Страница:
После обеда я пытался подглядывать за гимназисткой от четырех до шести, однако безрезультатно, ибо она ни разу не вошла в поле моего зрения. Наверняка остерегалась. Я также заметил, что инженерша Млодзяк шпионит за мной, несколько раз под пустячными предлогами входила в мою комнату, а однажды даже наивно предложила мне сходить за ее счет в кино. Беспокойство их росло, они чувствовали себя под угрозой, вынюхивали врага и опасность, хотя толком не знали, что им угрожает и к чему я стремлюсь, – они вынюхивали, и это их деморализовало, неопределенность возбуждала тревогу, а тревоге не на что было опереться. И даже разговаривать между собой об опасности они не могли, ибо слова погружались в бесформенный и зыбкий мрак. Инженерша вслепую пыталась организовать что-то вроде обороны и, как я убедился, весь день провела за чтением Рассела, а мужу сунула Уэллса. Но Млодзяк заявил, что предпочитает годовой комплект «Варшавского цирюльника», а также «Словечки» Боя [40], и я слышал, как он то и дело разражался смехом. Вообще они не могли себе места найти. Инженерша Млодзяк в конце концов взялась за подсчет домашних расходов, отступив на позиции финансового реализма, а инженер болтался по дому, присаживался то там, то здесь и напевал довольно-таки фривольные мелодии. Их выводило из себя, что я сижу в своей комнате и не подаю признаков жизни. Ведь я, разумеется, старался сохранить тишину. Тихо, тихо, тихо, порой тишина достигала величайшего напряжения, и тогда жужжание мухи походило на трубный звук, а неопределенность сочилась в тишине, собираясь в мутные лужи. Около семи я увидел Ментуса, пробиравшегося вдоль забора к служанке и посылавшего условные знаки в сторону кухни.
К вечеру инженерша тоже стала пересаживаться с места на место, а инженер в кладовке выпил несколько рюмок. Они не могли найти себе ни места, ни формы, не могли усидеть, садились и вскакивали, словно обжегшись, ходили из угла в угол, взъерошенные, будто бы кто-то преследовал их по пятам. Действительность, выброшенная из своего русла к сильными импульсами моей акции, накатывала волнами и бурлила, выла и громко стонала, а темная, смешная стихия безобразия, мерзости, гнусности все осязаемее окружала их и поднималась на их поднимающейся тревоге, как на дрожжах. За ужином инженерша едва могла усидеть на стуле, все внимание сосредоточив на лице и верхних частях своего тела, а Млодзяк, напротив, вышел к столу в жилете, завязал салфетку под подбородком и, намазывая маслом толстые, надкусанные ломти, рассказывал интеллигентские анекдоты и хохотал. Сознание, что он был мною подсмотрен, унизило его до плоской инфантильности, он весь как-то прилаживался к тому, что я увидел, и превратился в мерзкого, кокетливого, смешливого инженеришку, изнеженного, избалованного и шаловливого. Он к тому же пытался подмигивать мне и делать остроумные многозначительные знаки, на что я, естественно, не отвечал, сидя с лицом захиревшим и бледным. Девушка сидела равнодушно, стискивая зубы, игнорировала все с поистине девичьим героизмом, можно было бы поклясться, что онаничего не знает, – о, я с тревогой смотрел на этот ее героизм, который возвышал ее красоту! Однако ночь решит, ночь даст ответ, если Пимко с Копырдой подведут, современная победит наверняка и ничто не спасет меня от рабства.
Приближалась ночь, а с нею и час сведения счетов. Событий нельзя было предвидеть, не было программы, я знал только, что должен сотрудничать с каждым сумеющим пробиться ростком, ростком деформирующим, смешным, подозрительным, карикатурным и дисгармоничным, с каждым разрушительным элементом, – и меня охватил прогорклый, худосочный ужас, по сравнению с которым давящий страх убийцы не стоит ломаного гроша. После одиннадцати гимназистка отправилась спать. Поскольку загодя я пробил долотом в двери косую щель, я мог охватить взглядом часть комнаты, до того мне недоступную. Девушка быстро разделась и сразу же потушила свет, но вместо того, чтобы уснуть, только ворочалась с боку на бок на жесткой постели. Зажгла лампу, взяла со столика английский детективный роман, и я видел, как она заставляет себя читать. Современная пристально вглядывалась в пространство, словно взглядом пыталась проникнуть в смысл опасности, угадать форму, увидеть, наконец, образ угрозы, конкретно понять, что против нее замышляется. Она не знала, что у опасности не было ни формы, ни смысла – бессмыслица, бесформенность и бесправие, подозрительная, разболтанная, безстильная стихия угрожала ее современной форме, вот и все.
Из спальни Млодзяков доносились до меня возбужденные голоса. Я стремглав бросился к их двери. Инженер в белье, заливающийся смехом и весь кабаретный, опять рассказывал анекдоты с явно интеллигентским привкусом.
– Довольно! – инженерша Млодзяк в халате нервно потирала руки. – Довольно, довольно! Перестань!
– Подожди, подожди, Яська, позволь еще… Я сейчас кончу!
– Никакая я не Яська. Я Иоанна. Сними кальсоны или надень брюки.
– Штанишки!
– Молчи!
– Штанишки, хи-хи-хи, штаники!
– Молчи, говорю…
– Штанища, штанища…
– Молчать! – Она решительно потушила лампу.
– Зажги, старая!
– Никакая я не старая… Не могу на тебя смотреть! Почему я тебя полюбила? Что с тобой? Что с нами происходит? Опомнись. Мы же вместе идем к Новым Дням! Мы борцы Нового Времени!
– Ладно, ладно, толстая, толстая лангуста – хи-хи-хи – лангуста толста прыг-скок мне в уста. Хоть и толста туша, да пыл не сушит. Но огню его конец, дряхлый слишком был бабец…
– Виктор! Что ты говоришь? Что ты говоришь?
– Витек веселится! Витек шалит! Трусцой летит!
– Виктор, что ты говоришь? Смертная казнь! – выкрикнула она. – Смертная казнь! Эпоха! Культура и прогресс! Наши стремления! Наши порывы! Виктор! О, по крайней мере не так грубо, не так сильно, не так мелко… Что на тебя нашло? Зута? О, как тяжко! Что-то тут нехорошо! Что-то судьбоносное в воздухе! Измена…
– Изменочка, – сказал Млодзяк.
– Виктор! Не мельчи! Не мельчи!
– Изменушка, Витек говорит…
– Виктор!
Они стали возиться.
– Свет, – задыхалась инженерша Млодзяк. – Виктор! Свет! Зажги! Пусти!
– Подожди! – задыхался он, хохоча. – Подожди, дай я тебя трахну, в шейку трахну!
– Никогда! Пусти, кусаться буду!
– Трахну, трахну, в шейку, шеечку, шееньку…
И он изверг из себя все альковные любовные уменьшительные, начиная с курочки и кончая муму… Яв страхе отступил. Хоть и не испытывал я недостатка в мерзостях, но этого выдержать не мог. Чертово умаление, которое некогда так сильно повлияло на мою судьбу, теперь преследовало их. Дьявольской была эта выходка инженеришки, о, чудовищно, когда маленький инженер заартачится и сбросит узду, до чего же мы дожили? Трахнуло. По загривку шлепнул или по щеке вытянул?
В комнате девушки было темно. Спала? Было тихо, и я представил себе, как она спит, охватив голову рукой, полураскрытая и измученная. Вдруг она застонала. То не был стон во сне. Бурно, нервно заерзала в постели. Я знал, она съеживается, а расширившиеся глаза беспокойно всматриваются в темноту. Неужели же современная гимназистка стала уже настолько впечатлительной, что взгляд мой, проникнув сквозь замочную скважину, поразил ее во сне? Стон был дивно прекрасен, исторгнут из глубин ночи – словно сама судьба заколдованной девушки застонала, тщетно взывая о помощи.
Она опять застонала глухо, отчаянно. Неужели почувствовала, что в эту самую минуту растленный мною отец трескает мать? Неужели распознала окружающую ее со всех сторон гнусность? Мне казалось, я вижу во мраке современную, ломающую руки и до боли кусающую их. Как будто она зубами хотела дорваться до красоты в самой себе. Внешняя мерзость, притаившаяся по углам, возбуждала ее страсть к собственным прелестям. Какими же богатствами, какими же прелестями она обладала? Первое богатство – девушка. Второе богатство – гимназистка. Третье богатство – современная. И все это было заперто в ней, словно орех в скорлупе, она не могла проникнуть в арсенал, хотя и чувствовала на себе нечистый мой взгляд и знала, что отвергнутый вздыхатель стремится духовно испоганить, уничтожить, испортить, обезобразить ее девичью красоту.
И меня вовсе не удивило, что девушка, невзирая на угрозу неявного уродства, разбушевалась вовсю. Она выскочила из постели. Сбросила ночную рубашку. Пустилась в пляс. Она уже не обращала внимания на то, что я подсматриваю, да, она сама как бы вызывала меня на схватку. Ноги легко, ловко поднимали ее тело, руки плескались в воздухе. Она и так и эдак вбирала головку в плечи. Охватывала голову руками. Трясла кудрями. Ложилась на пол, вставала. Рыдала, а то смеялась или тихо напевала. Вскочила на стол, со стола на диван. Казалось, она боится остановиться хотя бы на миг, словно крысы и мыши гнались за ней, казалось, что летучестью своих движений она стремится возвыситься над ужасом. Она уже не знала, что еще предпринять. Наконец, схватила поясок и принялась изо всех сил хлестать себя по спине, лишь бы только пострадать, молодо, мучительно… Она схватила меня за горло! Как же измывалась над нею красота, к чему только не понуждала, как вертела ею, мутузила, валяла! Я замер у замочной скважины с рожей дисгармоничной и мерзкой, равно восторженной и ненавидящей. Гимназистка, метаемая красотой, выкидывала все более бурные коленца. А я обожал и ненавидел, меня бил озноб, рожа судорожно стягивалась и растягивалась, словно она была из гуттаперчи. Боже, до чего же доводит нас любовь к красоте!
В столовой пробило двенадцать. Раздался тихий стук в окно. Троекратный. Я струхнул. Начиналось. Копырда, Копырда идет! Гимназистка прекратила скакать. Стук повторился еще раз, настойчивый, тихий. Она подошла к окну и раздвинула шторы. Всматривалась…
– Это ты?… – долетел с веранды в ночной тиши шепот. Она потянула за шнурок. Луна ворвалась в комнату. Я увидел, что девушка стоит в рубашке, вся напряглась, вся начеку…
– Чего? – проговорила.
Я дивился мастерству этой сороки! Ведь появление под окном Копырды было для нее неожиданностью. Другая на ее месте, старомодная, зашлась бы бессмысленными криками и вопросами: «Простите! Что это значит? Что вам надо в такой час?» Но современная поняла, что удивление в лучшем случае могло бы подпортить… что куда красивее без удивления… О, мастерица! Она высунулась из окна бесцеремонная, бесхитростная, общительная.
– Чего? – повторила она громким девичьим шепотом, кладя подбородок на руки.
Поскольку он называл ее на «ты», и она не обратилась к нему на «вы». И я поражался неправдоподобно резкой перемене стиля – прямо от прыжков в приятельский разговор! Кто бы догадался, что минуту назад она металась и скакала? Копырда, хотя тоже современный, был все же несколько сбит с толку необычайной деловитостью гимназистки. Он, однако, моментально подстроился под ее тон и сказал по-мальчишески небрежно, руки в карманы:
– Пусти меня.
– Зачем?
Он присвистнул и грубо ответил:
– Не знаешь? Пусти!
Копырда был возбужден, и голос у него срывался, но он свое возбуждение скрывал. А я трясся, боясь только бы он не сболтнул о письме. Современные нравы, к счастью, не позволяли им ни много говорить, ни удивляться друг другу, им приходилось притворяться, что все и так само собой ясно. Небрежность, грубость, краткость и пренебрежительность – вот из чего они высекали поэзию, тогда как в давние времена влюбленные исторгали ее с помощью стонов, вздохов и мандолин. Копырда знал, что он мог овладеть девушкой только с пренебрежением, а без пренебрежения – и речи быть не могло. Но, подпуская немного чувственного, современного сентиментализма, он тоскливо, позитивно, глухо добавил, погрузив лицо в дикий виноград, вившийся по стене:
– Сама ведь хочешь!
Она сделала такое движение, будто собиралась закрыть окно. Но вдруг – словно движение это подтолкнуло к чему-то совсем противоположному – она замерла… Стиснула зубы. Секунду постояла неподвижно, только глаза ее осторожно, медленно посмотрели по сторонам. На лице появилось выражение… выражение сверхсовременного цинизма. И гимназистка, возбужденная выражением цинизма, глазами и устами в лунном свете, неожиданно высунулась до половины и рукой, в которой ничуть не было страсти, взъерошила ему волосы.
– Иди! – прошептала она.
Копырда не выказал удивления. Ему было не положено удивляться ни собой, ни ею. Малейшее сомнение могло испортить все. Ему надлежало поступать так, будто действительность, которую они сообща выстраивали, была чем-то повседневным и рядовым.
О, мастер! Так он и поступил. Влез на окно и спрыгнул на пол именно так, словно каждую ночь лазал в окно какой-нибудь гимназистки, с которой познакомился только вчера. В комнате он тихо рассмеялся, на всякий случай. А она потянула его за волосы, чуть приподняла его голову и вгрызлась ртом в его рот!
Черт, черт! А вдруг она была девица! Вдруг девушка была девицей! Вдруг она была девица и решила без церемоний отдаться первому встречному, который постучал в окно! Черт, черт! Она схватила меня за горло. Ибо ежели она была обыкновенной потаскухой и шлюхой, ну, тогда, в конце концов, пусть, но если она девица, то – следует признать – современная сумела исторгнуть просто дикую красоту из себя и из Копырды. Так нагло, так тихо, грубо и свободно схватить мальчика за волосы – меня схватить за горло… Ха! Она знала, что я подсматриваю в замочную скважину, и шла на все, лишь бы победить красотой! Я заколебался. Ибо если бы уж на худой конец это он схватил ее за волосы – но за волосы-то его схватила она! Эй, вы там, барышни, выходящие замуж с помпой, предваряя это долгой канителью, вы, никудышные, которые позволяете украсть у вас поцелуй, смотрите, как современная принимается за любовь и за себя! Она повалила Копырду на диван. Я опять заколебался. Дело шло к тому, чтобы острие против острия! Семнадцатилетняя явно ставила на карту самый сильный козырь своей красоты. Я молился, чтобы пришел Пимко, – ежели Пимко подведет, я пропал, никогда, никогда уже не освобожусь от дикого очарования современной. Она душила, она давила – меня, того, который хотел задушить ее, который хотел ее победить!
А тем временем девушка в самом бурном расцвете своего девичества обнималась с Копырдой на диване и готовилась с его помощью достигнуть высшей степени прелести. Случайно, кое-как, без любви и чувственно, даже не уважая друг друга, единственно того ради, дабы дикой гимназической поэзией схватить меня за горло. Черт, черт, она побеждала, побеждала, побеждала!
Но вот раздался спасительный стук в окно. Они прекратили обниматься. Наконец! Пимко шел на помощь. Приближался решающий миг. Сумеет ли Пимко испортить – не поддаст ли еще красоты, очарования? Об этом думал я, готовя за дверью рожу свою к вмешательству. Пока что стук Пимко принес некоторое облегчение, ибо им пришлось прервать страсть и исступление, и Копырда шепнул:
– Кто-то стучит.
Гимназистка вскочила с дивана. Они прислушивались, могут ли снова приступить к исступлению. Стук повторился.
– Кто там? – спросила она.
За окном послышалось жаркое, астматическое:
– Зутка!
Она отодвинула шторы, дав знак Копырде, чтобы тот отступил. Но Пимко лихорадочно вскарабкался в окно, прежде чем она успела произнести хоть слово. Он боялся, что его кто-нибудь увидит под окном.
– Зутка! – зашептал он страстно, физически. – Зутка! Гимназистка! Малышка! Ты – скажи «ты»! Ты подружка моя! Я твой коллега! – Мое письмо опьянило его. У двужильного и ничтожного учителишки рот был страдальчески искривлен поэзией. – Ты! Говори мне «ты», Зутка! Никто не увидит? Где мама? – Но опасность только больше пьянила его. – Какое это… маленькое, молодое… и бесстыдное… невзирая на разницу в возрасте, в положении… Как ты могла… как осмелилась… мне? Яи вправду такое впечатление произвел? Говори мне «ты»! На «ты», на «ты»! Скажи, что тебе во мне понравилось?
Ха, ха, ха, ха, ха, педагог чувственный!
– Чего? Чего вы?… – бормотала она. То, с Копырдой, уже прошло, уже рассеялось.
– Тут кто-то есть! – воскликнул Пимко в полутьме.
Ответило молчание. Копырда не отзывался. Современная стояла между ними в рубашке, без смысла, как маленькая дамочка.
И тогда за дверью взорвался я.
– Воры! Воры!
Пимко завертелся на месте как пришпиленный, бросился к стенному шкафу. Копырда хотел выскочить в окно, не успел – спрятался в другом шкафу. Я влетел в комнату как был, в ночном белье. Вот они! Попались! За мной Млодзяки, он – еще шлепающий, она – отшлепанная.
– Воры?! – кричал заурядно и мелкобуржуазно инженерик в исподнем и босиком. В нем пробудился инстинкт собственности.
– Кто-то влез в окно! – заорал я. Зажег свет. Гимназистка лежала под одеялом и притворялась, что спит.
– Что случилось? – спросила полусонно, в отличном, лживом стиле.
– Новая интрига! – закричала инженерша Млодзяк, поглядывая на меня взором василиска, в халате, с растрепанными волосами и бурыми пятнами на щеках.
– Интрига? – завопил я, поднимая с полу подтяжки Копырды. – Интрига?
– Подтяжки, – тупо проговорил инженерик.
– Это мои! – бесстыже закричала барышня Млодзяк. Бесстыдство девушки на всех подействовало благотворно, хотя никто, естественно, не поверил!
Резким движением распахнул я шкаф, и перед собравшимися предстала нижняя часть тела Копырды, а именно пара стройных ног в выглаженных фланелевых брюках и в легких спортивных тапочках. Верхняя часть тела была увита платьями, висевшими в шкафу.
– Аа… Зута! – первой отозвалась инженерша Млодзяк.
Гимназистка с головой укрылась под одеялом, только ноги торчали и краешек прически. Как же мастерски она все это разыгрывала! Другая на ее месте начала бы что-нибудь бурчать под нос, искать оправданий. А она только нагие ноги выставила и, перебирая ими, играла на ситуации – ногами, движением, обаянием, – как на флейте. Родители переглянулись.
– Зута… – сказал Млодзяк.
И они с инженершей Млодзяк рассмеялись. Опали с них трескотня, ординарность и гнусность – дивная красота воцарилась. Родители, утешившиеся, оживленные, восхищенные, снисходительно и раскованно смеясь, смотрели на тело девушки, которая все еще капризно и робко прятала головку. Копырда, видя, что ему не надо опасаться давних строгих принципов, вышел из шкафа и встал, улыбаясь, блондин, с пиджаком в руках, современный симпатичный мальчик, застигнутый с девушкой ее родителями. Инженерша Млодзяк исподлобья ехидно взглянула на меня. Она торжествовала. Я, наверное, был околдован. Хотел скомпрометировать гимназистку, но современный вовсе ее не скомпрометировал! Дабы еще чувствительнее дать им почувствовать мою ненужность, она спросила:
– А вы, молодой человек, здесь зачем? Вас это не должно касаться!
До сих пор я умышленно не открывал шкаф с Пимкой. Цель моя состояла в том, чтобы ситуация укрепиась в своем характере, достигнув вершин стиля современного и молодого. Теперь же я молча открыл шкаф. Пимко, съежившийся, забился в платья – только пара ног, пара профессорских ног в мятых брюках была видна, и ноги эти стояли в шкафу, какие-то неправдоподобные, сумасбродные, какие-то пришпиленные…
Впечатление было опрокидывающее, переворачивающее. Смех замер на губах Млодзяка. Ситуация пошатнулась. Словно пронзенная в бок ножом убийцы. Идиотство какое-то.
– Что это? – прошептала инженерша Млодзяк, бледнея.
За платьями послышалось легкое покашливание и обычный смешок, которыми Пимко готовил себе почву для выхода. Зная, что через миг он может оказаться смешным, он упреждал насмешку над собой собственным смешком. Этот смешок из-за дамских платьев был настолько кабаретным, что Млодзяк хохотнул разок и осекся… Пимко вышел из шкафа и поклонился, смешной внешне, несчастный внутренне… Внутренне я чувствовал мстительный, яростный садизм, внешне я разразился смехом. В смехе моем растопилась месть моя.
Но Млодзяки остолбенели. Двое мужчин в двух шкафах! Да еще в одном – старый. Если бы было двое молодых! Либо по крайней мере было двое старых. Но один молодой и один старый. Старый, да еще к тому же Пимко. У ситуации не было оси, не было диагонали – нельзя было найти комментария к этой ситуации. Они непроизвольно взглянули на девушку, но гимназистка замерла под одеялом.
Тогда Пимко, покашливая и посмеиваясь, возжелал прояснить ситуацию и взялся толковать что-то про письмо, что барышня Зута написала… что он хотел Норвида… но что барышня Зута на «ты»… что на «ты» к нему… на «ты» с ним… что он хотел только на «ты»… что по имени… Нет, ничего более гадкого и одновременно глупого в жизни никогда я не слышал, тайное и частное содержание бредовых видений старика было невыносимо в ситуации, ярко освещенной лампой под потолком, никто не хотел понимать, а значит, никто и не понимал. Пимко знал, что никто не хочет, но увяз – учителишка, вытряхнутый из учителишки, смешался совершенно, верить не хотелось, что это тот самый абсолютный и искушенный балбес, который некогда меня уконтрапупил. Погрязший в липкой массе собственных объяснений, он вызывал жалость своей беспомощностью, и я чуть было не набросился на него, да махнул рукой. Но темные и подозрительные Пимкины призраки втолкнули инженера в официальность – это было сильнее, чем обоснованное недоверие, которое из-за меня он мог питать к ситуации. Он возопил:
– Явас спрашиваю, что вы тут делаете в такую пору?
Это в свою очередь навязало тон Пимке. На мгновение он обрел форму:
– Прошу не повышать голос.
Млодзяк спросил:
– Что? Что? Вы позволяете себе делать мне замечания в моем доме?
Но инженерша взвизгнула, взглянув в окно. Бородатое лицо с веткой во рту показалось над оградой. Янапрочь позабыл о нищем! Велел ему и сегодня стоять с веткой, но забыл дать злотый. Бородач стойко ждал до самой ночи, а, увидя нас в освещенном окне, вытянул умаявшуюся, наемную рожу, чтобы напомнить о себе! Она въехала к нам, словно на блюде.
– Чего хочет этот человек? – кричала инженерша. Дух, коли бы она его увидела, не произвел бы на нее более сильного впечатления. Пимко и Млодзяк примолкли.
Нищий, к которому на какой-то момент приковалось всеобщее внимание, шевелил веткой, словно усами, не зная, что сказать. Поэтому сказал:
– Сделайте милость.
– Дайте ему что-нибудь, – инженерша опустила руки и растопырила пальцы. – Дайте ему что-нибудь, – истерично орала она, – пусть идет…
Инженер начал искать мелочь в карманах брюк, но не нашел, Пимко живо вытащил кошелек, судорожно цепляясь за любой возможный поступок, а пожалуй, и рассчитывая на то, что Млодзяк в суматохе возьмет у него мелочь, а это, естественно, не способствовало бы дальнейшему поддержанию враждебности, – но Млодзяк не взял. Мелкие расчеты ворвались в окно и разбушевались в людях. Что до меня, то я стоял с рожей, внимательно следя за развитием событий, готовый к прыжку, но, в сущности, смотрел на все, словно через стеклышко. Куда же девалась моя месть, мое в них копание, и вой раздираемой в клочки действительности, и взрыв стиля, и мое безумство на развалинах? Фарс понемногу стал мне наскучивать. Лезли в голову всякие мысли, не исключая, например, такой – где Копырда покупает галстуки, может ли инженерша любить кошек, сколько они платят за квартиру? Все это время Копырда продолжал стоять, засунув руки в карманы. Современный не подошел ко мне, даже виду не подал, что мы знакомы, – он и без того был достаточно раздражен приятельскими отношениями с Пимкой на почве девушки, чтобы еще здороваться со школьным приятелем в исподнем, – ни то, ни другое приятельство не было ему на руку. Когда Млодзяки и Пимко начали поиски мелочи, Копырда не торопясь направился к дверям – я раскрыл рот, чтобы закричать, но Пимко, который заметил маневр Копырды, моментально убрал кошелек и двинулся за ним. Тогда инженер, увидя их, вдруг дружно направившимися к выходу, бросился вслед, словно кот за мышью.
– Простите! – крикнул он. – Так дело не пойдет!
Копырда с Пимкой остановились, Копырда, доведенный до бешенства товариществом с Пимкой, отодвинулся от него; Пимко, однако, под воздействием его движения машинально придвинулся к нему – так они и стояли, будто двое братьев: один молодой… а другой постарше…
Инженерша, придя в кошмарное возбуждение, схватила за руку инженера:
– Не устраивай сцен! Не устраивай сцен! – Чем, естественно, подтолкнула его к сцене.
– Прошу меня извинить! – рявкнул он. – Яотец, кажется! Я спрашиваю: как и с какой целью вы, господа, оказались в спальне моей дочери? Что это может означать? Что это означает?
Он вдруг взглянул на меня и стих, ужас вылез на его щеки, он сообразил, что это вода на мою мельницу, на мельницу скандала – и он бы стих, но слово уж сказалось… и он повторил еще раз:
– Что это может означать? – тихо, единственно округления ради и, моля в душе, дабы реплика его осталась без ответа…
Воцарилась тишина, ибо ответить никто не мог. У каждого из них, в конце концов, была какая-то своя разумная причина, но целое было без смысла. Бессмыслица в тишине душила. И вдруг глухие, безнадежные рыдания девушки раздались под одеялом. О, мастерица! Она рыдала с обнаженными коленками, вылезавшими из-под одеяла, с коленками, которые, чем горше она плакала, тем больше вылезали, и этот плач несовершеннолетней объединял Пимку, Копырду, родителей, нанизывал их на демонизм, словно на нитку. Дело в один миг перестало быть смешным и бессмысленным, оно обрело смысл, и к тому же смысл современный, хотя мрачный, черный, драматичный и трагичный. Копырда, Пимко, Млодзяки почувствовали себя, лучше, а я, схваченный за горло, почувствовал себя хуже.
К вечеру инженерша тоже стала пересаживаться с места на место, а инженер в кладовке выпил несколько рюмок. Они не могли найти себе ни места, ни формы, не могли усидеть, садились и вскакивали, словно обжегшись, ходили из угла в угол, взъерошенные, будто бы кто-то преследовал их по пятам. Действительность, выброшенная из своего русла к сильными импульсами моей акции, накатывала волнами и бурлила, выла и громко стонала, а темная, смешная стихия безобразия, мерзости, гнусности все осязаемее окружала их и поднималась на их поднимающейся тревоге, как на дрожжах. За ужином инженерша едва могла усидеть на стуле, все внимание сосредоточив на лице и верхних частях своего тела, а Млодзяк, напротив, вышел к столу в жилете, завязал салфетку под подбородком и, намазывая маслом толстые, надкусанные ломти, рассказывал интеллигентские анекдоты и хохотал. Сознание, что он был мною подсмотрен, унизило его до плоской инфантильности, он весь как-то прилаживался к тому, что я увидел, и превратился в мерзкого, кокетливого, смешливого инженеришку, изнеженного, избалованного и шаловливого. Он к тому же пытался подмигивать мне и делать остроумные многозначительные знаки, на что я, естественно, не отвечал, сидя с лицом захиревшим и бледным. Девушка сидела равнодушно, стискивая зубы, игнорировала все с поистине девичьим героизмом, можно было бы поклясться, что онаничего не знает, – о, я с тревогой смотрел на этот ее героизм, который возвышал ее красоту! Однако ночь решит, ночь даст ответ, если Пимко с Копырдой подведут, современная победит наверняка и ничто не спасет меня от рабства.
Приближалась ночь, а с нею и час сведения счетов. Событий нельзя было предвидеть, не было программы, я знал только, что должен сотрудничать с каждым сумеющим пробиться ростком, ростком деформирующим, смешным, подозрительным, карикатурным и дисгармоничным, с каждым разрушительным элементом, – и меня охватил прогорклый, худосочный ужас, по сравнению с которым давящий страх убийцы не стоит ломаного гроша. После одиннадцати гимназистка отправилась спать. Поскольку загодя я пробил долотом в двери косую щель, я мог охватить взглядом часть комнаты, до того мне недоступную. Девушка быстро разделась и сразу же потушила свет, но вместо того, чтобы уснуть, только ворочалась с боку на бок на жесткой постели. Зажгла лампу, взяла со столика английский детективный роман, и я видел, как она заставляет себя читать. Современная пристально вглядывалась в пространство, словно взглядом пыталась проникнуть в смысл опасности, угадать форму, увидеть, наконец, образ угрозы, конкретно понять, что против нее замышляется. Она не знала, что у опасности не было ни формы, ни смысла – бессмыслица, бесформенность и бесправие, подозрительная, разболтанная, безстильная стихия угрожала ее современной форме, вот и все.
Из спальни Млодзяков доносились до меня возбужденные голоса. Я стремглав бросился к их двери. Инженер в белье, заливающийся смехом и весь кабаретный, опять рассказывал анекдоты с явно интеллигентским привкусом.
– Довольно! – инженерша Млодзяк в халате нервно потирала руки. – Довольно, довольно! Перестань!
– Подожди, подожди, Яська, позволь еще… Я сейчас кончу!
– Никакая я не Яська. Я Иоанна. Сними кальсоны или надень брюки.
– Штанишки!
– Молчи!
– Штанишки, хи-хи-хи, штаники!
– Молчи, говорю…
– Штанища, штанища…
– Молчать! – Она решительно потушила лампу.
– Зажги, старая!
– Никакая я не старая… Не могу на тебя смотреть! Почему я тебя полюбила? Что с тобой? Что с нами происходит? Опомнись. Мы же вместе идем к Новым Дням! Мы борцы Нового Времени!
– Ладно, ладно, толстая, толстая лангуста – хи-хи-хи – лангуста толста прыг-скок мне в уста. Хоть и толста туша, да пыл не сушит. Но огню его конец, дряхлый слишком был бабец…
– Виктор! Что ты говоришь? Что ты говоришь?
– Витек веселится! Витек шалит! Трусцой летит!
– Виктор, что ты говоришь? Смертная казнь! – выкрикнула она. – Смертная казнь! Эпоха! Культура и прогресс! Наши стремления! Наши порывы! Виктор! О, по крайней мере не так грубо, не так сильно, не так мелко… Что на тебя нашло? Зута? О, как тяжко! Что-то тут нехорошо! Что-то судьбоносное в воздухе! Измена…
– Изменочка, – сказал Млодзяк.
– Виктор! Не мельчи! Не мельчи!
– Изменушка, Витек говорит…
– Виктор!
Они стали возиться.
– Свет, – задыхалась инженерша Млодзяк. – Виктор! Свет! Зажги! Пусти!
– Подожди! – задыхался он, хохоча. – Подожди, дай я тебя трахну, в шейку трахну!
– Никогда! Пусти, кусаться буду!
– Трахну, трахну, в шейку, шеечку, шееньку…
И он изверг из себя все альковные любовные уменьшительные, начиная с курочки и кончая муму… Яв страхе отступил. Хоть и не испытывал я недостатка в мерзостях, но этого выдержать не мог. Чертово умаление, которое некогда так сильно повлияло на мою судьбу, теперь преследовало их. Дьявольской была эта выходка инженеришки, о, чудовищно, когда маленький инженер заартачится и сбросит узду, до чего же мы дожили? Трахнуло. По загривку шлепнул или по щеке вытянул?
В комнате девушки было темно. Спала? Было тихо, и я представил себе, как она спит, охватив голову рукой, полураскрытая и измученная. Вдруг она застонала. То не был стон во сне. Бурно, нервно заерзала в постели. Я знал, она съеживается, а расширившиеся глаза беспокойно всматриваются в темноту. Неужели же современная гимназистка стала уже настолько впечатлительной, что взгляд мой, проникнув сквозь замочную скважину, поразил ее во сне? Стон был дивно прекрасен, исторгнут из глубин ночи – словно сама судьба заколдованной девушки застонала, тщетно взывая о помощи.
Она опять застонала глухо, отчаянно. Неужели почувствовала, что в эту самую минуту растленный мною отец трескает мать? Неужели распознала окружающую ее со всех сторон гнусность? Мне казалось, я вижу во мраке современную, ломающую руки и до боли кусающую их. Как будто она зубами хотела дорваться до красоты в самой себе. Внешняя мерзость, притаившаяся по углам, возбуждала ее страсть к собственным прелестям. Какими же богатствами, какими же прелестями она обладала? Первое богатство – девушка. Второе богатство – гимназистка. Третье богатство – современная. И все это было заперто в ней, словно орех в скорлупе, она не могла проникнуть в арсенал, хотя и чувствовала на себе нечистый мой взгляд и знала, что отвергнутый вздыхатель стремится духовно испоганить, уничтожить, испортить, обезобразить ее девичью красоту.
И меня вовсе не удивило, что девушка, невзирая на угрозу неявного уродства, разбушевалась вовсю. Она выскочила из постели. Сбросила ночную рубашку. Пустилась в пляс. Она уже не обращала внимания на то, что я подсматриваю, да, она сама как бы вызывала меня на схватку. Ноги легко, ловко поднимали ее тело, руки плескались в воздухе. Она и так и эдак вбирала головку в плечи. Охватывала голову руками. Трясла кудрями. Ложилась на пол, вставала. Рыдала, а то смеялась или тихо напевала. Вскочила на стол, со стола на диван. Казалось, она боится остановиться хотя бы на миг, словно крысы и мыши гнались за ней, казалось, что летучестью своих движений она стремится возвыситься над ужасом. Она уже не знала, что еще предпринять. Наконец, схватила поясок и принялась изо всех сил хлестать себя по спине, лишь бы только пострадать, молодо, мучительно… Она схватила меня за горло! Как же измывалась над нею красота, к чему только не понуждала, как вертела ею, мутузила, валяла! Я замер у замочной скважины с рожей дисгармоничной и мерзкой, равно восторженной и ненавидящей. Гимназистка, метаемая красотой, выкидывала все более бурные коленца. А я обожал и ненавидел, меня бил озноб, рожа судорожно стягивалась и растягивалась, словно она была из гуттаперчи. Боже, до чего же доводит нас любовь к красоте!
В столовой пробило двенадцать. Раздался тихий стук в окно. Троекратный. Я струхнул. Начиналось. Копырда, Копырда идет! Гимназистка прекратила скакать. Стук повторился еще раз, настойчивый, тихий. Она подошла к окну и раздвинула шторы. Всматривалась…
– Это ты?… – долетел с веранды в ночной тиши шепот. Она потянула за шнурок. Луна ворвалась в комнату. Я увидел, что девушка стоит в рубашке, вся напряглась, вся начеку…
– Чего? – проговорила.
Я дивился мастерству этой сороки! Ведь появление под окном Копырды было для нее неожиданностью. Другая на ее месте, старомодная, зашлась бы бессмысленными криками и вопросами: «Простите! Что это значит? Что вам надо в такой час?» Но современная поняла, что удивление в лучшем случае могло бы подпортить… что куда красивее без удивления… О, мастерица! Она высунулась из окна бесцеремонная, бесхитростная, общительная.
– Чего? – повторила она громким девичьим шепотом, кладя подбородок на руки.
Поскольку он называл ее на «ты», и она не обратилась к нему на «вы». И я поражался неправдоподобно резкой перемене стиля – прямо от прыжков в приятельский разговор! Кто бы догадался, что минуту назад она металась и скакала? Копырда, хотя тоже современный, был все же несколько сбит с толку необычайной деловитостью гимназистки. Он, однако, моментально подстроился под ее тон и сказал по-мальчишески небрежно, руки в карманы:
– Пусти меня.
– Зачем?
Он присвистнул и грубо ответил:
– Не знаешь? Пусти!
Копырда был возбужден, и голос у него срывался, но он свое возбуждение скрывал. А я трясся, боясь только бы он не сболтнул о письме. Современные нравы, к счастью, не позволяли им ни много говорить, ни удивляться друг другу, им приходилось притворяться, что все и так само собой ясно. Небрежность, грубость, краткость и пренебрежительность – вот из чего они высекали поэзию, тогда как в давние времена влюбленные исторгали ее с помощью стонов, вздохов и мандолин. Копырда знал, что он мог овладеть девушкой только с пренебрежением, а без пренебрежения – и речи быть не могло. Но, подпуская немного чувственного, современного сентиментализма, он тоскливо, позитивно, глухо добавил, погрузив лицо в дикий виноград, вившийся по стене:
– Сама ведь хочешь!
Она сделала такое движение, будто собиралась закрыть окно. Но вдруг – словно движение это подтолкнуло к чему-то совсем противоположному – она замерла… Стиснула зубы. Секунду постояла неподвижно, только глаза ее осторожно, медленно посмотрели по сторонам. На лице появилось выражение… выражение сверхсовременного цинизма. И гимназистка, возбужденная выражением цинизма, глазами и устами в лунном свете, неожиданно высунулась до половины и рукой, в которой ничуть не было страсти, взъерошила ему волосы.
– Иди! – прошептала она.
Копырда не выказал удивления. Ему было не положено удивляться ни собой, ни ею. Малейшее сомнение могло испортить все. Ему надлежало поступать так, будто действительность, которую они сообща выстраивали, была чем-то повседневным и рядовым.
О, мастер! Так он и поступил. Влез на окно и спрыгнул на пол именно так, словно каждую ночь лазал в окно какой-нибудь гимназистки, с которой познакомился только вчера. В комнате он тихо рассмеялся, на всякий случай. А она потянула его за волосы, чуть приподняла его голову и вгрызлась ртом в его рот!
Черт, черт! А вдруг она была девица! Вдруг девушка была девицей! Вдруг она была девица и решила без церемоний отдаться первому встречному, который постучал в окно! Черт, черт! Она схватила меня за горло. Ибо ежели она была обыкновенной потаскухой и шлюхой, ну, тогда, в конце концов, пусть, но если она девица, то – следует признать – современная сумела исторгнуть просто дикую красоту из себя и из Копырды. Так нагло, так тихо, грубо и свободно схватить мальчика за волосы – меня схватить за горло… Ха! Она знала, что я подсматриваю в замочную скважину, и шла на все, лишь бы победить красотой! Я заколебался. Ибо если бы уж на худой конец это он схватил ее за волосы – но за волосы-то его схватила она! Эй, вы там, барышни, выходящие замуж с помпой, предваряя это долгой канителью, вы, никудышные, которые позволяете украсть у вас поцелуй, смотрите, как современная принимается за любовь и за себя! Она повалила Копырду на диван. Я опять заколебался. Дело шло к тому, чтобы острие против острия! Семнадцатилетняя явно ставила на карту самый сильный козырь своей красоты. Я молился, чтобы пришел Пимко, – ежели Пимко подведет, я пропал, никогда, никогда уже не освобожусь от дикого очарования современной. Она душила, она давила – меня, того, который хотел задушить ее, который хотел ее победить!
А тем временем девушка в самом бурном расцвете своего девичества обнималась с Копырдой на диване и готовилась с его помощью достигнуть высшей степени прелести. Случайно, кое-как, без любви и чувственно, даже не уважая друг друга, единственно того ради, дабы дикой гимназической поэзией схватить меня за горло. Черт, черт, она побеждала, побеждала, побеждала!
Но вот раздался спасительный стук в окно. Они прекратили обниматься. Наконец! Пимко шел на помощь. Приближался решающий миг. Сумеет ли Пимко испортить – не поддаст ли еще красоты, очарования? Об этом думал я, готовя за дверью рожу свою к вмешательству. Пока что стук Пимко принес некоторое облегчение, ибо им пришлось прервать страсть и исступление, и Копырда шепнул:
– Кто-то стучит.
Гимназистка вскочила с дивана. Они прислушивались, могут ли снова приступить к исступлению. Стук повторился.
– Кто там? – спросила она.
За окном послышалось жаркое, астматическое:
– Зутка!
Она отодвинула шторы, дав знак Копырде, чтобы тот отступил. Но Пимко лихорадочно вскарабкался в окно, прежде чем она успела произнести хоть слово. Он боялся, что его кто-нибудь увидит под окном.
– Зутка! – зашептал он страстно, физически. – Зутка! Гимназистка! Малышка! Ты – скажи «ты»! Ты подружка моя! Я твой коллега! – Мое письмо опьянило его. У двужильного и ничтожного учителишки рот был страдальчески искривлен поэзией. – Ты! Говори мне «ты», Зутка! Никто не увидит? Где мама? – Но опасность только больше пьянила его. – Какое это… маленькое, молодое… и бесстыдное… невзирая на разницу в возрасте, в положении… Как ты могла… как осмелилась… мне? Яи вправду такое впечатление произвел? Говори мне «ты»! На «ты», на «ты»! Скажи, что тебе во мне понравилось?
Ха, ха, ха, ха, ха, педагог чувственный!
– Чего? Чего вы?… – бормотала она. То, с Копырдой, уже прошло, уже рассеялось.
– Тут кто-то есть! – воскликнул Пимко в полутьме.
Ответило молчание. Копырда не отзывался. Современная стояла между ними в рубашке, без смысла, как маленькая дамочка.
И тогда за дверью взорвался я.
– Воры! Воры!
Пимко завертелся на месте как пришпиленный, бросился к стенному шкафу. Копырда хотел выскочить в окно, не успел – спрятался в другом шкафу. Я влетел в комнату как был, в ночном белье. Вот они! Попались! За мной Млодзяки, он – еще шлепающий, она – отшлепанная.
– Воры?! – кричал заурядно и мелкобуржуазно инженерик в исподнем и босиком. В нем пробудился инстинкт собственности.
– Кто-то влез в окно! – заорал я. Зажег свет. Гимназистка лежала под одеялом и притворялась, что спит.
– Что случилось? – спросила полусонно, в отличном, лживом стиле.
– Новая интрига! – закричала инженерша Млодзяк, поглядывая на меня взором василиска, в халате, с растрепанными волосами и бурыми пятнами на щеках.
– Интрига? – завопил я, поднимая с полу подтяжки Копырды. – Интрига?
– Подтяжки, – тупо проговорил инженерик.
– Это мои! – бесстыже закричала барышня Млодзяк. Бесстыдство девушки на всех подействовало благотворно, хотя никто, естественно, не поверил!
Резким движением распахнул я шкаф, и перед собравшимися предстала нижняя часть тела Копырды, а именно пара стройных ног в выглаженных фланелевых брюках и в легких спортивных тапочках. Верхняя часть тела была увита платьями, висевшими в шкафу.
– Аа… Зута! – первой отозвалась инженерша Млодзяк.
Гимназистка с головой укрылась под одеялом, только ноги торчали и краешек прически. Как же мастерски она все это разыгрывала! Другая на ее месте начала бы что-нибудь бурчать под нос, искать оправданий. А она только нагие ноги выставила и, перебирая ими, играла на ситуации – ногами, движением, обаянием, – как на флейте. Родители переглянулись.
– Зута… – сказал Млодзяк.
И они с инженершей Млодзяк рассмеялись. Опали с них трескотня, ординарность и гнусность – дивная красота воцарилась. Родители, утешившиеся, оживленные, восхищенные, снисходительно и раскованно смеясь, смотрели на тело девушки, которая все еще капризно и робко прятала головку. Копырда, видя, что ему не надо опасаться давних строгих принципов, вышел из шкафа и встал, улыбаясь, блондин, с пиджаком в руках, современный симпатичный мальчик, застигнутый с девушкой ее родителями. Инженерша Млодзяк исподлобья ехидно взглянула на меня. Она торжествовала. Я, наверное, был околдован. Хотел скомпрометировать гимназистку, но современный вовсе ее не скомпрометировал! Дабы еще чувствительнее дать им почувствовать мою ненужность, она спросила:
– А вы, молодой человек, здесь зачем? Вас это не должно касаться!
До сих пор я умышленно не открывал шкаф с Пимкой. Цель моя состояла в том, чтобы ситуация укрепиась в своем характере, достигнув вершин стиля современного и молодого. Теперь же я молча открыл шкаф. Пимко, съежившийся, забился в платья – только пара ног, пара профессорских ног в мятых брюках была видна, и ноги эти стояли в шкафу, какие-то неправдоподобные, сумасбродные, какие-то пришпиленные…
Впечатление было опрокидывающее, переворачивающее. Смех замер на губах Млодзяка. Ситуация пошатнулась. Словно пронзенная в бок ножом убийцы. Идиотство какое-то.
– Что это? – прошептала инженерша Млодзяк, бледнея.
За платьями послышалось легкое покашливание и обычный смешок, которыми Пимко готовил себе почву для выхода. Зная, что через миг он может оказаться смешным, он упреждал насмешку над собой собственным смешком. Этот смешок из-за дамских платьев был настолько кабаретным, что Млодзяк хохотнул разок и осекся… Пимко вышел из шкафа и поклонился, смешной внешне, несчастный внутренне… Внутренне я чувствовал мстительный, яростный садизм, внешне я разразился смехом. В смехе моем растопилась месть моя.
Но Млодзяки остолбенели. Двое мужчин в двух шкафах! Да еще в одном – старый. Если бы было двое молодых! Либо по крайней мере было двое старых. Но один молодой и один старый. Старый, да еще к тому же Пимко. У ситуации не было оси, не было диагонали – нельзя было найти комментария к этой ситуации. Они непроизвольно взглянули на девушку, но гимназистка замерла под одеялом.
Тогда Пимко, покашливая и посмеиваясь, возжелал прояснить ситуацию и взялся толковать что-то про письмо, что барышня Зута написала… что он хотел Норвида… но что барышня Зута на «ты»… что на «ты» к нему… на «ты» с ним… что он хотел только на «ты»… что по имени… Нет, ничего более гадкого и одновременно глупого в жизни никогда я не слышал, тайное и частное содержание бредовых видений старика было невыносимо в ситуации, ярко освещенной лампой под потолком, никто не хотел понимать, а значит, никто и не понимал. Пимко знал, что никто не хочет, но увяз – учителишка, вытряхнутый из учителишки, смешался совершенно, верить не хотелось, что это тот самый абсолютный и искушенный балбес, который некогда меня уконтрапупил. Погрязший в липкой массе собственных объяснений, он вызывал жалость своей беспомощностью, и я чуть было не набросился на него, да махнул рукой. Но темные и подозрительные Пимкины призраки втолкнули инженера в официальность – это было сильнее, чем обоснованное недоверие, которое из-за меня он мог питать к ситуации. Он возопил:
– Явас спрашиваю, что вы тут делаете в такую пору?
Это в свою очередь навязало тон Пимке. На мгновение он обрел форму:
– Прошу не повышать голос.
Млодзяк спросил:
– Что? Что? Вы позволяете себе делать мне замечания в моем доме?
Но инженерша взвизгнула, взглянув в окно. Бородатое лицо с веткой во рту показалось над оградой. Янапрочь позабыл о нищем! Велел ему и сегодня стоять с веткой, но забыл дать злотый. Бородач стойко ждал до самой ночи, а, увидя нас в освещенном окне, вытянул умаявшуюся, наемную рожу, чтобы напомнить о себе! Она въехала к нам, словно на блюде.
– Чего хочет этот человек? – кричала инженерша. Дух, коли бы она его увидела, не произвел бы на нее более сильного впечатления. Пимко и Млодзяк примолкли.
Нищий, к которому на какой-то момент приковалось всеобщее внимание, шевелил веткой, словно усами, не зная, что сказать. Поэтому сказал:
– Сделайте милость.
– Дайте ему что-нибудь, – инженерша опустила руки и растопырила пальцы. – Дайте ему что-нибудь, – истерично орала она, – пусть идет…
Инженер начал искать мелочь в карманах брюк, но не нашел, Пимко живо вытащил кошелек, судорожно цепляясь за любой возможный поступок, а пожалуй, и рассчитывая на то, что Млодзяк в суматохе возьмет у него мелочь, а это, естественно, не способствовало бы дальнейшему поддержанию враждебности, – но Млодзяк не взял. Мелкие расчеты ворвались в окно и разбушевались в людях. Что до меня, то я стоял с рожей, внимательно следя за развитием событий, готовый к прыжку, но, в сущности, смотрел на все, словно через стеклышко. Куда же девалась моя месть, мое в них копание, и вой раздираемой в клочки действительности, и взрыв стиля, и мое безумство на развалинах? Фарс понемногу стал мне наскучивать. Лезли в голову всякие мысли, не исключая, например, такой – где Копырда покупает галстуки, может ли инженерша любить кошек, сколько они платят за квартиру? Все это время Копырда продолжал стоять, засунув руки в карманы. Современный не подошел ко мне, даже виду не подал, что мы знакомы, – он и без того был достаточно раздражен приятельскими отношениями с Пимкой на почве девушки, чтобы еще здороваться со школьным приятелем в исподнем, – ни то, ни другое приятельство не было ему на руку. Когда Млодзяки и Пимко начали поиски мелочи, Копырда не торопясь направился к дверям – я раскрыл рот, чтобы закричать, но Пимко, который заметил маневр Копырды, моментально убрал кошелек и двинулся за ним. Тогда инженер, увидя их, вдруг дружно направившимися к выходу, бросился вслед, словно кот за мышью.
– Простите! – крикнул он. – Так дело не пойдет!
Копырда с Пимкой остановились, Копырда, доведенный до бешенства товариществом с Пимкой, отодвинулся от него; Пимко, однако, под воздействием его движения машинально придвинулся к нему – так они и стояли, будто двое братьев: один молодой… а другой постарше…
Инженерша, придя в кошмарное возбуждение, схватила за руку инженера:
– Не устраивай сцен! Не устраивай сцен! – Чем, естественно, подтолкнула его к сцене.
– Прошу меня извинить! – рявкнул он. – Яотец, кажется! Я спрашиваю: как и с какой целью вы, господа, оказались в спальне моей дочери? Что это может означать? Что это означает?
Он вдруг взглянул на меня и стих, ужас вылез на его щеки, он сообразил, что это вода на мою мельницу, на мельницу скандала – и он бы стих, но слово уж сказалось… и он повторил еще раз:
– Что это может означать? – тихо, единственно округления ради и, моля в душе, дабы реплика его осталась без ответа…
Воцарилась тишина, ибо ответить никто не мог. У каждого из них, в конце концов, была какая-то своя разумная причина, но целое было без смысла. Бессмыслица в тишине душила. И вдруг глухие, безнадежные рыдания девушки раздались под одеялом. О, мастерица! Она рыдала с обнаженными коленками, вылезавшими из-под одеяла, с коленками, которые, чем горше она плакала, тем больше вылезали, и этот плач несовершеннолетней объединял Пимку, Копырду, родителей, нанизывал их на демонизм, словно на нитку. Дело в один миг перестало быть смешным и бессмысленным, оно обрело смысл, и к тому же смысл современный, хотя мрачный, черный, драматичный и трагичный. Копырда, Пимко, Млодзяки почувствовали себя, лучше, а я, схваченный за горло, почувствовал себя хуже.