Остальные согласились с Педантом, и отъезд был назначен на следующий день.


XI. Новый мост


   Слишком утомительно и скучно было бы этап за этапом описывать весь путь до великого города Парижа, который проделала повозка комедиантов, тем более что в дороге и не произошло ничего примечательного. Актеры сколотили кругленькую сумму и путешествовать могли без задержек, меняя лошадей и проделывая большие перегоны. В Type и в Орлеане труппа останавливалась и давала по нескольку представлений, и сбор с них удовлетворил Ирода, в качестве директора и казначея более всего чувствительного к денежному успеху. Блазиус перестал тревожиться и сам уже посмеивался над страхами, которые внушал ему мстительный нрав Валломбреза. Но Изабелла все еще дрожала, вспоминая неудавшееся похищение, и хотя комнату на постоялых дворах она теперь делила с Зербиной, ей не раз виделось во сне, что дикарка Чикита высовывает встрепанную голову из темной дыры слухового окошка и скалится всеми своими белыми зубами. В испуге она с криком просыпалась, и подруга едва могла ее успокоить. Ничем внешне не выказывая своего беспокойства, Сигоньяк непременно старался ночевать в соседней комнате и спал одетым, положив шпагу под подушку, на случай ночного нападения. Днем он в качестве дозорного по большей части шагал пешком впереди фургона, особенно если по краям дороги попадались кусты, изгороди, обломки стен или заброшенные жилища, удобные для засады. Завидев кучку путников, подозрительных на вид, он отступал к фургону, где Тиран, Скапен, Блазиус и Леандр составляли внушительный гарнизон, при том что из двух последних один был стар, а другой — труслив, как заяц. Случалось, что в качестве опытного полководца, умеющего предвосхитить обходные маневры врага, он держался в арьергарде, ибо опасность могла явиться и оттуда. Но все предосторожности были излишни и чрезмерны, — никто ни разу не захватил актеров врасплох, то ли потому, что герцог не успел составить план нападения, то ли отказался от своей прихоти, а возможно, что и незажившая рана сковывала его отвагу.
   Зима выдалась не очень суровая. Актеры были сыты и, запасшись у старьевщика теплой одеждой, более надежной, чем театральные саржевые плащи, не ощущали холода, а северный ветер разве что не в меру румянил щеки молодых актрис, не щадя даже изящных носиков. Хотя без этих зимних прикрас и можно было обойтись, они не портили молодых лиц, потому что хорошеньким все на пользу. А у маститой дуэньи Леонарды кожа была вконец испорчена сорока годами гримировки, и ей уж ничто не могло повредить. Самый свирепый аквилон был бессилен перед ней.
   Наконец под вечер, часов около четырех, фургон приблизился к столице со стороны Бьевры, переехал речку по однопролетному мосту и покатил вдоль Сены — славнейшей из рек, которой выпала честь своими водами омывать дворец наших королей и множество других строений, знаменитых на весь мир. Клубы дыма из печных труб собирались у горизонта в гряду рыжеватого, полупрозрачного тумана, за которым красным шаром, лишенным венчика лучей, закатывалось солнце. Из этого марева выплыли, развертываясь широкой перспективой, серо-лиловые очертания домов, дворцов, церквей. На другом берегу реки, за островом Лувье виднелся бастион Арсенала, монастырь селестинцев и почти напротив — стрелка острова Нотр-Дам. За Сен-Бернарскими воротами зрелище стало еще великолепнее. Прямо перед путниками выросла громада собора Парижской богоматери с контрфорсами заалтарного фасада, похожими на ребра гигантских рыб, с двумя четырехугольными башнями и тонким шпилем на пересечении двух нефов. Колоколенки поскромнее поднимались над крышами, указывая на другие церкви и часовни, втиснутые в скопище домов, и врезали свои черные зубцы в светлый край неба. Но грандиозное здание собора всецело приковывало к себе взгляды Сигоньяка, никогда еще не бывавшего в Париже.
   Повозки с различными съестными припасами, всадники и пешеходы, во множестве с шумом и гамом сновавшие во все стороны по набережным и ближним улицам, куда, чтобы сократить путь, временами сворачивал фургон, — все это оглушало и ошеломляло барона, привыкшего к пустынному простору ланд и к мертвой тишине своего ветхого замка. Ему казалось, будто мельничные жернова ходят у него в голове, и он пошатывался, как пьяный. Вот над дворцовыми фронтонами вознесся шпиль Сент-Шапель и засиял своим филигранным совершенством в последних лучах заката. Зажигались огни и красными точками усеивали темные фасады домов, а река отражала их на своей черной глади, растягивая в огненных змей.
   Вскоре на набережной из полумрака выступили контуры церкви и монастыря Великих Августинцев, а на площадке Нового моста Сигоньяк разглядел в темноте по правую руку от себя смутные очертания конной статуи, изображающей славного короля Генриха IV; но фургон свернул на улицу Дофина, недавно проложенную по монастырской земле, и всадник с конем скоро скрылись из глаз.
   На улице Дофина, в дальнем ее конце, близ ворот того же названия находилась большая гостиница, где случалось останавливаться посольствам из неведомых экзотических стран. Обширный трактир мог сразу вместить многочисленных постояльцев. Для лошадей всегда находилась охапка сена, а для седоков — свободная постель. Эту гостиницу Ирод и наметил как самую подходящую для размещения своей театральной орды. Благополучное состояние кассы позволяло такую роскошь, — роскошь отнюдь не бесполезную, ибо она поднимала престиж труппы, показывая, что тут собрались не проходимцы, жулики и дебоширы, которых нужда вынудила взяться за неблагодарное ремесло провинциальных фигляров, а настоящие актеры, честно зарабатывающие себе на жизнь своим талантом. Что это возможно, явствует из «Комической иллюзии, пьесы господина Пьера де Корнеля, прославленного поэта.
   Кухня, куда вошли актеры в ожидании, пока им отведут комнаты, по размерам своим была, очевидно, рассчитана на аппетиты Гаргантюа или Пантагрюэля. Целые деревья пылали в огромном очаге, зиявшем, подобно огнедышащей пасти, какою изображался ад в знаменитых действах на соборной площади города Дуэ. На вертелах, расположенных в несколько этажей, которые вращала собака, точно бешеная крутясь в колесе, золотились целые низки гусей, пулярок, молодых петушков, жарились четверти бычьих туш, телячьи окорока, не говоря уж о куропатках, бекасах, перепелах и прочей мелкой дичи. Поваренок, сам наполовину изжаренный, весь в поту, хотя одет он был в холщовый балахон, поливал всю эту живность черпаком, а опорожнив его, вновь погружал в противень, — поистине труд Данаид, ибо сок тут же стекал снова.
   Вокруг длинного дубового стола, где изготовлялись кушания, суетился целый отряд поваров, рубщиков и поварят, из чьих рук помощники повара принимали нашпигованную, связанную и сдобренную специями птицу и относили к накаленным добела, сыплющим искры печам, скорее подходившим для кузницы Вулкана, нежели для кулинарной лаборатории, тем более что и повара в огненном чаду смахивали на циклопов. Вдоль стен сверкала грозная кухонная батарея из красной меди и латуни; котелки и кастрюли всех размеров, посудины для рыбы, где смело можно было уварить Левиафана, формы для сладких пирогов в виде башен, куполов, пагод, шлемов и сарацинских тюрбанов, словом, все наступательные и оборонительные орудия, какие должен содержать арсенал бога Гастера.
   Поминутно из буфета появлялась дюжая служанка, румяная и толстощекая, как на картинках фламандских мастеров, с корзинами, полными провизии, на голове или на упертой в бок руке.
   «Дай мне мускатного ореха!» — требовал один. «Щепотку корицы!» — кричал другой. «Подбавь сюда всех четырех пряностей! Подсыпь соли в солонку! Гвоздики! Лаврового листа! Ломтик свиного сала, да потоньше! Раздуй эту печь — плохо греет! А эту погаси — так и пылает, все обуглится, как каштаны на горячей жаровне… Подлей навара в бульон! Разбавь соус, смотри, как загустел. Белки не поднимаются, бей их, бей, не жалей! Обваляй окорочек в сухарях! Сними гуся с вертела, он совсем готов! А эту пулярку поверни еще разок-другой! Живее, живее, давай сюда говядину! Она должна быть с кровью! Телятину и цыплят не трогай!

 
Ведь от телятины сырой
И неготовой пищи
Одно и знай — могилы рой
На городском кладбище.

 
   Так и запомни, постреленок! Поварское дело — не шутка. Это дар божий. Отнеси суп-жюльен в шестой номер. Кто наказывал перепелку в тесте? Скорее поверни шпигованного зайца!»
   Так посреди веселого гула существенные замечания перемежались остротами, более соответствующими своему назначению, нежели те замороженные соленые словца, которых наслушался Панург во время таяния полярных льдов, ибо тут они прямо относились к какому-нибудь кушанию, приправе или пряному лакомству.
   Ирод, Блазиус и Скапен, любители поесть, прожорливые, как кошки богомольной ханжи, только облизывались, слушая эти смачные, аппетитные речи, и уверяли, что ставят их во сто крат выше, чем краснобайство Исократа, Демосфена, Эсхина, Гортензия, Цицерона и прочих болтунов, чей пафос подобен вываренным костям без капельки мозговой субстанции.
   — Меня так и тянет расцеловать в обе щеки толстяка повара, жирного и пузатого не хуже монаха, — сказал Блазиус. — С каким победоносным видом распоряжается он горшками и кастрюлями! Ни один полководец в огне битвы не сравнится с ним!
   В ту минуту, как слуга объявил актерам, что комнаты их готовы, новый гость вошел в кухню и приблизился к очагу; это был мужчина лет тридцати, высокого роста, поджарый, мускулистый, с неприятным выражением довольно красивого лица. Отблеск пламени обрисовывал его профиль яркой каемкой, меж тем как вся физиономия скрывалась в тени. Световой блик обнаруживал злые и зоркие глаза, полуприкрытые выпуклыми надбровными дугами, орлиный нос, изогнутый на конце в виде клюва над густыми усами, тонкую нижнюю губу, почти непосредственно переходившую в тяжелый обрубленный подбородок, как будто природе недостало материала, чтобы толком вылепить его. Гладкий воротник из крахмального холста открывал тощую шею, где от худобы выпирал кадык, который, по утверждению старух, является четвертушкой рокового яблока, застрявшего в глотке Адама и по сей день не проглоченного кое-кем из его потомков. Наряд незнакомца состоял из темно-серого суконного полукафтана, надетого поверх куртки буйволовой кожи, из коричневых штанов и войлочных сапог, собиравшихся спиралью выше колен. Комки грязи, частью сухие, частью свежие, служили отметинами долгого пути, а почерневшие от крови колесики шпор доказывали, что всадник понукал усталого скакуна, не щадя его боков. Длинная рапира с кованой чашкой весом не меньше фута висела на широком кожаном поясе, туго стянутом при помощи медной пряжки вокруг тощего стана приезжего. Одежду его дополнял темный плащ, который он вместе со шляпой сбросил на скамью. Трудно было определить, к какому сословию принадлежит незнакомец: он не походил ни на торговца, ни на буржуа, ни на солдата. Скорее всего его можно было отнести к разряду тех малоимущих и захудалых дворян, которые поступают на службу к вельможам и всецело входят в их интересы.
   Сигоньяк, не увлеченный, подобно Ироду или Блазиусу, тайнами кулинарного искусства и не занятый созерцанием съестных чудес, не без любопытства поглядывал на долговязого путешественника, показавшегося ему знакомым, хотя барон и не мог бы сказать, где и когда им довелось встретиться. Тщетно рылся он в памяти, — усилия его были бесплодны. И тем не менее смутное чутье подсказывало ему, что не впервые он сталкивается с этим загадочным незнакомцем, который, очевидно, заметив совсем нежелательное для него внимание барона, повернулся спиной к зале и сделал вид, будто греет руки, склонившись над очагом.
   Так и не вспомнив ничего определенного и поняв, что более пристальное наблюдение может повести к бессмысленной ссоре, барон последовал за комедиантами, которые разошлись по своим комнатам, а затем, наспех приведя себя в порядок, сошлись снова в сводчатой столовой, где подан был ужин, которому они, истомившись голодом и жаждой, в полной мере отдали должное. Блазиус, прищелкивая языком, похваливал вино и подливал себе рюмку за рюмкой, не забывая и товарищей, ибо не был из числа тех эгоистических выпивох, которые совершают возлияния Бахусу в одиночестве: ему не менее нравилось поить других, чем пить самому; Тиран и Скапен не отставали от него. Леандр боялся чрезмерным потреблением спиртного повредить белизне своего лица и расцветить себе нос чирьями и прыщами — украшениями, мало подходящими для первого любовника труппы. Барона же долгое вынужденное воздержание в замке Сигоньяк приучило к чисто кастильской трезвости, и отступал он от нее с неохотой. А кроме того, его тревожил появившийся на кухне приезжий, который казался ему подозрительным по непонятной причине, ибо что может быть естественнее, чем появление нового постояльца в зарекомендовавшем себя трактире.
   Обед прошел весело; разгоряченные вином и вкусной едой, довольные тем, что очутились наконец в Париже — обетованной земле для всех искателей счастья, обогретые комнатным теплом после долгих часов в промозглом фургоне, актеры предавались самым несбыточным мечтам. Мысленно они соперничали с труппой «Бургундского отеля» и театра «Марэ». Им рукоплескали, их носили на руках, приглашали ко двору, они заказывали пьесы искуснейшим драматургам, третировали поэтов, пировали в гостях у вельмож и стремительно богатели. Леандру грезились блистательные победы; он соглашался пощадить разве что королеву. Хоть и не беря в рот спиртного, он был пьян от тщеславия. После интриги с маркизой де Брюйер он считал себя совершенно неотразимым, и самомнение его не знало границ. Серафина предполагала хранить верность кавалеру де Видаленку лишь до тех пор, пока ей не попадется птица поважнее и попышнее. Зербина не строила никаких планов, довольствуясь своим маркизом, который намеревался прибыть в Париж вслед за ней. Тетка Леонарда по возрасту была вне игры, на худой конец могла служить лишь посланницей Иридой, а посему, отмахнувшись от суетных мечтаний, не упускала ни одного лакомого куска. Блазиус спешил подкладывать кушанья ей на тарелку и подливать вина в ее чарку, а старуха только радовалась его комическому усердию.
   Изабелла раньше всех кончила есть и рассеянно лепила из хлебного мякиша голубку, обратив через стол исполненный чистой любви и ангельской нежности взгляд на своего обожаемого Сигоньяка. Ее щеки, побледневшие от утомительного пути, слегка порозовели в теплой атмосфере комнаты. Это придало ей неизъяснимую прелесть, и доводись молодому Валломбрезу увидеть ее сейчас, он обезумел бы от страсти.
   А Сигоньяк с почтительным восхищением созерцал Изабеллу; душевные качества прекрасной девушки трогали его не меньше, чем внешние достоинства, которыми она была так щедро одарена; он не переставал жалеть, что избыток деликатности не позволил ей принять его руку и сердце. После ужина женщины удалились к себе, так же как Леандр и барон, оставив троих матерых пьяниц приканчивать початые бутылки, в чем они, по мнению подававшего им лакея, усердствовали не в меру, но серебряная монетка, сунутая щедрой рукой, вполне утешила его.
   — Запритесь как можно лучше, — сказал Сигоньяк, провожая Изабеллу до дверей ее комнаты, — в гостиницах, где столько люда, надо принимать все меры предосторожности.
   — Не бойтесь ничего, милый барон, — ответила молодая актриса, — моя дверь замыкается на тройной запор, все равно что дверь темницы. Кроме того, там есть еще засов длиной с мою руку; окно загорожено решеткой и не видно слухового окошка, которое темным оком смотрело бы со стены. У путешественников часто бывают ценные вещи, соблазнительные для жуликов, поэтому комнаты в гостиницах запираются наглухо. Сказочная принцесса в своей башне под охраной драконов не лучше защищена от грозящих ей опасностей.
   — Порой все чары оказываются тщетными, и враг проникает в башню, невзирая на любые талисманы, кабалистические знаки и заклинания, — возразил Сигоньяк.
   — Это случается оттого, что принцесса от любви или любопытства поощряет неприятеля, соскучившись сидеть в заточении даже себе во благо, — с улыбкой заметила Изабелла, — а я не принадлежу к таким принцессам. Итак, если не боюсь я — более пугливая, чем лань, что дрожит, заслышав звук рога и лай своры, — вам, в доблести равному Александру и Цезарю, и подавно надо быть спокойным: можете спать крепчайшим сном.
   На прощание она поднесла к его губам хрупкую и нежную ручку, которая оставалась белой, как у герцогини, с помощью тальковой пудры, огуречной помады и особых перчаток. Когда она вошла к себе, Сигоньяк услышал, что ключ повернулся в замке, язычок защелкнулся и задвижка заскрежетала самым успокоительным образом; однако, когда он ступил на порог своей комнаты, по стене коридора, освещенного фонарем, мелькнула тень мужчины, который прошел совсем неслышно, хотя почти что задел его. Сигоньяк стремительно обернулся. Это был тот самый путешественник, что привлек его внимание на кухне, а теперь, верно, направлялся в указанную хозяином комнату. Ничего подозрительного тут не было. И тем не менее барон, делая вид, будто не может сразу попасть в замочную скважину, следил взглядом за таинственным незнакомцем, пока тот не скрылся за поворотом коридора.
   Когда же вслед за тем особенно гулко захлопнулась дверь в затихавшей на ночь гостинице, барон удостоверился, что незнакомец, чьи повадки непонятным образом тревожили его, вошел в свою комнату, расположенную, очевидно, на другом конце гостиницы.
   Не чувствуя ни малейшего желания спать, Сигоньяк сел за письмо своему верному Пьеру, которому обещал написать тотчас по прибытии в Париж. Он как можно яснее выводил буквы, ибо преданный слуга не отличался ученостью и читал только по-печатному. Письмо гласило:
   «Добрый мой Пьер, вот я и в Париже, где, как говорят, я должен преуспеть и восстановить блеск моего рода, пришедшего в упадок, хотя, по правде сказать, я не вижу к тому способов. Но если счастливый случай приведет меня ко двору и если мне удастся получить аудиенцию у короля, подателя всяческих милостей, то, конечно, услуги, оказанные моими предками его предшественникам, будут мне зачтены. Его величество не потерпит, чтобы родовитая фамилия, разоренная войнами, угасла столь бесславно. А пока, не имея иных средств, я играю на театре и успел заработать этим ремеслом несколько пистолей, из коих часть пошлю тебе, как только случится верная оказия. Может, лучше было бы мне поступить солдатом в какой-нибудь полк; но стеснять свою свободу я не хотел, и тому, чьи предки привыкли главенствовать и кто ни от кого не получал приказов, претит повиноваться, как бы ни был он беден. Да и одиночество сделало меня нелюдимым и строптивым. Единственным примечательным происшествием за все время долгого пути была дуэль с неким герцогом, человеком злобным и весьма искусным фехтовальщиком, но я со славой вышел из этой схватки, благодаря твоим отличным урокам. Я насквозь проколол ему руку, и мне ничего не стоило бы уложить его на месте, ибо он слабее в обороне, нежели в нападении, будучи более горячим, чем осмотрительным, и менее стойким, чем быстрым. Несколько раз он оказывался незащищенным, и я смело мог бы отправить его на тот свет с помощью одного из неотразимых ударов, которым ты так терпеливо обучал меня во время наших схваток в сводчатой зале Сигоньяка, единственной, где пол достаточно крепок, чтобы выдержать упор ног, — тех схваток, которые мы затягивали без конца, чтобы скоротать время, размять пальцы и усталостью заработать себе крепкий сон. Словом, твой ученик не посрамил тебя и после этой, право же, нетрудной победы значительно поднялся в мнении общества. Если верить ему, я первостатейный фехтовальщик, настоящий мастер этого дела. Но довольно о дуэлях. Невзирая на впечатления новой жизни, я часто думаю о приюте моей печальной юности, жалком старом замке, который скоро совсем обрушится на могилы моих предков. Издали он уже не кажется мне невзрачным и угрюмым: бывают минуты, когда я мысленно брожу по его пустынным залам, смотрю на пожелтевшие портреты, которые долгое время были единственным моим обществом, слушаю, как хрустят у меня под ногами осколки оконных стекол; и грезы эти доставляют мне щемящую радость. С великим удовольствием повидал бы я также твое издавна знакомое загорелое лицо, освещенное в мою честь доброй улыбкой. И еще, — скажу не стыдясь, — мне бы очень хотелось послушать мурлыканье Вельзевула, лай Миро и ржание бедняги Баярда, который таскал меня на себе из последних сил, хоть я и не отличаюсь большим весом. Несчастливец, покинутый людьми, отдает часть своей души животным, чью преданность не отпугивают невзгоды. Живы ли они, славные любящие звери, видно ли, чтобы они вспоминали и жалели обо мне? Удается ли тебе уберечь их от голодной смерти в этом обиталище нищеты и урвать им какие-то крохи от твоего скудного стола? Постарайтесь все четверо дожить до того дня, как я вернусь к вам, — бедный или богатый, счастливый или отчаявшийся, — чтобы разделить со мною нищету или богатство и, по соизволению судьбы, вместе кончить наш век в том краю, где мы вместе страдали. Если мне суждено быть последним из Сигоньяков, да будет на то воля господня! В усыпальнице моих предков найдется для меня свободное место.
   Барон де Сигоньяк.»
   Барон скрепил письмо перстнем с печатью — единственной драгоценностью, которую сохранил от отца и где были вырезаны три аиста на лазоревом поле; подписав адрес, он спрятал послание в бумажник, чтобы отправить его, когда случится нарочный в Гасконию. Из замка Сигоньяк, куда перенесли его воспоминания о Пьере, он воротился мыслями к Парижу и настоящему положению вещей. Хотя час был уже поздний, за окном глухо рокотал большой город, который, подобно океану, не умолкает и тогда, когда представляется спящим. То раздавался топот копыт, то грохот кареты, постепенно затихая вдали; то загорланит песню запоздалый гуляка, то послышится звон скрестившихся клинков или вопль прохожего, на которого напали воры с Нового моста, или вой бездомной собаки, или еще какой-нибудь невнятный шум. Среди всех этих звуков Сигоньяк уловил шаги человека в сапогах, украдкой пробирающегося по коридору. Барон потушил плошку, чтобы его не выдал свет, и, приоткрыв дверь, различил в дальнем конце коридора мужскую фигуру, тщательно закутанную в темный плащ и направляющуюся в комнату того постояльца, что с первого взгляда показался ему подозрительным. Через несколько мгновений еще один субъект, у которого скрипели сапоги, хотя он старался ступать как можно легче, исчез в том же направлении. Не прошло и получаса, как третий молодец с довольно зверской рожей появился в неверном свете затухающего фонаря и свернул за угол коридора. Он был вооружен, как и двое первых, и длинная шпага поднимала сзади край его плаща. Тень от широкополой шляпы с черным пером скрывала его черты.
   Странная процессия дюжих молодчиков порядком озадачила Сигоньяка, а то, что их было четверо, напомнило ему нападение на него в Пуатье по пути из театра после ссоры с герцогом де Валломбрезом. Его словно что-то осенило, и в человеке, привлекшем его внимание на кухне, он узнал того мерзавца, наскок которого мог оказаться роковым, если бы он, Сигоньяк, не был готов к отпору. Именно этот бездельник покатился, задрав копыта, после того как капитан Фракасс нахлобучил ему шляпу до плеч, угостив его ударами шпаги наотмашь. Остальные, по всей вероятности, были его соучастниками, обращенными в бегство мужественным вмешательством Ирода и Скапена. Какой случай или, вернее говоря, какой умысел свел их в том же трактире, где остановилась труппа, да еще в один вечер с ней? Надо думать, они следовали за актерами по пятам. Правда, Сигоньяк неусыпно был начеку, но легко ли распознать врага в конном путнике, который проскакал мимо, не останавливаясь и только бросив на вас рассеянный взгляд, каким обычно обмениваются в дороге? Ясно было одно — ненависть и любовь молодого герцога отнюдь не угасли и в равной мере требовали удовлетворения. А мстительность его стремилась уловить в те же сети Изабеллу и Сигоньяка. Бесстрашный от природы, барон не боялся для себя козней этих наемных бандитов, не сомневаясь, что их обратит в бегство один вид его клинка и шпага не придаст им больше храбрости, чем палка; опасался он какой-нибудь подлой и хитрой ловушки для молодой актрисы. Поэтому он принял соответствующие предосторожности и решил вовсе не ложиться спать. Зажегши все свечи, какие были в его комнате, он растворил дверь, чтобы сноп света из нее падал на противоположную стену коридора, куда как раз выходила дверь Изабеллы; потом спокойно сел, положив возле себя шпагу и кинжал, дабы в любую минуту иметь их под рукой. Долго прождал он, ничего особого не замечая. Два часа отзвонили уже куранты на «Самаритянке» и пробили соседние башенные часы у Великих Августинцев, когда в коридоре послышался легкий шорох, и вскоре по освещенному квадрату стены нерешительно и довольно смущенно прошмыгнул первый незнакомец, оказавшийся не кем иным, как Мерендолем, одним из бретеров герцога де Валломбреза. Сигоньяк стоял теперь на пороге своей комнаты, зажав в руке шпагу, явно готовый к нападению и к обороне, и вид у него был такой отважный, такой горделиво-победоносный, что Мерендоль прошел мимо, потупив голову и не проронив ни слова. Трое его спутников, гуськом следовавших за ним, испугались яркого света, посреди которого грозно пламенела фигура Сигоньяка, и бросились наутек, да так стремительно, что последний из них уронил клещи, которыми, очевидно, предполагалось взломать дверь капитана Фракасса, когда он будет спать. Барон насмешливо помахал им рукой, и вскоре во дворе застучали копыта выведенных из конюшни лошадей. Четверо мошенников, потерпев неудачу, улепетывали во всю мочь.