Страница:
— Во имя всех чертей, забирай сейчас же свои деньги, — произнес Валломбрез тоном, не терпящим возражений, — иначе я прикажу выкинуть тебя и твою казну в окна, не раскрывая их. Сроду не видывал столь совестливых жуликов. Ты, Мерендоль, никак не способен на столь красивый поступок, который так и просится в назидательные прописи для юношества. — Увидев, что бретер заколебался, он добавил: — Дарю тебе эти пистоли, чтобы ты выпил за мое здоровье.
— Это, монсеньор, будет выполнено свято, — ответил Лампурд, — однако ваша светлость, надеюсь, не обидится, если часть из них я употреблю на игру.
И, сделав шаг по направлению к столику, он протянул свою костлявую руку, с проворством фокусника схватил кошелек, и тот, как по волшебству, исчез на дне его кармана, где, издав металлический звон, столкнулся со стаканчиком для костей и колодой карт. По непринужденности движений нетрудно было заметить, что Жакмену Лампурду куда привычнее брать, нежели отдавать.
— Я лично уклоняюсь от участия во всем, что касается Сигоньяка, — заявил он, — но, если вам угодно, монсеньор, я порекомендую взамен себя моего alter ego[16], кавалера Малартика, человека настолько сметливого, что ему можно поручать самые рискованные дела. У него изобретательный ум и ловкие руки. К тому же он вполне свободен от предрассудков и предубеждений. Я в общих чертах набросал план похищения актрисы, которой вы оказываете честь своим вниманием, а Малартик с присущей его методе точностью разработает этот план во всех подробностях. Что говорить, многим сочинителям комедий, которым хлопают на театре за умело построенный сюжет, не мешало бы советоваться с Малартиком насчет хитросплетений интриги, изобретательности и ловкости махинаций. Мерендоль знает Малартика и может поручиться за его редкостные качества. Ничего лучшего вам, монсеньор, не удалось бы найти, и я, смею сказать, делаю вам настоящий подарок. Однако не стану злоупотреблять терпением вашей светлости. Когда вы соизволите принять решение, вам достаточно будет приказать, чтобы кто-нибудь из ваших слуг начертил мелом крест слева от входа в «Коронованную редиску». Малартик поймет и, должным образом переодетый, явится в особняк Валломбрезов, чтобы получить точные указания и приступить к делу.
Завершив свою блистательную речь, мэтр Жакмен Лампурд проделал те же сложные манипуляции со своей шляпой, что и в начале беседы, затем нахлобучил ее на голову и вышел из кабинета размеренным, величавым шагом, весьма довольный своим красноречием и умением себя держать перед знатным вельможей.
Это оригинальное явление, менее удивительное, однако, в тот век светских дуэлистов и наемных убийц, чем во всякую другую эпоху, немало позабавило и заинтересовало молодого герцога де Валломбреза. Жакмен Лампурд понравился ему своей незаурядностью и своеобразной честностью; он даже простил этому бретеру неудачную попытку убить Сигоньяка. Раз барон устоял против подлинного мастера фехтования, значит, он действительно непобедим и получить рану от его руки не так уж позорно и мучительно для самолюбия. Да и при всем своем буйном нраве Валломбрез не переставал считать убийство Сигоньяка довольно неблаговидным поступком, но не из чувствительности или совестливости, а потому, что противник его был дворянин; он не задумался бы отправить на тот свет с полдюжины неугодных ему буржуа, потому что кровь подобного сброда имела в его глазах не больше цены, чем ключевая вода. Конечно, он предпочел бы сам сразить своего соперника, но превосходство Сигоньяка как фехтовальщика, превосходство, о котором напоминала боль в едва затянувшейся ране на руке, оставляло мало шансов на благоприятный исход новой дуэли, или нападения с оружием в руках. Таким образом, ему больше улыбалась мысль похитить Изабеллу, открывавшая перед ним заманчивые любовные перспективы. Он не сомневался, что в разлуке с Сигоньяком и со своими товарищами молодая актриса не замедлит растаять, подпав под обаяние молодого герцога, наделенного столь обольстительной наружностью, кумира самых высокопоставленных придворных дам. Неисправимая самонадеянность Валломбреза опиралась на обширный опыт, оправдывающий его притязания, и в самом своем наглом хвастовстве он ни на йоту не грешил против истины. Хотя Изабелла только что отвергла его, молодой герцог считал несуразной, абсурдной, немыслимой и оскорбительной самую возможность не быть любимым.
«Стоит мне продержать ее несколько дней в уединенном уголке, где она будет всецело в моей власти, и я, уж конечно, сумею ее покорить, — мысленно рассуждал он. — Я покажу себя таким внимательным, таким пылким, таким красноречивым, что вскоре ей и самой станет непонятно, как могла она так долго мне противиться. Я увижу, как она смущена, как при моем появлении меняется в лице и опускает свои длинные ресницы, а когда я обниму ее, она, стыдясь и робея, склонит головку мне на плечо. Отвечая на мой поцелуй, она признается, что давно меня любит, а упорством своим хотела лишь разжечь мой пыл, или же сошлется на страх и трепет смертной, преследуемой богом, или начнет лепетать еще какой-нибудь милый вздор, который всегда найдется в такие минуты у женщины, даже у самой целомудренной. Но когда она будет моя и душой и телом, тогда-то я отплачу ей за прежние обиды».
— Это, монсеньор, будет выполнено свято, — ответил Лампурд, — однако ваша светлость, надеюсь, не обидится, если часть из них я употреблю на игру.
И, сделав шаг по направлению к столику, он протянул свою костлявую руку, с проворством фокусника схватил кошелек, и тот, как по волшебству, исчез на дне его кармана, где, издав металлический звон, столкнулся со стаканчиком для костей и колодой карт. По непринужденности движений нетрудно было заметить, что Жакмену Лампурду куда привычнее брать, нежели отдавать.
— Я лично уклоняюсь от участия во всем, что касается Сигоньяка, — заявил он, — но, если вам угодно, монсеньор, я порекомендую взамен себя моего alter ego[16], кавалера Малартика, человека настолько сметливого, что ему можно поручать самые рискованные дела. У него изобретательный ум и ловкие руки. К тому же он вполне свободен от предрассудков и предубеждений. Я в общих чертах набросал план похищения актрисы, которой вы оказываете честь своим вниманием, а Малартик с присущей его методе точностью разработает этот план во всех подробностях. Что говорить, многим сочинителям комедий, которым хлопают на театре за умело построенный сюжет, не мешало бы советоваться с Малартиком насчет хитросплетений интриги, изобретательности и ловкости махинаций. Мерендоль знает Малартика и может поручиться за его редкостные качества. Ничего лучшего вам, монсеньор, не удалось бы найти, и я, смею сказать, делаю вам настоящий подарок. Однако не стану злоупотреблять терпением вашей светлости. Когда вы соизволите принять решение, вам достаточно будет приказать, чтобы кто-нибудь из ваших слуг начертил мелом крест слева от входа в «Коронованную редиску». Малартик поймет и, должным образом переодетый, явится в особняк Валломбрезов, чтобы получить точные указания и приступить к делу.
Завершив свою блистательную речь, мэтр Жакмен Лампурд проделал те же сложные манипуляции со своей шляпой, что и в начале беседы, затем нахлобучил ее на голову и вышел из кабинета размеренным, величавым шагом, весьма довольный своим красноречием и умением себя держать перед знатным вельможей.
Это оригинальное явление, менее удивительное, однако, в тот век светских дуэлистов и наемных убийц, чем во всякую другую эпоху, немало позабавило и заинтересовало молодого герцога де Валломбреза. Жакмен Лампурд понравился ему своей незаурядностью и своеобразной честностью; он даже простил этому бретеру неудачную попытку убить Сигоньяка. Раз барон устоял против подлинного мастера фехтования, значит, он действительно непобедим и получить рану от его руки не так уж позорно и мучительно для самолюбия. Да и при всем своем буйном нраве Валломбрез не переставал считать убийство Сигоньяка довольно неблаговидным поступком, но не из чувствительности или совестливости, а потому, что противник его был дворянин; он не задумался бы отправить на тот свет с полдюжины неугодных ему буржуа, потому что кровь подобного сброда имела в его глазах не больше цены, чем ключевая вода. Конечно, он предпочел бы сам сразить своего соперника, но превосходство Сигоньяка как фехтовальщика, превосходство, о котором напоминала боль в едва затянувшейся ране на руке, оставляло мало шансов на благоприятный исход новой дуэли, или нападения с оружием в руках. Таким образом, ему больше улыбалась мысль похитить Изабеллу, открывавшая перед ним заманчивые любовные перспективы. Он не сомневался, что в разлуке с Сигоньяком и со своими товарищами молодая актриса не замедлит растаять, подпав под обаяние молодого герцога, наделенного столь обольстительной наружностью, кумира самых высокопоставленных придворных дам. Неисправимая самонадеянность Валломбреза опиралась на обширный опыт, оправдывающий его притязания, и в самом своем наглом хвастовстве он ни на йоту не грешил против истины. Хотя Изабелла только что отвергла его, молодой герцог считал несуразной, абсурдной, немыслимой и оскорбительной самую возможность не быть любимым.
«Стоит мне продержать ее несколько дней в уединенном уголке, где она будет всецело в моей власти, и я, уж конечно, сумею ее покорить, — мысленно рассуждал он. — Я покажу себя таким внимательным, таким пылким, таким красноречивым, что вскоре ей и самой станет непонятно, как могла она так долго мне противиться. Я увижу, как она смущена, как при моем появлении меняется в лице и опускает свои длинные ресницы, а когда я обниму ее, она, стыдясь и робея, склонит головку мне на плечо. Отвечая на мой поцелуй, она признается, что давно меня любит, а упорством своим хотела лишь разжечь мой пыл, или же сошлется на страх и трепет смертной, преследуемой богом, или начнет лепетать еще какой-нибудь милый вздор, который всегда найдется в такие минуты у женщины, даже у самой целомудренной. Но когда она будет моя и душой и телом, тогда-то я отплачу ей за прежние обиды».
XV. Малартик за делом
Как ни силен был гнев вернувшегося ни с чем Валломбреза, не меньше распалился гневом Сигоньяк, узнав о новом покушении герцога на честь Изабеллы. Тирану и Блазиусу еле удалось отговорить барона от намерения тотчас же бежать к Валломбрезу, чтобы вызвать его на дуэль, от которой герцог непременно бы отказался, ибо Сигоньяк, не будучи ни братом, ни мужем, ни признанным любовником актрисы, не имел ни малейшего права требовать объяснений поступка, в котором, кстати, не было ничего предосудительного. Во Франции никому и никогда не возбранялось ухаживать за хорошенькой женщиной. Нападение наемного убийцы на Новом мосту было, разумеется, менее законно, и хотя, по всей вероятности, почин и тут исходил от молодого герцога, как проследить темные ходы, связавшие заведомого бандита с блистательным вельможей? Но, допустим, их удалось бы вскрыть; как это доказать, у кого просить защиты от подлых ловушек? В глазах власть имущих, пока Сигоньяк скрывал свое имя, он был лишь презренным скоморохом, шутом низкого пошиба, которого дворянин вроде Валломбреза мог по своей прихоти проучить палками, засадить в темницу или попросту убить, если тот чем-то не угодил или помешал ему, и никто не стал бы за это порицать высокородного аристократа. Изабеллу за отказ поступиться своей честью обозвали бы ломакой и недотрогой, ибо добродетель актрис встречала не одного Фому Неверного и скептика Пиррона. Значит, открыто обвинить герцога не представлялось возможным, отчего Сигоньяк приходил в бешенство, но поневоле признавал правоту Ирода и Педанта, советовавших молчать, смотреть в оба и быть настороже, потому что этот проклятущий герцог, красивый, как бог, и злобный, как дьявол, конечно, не отступится от своих намерений, хоть они и потерпели крах по всем статьям. Ласковый взгляд Изабеллы, которая сжала своими белыми ручками трепещущие руки Сигоньяка, заклиная его из любви к ней обуздать свое рвение, окончательно успокоил барона, и жизнь вошла в обычную колею.
Первые спектакли труппы стяжали большой успех. Стыдливая грация Изабеллы, искрящийся задор Субретки, кокетливое изящество Серафины, смехотворная напыщенность капитана Фракасса, величественный пафос Тирана, белые зубы и розовые десны Леандра, комическое простодушие Педанта, лукавство Скапена, превосходная игра Дуэньи произвели в Париже такое же впечатление, что и в провинции; после того как наши актеры понравились городу, им оставалось лишь получить одобрение двора, где собраны люди с особо изысканным вкусом и особо тонкие ценители театрального искусства; уже поговаривали о том, чтобы пригласить труппу в Сен-Жермен, так как король, услышав о ней, пожелал ее увидеть, к немалому восторгу Ирода, главы и казначея труппы. Многих знатные лица просили актеров дать спектакль у них на дому по случаю какого-нибудь празднества или бала, потому что дамы любопытствовали посмотреть труппу, соперничавшую с актерами «Бургундского отеля» и театра «Марэ».
Не мудрено, что Ирод, привыкнув к таким просьбам, ничуть не удивился, когда в одно прекрасное утро в гостиницу на улице Дофина явился то ли управитель, то ли дворецкий из богатого дома, весьма почтенный на вид, какими бывают простолюдины, состарившиеся в услужении у родовитых фамилий, и пожелал поговорить с ним о делах театра от имени хозяина своего, графа де Поммерейля.
Этот дворецкий был одет с головы до ног во все черное, с цепью из золотых дукатов на шее, в шелковых чулках, в башмаках с большими помпонами, тупоносых и просторных, как положено старику, у которого случаются приступы подагры. Отложной воротник белел на черном камзоле и оттенял загоревшее на деревенском солнце лицо, где, точно хлопья снега на античных изваяниях, выделялись брови, усы и бородка. Длинные, совершенно седые волосы ниспадали до самых плеч, придавая всей наружности дворецкого весьма патриархальный и положительный вид. Должно быть, он принадлежал к той вымирающей породе старых слуг, которые пекутся о благополучии господ больше, нежели о своем собственном, корят их за неразумные траты и в трудную годину приносят свои скудные сбережения, чтобы поддержать семью, кормившую их во времена процветания.
Ирод не мог налюбоваться приятным обличием и благолепием дворецкого, который, поклонившись, повел такую учтивую речь:
— Следовательно, вы и есть тот самый Ирод, который твердой рукой, подобно Аполлону, управляет сонмом муз, иначе говоря, превосходной труппой, чья слава распространилась по всему городу и даже за пределами его, достигнув владений моего хозяина.
— Да, мне выпала эта честь, — отвечал Ирод, отвесив самый любезный поклон, который только мог сочетаться со свирепой физиономией трагика.
— Граф де Поммерейль очень желал бы развлечь своих именитых гостей представлением театральной пьесы у себя в замке, — продолжал старик. — Решив, что ни одна труппа не пригодна для этого в такой мере, как ваша, он прислал меня спросить, не согласитесь ли вы дать спектакль у него в поместье, расположенном всего в нескольких лье от Парижа. Граф, хозяин мой, весьма щедрый вельможа, не постоит за расходами и ничего не пожалеет, чтобы видеть у себя вашу прославленную труппу.
— Я сделаю все возможное, дабы удовлетворить желание столь благородного кавалера, — ответил Ирод, — хотя нам и трудно отлучиться из Парижа даже на несколько дней в самый разгар наших успехов.
— Это займет не более трех дней: один на дорогу, другой на представление и третий на обратный путь, — ответил дворецкий. — В замке имеется готовый театр, где вам придется только установить декорации; граф приказал вручить вам сто пистолей на мелкие дорожные расходы, столько же вы получите после спектакля, актрисам же, без сомнения, будут сделаны подарки: кольца, брошки, браслеты, словом, вещицы, к которым всегда чувствительно женское кокетство.
Подкрепляя слова действием, управитель графа де Поммерейля вытащил из кармана длинный и увесистый кошелек, как водянкой, раздутый деньгами, наклонил его и высыпал на стол сто новеньких золотых монет, блестевших весьма соблазнительно.
Тиран смотрел на груду денег и с удовлетворением поглаживал свою черную бороду. Вдоволь наглядевшись, он сложил монеты столбиком, а затем пересыпал в свой кармашек и знаком выразил согласие.
— Значит, вы принимаете приглашение, — сказал дворецкий, — я так и доложу своему хозяину.
— Я предоставляю себя и своих товарищей в распоряжение его сиятельства, — подтвердил Ирод. — А теперь укажите мне день, когда должен состояться спектакль, и пьесу, которую угодно видеть графу, чтобы мы захватили нужные костюмы и реквизит.
— Хорошо бы назначить спектакль не позже чем на четверг, — сказал дворецкий, — мой хозяин сгорает от нетерпения, а в выборе пьесы он всецело полагается на вас.
— Последняя модная новинка — это «Комическая иллюзия» молодого нормандского сочинителя, подающего большие надежды, — ответил Ирод.
— Пусть будет «Комическая иллюзия», стихи там недурны, а главное — превосходна роль Хвастуна.
— Теперь остается лишь точно указать местоположение замка, чтобы нам не пришлось плутать, и путь, которым следует туда добираться.
Управитель графа де Поммерейля дал такие тщательные, исчерпывающие объяснения, что их достало бы слепцу, нащупывающему дорогу клюкой; но, должно, быть, опасаясь, что актер перепутает в пути указания, докуда ехать прямо, где свернуть вправо, а потом взять влево, он добавил:
— Дабы не обременять такими обыденными, прозаическими подробностями вашу память, занятую прекраснейшими стихами наших лучших поэтов, я пришлю за вами лакея, который будет служить вам проводником.
Уладив таким образом дело, старик удалился после бесчисленных прощальных приветствий с обеих сторон, причем в ответ на каждый поклон Ирода гость старался перещеголять его, сгибаясь еще ниже. Они напоминали две скобки, которые тряслись друг против друга, одержимые пляской святого Витта. Не желая выйти побежденным из этого состязания в учтивости, Тиран спустился с лестницы, прошел по всему двору и уже в воротах отвесил старику последний самый низкий поклон, выгнув спину, вогнув грудь, насколько позволял ему живот, прижав локти к туловищу, а головой почти коснувшись земли.
Если бы Ирод проследил глазами за управителем графа де Поммерейля до конца улицы, он, быть может, заметил бы, что, вопреки законам перспективы, фигура гостя вырастала по мере удаления. Согбенная спина расправилась, старческая дрожь в руках прекратилась, а живость походки отнюдь не указывала на подагру; но Ирод воротился домой, не успев ничего этого увидеть.
В среду поутру, когда трактирные слуги грузили декорации и узлы в запряженный парой крепких лошадей фургон, нанятый Тираном для перевозки труппы, высокий детина в богатой лакейской ливрее, верхом на крепком першеронском коньке, появился у ворот гостиницы и щелканьем бича оповестил актеров, что прибыл провожатый и чтобы они поторапливались. Дамы, любящие понежиться в постели и повозиться с одеванием, даже если они актрисы, привыкшие на театре мгновенно менять костюм, наконец сошли и расположились возможно удобнее на досках, устланных соломой и прикрепленных к боковым стенкам фургона. Человечек на «Самаритянке» отбил восемь ударов, когда тяжеловесная колымага стронулась с места. За полчаса она проехала Сент-Антуанские ворота и Бастилию, чьи массивные башни отражались в темных водах рва. Затем, миновав предместье, где среди хилых огородов мелькали редкие домики, фургон покатил вдоль полей по дороге на Венсенн; сторожевая башня замка уже виднелась вдали сквозь дымку голубоватого утреннего тумана, тающего под лучами солнца, как рассеивается ветром дым от орудий.
Лошади были бодры, шли резвым шагом и вскоре достигли старинной крепости, готические украшения которой сохранились неплохо, но уже не были способны противостоять пушкам и бомбардам. Позолоченные полумесяцы над минаретами капеллы, построенной Пьером де Монтеро, весело сверкали поверх крепостных стен, словно гордились, что соседствуют с крестом, символом искупления. Полюбовавшись несколько минут памятником былой славы наших королей, путники въехали в лес, где среди кустарника и молодой поросли величаво вздымались дряхлые дубы, должно быть, современники того, под сенью которого Людовик Святой творил суд — занятие, как нельзя более подобающее монарху.
Дорога была мало езженная, и часто повозка, бесшумно катясь по мягкой, а иногда и поросшей травой земле, заставала врасплох кроликов, которые резвились, отряхивая себе лапками мордочки; они бросались наутек, как будто за ними гналась свора собак, чем весьма потешали актеров. Немного подальше испуганная белка перебегала дорогу, и еще долго было видно, как она мелькает среди оголенных деревьев. Все это особенно занимало Сигоньяка, воспитанного и выросшего на природе. Ему приятно было созерцать поля, кусты, леса, животных на воле — зрелище, которого он лишился с тех пор, как жил в городе, где только и видишь что дома, грязные улицы, дымящиеся трубы — творения рук человеческих, а не божьих. Он бы очень тосковал в городе, если бы лазоревые глаза милой девушки не заменили ему всю небесную лазурь.
За лесом начинался небольшой подъем в гору, и Сигоньяк сказал Изабелле:
— Душенька моя, пока фургон будет взбираться по холму, не хотите ли об руку со мной пройтись пешком, чтобы хоть немного согреть и размять ноги? Дорога тут ровная, день сегодня ясный, с морозцем, но не слишком холодный.
Молодая актриса согласилась на предложение Сигоньяка и, положив пальчики на подставленную им руку, легко спрыгнула с повозки. Скромность ее воспротивилась бы свиданию с глазу на глаз в четырех стенах, но допускала такую невинную прогулку вдвоем с возлюбленным среди природы. Они то шли вперед, как птицы паря над землей на крыльях любви, то останавливались на каждом шагу, смотрели в глаза друг другу и наслаждались тем, что они вместе, идут рядом, рука об руку. Сигоньяк говорил Изабелле, как он ее любит, и, хотя он повторял эти речи в который раз, они казались ей такими же новыми, как первое слово, сказанное Адамом после его сотворения, когда впервые глаголили его уста. Будучи самым деликатным и самым бескорыстным созданием на свете в том, что касалось чувства, Изабелла пыталась ласковым отпором и мнимым неудовольствием удержать в границах дружбы любовь, которую она не хотела увенчать, считая ее пагубной для будущности барона. Но эти милые распри и возражения лишь усиливали любовь Сигоньяка, не вспоминавшего в этот миг о надменной Иоланте де Фуа, как будто ее и вовсе не существовало.
— Как бы вы ни старались, дорогая, — говорил он любимой, — вам не удастся поколебать мое постоянство. Чтобы ваши сомнения рассеялись сами собой, я, если надо, буду ждать хотя бы до тех пор, когда золото ваших прекрасных волос превратится в серебро.
— О, тогда я сама стану лучшим средством от любви и своим уродством способна буду отпугнуть неустрашимейшего смельчака, — возразила Изабелла. — Боюсь, что награда за верность обратится в наказание.
— Даже в шестьдесят лет вы сохраните все свое обаяние, подобно мэйнаровской старой красавице, — галантно отвечал Сигоньяк, — потому что красота ваша исходит из души, душа же бессмертна.
— Все равно вам несладко бы пришлось, если бы я поймала вас на слове и обещала свою руку не раньше, чем мне сравняется пять десятков. Однако довольно шуток, — продолжала она, переходя на серьезный тон, — вы знаете мое решение, так довольствуйтесь же тем, что вас любят больше, чем любили кого-либо из смертных с тех пор, как сердца бьются на земле.
— Не спорю, столь пленительное признание должно бы меня удовлетворить, но любовь моя беспредельна, и ей несносна малейшая преграда. Бог может повелеть морю: «Ты не разольешься далее», — и оно послушается. Но для страсти, подобной моей, нет берегов, она все нарастает, сколько бы вы ангельским голоском ни твердили ей: «Остановись».
— Сигоньяк, такие разговоры сердят меня, — сказала Изабелла с недовольной гримаской, ласкающей лучше нежной улыбки; ибо душу девушки, помимо воли, заполняла радость от этих уверений в любви, которую не расхолаживал самый суровый отпор.
Молча прошли они несколько шагов. Сигоньяк боялся настаивать, чтобы не прогневить ту, кого любил больше жизни. Внезапно Изабелла отдернула руку и легко, как лань, с возгласом детской радости побежала к обочине дороги.
На склоне косогора, у подножья дуба, среди палой листвы, наметенной зимним ветром, она увидела фиалку, должно быть, первую в году, потому что стоял только еще февраль месяц; опустившись на колени, молодая актриса осторожно раздвинула сухие листья и травинки, ногтем подрезала хрупкий стебелек и возвратилась с цветком, радуясь больше, чем если бы ей попался драгоценный аграф, забытый во мху какой-нибудь принцессой.
— Посмотрите, какая миленькая, — сказала она, показывая фиалку Сигоньяку, — листочки только-только раскрываются под первыми лучами солнца.
— Она распустилась вовсе не от солнца, а от вашего взгляда, — возразил Сигоньяк. — У нее в точности цвет ваших глаз.
— Она не пахнет потому, что ей холодно, — сказала Изабелла и спрятала зябкий цветочек под косынку. Немного погодя она вынула его, долго вдыхала легкий запах и, украдкой поцеловав, протянула цветок Сигоньяку. — Как он теперь благоухает! Согревшись у меня на груди, крошечная душа скромного цветочка издает свой тонкий аромат.
— Это вы надушили его, — возразил Сигоньяк, поднося фиалку к губам, чтобы вкусить с нее поцелуй Изабеллы. — В его нежном и сладостном благоухании нет ничего земного.
— Вот гадкий! — воскликнула Изабелла. — Я ему простодушно даю понюхать цветок, а он изощряется, сочиняя невесть какие concetti[17] в духе Марини, как будто действие происходит не на проезжей дороге, а в алькове какой-нибудь прославленной жеманницы. Что с ним поделаешь? На каждое простое словечко он отвечает мадригалом.
Несмотря на мнимое возмущение, молодая актриса на самом деле не очень-то гневалась на Сигоньяка, иначе она не оперлась бы вновь на его руку, и даже крепче, чем того требовала ее обычно столь легкая поступь, да и дорога была в этом месте ровная, как садовая аллея. Из вышесказанного явствует, что самая безупречная добродетель не остается равнодушной к похвалам и даже скромность находит способ отблагодарить за лесть.
Фургон медленно взбирался по крутому склону холма, под которым примостилось несколько лачужек, словно поленившихся взлезть наверх. Обитатели их были на полевых работах, и на краю дороги виднелись лишь фигуры слепца и его поводыря, мальчика-подростка, которые, должно быть, остались здесь, чтобы просить милостыню у проезжих. Слепец, явно обремененный годами, тянул в нос унылую жалобу, сетуя на свою немощь, прося путников о подаянии и обещая вымолить для них райское блаженство в оплату за их щедроты. Его заунывный голос давно уже тревожил слух Изабеллы и Сигоньяка своим назойливым гуденьем, некстати врываясь в их сладкозвучный любовный дуэт, — барон даже начал раздражаться: когда рядом поет соловей, противно слушать, как вдали каркает ворон.
После того как поводырь предупредил нищего об их приближении, тот стал вдвойне усердствовать в стенаниях и мольбах. Чтобы побудить путников быть пощедрее, он потрясал деревянной чашкой, где бренчало несколько лиаров, денье и других мелких монет. Голова старика была повязана изодранной тряпицей, согнутую дугой спину покрывал грубошерстный плащ, очень толстый и тяжелый, более похожий на попону вьючного животного, нежели на человеческую одежду, и, по всей вероятности, полученный в наследство после мула, околевшего от сапа или коросты. Глаза его были заведены вверх, и только белок выделялся на темном морщинистом лице, производя отталкивающее впечатление; весь низ физиономии утопал в длинной седой бороде, достойной капуцина или отшельника, доходившей до самого пупа, очевидно, для симметрии с шевелюрой. Тела его не было видно, только дрожащие руки высовывались из плаща, встряхивая сосуд для сбора подаяний. В знак благочестия и покорности воле Провидения под коленопреклоненным слепцом была соломенная подстилка, истертая, прогнившая более, чем гноище древнего Иова. Сострадание к этому человеческому отребью неминуемо сочеталось с омерзением, и милосердный даятель отводил взгляд, бросая свою лепту.
У подростка, стоявшего подле старца, был вид злобного дичка. Длинные пряди черных волос струились по щекам. Старая продавленная, непомерно большая шляпа, подобранная где-нибудь у придорожного столба, затеняла всю верхнюю часть лица, оставляя на свету только подбородок и рот, в котором жестокой белизной сверкали зубы. Рубище из грубого холста составляло всю его одежду, обрисовывая худое, крепко сбитое тело, не лишенное изящества, невзирая на вопиющую нищету. Босые стройные ножки закраснелись от холода на промерзлой земле.
Тронутая плачевным зрелищем несчастливой старости и обездоленного детства, Изабелла остановилась перед слепцом, который бубнил свои заклинания, все убыстряя скороговорку, меж тем как поводырь пронзительным дискантом вторил ему, и принялась искать у себя в кармашке монету, чтобы подать нищему. Не найдя своего кошелька, она обернулась к Сигоньяку и попросила одолжить ей несколько су, что барон не замедлил исполнить, хотя старик со своими причитаниями очень не понравился ему. Не желая, чтобы Изабелла приближалась к таким оборванцам, барон, как человек учтивый, сам положил монеты в деревянную чашку.
Но тут, вместо того чтобы поблагодарить Сигоньяка за подаяние, согбенный старец, к великому испугу Изабеллы, выпрямился и, раскинув руки, как, взлетая, расправляет крылья ястреб, развернул огромный коричневый плащ, под тяжестью которого, казалось, совсем сгибался, перебросил плащ через плечо и швырнул его движением рыбака, закидывающего невод в речку или в пруд. Плотная ткань, словно туча, простерлась над Сигоньяком, накрыла его с головой и повисла вдоль туловища тяжелыми складками, потому что по краю ее, как на сети, были нашиты грузила, так что он сразу задохнулся, перестал видеть и владеть руками и ногами. Молодая актриса, окаменев от ужаса, пыталась крикнуть, бежать, звать на помощь, но, прежде чем она успела извлечь из горла хоть звук, чьи-то руки стремительно подняли ее с земли. Старый слепец, скорее по воле ада, чем неба, ставший вмиг молодым, подхватил ее под мышки, меж тем как подросток-поводырь поддержал ее за ноги. Оба, не проронив ни слова, поволокли ее в сторону от дороги. Остановились они лишь позади лачужки, где их дожидался человек в маске, верхом на рослом жеребце. Еще два всадника, тоже в масках и вооруженные до зубов, прятались за высокой стеной, чтобы их не видно было с дороги, готовые прийти в случае нужды на помощь своим соучастникам.
Первые спектакли труппы стяжали большой успех. Стыдливая грация Изабеллы, искрящийся задор Субретки, кокетливое изящество Серафины, смехотворная напыщенность капитана Фракасса, величественный пафос Тирана, белые зубы и розовые десны Леандра, комическое простодушие Педанта, лукавство Скапена, превосходная игра Дуэньи произвели в Париже такое же впечатление, что и в провинции; после того как наши актеры понравились городу, им оставалось лишь получить одобрение двора, где собраны люди с особо изысканным вкусом и особо тонкие ценители театрального искусства; уже поговаривали о том, чтобы пригласить труппу в Сен-Жермен, так как король, услышав о ней, пожелал ее увидеть, к немалому восторгу Ирода, главы и казначея труппы. Многих знатные лица просили актеров дать спектакль у них на дому по случаю какого-нибудь празднества или бала, потому что дамы любопытствовали посмотреть труппу, соперничавшую с актерами «Бургундского отеля» и театра «Марэ».
Не мудрено, что Ирод, привыкнув к таким просьбам, ничуть не удивился, когда в одно прекрасное утро в гостиницу на улице Дофина явился то ли управитель, то ли дворецкий из богатого дома, весьма почтенный на вид, какими бывают простолюдины, состарившиеся в услужении у родовитых фамилий, и пожелал поговорить с ним о делах театра от имени хозяина своего, графа де Поммерейля.
Этот дворецкий был одет с головы до ног во все черное, с цепью из золотых дукатов на шее, в шелковых чулках, в башмаках с большими помпонами, тупоносых и просторных, как положено старику, у которого случаются приступы подагры. Отложной воротник белел на черном камзоле и оттенял загоревшее на деревенском солнце лицо, где, точно хлопья снега на античных изваяниях, выделялись брови, усы и бородка. Длинные, совершенно седые волосы ниспадали до самых плеч, придавая всей наружности дворецкого весьма патриархальный и положительный вид. Должно быть, он принадлежал к той вымирающей породе старых слуг, которые пекутся о благополучии господ больше, нежели о своем собственном, корят их за неразумные траты и в трудную годину приносят свои скудные сбережения, чтобы поддержать семью, кормившую их во времена процветания.
Ирод не мог налюбоваться приятным обличием и благолепием дворецкого, который, поклонившись, повел такую учтивую речь:
— Следовательно, вы и есть тот самый Ирод, который твердой рукой, подобно Аполлону, управляет сонмом муз, иначе говоря, превосходной труппой, чья слава распространилась по всему городу и даже за пределами его, достигнув владений моего хозяина.
— Да, мне выпала эта честь, — отвечал Ирод, отвесив самый любезный поклон, который только мог сочетаться со свирепой физиономией трагика.
— Граф де Поммерейль очень желал бы развлечь своих именитых гостей представлением театральной пьесы у себя в замке, — продолжал старик. — Решив, что ни одна труппа не пригодна для этого в такой мере, как ваша, он прислал меня спросить, не согласитесь ли вы дать спектакль у него в поместье, расположенном всего в нескольких лье от Парижа. Граф, хозяин мой, весьма щедрый вельможа, не постоит за расходами и ничего не пожалеет, чтобы видеть у себя вашу прославленную труппу.
— Я сделаю все возможное, дабы удовлетворить желание столь благородного кавалера, — ответил Ирод, — хотя нам и трудно отлучиться из Парижа даже на несколько дней в самый разгар наших успехов.
— Это займет не более трех дней: один на дорогу, другой на представление и третий на обратный путь, — ответил дворецкий. — В замке имеется готовый театр, где вам придется только установить декорации; граф приказал вручить вам сто пистолей на мелкие дорожные расходы, столько же вы получите после спектакля, актрисам же, без сомнения, будут сделаны подарки: кольца, брошки, браслеты, словом, вещицы, к которым всегда чувствительно женское кокетство.
Подкрепляя слова действием, управитель графа де Поммерейля вытащил из кармана длинный и увесистый кошелек, как водянкой, раздутый деньгами, наклонил его и высыпал на стол сто новеньких золотых монет, блестевших весьма соблазнительно.
Тиран смотрел на груду денег и с удовлетворением поглаживал свою черную бороду. Вдоволь наглядевшись, он сложил монеты столбиком, а затем пересыпал в свой кармашек и знаком выразил согласие.
— Значит, вы принимаете приглашение, — сказал дворецкий, — я так и доложу своему хозяину.
— Я предоставляю себя и своих товарищей в распоряжение его сиятельства, — подтвердил Ирод. — А теперь укажите мне день, когда должен состояться спектакль, и пьесу, которую угодно видеть графу, чтобы мы захватили нужные костюмы и реквизит.
— Хорошо бы назначить спектакль не позже чем на четверг, — сказал дворецкий, — мой хозяин сгорает от нетерпения, а в выборе пьесы он всецело полагается на вас.
— Последняя модная новинка — это «Комическая иллюзия» молодого нормандского сочинителя, подающего большие надежды, — ответил Ирод.
— Пусть будет «Комическая иллюзия», стихи там недурны, а главное — превосходна роль Хвастуна.
— Теперь остается лишь точно указать местоположение замка, чтобы нам не пришлось плутать, и путь, которым следует туда добираться.
Управитель графа де Поммерейля дал такие тщательные, исчерпывающие объяснения, что их достало бы слепцу, нащупывающему дорогу клюкой; но, должно, быть, опасаясь, что актер перепутает в пути указания, докуда ехать прямо, где свернуть вправо, а потом взять влево, он добавил:
— Дабы не обременять такими обыденными, прозаическими подробностями вашу память, занятую прекраснейшими стихами наших лучших поэтов, я пришлю за вами лакея, который будет служить вам проводником.
Уладив таким образом дело, старик удалился после бесчисленных прощальных приветствий с обеих сторон, причем в ответ на каждый поклон Ирода гость старался перещеголять его, сгибаясь еще ниже. Они напоминали две скобки, которые тряслись друг против друга, одержимые пляской святого Витта. Не желая выйти побежденным из этого состязания в учтивости, Тиран спустился с лестницы, прошел по всему двору и уже в воротах отвесил старику последний самый низкий поклон, выгнув спину, вогнув грудь, насколько позволял ему живот, прижав локти к туловищу, а головой почти коснувшись земли.
Если бы Ирод проследил глазами за управителем графа де Поммерейля до конца улицы, он, быть может, заметил бы, что, вопреки законам перспективы, фигура гостя вырастала по мере удаления. Согбенная спина расправилась, старческая дрожь в руках прекратилась, а живость походки отнюдь не указывала на подагру; но Ирод воротился домой, не успев ничего этого увидеть.
В среду поутру, когда трактирные слуги грузили декорации и узлы в запряженный парой крепких лошадей фургон, нанятый Тираном для перевозки труппы, высокий детина в богатой лакейской ливрее, верхом на крепком першеронском коньке, появился у ворот гостиницы и щелканьем бича оповестил актеров, что прибыл провожатый и чтобы они поторапливались. Дамы, любящие понежиться в постели и повозиться с одеванием, даже если они актрисы, привыкшие на театре мгновенно менять костюм, наконец сошли и расположились возможно удобнее на досках, устланных соломой и прикрепленных к боковым стенкам фургона. Человечек на «Самаритянке» отбил восемь ударов, когда тяжеловесная колымага стронулась с места. За полчаса она проехала Сент-Антуанские ворота и Бастилию, чьи массивные башни отражались в темных водах рва. Затем, миновав предместье, где среди хилых огородов мелькали редкие домики, фургон покатил вдоль полей по дороге на Венсенн; сторожевая башня замка уже виднелась вдали сквозь дымку голубоватого утреннего тумана, тающего под лучами солнца, как рассеивается ветром дым от орудий.
Лошади были бодры, шли резвым шагом и вскоре достигли старинной крепости, готические украшения которой сохранились неплохо, но уже не были способны противостоять пушкам и бомбардам. Позолоченные полумесяцы над минаретами капеллы, построенной Пьером де Монтеро, весело сверкали поверх крепостных стен, словно гордились, что соседствуют с крестом, символом искупления. Полюбовавшись несколько минут памятником былой славы наших королей, путники въехали в лес, где среди кустарника и молодой поросли величаво вздымались дряхлые дубы, должно быть, современники того, под сенью которого Людовик Святой творил суд — занятие, как нельзя более подобающее монарху.
Дорога была мало езженная, и часто повозка, бесшумно катясь по мягкой, а иногда и поросшей травой земле, заставала врасплох кроликов, которые резвились, отряхивая себе лапками мордочки; они бросались наутек, как будто за ними гналась свора собак, чем весьма потешали актеров. Немного подальше испуганная белка перебегала дорогу, и еще долго было видно, как она мелькает среди оголенных деревьев. Все это особенно занимало Сигоньяка, воспитанного и выросшего на природе. Ему приятно было созерцать поля, кусты, леса, животных на воле — зрелище, которого он лишился с тех пор, как жил в городе, где только и видишь что дома, грязные улицы, дымящиеся трубы — творения рук человеческих, а не божьих. Он бы очень тосковал в городе, если бы лазоревые глаза милой девушки не заменили ему всю небесную лазурь.
За лесом начинался небольшой подъем в гору, и Сигоньяк сказал Изабелле:
— Душенька моя, пока фургон будет взбираться по холму, не хотите ли об руку со мной пройтись пешком, чтобы хоть немного согреть и размять ноги? Дорога тут ровная, день сегодня ясный, с морозцем, но не слишком холодный.
Молодая актриса согласилась на предложение Сигоньяка и, положив пальчики на подставленную им руку, легко спрыгнула с повозки. Скромность ее воспротивилась бы свиданию с глазу на глаз в четырех стенах, но допускала такую невинную прогулку вдвоем с возлюбленным среди природы. Они то шли вперед, как птицы паря над землей на крыльях любви, то останавливались на каждом шагу, смотрели в глаза друг другу и наслаждались тем, что они вместе, идут рядом, рука об руку. Сигоньяк говорил Изабелле, как он ее любит, и, хотя он повторял эти речи в который раз, они казались ей такими же новыми, как первое слово, сказанное Адамом после его сотворения, когда впервые глаголили его уста. Будучи самым деликатным и самым бескорыстным созданием на свете в том, что касалось чувства, Изабелла пыталась ласковым отпором и мнимым неудовольствием удержать в границах дружбы любовь, которую она не хотела увенчать, считая ее пагубной для будущности барона. Но эти милые распри и возражения лишь усиливали любовь Сигоньяка, не вспоминавшего в этот миг о надменной Иоланте де Фуа, как будто ее и вовсе не существовало.
— Как бы вы ни старались, дорогая, — говорил он любимой, — вам не удастся поколебать мое постоянство. Чтобы ваши сомнения рассеялись сами собой, я, если надо, буду ждать хотя бы до тех пор, когда золото ваших прекрасных волос превратится в серебро.
— О, тогда я сама стану лучшим средством от любви и своим уродством способна буду отпугнуть неустрашимейшего смельчака, — возразила Изабелла. — Боюсь, что награда за верность обратится в наказание.
— Даже в шестьдесят лет вы сохраните все свое обаяние, подобно мэйнаровской старой красавице, — галантно отвечал Сигоньяк, — потому что красота ваша исходит из души, душа же бессмертна.
— Все равно вам несладко бы пришлось, если бы я поймала вас на слове и обещала свою руку не раньше, чем мне сравняется пять десятков. Однако довольно шуток, — продолжала она, переходя на серьезный тон, — вы знаете мое решение, так довольствуйтесь же тем, что вас любят больше, чем любили кого-либо из смертных с тех пор, как сердца бьются на земле.
— Не спорю, столь пленительное признание должно бы меня удовлетворить, но любовь моя беспредельна, и ей несносна малейшая преграда. Бог может повелеть морю: «Ты не разольешься далее», — и оно послушается. Но для страсти, подобной моей, нет берегов, она все нарастает, сколько бы вы ангельским голоском ни твердили ей: «Остановись».
— Сигоньяк, такие разговоры сердят меня, — сказала Изабелла с недовольной гримаской, ласкающей лучше нежной улыбки; ибо душу девушки, помимо воли, заполняла радость от этих уверений в любви, которую не расхолаживал самый суровый отпор.
Молча прошли они несколько шагов. Сигоньяк боялся настаивать, чтобы не прогневить ту, кого любил больше жизни. Внезапно Изабелла отдернула руку и легко, как лань, с возгласом детской радости побежала к обочине дороги.
На склоне косогора, у подножья дуба, среди палой листвы, наметенной зимним ветром, она увидела фиалку, должно быть, первую в году, потому что стоял только еще февраль месяц; опустившись на колени, молодая актриса осторожно раздвинула сухие листья и травинки, ногтем подрезала хрупкий стебелек и возвратилась с цветком, радуясь больше, чем если бы ей попался драгоценный аграф, забытый во мху какой-нибудь принцессой.
— Посмотрите, какая миленькая, — сказала она, показывая фиалку Сигоньяку, — листочки только-только раскрываются под первыми лучами солнца.
— Она распустилась вовсе не от солнца, а от вашего взгляда, — возразил Сигоньяк. — У нее в точности цвет ваших глаз.
— Она не пахнет потому, что ей холодно, — сказала Изабелла и спрятала зябкий цветочек под косынку. Немного погодя она вынула его, долго вдыхала легкий запах и, украдкой поцеловав, протянула цветок Сигоньяку. — Как он теперь благоухает! Согревшись у меня на груди, крошечная душа скромного цветочка издает свой тонкий аромат.
— Это вы надушили его, — возразил Сигоньяк, поднося фиалку к губам, чтобы вкусить с нее поцелуй Изабеллы. — В его нежном и сладостном благоухании нет ничего земного.
— Вот гадкий! — воскликнула Изабелла. — Я ему простодушно даю понюхать цветок, а он изощряется, сочиняя невесть какие concetti[17] в духе Марини, как будто действие происходит не на проезжей дороге, а в алькове какой-нибудь прославленной жеманницы. Что с ним поделаешь? На каждое простое словечко он отвечает мадригалом.
Несмотря на мнимое возмущение, молодая актриса на самом деле не очень-то гневалась на Сигоньяка, иначе она не оперлась бы вновь на его руку, и даже крепче, чем того требовала ее обычно столь легкая поступь, да и дорога была в этом месте ровная, как садовая аллея. Из вышесказанного явствует, что самая безупречная добродетель не остается равнодушной к похвалам и даже скромность находит способ отблагодарить за лесть.
Фургон медленно взбирался по крутому склону холма, под которым примостилось несколько лачужек, словно поленившихся взлезть наверх. Обитатели их были на полевых работах, и на краю дороги виднелись лишь фигуры слепца и его поводыря, мальчика-подростка, которые, должно быть, остались здесь, чтобы просить милостыню у проезжих. Слепец, явно обремененный годами, тянул в нос унылую жалобу, сетуя на свою немощь, прося путников о подаянии и обещая вымолить для них райское блаженство в оплату за их щедроты. Его заунывный голос давно уже тревожил слух Изабеллы и Сигоньяка своим назойливым гуденьем, некстати врываясь в их сладкозвучный любовный дуэт, — барон даже начал раздражаться: когда рядом поет соловей, противно слушать, как вдали каркает ворон.
После того как поводырь предупредил нищего об их приближении, тот стал вдвойне усердствовать в стенаниях и мольбах. Чтобы побудить путников быть пощедрее, он потрясал деревянной чашкой, где бренчало несколько лиаров, денье и других мелких монет. Голова старика была повязана изодранной тряпицей, согнутую дугой спину покрывал грубошерстный плащ, очень толстый и тяжелый, более похожий на попону вьючного животного, нежели на человеческую одежду, и, по всей вероятности, полученный в наследство после мула, околевшего от сапа или коросты. Глаза его были заведены вверх, и только белок выделялся на темном морщинистом лице, производя отталкивающее впечатление; весь низ физиономии утопал в длинной седой бороде, достойной капуцина или отшельника, доходившей до самого пупа, очевидно, для симметрии с шевелюрой. Тела его не было видно, только дрожащие руки высовывались из плаща, встряхивая сосуд для сбора подаяний. В знак благочестия и покорности воле Провидения под коленопреклоненным слепцом была соломенная подстилка, истертая, прогнившая более, чем гноище древнего Иова. Сострадание к этому человеческому отребью неминуемо сочеталось с омерзением, и милосердный даятель отводил взгляд, бросая свою лепту.
У подростка, стоявшего подле старца, был вид злобного дичка. Длинные пряди черных волос струились по щекам. Старая продавленная, непомерно большая шляпа, подобранная где-нибудь у придорожного столба, затеняла всю верхнюю часть лица, оставляя на свету только подбородок и рот, в котором жестокой белизной сверкали зубы. Рубище из грубого холста составляло всю его одежду, обрисовывая худое, крепко сбитое тело, не лишенное изящества, невзирая на вопиющую нищету. Босые стройные ножки закраснелись от холода на промерзлой земле.
Тронутая плачевным зрелищем несчастливой старости и обездоленного детства, Изабелла остановилась перед слепцом, который бубнил свои заклинания, все убыстряя скороговорку, меж тем как поводырь пронзительным дискантом вторил ему, и принялась искать у себя в кармашке монету, чтобы подать нищему. Не найдя своего кошелька, она обернулась к Сигоньяку и попросила одолжить ей несколько су, что барон не замедлил исполнить, хотя старик со своими причитаниями очень не понравился ему. Не желая, чтобы Изабелла приближалась к таким оборванцам, барон, как человек учтивый, сам положил монеты в деревянную чашку.
Но тут, вместо того чтобы поблагодарить Сигоньяка за подаяние, согбенный старец, к великому испугу Изабеллы, выпрямился и, раскинув руки, как, взлетая, расправляет крылья ястреб, развернул огромный коричневый плащ, под тяжестью которого, казалось, совсем сгибался, перебросил плащ через плечо и швырнул его движением рыбака, закидывающего невод в речку или в пруд. Плотная ткань, словно туча, простерлась над Сигоньяком, накрыла его с головой и повисла вдоль туловища тяжелыми складками, потому что по краю ее, как на сети, были нашиты грузила, так что он сразу задохнулся, перестал видеть и владеть руками и ногами. Молодая актриса, окаменев от ужаса, пыталась крикнуть, бежать, звать на помощь, но, прежде чем она успела извлечь из горла хоть звук, чьи-то руки стремительно подняли ее с земли. Старый слепец, скорее по воле ада, чем неба, ставший вмиг молодым, подхватил ее под мышки, меж тем как подросток-поводырь поддержал ее за ноги. Оба, не проронив ни слова, поволокли ее в сторону от дороги. Остановились они лишь позади лачужки, где их дожидался человек в маске, верхом на рослом жеребце. Еще два всадника, тоже в масках и вооруженные до зубов, прятались за высокой стеной, чтобы их не видно было с дороги, готовые прийти в случае нужды на помощь своим соучастникам.