– Почему миф? Вы имеете в виду непобедимость канадских профессионалов?
   – Я имею в виду сам спорт. Во всем мире миллионы людей начинают и заканчивают день с известий о спортивных событиях, которые их, вообще-то, не касаются и о которых они не имеют понятия. Вот почему я говорю «миф». Современный спорт складывается из мифа и денег. Если нет ни того, ни другого – нет и спорта! – убежденно закончил Поллак. Увидев, что Рябов готов возразить, быстро продолжал: – Не будем спорить. Давайте договоримся о другом. Я хотел бы заручиться вашей поддержкой, если, обойдя на повороте кое-кого из канадцев, возьмусь за дело. Со своей стороны обещаю, что сделаю все на высшем уровне, как и привык делать. Договорились?
   – Сэм, у меня нет таких полномочий… Я лично могу вам только обещать, что третий период второго матча начнет не первая пятерка, а вторая… Что касается организационных дел – это функция министра, знать которого вы имеете честь.
   – Да, я понимаю, кажется, вашу систему. Но мне очень важно, чтобы вы, Мистер Хоккей в этой стране, были моим союзником, а не противником. Люблю объединять как можно больше сильных, талантливых людей, способных и готовых сработать на пределе.
   Последние слова пришлись Рябову по душе. Он даже испытующе посмотрел на американца: убеждение ли это или обычный комплимент? Похоже, что Мефистофель говорил искренне. И слова его так соответствовали взглядам Рябова.
   – Я обещаю вам, Сэм, что всегда выскажусь в вашу пользу. Не знаю, какой вы финансист, но та обстоятельность, с которой вы изучали наш хоккей, мне по душе. Вы не случайный человек в спорте. И это мне по душе. Но хотелось, чтобы серия стала честным, бескомпромиссным поединком на льду, в котором победит сильнейший. И с того момента будет по праву им называться.
   – Коммерческая сторона, уверяю вас, не будет ущемлять спортивной стороны. Но спорт парадоксален, мистер Рябов. Хотя он и становится все более массовым, он в то же самое время все дальше и дальше отходит от масс.
   Рябов вскинул брови.
   – Современный человек так развращен зрелищностью, так привык смотреть, а не делать самому – стадион для него лишь театр! Скоро не останется желающих надевать хоккейную форму.
   – Конечно, мистер Поллак, спорт шагнул вперед и изменился, если оглянуться на четверть века или больше. Но главное в нем осталось неизменным – человек, работающий на пределе возможностей. Знаете, один большой режиссер признался в беседе со мной. Как это можно, говорил он, что мы вкладываем столько усилий, столько выдумки в наши спектакли, а тут выбегает на лед дюжина молодых людей, не умнее нас, и занимает внимание огромного числа зрителей. Писатель не может создать такой драмы, которая бы владела сорокатысячным залом, и никто из нас, режиссеров, не поставит такого спектакля. Суть дела в том, что спорт – это импровизация. Неизвестно, что произойдет… К тому же спорт – область, о которой люди думают, что в ней нет обмана. Человек всегда хочет смотреть на то, что делается честно!
   – Ваш режиссер – умный человек, мистер Рябов. Я запомню его слова. И поверьте, сделаю все, чтобы наша серия – позвольте мне так называть – была честной до конца.

17

   Он сидел с закрытыми глазами, почти дремал, но очень явственно услышал, как хлопнула калитка. Он не шелохнулся. По легким, будто виноватым, шагам догадался, что пришла жена. Как-никак, шаги эти слышал почти четыре десятилетия. Слушал каждый раз по-разному: то с жадным нетерпением в годы молодые, хотя всегда был чужд любовным сантиментам, то с тоской, когда уходил после очередной ссоры забыться горячечным кутежом с приятелями, то равнодушно, когда мимолетная женщина становилась на какое-то время между ним и Галиной.
   И вот сегодняшние шаги. Так, как сегодня, Рябов, кажется, не слушал их никогда. Спроси кто-то его прямо, в лоб, что значат они для него, – не ответил бы… Просто слушал, потому что торопливые шаги жены являлись частью его жизни, а уж коль пошел перекос на воспоминания, а не на новое действо, то без Галининых шагов не мыслил он себе своей жизни. И если звучали они, значит, жил и он, точно так же, как был уверен в том, что живет, потому как дышит.
   Его слегка покоробило от возвышенности восприятия в общем-то будничной вещи, и потому не пошел навстречу жене, не встал, когда она вошла в комнату, а еще плотнее сомкнул глаза, притворяясь спящим.
   – Папуля, что с тобой?
   Галина наклонилась над его лицом, и в голосе ее, больше чем в самом вопросе, прозвучало столько искренней тревоги, что Рябов счел постыдным и дальше притворяться спящим и открыл глаза:
   – Здравствуй, мышь!
   Он встал и поцеловал жену в щеку. Он называл ее так, когда был в отличном настроении, или после долгого отсутствия, или после позднего возвращения домой, когда был отнюдь не безгрешен в своем отношении к супружескому долгу. По тому, как с удовольствием откинула она свою и по сей день, несмотря на возраст, красиво сидящую, с роскошными, но теперь густо и часто подкрашиваемыми волосами голову, понял, что ей и сейчас приятно это родившееся в лучшие годы подлинной близости, согласия и покоя прозвище «мышь». Он бы ни за какие деньги не смог вспомнить, почему именно так назвал когда-то свою жену и почему столь необычное прозвище это сразу и неколебимо вошло в их быт, хотя любому здравомыслящему человеку со стороны казалось нелепым.
   Галина была видной женщиной, с крупными, но гармоничными чертами лица, строгим носом с горбинкой, утопленным в мягких складках румяных щек, чувственными ноздрями и плотными, сочными, полными жизни губами, которые красили ее изящный рот, так сочетавшийся с черным, смоляным цветом волос.
   Восприятие Галины памятью давних лет должно бы с годами стереться. Но, глядя сейчас на довольно расплывшуюся фигуру, хотя жена и старалась всю жизнь держать себя в форме, на ее лицо, так основательно тронутое временем, – а если быть справедливым, то и его отнюдь не ангельским характером: всякое случалось за эти годы, – Рябов как бы смотрел сквозь нее и там, за одеждами долгих, по-разному прожитых лет, видел ту, прежнюю Галину.
   Все это пролетело в его мозгу, наверно, не так быстро, как показалось, потому что оба смутились затянувшейся паузой. Как бы прося извинения за что-то, добавил:
   – Встал сегодня рано… Плохо работалось… По дому ничего не сделал, а в сон клонит так, словно до смерти умаялся.
   – Отдохнуть тебе надо, папуля, Не забывай – ты уже не мальчик!
   – Это уж точно, – он наигранно весело похлопал себя обеими руками по большому животу.
   – Живот и у беременной молодой бабы растет. Не в этом возраст сказывается. Сердце – оно ведь не железное, чтобы столько всякого и без меры выдерживать…– она привычно заворчала. Другой бы раз он оборвал ее, но тут сдержался.
   «А ведь и впрямь сердце-то не железное. С него, наверное, сегодняшнее настроение и начинается. Старею…»
   – Да уж, годы человека не молодят! Просиди он хоть в стеклянной колбе всю жизнь. Тебе ведь тоже нелегко было, – он прошел за женой на кухню, глядя, как она неспешно, но сноровисто разгружает сумки с продуктами.
   – Иметь мужа с таким сумасбродным характером – где уж о здоровье думать? Лишь бы в доме ад не поселился – одна мечта и забота одна!
   Он смотрел, как она ловко двигалась по кухне, успевая по-хозяйски сделать десятки мелочей, на которые он бы настраивался, как на специальное большое дело.
   – Отношения, мышь, у нас с тобой всегда были простыми: ты правила мясорубкой, а я – фаршем, из нее выжимаемым!
   – Богатое воображение у моего муженька! Впрочем, как бы он руководил хоккеем, имея умственную скудость…
   – Воображение, мышь, дается человеку в качестве компенсации за то, чем он не является, а чувство юмора – в утешение за то, что он собой представляет!
   – И того и другого у тебя достаточно, – Галина лукаво взглянула на мужа, принимая столь любимый ими и так часто выручавший обоих в часы,, когда не о чем было говорить в охладевшем доме, шутливый тон пикировки.
   Ему очень захотелось сказать ей что-то приятное, и он выдал довольно нелепый комплимент:
   – А ты у меня не только красивая, но и умненькая! В ее взгляде он прочел приговор своей натуженной галантности:
   – Наконец и ты начинаешь понимать великую житейскую истину: красивая жена – талант ее мужа.
   – Все потому, что когда говорю, будто знаю женщин, – это значит, что я их совсем не знаю…– он развел руками, как бы прося тайм-аут.
   – Сережка когда обещал приехать?
   – После обеда… К обеду в лучшем случае. Правда, по его английским меркам, обед, что наш ужин. Но тут уже один гость к закускам приложился…– Рябов сделал паузу, не решаясь произнести фамилию гостя.
   Но, привыкшая к его манере разговора, Галина не торопила, и он сказал сам:
   – Улыбин был…
   В ее глазах мелькнуло какое-то непонятное выражение– то ли страха, то ли гнева, то ли удивления. Рябов знал, как жена не любила Улыбина и каким странным должен был показаться ей этот визит именно сегодня, в канун предстоящего заседания коллегии.
   – Сколько еще таких визитов будет?
   – Не знаю, – честно ответил Рябов.– Многие обходятся телефонными звонками.
   Странно, они говорили не о сегодняшнем, а о завтрашнем, но говорили так, что понимали друг друга с полуслова, хотя ни жестом, ни звуком не обмолвились о предстоящем трудном для него дне.
   И Рябов был бесконечно благодарен ей за это.
   Он прошел в угол кухни и уселся на жидкий современный табурет.
   Галина убежала и через минуту вернулась на кухню с корзиной картошки, одетая уже в яркий, цветастый передник, купленный им за какие-то бешеные деньги в одном из моднейших магазинов Монреаля. Тогда он отправился на прогулку по городу с крупным хоккейным боссом, истекавшим самодовольством и благополучием. И Рябов купил приглянувшийся в безумно дорогом модном магазине кухонный передник не потому, что тот был смертельно нужен, а потому, что вдруг захотел показать канадцу – знай наших! Ухлопал на покупку половину своих карманных денег и был очень обижен, когда канадец воспринял это как должное, поскольку, видно, считал, что советский хоккейный тренер номер один может позволить себе любой каприз.
   Галина захлопотала у плиты, подвинув ему корзину с картошкой и таз для очистков. Он протянул руку и взялся за нож. Не успел начистить и половины кастрюли, а по кухне уже бродил устойчивый запах бульонного пара и острых специй.
   Они работали оба под мерный голос Галины, рассказывавшей что-то о золовке и ее подругах – этой молодежи… Рябов сначала орудовал ножом машинально, почти не прислушиваясь к тому, о чем говорила жена. Но постепенно голос ее проникал в сознание все прочнее, хотя ему и были совершенно неинтересны взгляды какой-то Манечки на супружескую жизнь. Он подумал, что в этой ее беззаботной болтовне, быть может, и кроется та соломинка, за которую должен ухватиться утопающий… Сравнение с утопающим – даже мысленное, даже собственное – ему не понравилось, он хмыкнул, на что жена, умолкнув, спросила:
   – И ты так считаешь?
   Он не знал, к чему относился ее вопрос, и ответил уклончиво:
   – Ну, не совсем так…
   Теперь он слушал жену внимательно.
   – Представь себе… В последней «Литературке» такой страшный материал… Группа подростков жестоко избила своего приятеля только за то, что он отказался вместе с ними избить какого-то другого паренька. Били жестоко… Между прочим, это и твой хоккей такие нравы насаждает! Учишь не играть, а драться! Молодежь жестока, несправедлива, неуважительна не только к старшим, но и к самим себе, вообще к человеческой жизни. Нет, ты представляешь: бить ногами до крови, до смерти своего сверстника только за то, что он отказался бить другого!
   Рябов хотел сказать жене, что ей не стоит судить о том, о чем, они договорились, она судить не будет, – о его работе. Но сдержался… В своей сдержанности он опять был склонен видеть не столько миролюбие по отношению к жене, установившееся за последние год-два, сколько завтрашний день…
   Он сполоснул картошку чистой водой и поставил ее на конфорку. Кинул щепоть соли, безошибочно определив дозу.
   Так они и хлопотали дуэтом у плиты. Но он молчал, говорила лишь Галина:
   – Помнишь, у Любочки Сторожкиной сын был, такой симпатичный, рослый парень? Ты еще считал, что из него бы получился отличный загребной на восьмерке. Так вот, этот сын Любочки, его зовут Витик, умирает. Можешь в это поверить? Молодой парень, которому нет еще и сорока, умирает от рака. Кто бы мог подумать? С виду казалось, он будет стоять веками под любым ветром. И началось все так глупо… В паху обнаружил какое-то утолщение, даже на опухоль не подумал, а когда обратились к врачу, пришлось срочно положить в онкологический институт. Ему сейчас столько облучений сделали, что американская бомба, сброшенная на Хиросиму, по мощности своей радиации просто игрушка. Парень аж пожелтел от всяких облучений…
   Рябов с трудом вспоминал. Ему показалось, что он действительно помнит того парня, но вот лицо его никак не складывалось перед мысленным взором: он будто и знал, о ком идет речь, и будто не знал.
   – Но облучение не помогло. Врачи решили прибегнуть к крайней мере. На операцию возлагали какую-то надежду. Вроде быстро пошел на поправку, а потом хуже, хуже… Уже открыто сказали жене и матери, что все… Осталось лишь ждать, сколько сил хватит в организме, чтобы бороться. Метастазы нашли в легких. Трудно дышать. Нет, ужас какой-то! Посмотришь – вокруг такие страсти разыгрываются, что порой неурядицы, вроде «сломалась стиральная машина» или «начальник на работе обхамил», и не должны тебя волновать.
   – Это верно, – подхватил Рябов.– Такие мелочи ничто по сравнению с вечностью. Но вот беда: из мелочей-то вечность и складывается…
   – Все философствуешь! – Галина с ухмылкой посмотрела на мужа.– А стиральная машина не работает! Сколько прошу тебя – отвези в мастерскую! Ну не могу же я отнести ее в кошелке!
   – Ладно. На той неделе делать будет нечего – отвезу.
   – Тебе-то делать будет нечего? – Галина сделала вид, что намек мужа на свободу после завтрашней коллегии ею не понят, и переменила тему разговора: – Кстати, сделала тебе перевод всех отмеченных тобою статей из канадских газет. Занятно…
   Она достала откуда-то из-за коробок со специями довольно пухлую трубку свернутых машинописных страниц и протянула мужу.
   Рябов взял странички и почему-то сказал:
   – Чем ремонтировать, не лучше ли купить новую машину?
   – Вот еще что придумал! Она и трех лет не отработала!
   Рябов сел на табурет, на котором чистил картошку, и начал проглядывать страницы. Без очков и в сумраке кухни он с трудом различал строки. Когда Галина предупредительно подала ему очки, взял их машинально, водворил на нос и принялся читать. Материал получался действительно занимательный. Статьи, которые он отметил для перевода жене, касались предстоящих поединков с русскими. И надо сказать, канадские журналисты и специалисты не скупились на краски.
   Рябов так увлекся чтением газетных выдержек, что не заметил, как жена подошла сзади, как полуобняла его, и, когда он снизу вверх взглянул ей в глаза, она тихо спросила:
   – Что, папуля, плохо у тебя на душе? Не принимай близко к сердцу. Вспомни, когда тебе было легко… Сдюжишь, – она ободряюще улыбнулась, и на ее полное лицо легла густая сетка морщин.
   – Сдюжу, – тихо ответил он.– Благодаря тебе и сдюжу. Знаешь, мышь, мне давно хотелось сказать тебе спасибо, что освободила меня от домашних забот, что сама занималась детьми и набивала холодильник бутербродами, пока я занимался своим любительским сочинительством.
   Рябов увидел, как при его словах румянец удовольствия пробежал по щекам жены, и она, скорее, чтобы скрыть смущение, сказала:
   – А когда мы жили с тобой тихо? Как мы начинали? Ты утром сдал экзамены, днем зарегистрировались, а вечером уехал к месту новой работы… Только через долгую неделю я смогла к тебе приехать…
   Рябов потерся небритой щекой о руку жены, лежащую на плече, и, чтобы скрыть избыток какой-то непривычной для него нежности, опять уставился в машинописные листки.

18

   Рябов любил Ригу. Но не мог ни себе, ни другим объяснить, за что он любит этот город, с которым было так мало связано – приезжал несколько раз играть, не пережив особых спортивных потрясений. К узким улочкам старого города не то что был равнодушен, но чувствовал себя в них тесно и уж, по крайней мере, не сюсюкал умильно: ах, древние улочки!
   Товарищи по команде – многие из них любили этот город за точно определенные качества: возможность весело провести время, посидеть в хорошем ресторане с отличной кухней и отменным обслуживанием, так не похожим на маловоспитанную скороговорку московских официантов. Но главное – и Рябов знал это твердо – они любили Ригу за то, что местный клуб играл весьма посредственно и заранее обещал нетрудную победу.
   Конечно, никто не мог сказать заранее, с каким счетом они выиграют, но что два очка, так важных для тренера, будут записаны в таблицу – несомненно. А легкая победа – она дорога, особенно на излете долгого сезона, когда уже теплый по-весеннему воздух Прибалтики так кружит голову и так будоражит душу. Что взять с молодых, сильных, полных энергии парней, которым в среднем двадцать пять лет и так многое хочется успеть в жизни и так много соблазнов за каждым углом?
   Нет, Рябов любил Ригу за что-то другое. Может, за тот самый случай, о котором он помнил всегда, будто особым огнем высвечивавший всю его личную жизнь.
   …Они приехали в канун дня игры утренним поездом. В сопровождении милых проводниц, так смешно говоривших с тягучим латышским акцентом. Разместились в центральной гостинице и через полчаса уже сидели в ресторане за поздним завтраком. Рябов решил побродить по городу: тренировку назначили на пять вечера, и каждому предстояло самому придумать, как убить время.
   Он первым оделся у себя в номере и пошел по улице, ведущей к центру.
   У входа в художественный салон «Максла» толпились люди: желающих если не купить, то посмотреть, что нового сделали мастера латышского прикладного искусства, всегда немало. В прошлый приезд Рябов купил очаровательный стилизованный автомобиль из керамики. Этакое чудо начала двадцатого века. Автомобильчик был вылеплен мастерски, с большим вкусом и выдумкой. Нечто от ностальгии по старине звучало в каждой его линии, в каждом тоне зеленовато-голубых эмалей.
   Рябов представил себе, что может найти еще что-нибудь интересное, и ускорил шаги. В дверях столкнулся с женщиной, которую толком и не успел рассмотреть. Прижался к стене, пропуская даму вперед. Она сказала спасибо и посмотрела на него совершенно равнодушным, как на пустое место, взглядом. То ли этот обидный взгляд, то ли голос, идущий словно откуда-то из глубины, заставил Рябова, и не помышлявшего о флирте, ввязаться в разговор.
   – Я непременно куплю то же, что и вы, – сказал он, теперь уже внимательно рассматривая незнакомку.
   Они успели войти в магазин, когда она так же равнодушно ответила:
   – Боюсь, вы уйдете без покупки – у меня нет с собой денег.
   И тогда Рябов понял, что взгляд в дверях не был равнодушным и ответ ее сейчас тоже. Это обычная манера разговаривать. О темпераменте латышек он слышал немало разных анекдотов.
   – Нет ничего проще, – сказал Рябов, завязывая все крепче и крепче нить разговора, смысл которого только в одном – не прервать его внезапным неуклюжим словом или жестом.– Я куплю две одинаковые вещи, которые вам понравятся: одну – для вас, другую -» для себя. В память о нашей встрече.
   – А зачем вам память ни о чем? – Она явно поддразнивала собеседника, но это было уже напрасно. Он закусил удила, и когда, проведя в магазине минут десять, они вновь вышли на февральскую, удивительно теплую, почти весеннюю улицу Риги, со стороны выглядели давно знакомой парой.
   Люба, так звали спутницу Рябова, оказалась милой и простой. Она не жеманничала, не играла в особу, ведущую сложный, интеллектуальный образ жизни. Она просто жила. И обладала – Рябов отметил это сразу – удивительным умением легко, одним шагом, переступать через многие условности.
   – Что мы будем делать вечером – я освобождаюсь в семь часов? – сказал он и для пущей важности посмотрел на часы.
   Он уже придумывал любой более или менее подходящий предлог, чтобы улизнуть с тренировки, если того потребуют интересы продолжения знакомства.
   – Не знаю, что вы будете делать, а я пойду в прачечную! У меня сегодня стирка… Очередь подошла…
   – Отлично!– Рябов сказал таким тоном, словно в жизни у него не было другой мечты, как провести вечер в прачечной. От идеи улизнуть с тренировки пришлось сразу же отказаться: четверо парней из команды, громко подшучивая над ними, с многозначительными взглядами прошествовали мимо.
   – Знакомые? – спросила Люба.
   – В некотором роде…– пробурчал недовольный Рябов, вдруг принявший решение.– Итак, я подъезжаю к вам ровно в семь, и мы устраиваем небольшую постирушку…
   – А может, лучше встретимся завтра?
   – Завтра будет завтра, а сегодня кончится…– он посмотрел на часы, тяжелым блином висевшие над улицей, – через восемь часов. И уже никогда не вернется.
   Она тихо и как бы равнодушно рассмеялась. Ее податливая вялость приводила в необычайное волнение энергичного Рябова. Он даже упрекнул себя: «Мальчишка! Уж скоро сорок, а при виде девицы пустой пар пускаю!»
   Разговаривая о том, о сем, неторопливо, словно долгая и спокойная совместная жизнь лежала за плечами и не было ей конца, дошли они до старого, невзрачного дома. И Люба сказала:
   – Я здесь живу…
   – На каком этаже?
   – На пятом… Квартира 32…– Она сказала это просто, как бы приглашая в гости, но Рябов не поверил. Ему почудилось, что Люба хочет от него отделаться, заведомо сообщив ложные координаты: за годы бесконечных разъездов, когда спортивный календарь отводил на случайные встречи от силы полвечера, Рябов повидал всяких девиц.
   Они постояли немного, переговариваясь. Люба здоровалась с людьми, выходившими из ее подъезда. Рябов несколько успокоился, но все-таки переспросил, перепроверяя, номер квартиры. Люба улыбнулась своей тихой, всепонимающей, так медленно сходящей с лица улыбкой, и Рябов покраснел.
   Приближалось время тренировки. Рябов представил себе, как там злословят по его адресу и сколько отпустят острот, пока будут сидеть в автобусе, ожидая его. Команда неохотно прощает опоздания, даже звездам.
   – Итак, я буду здесь ровно в семь…– повторил Рябов.
   – А может, завтра? – еще раз робко высказала сомнение Люба.
   – Сегодня! – громко и властно ответил он. Люба опять засветилась традиционной тихой улыбкой. Казалось, ничто не может вывести ее из состояния внутреннего покоя и благодушия.
   На подножку автобуса он вскочил под многозначительный гомон команды. Видевшие его днем с Любой уже растрепались всем. Только тренеры сделали вид, будто похождения Рябова их не касаются.
   Пока автобус колесил по мокрым улицам, едва прихваченным вечерним морозцем, добираясь до стадиона, команда дружно перемывала рябовские косточки. Когда кусали уж слишком больно, он огрызался. Но прекрасно понимал, что все это от зависти. Он и сам себе завидовал: так случайно попалась славная девчонка.
   – Боренька, – дал совет ехидный Улыбин.– Помни, ничто так не сближает мужчину и женщину, как время, проведенное вместе ночью в ожидании такси…
   Кругом захихикали.
   – А ты все не научишься прощать другим разрушения мостов, по которым собирался прошагать сам? – зло обрезал Рябов. Другому он бы спустил и более злую реплику, но с Улыбиным у него были свои счеты.
   Шутки сразу завяли. А Рябов ехал, глядя в окно на улицы, но ничего не видел. Он думал о внезапной встрече на пороге магазина. Еще утром, когда поезд подходил к Риге, у него и в мыслях не было гульнуть. Наоборот, он решил как можно раньше лечь спать и завтра заставить Улыбина поработать вместе с ним на такой скорости и с такой отдачей, что экзамен на аттестат зрелости показался бы троечнику веселой игрой.
   Алексей в последнее время позволял себе слишком многое. На тренерских разборах критиковали их звено, то есть и его, Рябова. Это было несправедливо. Особенно сейчас, в конце спортивной карьеры, когда поддержание формы в каждой игре дается с особым, болезненным трудом.
   У Рябова действительно произошел с Улыбиным резкий разговор, смысл которого: мне надоело за тебя работать, или играешь, или мы расстаемся…
   Неприятный разговор, но Рябов, зная Улыбина, мало верил, что его можно пронять словами. Завтра в этой ожидаемой легкой игре, когда можно позволить себе и нечто отличное от тренерских установок, он и хотел ухватить Улыбина за ушко…
   Остроту конфликта с Улыбиным, даже несомненность завтрашнего своего триумфа над Алексеем Рябов воспринимал сейчас не столь остро, как еще несколько часов назад. Полноватое лицо Любы с большими мягкими глазами, вопрошающе смотрящими на мир: «И мы живы?!» – стояло перед ним.
   «Ей двадцать три или четыре…– прикидывал Рябов. Он уже сам был в тех летах, когда год в возрасте женщины значил столь много. Потом, прожив подольше, будет смотреть иначе – округлять до сорока, до пятидесяти…– Я даже не успел расспросить, кто она, что делает. А ведь и она ни о чем меня не спрашивала! О чем же мы говорили так долго?»
   Никак не мог вспомнить. В памяти вертелись обрывки ничего не значащих фраз, но сама суть разговора не восстанавливалась. И он решил, что это совершенно неважно. Главное – осталось ощущение, что они давние, хорошие знакомые.