руках клюшка, вы всегда не менее великий человек, чем парень, который играет рядом с вами…
   Перед мысленным взором Рябова встал другой Бобби, не тот, что так энергично работает вилкой в тарелке и жует свой фунтовый бифштекс, словно делает всемирно значимую работу. Тот Бобби, которого он видел на льду. Вот, уловив мгновение, готовится броситься могучим телом, слегка свалившись влево в вираже. Весь собран. Руки держат клюшку высоко, почти за конец. Ноги сдвинуты-он стоит прочно и не боится столкновения. Лицо поднято, взгляд вперед, туда, на ворота соперника. Он их не опускает, и когда шайба попадает ему на крюк. Принимает ее, не глядя, на ощупь. И тогда все это тело, заряженное невиданной энергией, взрывается, и начинается атака…
   Перед Рябовым сидит обыкновенный парень, если бы не шрамы да не мощь тела – трудно даже угадать его профессию. Может, банковский клерк? И не верится, что он, еще продолжая играть, уже установил три национальных рекорда: забил 520 голов, 831 раз отдал голевую передачу и 2402 минуты провел на штрафной скамье.
   По мнению Рябова, с точки зрения его представления о хоккее, парень был великим грубияном, хотя, поговаривали журналисты, всегда мечтал играть в легкий, воздушный хоккей. И, глядя на него сейчас, Рябов охотно тому бы поверил. Но Бобби всю жизнь заставляли играть в другой хоккей. И он, подобно костерку в дремучем лесу, пытался сохранить огонек своей мечты глубоко в душе, хотя все реже и реже с годами вспоминал о воздушном хоккее. Может быть, лишь в мгновение, когда слишком жесткий встречный удар бросал его на лед. И яркие огни прожекторов над головой становились вдруг тусклыми, словно упало напряжение в сети. Потом и вовсе плыли цветными пятнами – синими, красными, желтыми… Странно, но мечты о мягком хоккее проходили у него сразу, как только свет принимал естественную силу и он снова мог стоять на льду.
   – Не помню подробностей того, как мне удалось забить свой первый гол. Но от дебюта у меня осталось несколько сувениров: в первую же игру за профессиональный клуб выбили два зуба. Один вылетел, когда наткнулся на локоть, в углу, во время борьбы за шайбу, а второй вывалился после игры, в раздевалке. Но это дело обычное – каждый игрок теряет зубы… В тот первый матч тренер, выпуская меня на лед, заорал: «Джек, на лед!» Я не двинулся с места. Он ткнул в меня пальцем и закричал: «Джек, на лед!» Я ответил, что я не Джек! Тогда он сказал: «Дерьмо! Ты не стоишь и гроша! Мне все равно, как тебя зовут, но марш играть!»
   Рябов попытался представить себя на месте тренера того клуба и не смог. Не знать по именам своих игроков?! Пусть даже новичков. Тренер, настоящий тренер должен знать всю подноготную парня, играющего в его команде, он должен знать, чем тот дышит, о чем думает, даже о чем не думает никогда.
   Они встали из-за стола и перешли в угловой холл, с которым сливалась просторная столовая.
   – Я не представляю себе, чтобы не знал парня, играющего в моем клубе…– Рябов пожал плечами.
   Бобби не удивился:
   – В профессиональной команде среди новичков зачастую такая чехарда, что не только имени игрока не знаешь, но и имени тренера запомнить не успеваешь. Неудача -и вышвырнули… У клуба десятки владельцев-акционеров, но власть шефа безгранична. Для него тренер такой же работник, как и игрок. Мне повезло, – сказал Бобби, тряхнув головой, – у нас в клубе особая обстановка. В других клубах между игроками и владельцами стоит стена. Здесь нет. У людей есть деньги, и они не боятся потратить их на нас. Интересуются нами не только как хоккеистами, но и как людьми. Хотят знать, как мы себя чувствуем, что думаем, каковы у нас проблемы… В спорте ты всегда должен работать на сто процентов. И часто это тяжело. То травма, то болен, то устал… Думаешь, что сегодня ничего не сможешь сделать особенного. Но потом вспоминаешь, что тебе платят большие деньги, и говоришь себе: «Я сделаю все, даже если это будет выше моих сил».
   – Бобби, у вас не было мысли, что одного хоккея в жизни для вас маловато?
   – А мне и впрямь мало. У меня дело. Три фабрики, ферма… Но и сейчас со мной, кроме моих бухгалтеров, никто не хочет ни о чем говорить, кроме хоккея. Где бы я ни был – в спортивном зале или в соседнем магазине…
   – Вы сразу же стали в центре тройки или пришлось покочевать?
   – Сразу. Так уж получилось. Хотя носил майку с номером девять. И теперь ношу ее же. Я люблю свой номер. Однажды тренер сказал, что уходит ветеран и я могу взять его седьмой номер. Это не бог весть какое достижение, но седьмому номеру полагается нижняя полка в поезде. Я предпочел еще несколько лет трястись наверху, но номера не сменил. Правда, теперь, – Бобби улыбнулся озорно, – нижняя полка полагается номеру девятому.
   Рябов опять как бы увидел Бобби в раздевалке. Он никак не мог абстрагироваться от того, хоккейного Бобби, хотя перед ним сидел парень в обычном костюме. Сидел гостеприимный, разговорчивый хозяин, который нравился гостю. Но в памяти стоял другой, в форме. Он стоял в перерыве, одевшись, в самом центре раздевалки и, опершись на клюшку, как новичок, внимательно слушал тренера.
   Этакий сорокапятилетний старичок с телом двадцатипятилетнего молодого парня. На его правой скуле горел синяк – ушиб от удара шайбой.
   Голос Бобби вернул Рябова в уютный просторный дом из пахшей потом и растирками раздевалки:
   – Особенно люблю те первые годы в профессиональном клубе. Осталось отличное чувство, что все дозволено. К тому же, помню, сэкономил тысячу восемьсот долларов из первых заплаченных мне двух с половиной тысяч. Теперь же парни бывают счастливы, если им удается сберечь хотя бы пятьсот долларов. Слишком велико желание жить на широкую ногу. А для этого мало хоккейных денег. В клубе ведь не так много великих игроков.
   Бобби умолк, и Рябов подумал, что тот высказал главную мысль: «Он – Великий игрок!».
   «Бремя славы, как тяжелый каток, на материале любой прочности оставит свой след. А слабого подомнет, скрутит и трижды прокатает по-своему. И уже трудно за этим раскатанным блином, уродливо сформованным, рассмотреть настоящего человека».
   – Бобби, – спросил Рябов, чтобы перевести разговор с темы, которая его меньше всего волновала.– Я хотел бы задать не тренерский вопрос, а, скорее, репортерский: что думаете вы, когда выходите на лед?
   Бобби улыбнулся и налил Рябову еще рюмку коньяка– массивный стакан с толстым стеклянным дном, который, если нагреть его в руке, долго сохраняет живое тепло коньяка и заставляет его пахнуть сильнее.
   – Меня часто спрашивали об этом. Иногда даже просили извинить за необычность вопроса. А для меня он вполне закономерен. Когда-то, в начале профессиональной карьеры, я и сам нередко пытался установить, о чем думаю на льду. Но хоккей не та игра, которую можно уложить в определенные рамки – от и до! Ситуация на льду, игровая и эмоциональная, меняется слишком стремительно и слишком часто. Не помню ни одного матча, чтобы у нас был точный, заранее заготовленный план и мы его выдержали от начала до конца. Так, общие наметки. Я лично выкатываюсь на лед и смотрю, что надо делать. План сиюминутный рождается мгновенно. Исходя из ситуации. Если защита растянулась слишком широко, стараюсь проскочить сквозь нее. Если защитник прижал меня слишком плотно, отдаю шайбу. Но никогда не знаю, что делать, пока не начал действовать. Да, пожалуй, не знаю…
   «Представляю, – подумал Рябов, – как туго приходится защитнику, если Бобби за один выход на лед двадцать раз меняет и план игры, и манеру! А насчет плана– тут истина спорная. Но следует запомнить, что конкретного плана они не имеют. Прекрасная возможность стихийность их выхода подчинить железной логике своей игры. Так и только так! Когда знаешь, что надо делать, – это уже шанс!»
   – Бобби, вы не боитесь, что рассказанное вами босс номер один советского хоккея использует против вас в будущих играх?
   – Не боюсь, – Бобби покрутил головой.– Не будет этих игр – они не рентабельны! Я бизнесмен. И профессиональный хоккей – бизнес. Чтобы начать дело, надо вложить в него немалые деньги. Соломоны, владельцы нашего «Блюза», вложили два миллиона долларов в клуб и «Арену». И продолжают вкладывать…
   «А Бобби повезло… Одному из миллиона тех, кого перемалывает профессиональный спорт. Да и хоккеистом, его уже назвать просто так нельзя – настоящий бизнесмен, процветающий не за счет своей игры, а за счет доходов со своих фабрик, – подумал Рябов.– А сколько парней, которые никогда не поднимутся до высот Бобби! И пусть даже им пока не грозит нищета, но они каждый день должны бороться не только за победу, но и за право выжить. Достаточно одного неудачного шага в этом жестоком мире, называемом профессиональным хоккеем, как все кончается мгновенно: и слава, и деньги, и даже желание жить…»
   – «Конечно, тренеру, – критикуют нас, – можно работать в таких условиях», – продолжал Бобби.– Но с точки зрения общего руководства Лиги – это не здорово. Другие клубы оказываются в положении состязающихся не на равных условиях.
   Ну, скажем, тренер «Монреаля» не может, собрав своих игроков, сказать, что в случае победы они получат пять тысяч долларов и могут разделить их между собой. Это запрещено правилами Лиги. Наши владельцы близки к тому, чтобы нарушить запрет, но только близки.
   Когда парень забил шесть голов и спрашивает, где моя машина, а тренер отвечает, что не может ее дать, парень говорит: «Продайте меня в „Сан-Луи Блюз“. Наши владельцы смеются над критиками. „Мы никого не учим, как вести дела чужих клубов“. Мы заплатили два миллиона долларов и будем возвращать их, как хотим, не нарушая, естественно, правил. Хоккей есть бизнес. Но матчи с вами?! Какой смысл тратить деньги, когда отдача от предприятия сомнительна? Я видел игру ваших клубных команд… Честно, мне показалось, что вы играете в детский хоккей.
   – Мало столкновений, жесткости?
   – И это… Индивидуальный технический уровень ваших хоккеистов очень низок. Много лишних пасов. В суете ненужных ходов ваши парни совсем забывают о главном – надо забрасывать шайбу в сетку! И потом характер… Вы на меня не обидитесь?
   – Что вы, Бобби! Я ведь не барышня. И не первый десяток лет живу на свете. Если бы меня не интересовала ваша искренняя точка зрения, я бы не спрашивал…
   – Современный хоккеист, на мой взгляд, должен руководствоваться тремя чувствами: ненавистью, жадностью и завистью. Должен ненавидеть соперника, против которого играет. Быть жадным до шайбы всегда и везде – на тренировке или в ответственном матче. И питать животное чувство зависти к команде противника, если собственная команда проигрывает. Согласен, что это не самые благородные качества человеческого характера, но без них не может быть настоящего бойца: такому игроку не продержаться долго в нашем хоккее.
   Рябову показалось, что Бобби шутит, так легко и просто он говорил об этом, но, заглянув в глаза своему собеседнику, даже поерзал в кресле – убежденность Бобби в непогрешимости того, о чем говорил, испугала. Впрочем…
   Когда ты не первый год стоишь на льду, у тебя вырабатывается особое ощущение опасности. Нет, не проигрыша, не удара в борьбе, а возможности потерять свое место в команде. Когда тренер входит в раздевалку и говорит: «Если ты не будешь играть; сядешь на скамейку», ты хорошо знаешь, когда это серьезная угроза, а когда сказано так, для создания игрового настроения…
   Рябов согласно кивнул:
   – Я тоже иногда говорю своим такие слова…
   – Многое может сказать тренер своей плохо играющей команде. Но ведь и ты кое-что знаешь! Скажем, у него нет другого игрока, который смог бы тебя заменить. Но если он все-таки это сделал, то, значит, ты и впрямь из рук вон плох. И есть только один способ утвердить себя вновь – заиграть в полную силу.
   Они еще долго говорили о разном. Рябов спохватился, когда часы, упрятанные в стену – только узорные цифры и стрелки золотились на темной дубовой панели, – начали бить полночь.
   – Я отвезу вас…
   Они спустились по той же лестнице в ярко освещенный гараж.
   – Бобби, вы серьезно считаете, что мы не сможем провести серию матчей всех наших звезд?
   – Да, мистер Рябов. Я в этом глубоко убежден. Хотя сам бы как спортсмен с удовольствием сыграл с вашими парнями.
   – Ну что ж, Бобби, попомните мое слово – игры состоятся! И даже раньше, чем вы думаете.
   – Вот как? Я первый вас поздравлю тогда с большой организационной победой. Или наши твердолобые там, в руководстве, совсем потеряли голову.
   Они стремительно понеслись по пустынным ночным улицам. Бобби, конечно же уставший после игры, как бы весь ушел в себя.
   Не сожалел ли он о приглашении русского тренера? Может быть, но Рябов знал точно, что с пользой провел вечер.

33

   «Скажите человеку, что во вселенной триста миллиардов звезд, и он вам поверит, но скажите, что скамейка покрашена, и он обязательно ткнет в нее пальцем, чтобы проверить! Для меня такой окрашенной скамейкой вполне может стать это письмо. Даже не верю, что держу в руках письмо от самого Палкина!»
   Рябов повертел конверт в руках, будто пытаясь удостовериться в реальности существования полученного конверта. Когда они шумно прощались у калитки после затянувшейся встречи с «кормильцами», Глотов отозвал его в сторону и сказал:
   – Чуть не забыл… Один товарищ, вам хорошо известный, очень просил передать письмо. Сам приехать не рискнул… Я сначала, по правде говоря, не хотел брать: что там Палкин написать может?
   Рябов вскинул брови при упоминании фамилии Палкина. Ему показалось, что Глотов шутит, но тот говорил серьезно. Более того, достал из внутреннего кармана пиджака конверт и подал Рябову.
   – А потом подумал… Палкин все знает про сегодня… Самый раз проверить, понял ли он тогда что-нибудь…
   Рябов улыбнулся и одобрительно ткнул Глотова в плечо. Кивнув всем сразу головой, он не стал ждать, пока Галина закроет калитку, и зашагал к дому, широко размахивая таким неожиданным посланием.
   И вот он сидит, не решаясь вскрыть конверт. И перед ним, будто расстались только вчера, встало курносое, заносчивое лицо вечно готового к бунту Палкина.
   До армии Палкин шоферил. И для Рябова всегда было загадкой, когда он успел между своими бесконечными рейсами и попутными похождениями, о которых охотно рассказывал ребятам захватывающие легенды, научиться играть в хоккей. Играл здорово. Даже не столько здорово играл, сколько обещал здорово заиграть. Был он явный сторонник агрессивной, грубой игры. Палкин виделся Рябову добрым катализатором в хорошей потасовке, если его подчистить, подшлифовать, короче, научить уму-разуму. Но оказалось, вместо того чтобы с Палкиным пришла некая безопасность команды, Рябову пришлось думать о своей безопасности. Палкин умудрился совершить невероятный проступок: в игре на выезде он врезал в ухо парню из четвертого ряда, который крикнул ему что-то обидное. И он, и судьи, и организаторы опешили: Палкин шустро перескочил через борт, добрался до обидчика, а потом соскочил на лед вновь и как ни в чем не бывало подключился к атаке. Правда, опомнившись, организаторы все-таки настояли на его дисквалификации на следующие две игры, но Рябову стоило немалых усилий вытянуть Палкина из судебных передряг: соседи обиженного сами возбудили дело об уголовном преследовании хулигана.
   Ох этот Палкин!
   Однажды, когда Рябов, доведенный до белого каления, после пропуска двух тренировок подряд вызвал его к себе на базу, Николай заявил, что это не подходящее место для разговора. Не получится, дескать, по душам. Они вышли на улицу. Проходили мимо пивной. И Рябов, выбрав не лучший момент, спросил раздраженно:
   – Палкин, ну скажи мне, что ты хочешь? Тот не моргнув глазом ответил:
   – Хочу домой, но сначала два пива.
   Надо бы дать нахалу в ухо, как Палкин тому парню, но Рябов сдержался и только ответил:
   – Бери третье на меня, и поговорим. Они беседовали тогда до сумерек.
   – Пойми, Палкин, – объяснял ему Рябов.– Спорт – это долгий, долгий бег. Шаг за шагом. Километр за километром. День за днем. И возможно, эти усилия когданибудь выльются в победу…
   Палкин слушал, кивал, тянул пиво. У Рябова были тысяча и один повод отчислить его. Но это была бы уступка самому себе. Рябов не мог признать свою неправоту– он столько раз защищал Палкина от категорических требований руководства клуба отчислить Николая! Можно подумать, что в команде у него одни ангелы. И что он не потратил полжизни на их воспитание. Конечно, для него проще отчислить Палкина. Многие в команде не понимали такого всепрощенчества со стороны старшего тренера. Случалось, он и за меньшее отлучал от команды. А тут…
   Рябов ничего не мог поделать с собой. Он видел Палкина. Видел его таким, каким не видел никто. Он ощущал, что это будет Игрок! И не стеснялся в данном случае этого всегда раздражавшего термина. Более того, он знал, как сделать Палкина Великим. И если быть честным до конца, Рябов щадил не Палкина, он боролся за себя: так не хотелось, чтобы пропала конкретная и такая ясная для него работа, которая может усилить и клуб и сборную.
   А Палкин, словно раскусив слабину Рябова, бессовестно играл на нервах.
   Все свободное время Николай проводил с Гришиным, своим компаньоном по тройке. Тоже неженатым парнем. Они похаживали в рестораны. Тройку лихорадило. Но и это терпел Рябов. Хотя дал себе зарок: если Палкин начнет разлагать команду, он нанесет ему такой удар, что хоккейному миру и не снился. Тот вроде это понимал. Во всяком случае, его влияние на команду тогда еще не сказывалось так разрушительно, как потом.
   Палкин напоминал черный немолотый перец -тверд и остер. Его поведение – вызов всем, в том числе и друзьям. Он мог в присутствии незнакомых людей кинуть своему другу Гришину: «Сколько раз я тебе говорил, прежде чем рот раскрывать, высморкайся!» Ох этот Палкин! А его розыгрыши… Он талантливо подражал голосам и не знал меры в своих выходках. Того же Гришина от имени руководства Федерации хоккея однажды вызвал в Москву с юга, где тот отдыхал. Заставил мучиться с билетом, два часа лететь в самолете, потом, убедившись, что все это обман, доставать обратный билет. Словом, испортил неделю отдыха своему лучшему другу. Он не оставил в покое и старшего тренера. Как-то позвонил под видом репортера и почти полчаса морочил Рябову голову, утверждая, что должен сделать срочно в номер интервью по поручению главного редактора уважаемой газеты. После палкинского урока Рябов больше никогда не общался с представителями прессы по телефону. Даже если требовалось сказать несколько малозначащих слов.
   В тот вечер в пивной Палкин впервые, пожалуй, высказался, во всех иных случаях предпочитая судить других, а не себя или за грубой шуткой или молчанием укрыться от неприятного разговора.
   – Я, Борис Александрович, одинокий человек. У меня не было ни матери, ни отца. То есть, – он ухмыльнулся, – они, наверно, были. Не искусственным же способом я появился на свет! Но бросили… Подбирали разные люди, добрые и злые. Всякое было. Потому мне ни черта уже не страшно. Я люблю играть. Но что делать после игры? Мне нравятся люди, разные, незнакомые, не похожие на меня. Знаю, если сыграл плохо, все говорят– Палкин загулял! А я не загулял, я просто сыграл плохо. Не забил, потому что не забил! Многие ваши питомцы любят кино, а я – обнимать девчонок! – Он покосился на Рябова, проверяя его реакцию. Но тот дал себе слово терпеливо выслушать сегодня все, что будет сказано.
   «И берегись, Палкин, если в признании твоем не окажется того камня, за который может зацепиться последний якорь моей доброты!»
   – Что плохого в девчонках? Я ведь в пределах морали – свободный парень, с кем хочу, с тем встречаюсь. Мне Третьяковка не нужна. Но я, Борис Александрович, еще никогда не позволил себе перед игрой лечь спать позже, чем положено. Я знаю, что одиннадцать – предельный час.
   – А в каком ты состоянии к этому предельному часу? Тоже в предельном…– Рябов не удержался и подстегнул Палкина репликой.
   Тот согласно кивнул:
   – Такое бывало.
   – Ты знаешь, я вечерами после игры не контролирую ребят. Не хочу быть шпионом. Унижать себя и вас. Но рано или поздно, ты знаешь, правда откроется. Вспомни Ларина. Он опоздал на сбор и был отчислен на две недели. И как это сказалось? Слабо начал сезон, пришлось попотеть, чтобы вернуться на место в основном составе. По сути, сезон пропал. А число его сезонов не бесконечно. Как, впрочем, и твоих…
   Палкин опять кивнул, добродушно и согласно. Он сегодня был удивительно покладист, словно понимал, что другого подобного разговора по душам может с Рябовым и не сложиться.
   – Ах, Борис Александрович, вы лучше меня знаете, что нет такой специальности -удачник. Я должен играть, и я буду играть…
   – Вопрос, как играть… Ты можешь играть, как другие, но можешь играть, как никто в мире.
   Палкин хмыкнул:
   – Я не тщеславен. Мне не нужно бессмертия… Достаточно самой игры. Я ведь играю, потому что люблю саму игру. Это чувство движения… Сладкое обладание шайбой. Умение распорядиться ею как хочешь. Заставить соперника извиваться в тщетной попытке отобрать у тебя шайбу… Может быть, я веду игру по собственным правилам. Может быть… На той струне, которую слышу только я. Я – часть игры… Такая же часть, как шайба, клюшка. И движусь я по законам музыки, звучащей во мне. А она бывает разная… Мою игру надо показывать в полутемном зале – со светящимися шайбой, коньками и клюшкой, чтобы каждый слышал эту светомузыку движений…
   Рябов с невероятным удивлением смотрел на Палкина. В его рассуждениях было что-то заумное, болезненное, но все им сказанное – бесспорно истинное, как им чувствуется. Не это ли, сегодня высказываемое Палкиным вслух, он почувствовал в нем давно, сразу же…
   – Я не могу и не хочу, делить: хоккей – и все, что меня окружает! Не хочу делить свою жизнь… Что такое скорость? Скорость быстрая или медленная? Скорость тоже зависит от меня. Если я сегодня собран, то, как бы сильно ни была пущена шайба, она приближается ко мне медленно, как в специальной съемке. Как и музыка, которая рождается во мне. Все вокруг театр: и спорт, и, танцы, и путешествия. Я не могу разделить мир: вот это нужно для хоккея, а это – для жизни, для музыки…
   Вы помните, я не стал играть суперстаровскими клюшками?! Вы гневались… А я не мог… Пробовал, но не мог… Звук шайбы, садившейся на крюк, меня раздражал. Это было что-то инородное… Не могу объяснить, но клюшка валилась у меня из рук. Этот новый звук не помещался в привычный для меня мир хоккея. И игра сыпалась… Каждая игра имеет свой звук, и я не приемлю ложного. Хоккей без звуков мертв для меня. И рев зала должен быть для меня созвучен щелчку по шайбе, посланной в борт. В каждом зале свой звук. Как в каждой клюшке. Как и в каждой душе. И если они не совпадают, у меня нет игры… И вам не понять, почему я сегодня не лезу в вашу великую систему. А я все стараюсь делать так, хорошо, как только могу…
   – Ты никогда не говорил мне ничего подобного…
   – Всякий разговор для меня слишком болезнен. А если написать надо что-то -так лучше сразу в ад…
   Они переговорили тогда о многом. Но Рябов видел, что вряд ли сдвинул Палкина хоть на йоту со своих позиций. И это стало решающим для него в ближайшем новом конфликте.
   Конверт письма от Палкина был серийным, купленным, видно, в ближайшем киоске Союзпечати. На нем шла размашистая надпись: «Рябову». Без привычного «т.» или «тов.». Без имени, отчества или инициалов. Без обратного адреса и подписи. Это очень походило на Палкина.
   Рябов сел к столу, зажег зеленую лампу и посадил на нос очки. Он волновался. Как перед серьезной игрой. Содержание письма, которое он мог не получить ни сегодня, ни завтра, ни еще долгие годы, вплоть до своей смерти, вдруг стало для него невероятно значимым, будто сфокусировавшим в бумажном конвертике весь смысл его прошлой жизни. А может быть, и будущей?
   В конверте оказался двойной лист из школьной тетрадки в клеточку, испещренный уродливым, неустойчивым почерком. И то же грубоватое обращение: «Борис Александрович!» Без «уважаемый» или «дорогой». От такого обращения – как бы оправдывались худшие предположения – сердце Рябова заныло.
   «Ну что же! Это так похоже на Палкина. Он всегда был беспощадным». И к себе и к другим. Правда, больше к другим. Он выбрал, по его мнению, самый подходящий момент, чтобы кольнуть, чтобы хоть как-то отыграться– если можно отыграться в такой ситуации – за тот жестокий, не подлежавший обжалованию выгон из клуба».
   Рябов уже давно был готов расстаться с Палкиным. Не хватало, казалось, лишь последней капли, которая бы переполнила чашу рябовского терпения. Такой каплей мог стать любой хамский поступок. Но было еще одно обстоятельство, заставлявшее Рябова выжидать. Это игра самого Палкина. Тот как бы чувствовал, что терпение Рябова подошло к концу. И каждый матч с его участием становился особым. Без него играли, как и требовал Рябов на тактическом разборе. Но когда на льду появлялся Палкин, игра всей команды, не только его тройки, становилась классом выше. Появлялись какой-то блеск, невероятная острота, захватывающая зрелищность. Он, хотя и выступал не каждый матч и часто, не имея достаточной подготовки, садился на скамью, сразу стал кумиром зрителей.