Мы вышли в пролив между островом Св. Елены и Публичными cадами. Издали все отчетливей долетали звуки музыки. По усыпанной песком и гравием прогулочной аллее, узкой полосой вьющейся вокруг Punta della Motta, кое-где прохаживались пары. Из-за живой изгороди глядел с каменного постамента бронзовый Рихард Вагнер.
   — Надо сказать, — заметил я, — место для бюста выбрано очень удачно. Такое впечатление, что создатель «Летучего Голландца» уносится духом вслед за волнами в головокружительные дали…
   Лодка выплыла на широкие воды Canale di S. Marco. Перед нами распахнулась величественная панорама порта. Бессчетное множество гондол и лодок, окрыленных парусами — желтыми либо цвета а. la terra cotta, — приплясывало на глади лагуны. Отовсюду, словно к некой точке притяжения, поспешали к пристани суда, украшенные флагами и флажками. Вот торжественно надвигается со стороны porto di Lido морской колосс, далеко окрест красуясь цветами Альбиона, а там вон, пройдя адриатические шлюзы в порту Malamocco, легким сильфом вырастает на горизонте залива французский фрегат, а вот из теснины между Giudecca и островом S. Giorgio Maggiore выплывает пассажирский пароход, возвращающийся из Chiorgia.
   Беппо, разнеженным взглядом обводя родной город и лагуну, затянул бессмертную «Santa Lucia». Лодка приближалась к молу. Еще несколько ударов весел, несколько ловких маневров в лабиринте гондол — и мы причалили к мосту della Paglia.
   — Беппо, — попрощалась с гондольером синьора де Орпега, — на сегодня ты свободен. Домой я вернусь отсюда пешком.
   И она взошла, воспользовавшись моей помощью, на мраморный цоколь набережной.
   — Итак, идем в «Cafe, Orientale».
   Взгляд мой с привычным восхищением устремился к белоснежному Дворцу дожей, затем, рассеянно скользнув вдоль Моста вздохов, мрачного массива тюремных бастионов, задержался на «длинном гранитном урочище, разделенном зелеными каналами, воссоединенном белыми мостами, странноприимном месте для тысяч и тысяч судов» — словом, на Riva degli Schiavoni. И внезапно среди этого роскошества красок и оттенков, среди божественного пиршества красоты, перехватывающего дух неустанным изумлением и восторгом, на меня нахлынула безбрежная, неодолимая грусть.
   Но грусть эта «не мне принадлежала». Черными платами инокинь надвигалась она на меня из далей минувших лет, отраженными волнами катилось ко мне эхо раздумий великого поэта-отшельника, который вот здесь, на этом самом берегу, прогуливался «под вечерней зарей», тихий, «в себя склоненный»…
   А когда я уже сидел рядом с прекрасной Инес за одним из столиков и, ослепленный огнями и бликами, блуждал взглядом по залитой пурпуром бухте, мне снова пришли на память слова забытого поэта об этом уголке Венеции:
   «Там, на утренней заре, уплывают в туман рыбацкие суденышки… Там, в полуденном свете, проникаешь в таинство палитр Веронезе, Тинторетто, Тициана… Там, в лунном сиянии, уходят корабли во мрак великий, а где волну посеребрил луч месяца, блестящая секира, прицепленная к носу гондолы, зубастым профилем своим ощеривается…»
   Но тут меня вывел из задумчивости голос Инес:
   — А теперь, быть может, соблаговолите поделиться со мной теми невеселыми думами, которые, судя по всему, навеяла на вас Riva degli Schiavoni? Кстати, позвольте напомнить вам о вашем обещании.
   — А я и не собираюсь отказываться.
   Допив свой кофе и закурив сигарету, я заговорил, глядя в сторону Дворца дожей:
   — Здесь, на этой самой набережной, ежеутренне встречающей солнце мраморной, белоснежной своей улыбкой, в такую же предзакатную пору прохаживался восемьдесят три года тому назад гениальный творец европейского символизма, предшественник Метерлинка. Звали его Циприан Камиль Норвид, и был он славным среди соотечественников польским поэтом, потомком Собеских по материнской линии. А сопровождал его в той вечерней, тревожным предчувствием омраченной прогулке некий Титус Бичковский, художник и тоже поляк, — назавтра, купаясь в Лидо, зайдет он «слишком далеко в волны» и якобы случайно утонет. Бичковскому было в ту пору шестьдесят лет; некогда учился он в дрезденской академии, затем в Мюнхене, «везде со славянским послушанием покоряясь традициям той или иной местной школы, — образец терпения, упорства и кротости», а потому накануне своей гибели закончил он небольшую картину, изображавшую рыбака с чадами его — рыбака, трудившегося от зари до зари, чтобы к вечеру в руках у него оказался «единственный улов его — пустая раковина». Итак, два этих польских путешественника, столь несхожих между собой — один родился с душой творца, другой — с невольничьей душой славянина, — прогуливались вечерней порой тысяча восемьсот сорок четвертого года по набережной degli Schiavoni, «или, как гласит единственная, еще не стертая надпись» — по Riva dei Slavi, то бишь славян.
   Беседовали об Искусстве, а когда сворачивали уже с Ponte della Paglia к piazzetta, Бичковский обратил внимание спутника на богатство архитектурных замыслов в капителях, подпиравших Дворец дожей; по странной случайности он перевел разговор как раз на то, чего недоставало в собственном его творчестве: на изобретательность и новизну.
   И тогда объяснил ему великий творец «Прометидиона»: бессмертно в Искусстве лишь то, что зачато в любви, а истинная красота есть та же перевоплощенная любовь.
   — А что потом, любезный друг мой? — прервала минутное молчание Инес. — Что было потом?
   — Потом они вышли на площадь Святого Марка, наступили сумерки, «вокруг, под окружающей прямоугольник площади галереей, нарастало оживление, один за другим освещались ресторанчики, а вскоре ожидалась и музыка, концерт военной капеллы, состоявшей, по обыкновению (в те времена), из чехов и игравшей здесь по вечерам». В один из этих ресторанчиков, скорее всего в тот, что у аркад Procuratie Vecchie, они и вошли…
   — А назавтра, — подхватила донья Инес, — Бичковский был уже мертв.
   — Совершенно верно. Пошел ко дну — как дочь Ялмара из «Дикой утки» Ибсена, сошел в глубины моря, прозрев неразрешимо противоречивую правду своей жизни. «Поистине печален этот мир до самой гробовой доски…»
   Я умолк, рассеянно глядя на чернеющий у наших ног табор гондол, лодок и моторных суденышек. Уже совсем стемнело. Как по знаку, данному свыше невидимым взмахом руки, внезапно вспыхнули электрические дуги в светильных шарах, лампах и фонарях, а с площади Св. Марка поплыла серенада, исполняемая капеллой — Венеция отмечала наступление сумерек достойным ноктюрном. В лагуне здесь и там ожили, пришли в движение блуждающие сигнальные огоньки. На одном из военных кораблей, бросившем якорь напротив мола в акватории острова San Giorgio Maggiore, отмечали именины адмирала; по сему поводу судно было украшено флагами и торжественной иллюминацией. От Punta della Salute, по ту сторону канала, взмывали к небу веретена ракет, взрывались ливнем искр огненные фонтаны и букеты; на Лидо длинной цепочкой огней и лампочек засверкала вечерняя рампа набережной…
   Оторвавшись наконец от залива, взор мой встретился с испытующими глазами Инес. Какое-то время я спокойно выдерживал их взгляд. Затем с моих губ сорвался неожиданный вопрос:
   — Вы верите в ворожбу?
   Она схватила меня за руку и с оттенком изумления спросила:
   — Почему вам взбрело это в голову именно сейчас? Вы читаете в чужих душах?
   — Отнюдь, просто вырвалось как-то само собой, непроизвольно. Мыслям не прикажешь, приходят невесть откуда и невесть зачем.
   Она живо возразила:
   — О нет! В данном случае вы заблуждаетесь. Я как раз думала о старой цыганке из Астурии, которая нагадала мне преждевременную кончину мужа.
   — А потом ваши мысли передались мне, — заключил я.
   — Do you know something about painter-medium Luigi Bellotti? — вдруг явственно донесся до нас обрывок разговора за соседним столиком.
   Там сидели двое мужчин: один в клетчатом костюме, с моноклем, тщательно выбритое лицо выдавало типичного англичанина, что же касается второго, то восстановить его генеалогическую линию было затруднительно.
   — Вот вам еще одна игра случая, — заметила донья Инес. — Эта фраза из диалога наших соседей как бы продолжает затронутую нами тему, а кроме того, она кое-что мне напомнила.
   — Какое отношение имеет художник Беллотти к предмету нашей беседы?
   — Как, вы не слышали о нем?
   — Увы.
   — Это феноменальный медиум, входя в транс, он рисует с завязанными глазами картины, поразительно напоминающие манеру старых итальянских мастеров. Я читала о нем недавно любопытную статью в «La Tribuna».
   — Пока не вижу никакой связи.
   — Сейчас увидите. Так вот, этот Беллотти якобы общается с потусторонним миром и время от времени слышит голоса умерших.
   Я взглянул на нее с иронией.
   — И вы верите в сказки о «духах»?
   — Ну, назовем это перевоплощением его подсознательного «я», если вас так больше устраивает. Во всяком случае, прочтя статью в «La Tribuna», я решила повидаться с господином Беллотти. Надеюсь, с помощью своих «голосов» он откроет мне что-нибудь из моего будущего.
   — Ах вот как, понимаю — стало быть, это тоже из разряда ворожбы.
   — Разговор этих двух господ напомнил мне о моем намерении — я осуществлю его в ближайшие же дни. Вы пойдете со мной, не так ли?
   — Как это пойду? Разве Беллотти живет здесь поблизости?
   — Он постоянно живет в Венеции, возле calle della Rosa. Итак, согласны составить мне компанию?
   — С превеликим удовольствием. С некоторых пор я заметил, что ступил на тропу необычных событий.
   — Так бывает в жизни: вдруг после череды дней серых, рутинных наступает полоса удивительных происшествий. Мне, к примеру, внутренний голос подсказывает, что я живу в преддверии чего-то решающего в моей судьбе. Кто знает, возможно, знакомство с вами, signor Polaсco, первое звено в этой цепи.
   — Не смею надеяться, — улыбнулся я. — Слишком большая честь для меня.
   — Какая скромность! Я в нее ни капли не верю. Просто в вас говорит прирожденное мужское плутовство.
   На меня полыхнул обезоруживающий взгляд бриллиантовых ее очей.
   Вот так, в беседе, скоротали мы вечер, даже не заметив, как стрелки висевших на стене часов подкрались к десяти.
   — Por Dios! — воскликнула она, внезапно спохватившись. — Пора возвращаться домой.
   И мы покинули кафе; миновали riva, потом мол, оставили позади толпу, теснившуюся на piazzetta, и выложенное мрамором каре перед собором Св. Марка, а затем, пройдя под аркой Torre dell’Orologio, свернули на Merceria.
   Несмотря на поздний час, город жил полнокровной жизнью. Казалось даже, что пульс его бьется сейчас сильнее, чем днем, под палящими лучами солнца. Из приоткрытых магазинов, кафе и ресторанов вырывались снопы света, таинственно преломляясь в черных водах каналов и канальцев. Продавцы и покупатели, жильцы и консьержи, выбравшись из душных, пропитанных зноем домов, расположились у ворот и подъездов, служивших пунктами наблюдения за ночной толчеей и иллюминацией, а заодно и кузницей провинциальных сплетен. Ибо Венеция — прекрасная, боготворимая всем культурным миром Венеция с ее музеями, дворцами и галереями — остается при всем при том провинцией. И в этом, пожалуй, неповторимость ее очарования. Именно в таком согласном слиянии высокой многовековой культуры с простотой и безыскусностью небольшого городка. Потому-то чужестранец чувствует себя в Венеции лучше, чем, например, во Флоренции или в Риме, где его иной раз подавляет царящая вокруг монументальность и «сановитость». Лично мне эта жемчужина Адриатики полюбилась как раз за ее desinvolture. При всей своей несравненной красоте Венеция позволяла мне оставаться самим собой, не принуждала к искусственному, обременительному настрою торжественности.
   Обмениваясь нашими мыслями и впечатлениями, навеянными городом лагун, мы миновали линию Ponte Rialto, театр Malibra,n, Scuola dell’Angelo Custode и вышли на всегда многолюдную calle Vittorio Emanuele.
   — Все-таки хорошо, что здесь нет места автомобилям, этому бичу двадцатого века, — заметила Инес. — Этот чудесный город за два месяца исцеляет на весь год мои издерганные нервы.
   Через calle di Traghetto мы углубились в район узких параллельных улочек, выходивших к Canal Grande. Здесь было намного тише: ночное движение, сосредоточенное в артериях улиц Vittorio Emanuele и Lista di Spagna, отдавалось в этих прибрежных капиллярах лишь глухими отзвуками. Изредка скользнет меж домов сотканный из сумерек силуэт прохожего да прошмыгнет под ногами драный одичалый кот.
   В конце одного из таких проулков, на так называемой calle dei Preti, или Священнической улочке, играла у стены дома стайка детей. Горевший под аркой фонарь отбрасывал на них конус худосочного света, толикой слабосильных бликов освещая и соседний особняк. Вдруг среди ребятишек поднялся переполох: замер на губах напев считалки, руки, сомкнутые в хороводе, разжались, и щуплые жалкие фигурки сбились у стены.
   — Donna Rotonda passa! Donna Rotonda! — услышали мы пугливый шепоток.
   На прямоугольник небольшой площади, разделявшей две улочки, упала длинная фантасмагорическая тень женщины. Высокого роста, с негнущейся, как у статуи, фигурой, вышла она из ближнего проулка. Шляпа а. la Lindbergh — почти до бровей, с наушниками, прикрывающими щеки, и с застежкой под горлом — так плотно укутывала ее голову, что напоминала шлем со слегка приоткрытым забралом, из небольшого прямоугольного выреза виднелся лишь фрагмент белоснежного, как бы морозом скованного лица с узкими поджатыми губами — лицо это, суровое и неподвижное, как мумия или трагическая маска, не оживлялось даже взглядом, ибо глаза заслонял низко надвинутый на лоб козырек. И если бы не уверенность и твердость поступи, можно было бы предположить, что донна Ротонда слепая.
   Необычность внешнего вида усугублял еще и наряд — несовременный, старомодный: облегающая жакетка с буфами блекло-песочного цвета и такое же платье на кринолине. Подол этого платья, запыленного и безжалостно траченного временем, длиннющего и широкого, как абажур, — видимо, ему-то Ротонда и обязана была своим прозвищем, — волочился за нею по земле с тихим, каким-то странным шелестом.
   Прямая и холодная, как могильная стела, прошествовала она ровным, размеренным шагом, двумя руками поддерживая на правом плече высокий сосуд, напоминающий греческую амфору.
   — Это сумасшедшая, — пояснила Инес, когда Ротонда исчезла за углом собора. — Живет где-то поблизости. Время от времени я ее встречаю. Не очень-то приятное соседство.
   — Донна Ротонда, — повторил я в задумчивости. — Круглая Синьора. Неудивительно, что ее вид так пугает детей. Есть в этой несчастной что-то тревожащее. Прошла мимо как символ страдания и комизма, сплетенных в какой-то трагический узел.
   — Мне тоже не по себе, когда я сталкиваюсь с нею, — тихо призналась Инес, прижимаясь к моему плечу. — Я стараюсь обойти ее стороной… А вот и мой дом. Buenas noches, caballero! Hasta luego!
   Она вынула из сумочки ключ и вставила его в замок узкой неприметной двери — бокового, со стороны суши, входа в небольшой дворец. Я припал к ее руке долгим поцелуем. Она мягко высвободила ее и скользнула внутрь.
   Я остался один в самом конце утопавшей во мраке улочки. В нескольких шагах от меня плескались о ступени воды Canal Grande, в глубине, на углу, мерцал фонарь. Медленно побрел я к центру, погружаясь в лабиринт улиц, улочек и проулков. Домой не тянуло. Теплая июльская ночь располагала к романтической прогулке. Взбудораженный дневными событиями, долго еще слонялся я как лунатик среди каменных теснин, в головоломных ловушках всех этих венецианских rughe и rughette, corti, salizzade, sottoportici, rami, rioterra и saccho. Наконец, устав от блужданий и насладившись владевшим мною настроением, я прибился к воротам тихой своей обители, ютившейся в проулке, называемом calle di Priuli.
   Последнее, что всплыло в моем сознании перед тем, как сон одолел меня, был таинственный, особенный какой-то шелест. Но его реального источника я бы не смог найти — это было навязчивое воспоминание о шелесте, с которым платье донны Ротонды скользило по мощеной улочке dei Preti…
   15 июля
   Два дня тому назад мы с Инес были у Луиджи Беллотти на calle della Rosa. Этот визит произвел на нас очень сильное впечатление; посейчас мы не можем прийти в себя.
   Навстречу нам вышел мужчина лет тридцати, щуплый, очень бледный, с широким выпуклым лбом и удлиненным овалом лица; в сумрачном его взгляде еще блуждали отблески недавнего экстатического состояния. Как он сам объяснил, только что у него был «сеанс» с каким-то французским профессором, специально приехавшим из Парижа для совместных экспериментов.
   Решив, что мы хотим посмотреть его картины, он любезно провел нас по своему ателье, показав два-три пейзажа, поразительно напоминающих по манере Сегантини, и несколько полотен, подписанных Чарджи и Маджоли. На мой вопрос о том, как он сам себе объясняет свой дар, хозяин ничтоже сумняшеся ответил, что считает себя орудием умерших художников, которые и направляют его руку.
   — Исследователи подобных явлений, изучающие их вместе с вами на ваших научных сеансах, придерживаются, очевидно, несколько иной точки зрения, — осторожно заметил я.
   — Знаю, — ответил он, — но я не согласен с ними, а мой внутренний опыт подтверждает мою правоту.
   Я объяснил ему цель нашего визита, он улыбнулся и сказал:
   — Сомневаюсь, смогу ли исполнить вашу просьбу, я ведь, собственно, мантикой не занимаюсь, а голоса, которые, бывает, слышатся мне, будущего не открывают. Во всяком случае, до сих пор такого не случалось. Но я все-таки попытаюсь войти в транс и придать ему определенное направление; для этого, синьора, мне надобно установить с вами контакт. Прошу вас, дайте мне какой-нибудь предмет, который давно уже вам принадлежит.
   Инес протянула ему браслет. Он подцепил его левым мизинцем и, устроившись в кресле рядом с мольбертом, на котором было натянуто еще не тронутое кистью полотно, завязал себе глаза черной повязкой.
   — А сейчас попрошу на несколько минут полной тишины, — сказал он, слегка подавшись вперед.
   Мы с Инес уселись рядышком на софе и во все глаза уставились на него. В студии залегло мертвое молчание. Тем отчетливей слышался городской шум, проникавший сквозь раскрытое окно, и тиканье часов на противоположной стене. Инес нервно сжимала мою руку. Так прошло десять минут.
   Вдруг Беллотти схватил в руки кисть и палитру и начал писать. Мы подкрались на цыпочках к мольберту и впились глазами в полотно. Мазки ложились с такой быстротой, что вскоре уже стало вырисовываться содержание.
   Поперек холста пролегла сине-стальная лента бурлящей реки. На правом берегу раскинулся какой-то большой город, левый застилали непроницаемые клубы туманов. Меж берегов аркой изгибался мост. Странный это был мост! Левый его пролет, вздымаясь из клубящейся мглы, был как бы ее призрачным продолжением, столь же зыбким и туманным; от четких же форм правого пролета, тянувшегося со стороны цветущего города, исходило ощущение весомости и осязаемости.
   На мосту как раз встретились двое: из пучины туманов вышел мужчина, а с противоположной стороны — женщина. Мы узнали их. Это сошлись на рубеже двух миров призрак дона Антонио де Орпега и безумная Ротонда. Остановившись на середине моста, они протягивали друг другу руки как бы в знак примирения…
   Но вот на картину лег последний мазок. Художник отложил кисть и заговорил сонно и глухо:
   — Я слышу голос слева: «Мы заключили союз, сестра моя во страдании. Связанные узами мученичества, оба жертвы великой страсти, сегодня мы сошлись здесь, на пограничье жизни и смерти, в последний раз.
   Ибо час твой, сестра, близится. Человек, призванный стать связующим звеном между нею и тобой, уже явился. Помни об этом, сестра, помни!…»
   Беллотти в изнеможении упал в кресло. Мы стояли молча, вглядываясь в таинственную картину, вдумываясь в темный смысл ее толкования…
   Внезапно Беллотти вновь ухватился за кисть и несколькими энергичными взмахами перечеркнул свое полотно — слились краски, расплылись контуры, уступив место хаосу пятен; все исчезло как мираж.
   Художник сорвал с глаз повязку и, возвращая Инес браслет, спросил:
   — Ну как? Удалось вам благодаря тому, что я рисовал и говорил, прояснить для себя будущее?
   Я описал ему содержание картины и повторил его слова. Он склонил в раздумье голову, а потом обратился к Инес:
   — Синьора, вы вдова?
   — Да.
   — Значит, покойный появился благодаря браслету.
   — Но откуда взялась фигура донны Ротонды? — вмешался я. — И какая может быть связь между нею и покойным мужем синьоры?
   — Возможно, в последнее время вы думали об этой несчастной, — предположил Беллотти.
   — Так оно и есть, — ответила Инес, — как-то вечером, совсем недавно, мы оба видели ее. Эта встреча угнетающе подействовала на меня, почему-то встревожила сильнее, чем прежде, и той ночью я думала о ней больше, чем следовало бы.
   — И все же, — заметил я, — это еще не объясняет символики их свидания и смысла разговора.
   — Не знаю, ничего не знаю, — несколько раз повторил он. — В ту минуту я был лишь орудием неведомых сил, а быть может… быть может, всего лишь их игрушкой…
   Мы поблагодарили его и, погруженные каждый в свои мысли, спустились к гондоле.
   Вечер того дня я провел с Инес в Giardini Publici. Здесь, в парковом уединении, среди греческих колонн одного из павильонов Искусства, я впервые испытал сладость ее поцелуя, а часом-двумя позже сжимал ее в своих объятиях в одном из покоев старинного дворца, помнившего еще времена дожей.
   — Чему быть, того не миновать, — говорила она мне, в истоме потягиваясь всем своим прекрасным, гибким телом на средневековом ложе под балдахином. — Я не могла больше противиться: ты явился как предопределение…
   Я не верил своему счастью. Пробило полночь, когда я, одурманенный любовным угаром, выскользнул из ее дома через боковую дверь. Неверным шагом лавировал я меж закоулков. На углу calle della Misericordia дорогу мне перешла донна Ротонда. Минуя меня, она вскинула голову — видимо, чтобы взглянуть на церковные часы. И тогда я увидал ее глаза. Темно-фиалковые, со стальным оттенком, бездонно грустные. Чу, дные глаза.
   10 августа
   Вот уже месяц я счастлив, несказанно счастлив со своей возлюбленной доньей Инес де Торре Орпега. Эта женщина стократ прекраснее и намного утонченнее, нежели я предполагал. В искусстве любви она несравненна. При этом всегда сохраняет эстетическую меру, ни следа вульгарной безудержности.
   Вот уже месяц мы живем как влюбленные полубоги, не замечая никого вокруг, не считаясь с людским мнением. Дни у нас отданы прогулкам. Ежедневно переправляемся на Lido, там купаемся в море, а потом осматриваем достопримечательности лагуны. Посетили уже стекольные заводы Murano и знаменитую школу кружевниц на острове Burano, беседовали с рыбаками в прохладе уютных винных погребков Torcello и провели несколько чудесных часов в кипарисовых рощах острова S. Francesco del Deserto. Так проходят наши дни. Но я не променял бы их даже все разом ни на одну из наших ночей. Ибо ночи наши подобны волшебным сказкам Востока, в которых грезы ткут свои радужные миражи — ткут на канве всякий раз исчезающей под ними действительности. В экзотических садах нашей любви мерцают алебастровые, посеребренные дремотной луной лампионы, качаются на ветвях диковинные златоперые птицы, скользят по тихим водам влюбленные лебеди.
   Благословенна будь та ночь на острове Chioggie, единственная ночь, которую нам даровано было до самого рассвета провести под одной крышей, на правах супружеской пары.
   — Un letto matrimoniale, signore? — встретил нас вопросом любезный служитель гостиницы — вопросом естественным и уместным, исключавшим всякие сомнения.
   — Si, signore, un letto matrimoniale, — ответил я, и нас разместили как супругов.
   Не знаю, то ли эта невольно навязанная нам роль, то ли живописный, предзакатно печальный портовый пейзаж настроили Инес на глубоко лирический лад, но той ночью в ее страстности без остатка растаял благородный холодок. Когда в пылу ласк и поцелуев я взял ее на руки с ложа и, качая как дитя, стал носить по спальне, она обняла меня за шею и громко разрыдалась.
   — Любовь моя, супруг мой возлюбленный! — услышал я прерываемый всхлипываниями шепот.
   Часу во втором она уснула, обессиленная, на моей груди.
   Такие вот наши ночи…
   Безмерное мое счастье доброжелательно и отзывчиво настроило меня к людям: я вхожу в их положение, сочувствую им, по закону контраста сильнее теперь ощущаю чужое несчастье. Тем более что жизнь как нарочно на каждом шагу меня с ним сталкивает. Словно опасаясь, как бы я не забылся. Словно хочет меня остеречь. Почти ежедневно напоминает об этом, подстраивая мне встречи с Ротондой.
   Теперь уж и я так называю эту блаженную беднягу, ставшую пугалом для городской детворы и как бы воплощением покаянного духа венецианской лагуны.
   Бедная женщина пробудила во мне искреннее участие, и я попытался кое-что о ней разузнать. Настоящее ее имя Джина Вампароне, матерью ее была кастелянша одного из дворцов на Canal Grande. В юности Ротонда слыла красавицей, а в разуме помутилась после того, как ее бросил какой-то венецианский аристократ. Покидая город лагун навсегда, соблазнитель подарил Джине на память свой дворец вместе со всем содержимым, однако мать ее предпочла остаться в своей скромной комнатушке в глубине флигеля и здесь вместе с безумной дочерью коротает остаток грустных дней своих, не перебираясь в господские покои. Дворец до сих пор стоит никем не заселенный, разве что пустотой; только Джина время от времени наводит в нем порядок, протирает мебель и чистит ковры. Ее, видимо, и хозяйкой-то не считают — просто кастеляншей, дескать, вот вернется владелец, тогда она сдаст ему все дела.