Страница:
Вызванная этой кампанией неизбежная дискредитация нового руководителя – наименее обидными прозвищами Горбачёва в годы этого советского «прохибишна»* были «генсок» и «минеральный секретарь» – не шли ни в какое сравнение с унижением стоявших в очередях миллионов людей, которым чиновники с привычной ретивостью и хамством навязали безалкогольные свадьбы и поминки, и умопомрачительные схемы зачетов талонов «на водку за сахар» и «мая за январь». На улицах городов появились антиалкогольные патрули, терроризировавшие возвращавшихся из гостей прохожих, вернулось, ухватившись за предлог, подброшенный властью, заглохшее было доносительство, приемы в советских посольствах за рубежом обезлюдели.
Если этот административный абсурд ещё можно было прекратить столь же волюнтаристским новым распоряжением, то пагубный экономический эффект от вырубленных виноградников, демонтированных винных заводов и загнанного в подполье могущественного сектора экономики лег тяжелым грузом на многие годы на судьбу всей перестройки. Непродуманность и нелепость антиалкогольной кампании казалась настолько очевидной, что её объяснение многие пытались найти то ли в фанатичном неприятии спиртного самим Горбачёвым (или Раисой Максимовной), то ли в тайной склонности к спиртному Лигачева, заставлявшего всю страну бороться вместе с ним против одолевавшего его искушения.
На самом деле не было ни того ни другого, что ещё хуже, поскольку лишает «минерального секретаря» последних оправданий. Сам Михаил Сергеевич склонностью к алкоголю не страдал. В возрасте пятнадцати лет был не очень приятный эпизод, связанный с выпивкой: отмечая окончание уборки, комбайнеры – члены бригады, в которой он работал в поле вместе с отцом, решили произвести Михаила в мужчины и поднесли ему вместо воды полный стакан даже не водки, а спирта. «С тех пор, – вспоминает Горбачёв, – большого удовольствия от выпивки я не получал, хотя застолье с родственниками или с близкими друзьями любил всегда».
Отвращение к безудержному пьянству и понимание, насколько трудно поддается лечению эта пагубная привычка, перерастающая в болезнь, и у него, и у супруги могло выработаться из-за того, что у обоих были крепко выпивавшие братья. Этот семейный «крест», как говорила Раиса, им приходилось нести вместе с остальными родственниками, при этом оба, конечно, старались не допускать, чтобы эскапады запойных братьев получали широкую огласку. Бывало, по звонку соседей или из больницы, куда периодически попадал брат Раисы, талантливый детский писатель, к нему снаряжали зятя Горбачёвых Анатолия, который отправлялся приводить в чувство своего родственника, а то и разыскивать его среди забулдыг в вытрезвителе или на вокзале.
Несмотря на это, никакого «старообрядческого» неприятия алкоголя у Горбачёва не было. И в университетские времена он не сторонился студенческих компаний с неизбежными возлияниями, и позже, став ставропольским партначальником, не отворачивался от рюмки. Его сокурсник Р.Колчанов, многие годы работавший в газете «Труд», рассказывал, как, встретившись в Ставрополе, они с Мишей «усидели» литровую граненую бутылку. Подтверждает алиби Горбачёва в этом щекотливом для нации вопросе и такой безусловный авторитет, как писатель Владимир Максимов, в конце 50-х годов сотрудник одной из ставропольских комсомольских газет: «Когда развернулась кампания по борьбе с культом личности, Горбачёв нередко заглядывал к нам в редакцию. Мы усаживались за столом, открывали бутылку и вели долгие разговоры о политике. Вся страна в то время была в шоке от доклада Хрущева , и многие из нас верили в то, что наступает эпоха демократии».
Сам Михаил Сергеевич не любит возвращаться к больной теме антиалкогольной кампании. Его привычное объяснение этого очевидного политического «прокола» сводится к тому, что, во-первых, антиалкогольная кампания досталась ему «по наследству», во-вторых, что он «передоверил» эту деликатную проблему Лигачеву и другому Михаилу Сергеевичу – Соломенцеву, а они «переусердствовали». Признает, что делали это топорно – «надо было растянуть на годы, а не ломать людей». Однако тут же то ли в оправдание, то ли в объяснение собственной позиции напоминает о том, что пьянство в стране в те годы приняло масштабы национального бедствия, что из-за него неуклонно снижался средний уровень жизни, «мужики вымирали, а потомство вырождалось» и что поначалу тысячи людей, особенно женщины, завалили ЦК письмами в поддержку этого решения. Защищая первый вышедший комом «блин» перестройки – Указ «О мерах по преодолению пьянства и алкоголизма, искоренению самогоноварения», Горбачёв утверждает: «Никакого тайного решения не было. В 180 трудовых коллективах страны обсудили решения и высказались „за“ (будто забыл, как обеспечивался в те годы поголовный „одобрямс“!). Предлагали даже принять „сухой закон“. Но я решительно выступил против. А испохабили дело на стадии исполнения».
Из его комментариев можно понять, что большого раскаяния в том, что было сделано от его имени, он не испытывает, цели и намерения тогдашнего руководства считает безусловно благими, но в очередной раз подвели методы. Чем не достойная Черномырдина сокрушенная констатация: в России, когда хочешь, как лучше, получается, как всегда.
Однако даже пронесшийся над страной антиалкогольный «смерч» не причинил серьезного политического ущерба постепенно разворачивавшейся перестройке – настолько сильны были в советских людях ожидания перемен к лучшему. Да и личный авторитет Горбачёва, несмотря на, в общем-то, беззлобные анекдоты, не слишком пострадал. Некоторые из них он не без удовольствия сам пересказывал своим именитым зарубежным гостям. Например, о том, как москвич, разъяренный стоянием в очереди за водкой, отправляется в Кремль, чтобы плюнуть в лицо Горбачёву. И скоро возвращается ещё более раздосадованным: «Там очередь ещё больше».
В те «серебряные годы Перестройки» люди готовы были ему многое простить не потому, что он успел к этому времени сделать что-то существенное (все его реальные свершения были впереди), а из-за того, что возвращал изуверившимся возможность надеяться. И ещё потому, что был совсем не похож на своих предшественников. Не тем, конечно, что сам при случае мог пересказать анекдоты о себе – в своей компании это могли, наверное, позволить себе и Хрущев, и Брежнев, – а желанием и умением разговаривать с людьми, а не зачитывать приготовленные тексты и формулировать от их имени свои, не всегда внятные желания. Тогда его красноречие ещё не воспринималось как велеречивость, а увлекало и завораживало людей.
Ну и, конечно, сам облик нового генсека – не только по контрасту с предшественником – привлекал и подкупал его слушателей. Молодой, обаятельный со жгучими южными глазами, убежденный в том, о чем говорил, и потому легко убеждающий, – словом, бесспорный и неординарный лидер, за которого впервые за много лет стране не было стыдно. Как свидетельствует Е.Боннэр, Андрей Дмитриевич Сахаров, увидев в Горьком одно из первых публичных выступлений Горбачёва по телевидению, сказал: «Это первый нормальный советский руководитель».
К менявшемуся ритму работы пришлось адаптироваться и аппарату. После прежнего «постельного режима», к которому, подлаживаясь под болезни начальников, почти не появлявшихся на службе, уже давно привыкло их окружение, помощники и функционеры стали засиживаться до 9 часов вечера – раньше Горбачёв, как правило, домой не уезжал. Даже своей манерой одеваться и очевидным вниманием к аксессуарам одежды он давал понять окружению, что настали новые времена. Приученный к «партийно-скромной», безликой робе, В.Болдин задним числом недоумевал: «Как при таком объеме работы можно находить время, чтобы ежедневно менять галстуки и подбирать их под костюм и рубашку?» По его мнению, в этом проявлялось неутоленное в бедной юности стремление провинциала «шикарно одеваться».
Люди, менее пристально следившие за его галстуками, запомнили, пожалуй, лишь кокетливую шапку-пирожок, выделявшую его зимой в толпе окружавших «ондатр». Летом же в своей банальной, хотя и хорошего качества серой шляпе – «Федоре» – Михаил Сергеевич даже на трибуне Мавзолея не выделялся из номенклатурной шеренги. Увидев его впервые после многолетнего перерыва, Зденек Млынарж воскликнул: «Мишка, ты в этой шляпе вылитый Хрущев!»
Конечно, больше, чем модный костюм, выделяло Горбачёва, особенно во время поездок по стране, непривычно постоянное присутствие рядом с ним на протокольных церемониях, а нередко и на деловых встречах Раисы Максимовны. Одни – таких было меньшинство – относились к этому одобрительно или безразлично; другие – чаще всего женщины – возмущались тем, что она «всюду показывается». Смягчались они, только когда видели, что иногда на виду у окружающих и телекамер он машинально, явно по многолетней привычке, брал Раису за руку.
Подобный ошеломляющий контраст со стереотипным поведением и канонизированным представлением о советских партийных лидерах, особенно в первые годы, не переставал изумлять западную прессу. Выходя с мировой «премьеры» Горбачёва в Женеве – его пресс-конференции после первого саммита с Р.Рейганом, в ноябре 1985 года один из американских журналистов с завистью сказал своему советскому коллеге: «Вы получили выдающегося лидера. Не знаю, на что он будет способен как политик, но как профессионал могу утверждать: когда он выходит к прессе, рядом с ним никому из наших лидеров лучше не появляться». А впервые встретившийся с Михаилом Сергеевичем в Москве Дж.Шульц, явно попав под обаяние нового «кремлевского мечтателя», написал: «Одного оптимизма и убежденности Горбачёва достаточно, чтобы обеспечить успех перестройке». Если бы это было так!
* Глава 4. Перестройка... чего? *
«Заварили кашу»
Если этот административный абсурд ещё можно было прекратить столь же волюнтаристским новым распоряжением, то пагубный экономический эффект от вырубленных виноградников, демонтированных винных заводов и загнанного в подполье могущественного сектора экономики лег тяжелым грузом на многие годы на судьбу всей перестройки. Непродуманность и нелепость антиалкогольной кампании казалась настолько очевидной, что её объяснение многие пытались найти то ли в фанатичном неприятии спиртного самим Горбачёвым (или Раисой Максимовной), то ли в тайной склонности к спиртному Лигачева, заставлявшего всю страну бороться вместе с ним против одолевавшего его искушения.
На самом деле не было ни того ни другого, что ещё хуже, поскольку лишает «минерального секретаря» последних оправданий. Сам Михаил Сергеевич склонностью к алкоголю не страдал. В возрасте пятнадцати лет был не очень приятный эпизод, связанный с выпивкой: отмечая окончание уборки, комбайнеры – члены бригады, в которой он работал в поле вместе с отцом, решили произвести Михаила в мужчины и поднесли ему вместо воды полный стакан даже не водки, а спирта. «С тех пор, – вспоминает Горбачёв, – большого удовольствия от выпивки я не получал, хотя застолье с родственниками или с близкими друзьями любил всегда».
Отвращение к безудержному пьянству и понимание, насколько трудно поддается лечению эта пагубная привычка, перерастающая в болезнь, и у него, и у супруги могло выработаться из-за того, что у обоих были крепко выпивавшие братья. Этот семейный «крест», как говорила Раиса, им приходилось нести вместе с остальными родственниками, при этом оба, конечно, старались не допускать, чтобы эскапады запойных братьев получали широкую огласку. Бывало, по звонку соседей или из больницы, куда периодически попадал брат Раисы, талантливый детский писатель, к нему снаряжали зятя Горбачёвых Анатолия, который отправлялся приводить в чувство своего родственника, а то и разыскивать его среди забулдыг в вытрезвителе или на вокзале.
Несмотря на это, никакого «старообрядческого» неприятия алкоголя у Горбачёва не было. И в университетские времена он не сторонился студенческих компаний с неизбежными возлияниями, и позже, став ставропольским партначальником, не отворачивался от рюмки. Его сокурсник Р.Колчанов, многие годы работавший в газете «Труд», рассказывал, как, встретившись в Ставрополе, они с Мишей «усидели» литровую граненую бутылку. Подтверждает алиби Горбачёва в этом щекотливом для нации вопросе и такой безусловный авторитет, как писатель Владимир Максимов, в конце 50-х годов сотрудник одной из ставропольских комсомольских газет: «Когда развернулась кампания по борьбе с культом личности, Горбачёв нередко заглядывал к нам в редакцию. Мы усаживались за столом, открывали бутылку и вели долгие разговоры о политике. Вся страна в то время была в шоке от доклада Хрущева , и многие из нас верили в то, что наступает эпоха демократии».
Сам Михаил Сергеевич не любит возвращаться к больной теме антиалкогольной кампании. Его привычное объяснение этого очевидного политического «прокола» сводится к тому, что, во-первых, антиалкогольная кампания досталась ему «по наследству», во-вторых, что он «передоверил» эту деликатную проблему Лигачеву и другому Михаилу Сергеевичу – Соломенцеву, а они «переусердствовали». Признает, что делали это топорно – «надо было растянуть на годы, а не ломать людей». Однако тут же то ли в оправдание, то ли в объяснение собственной позиции напоминает о том, что пьянство в стране в те годы приняло масштабы национального бедствия, что из-за него неуклонно снижался средний уровень жизни, «мужики вымирали, а потомство вырождалось» и что поначалу тысячи людей, особенно женщины, завалили ЦК письмами в поддержку этого решения. Защищая первый вышедший комом «блин» перестройки – Указ «О мерах по преодолению пьянства и алкоголизма, искоренению самогоноварения», Горбачёв утверждает: «Никакого тайного решения не было. В 180 трудовых коллективах страны обсудили решения и высказались „за“ (будто забыл, как обеспечивался в те годы поголовный „одобрямс“!). Предлагали даже принять „сухой закон“. Но я решительно выступил против. А испохабили дело на стадии исполнения».
Из его комментариев можно понять, что большого раскаяния в том, что было сделано от его имени, он не испытывает, цели и намерения тогдашнего руководства считает безусловно благими, но в очередной раз подвели методы. Чем не достойная Черномырдина сокрушенная констатация: в России, когда хочешь, как лучше, получается, как всегда.
Однако даже пронесшийся над страной антиалкогольный «смерч» не причинил серьезного политического ущерба постепенно разворачивавшейся перестройке – настолько сильны были в советских людях ожидания перемен к лучшему. Да и личный авторитет Горбачёва, несмотря на, в общем-то, беззлобные анекдоты, не слишком пострадал. Некоторые из них он не без удовольствия сам пересказывал своим именитым зарубежным гостям. Например, о том, как москвич, разъяренный стоянием в очереди за водкой, отправляется в Кремль, чтобы плюнуть в лицо Горбачёву. И скоро возвращается ещё более раздосадованным: «Там очередь ещё больше».
В те «серебряные годы Перестройки» люди готовы были ему многое простить не потому, что он успел к этому времени сделать что-то существенное (все его реальные свершения были впереди), а из-за того, что возвращал изуверившимся возможность надеяться. И ещё потому, что был совсем не похож на своих предшественников. Не тем, конечно, что сам при случае мог пересказать анекдоты о себе – в своей компании это могли, наверное, позволить себе и Хрущев, и Брежнев, – а желанием и умением разговаривать с людьми, а не зачитывать приготовленные тексты и формулировать от их имени свои, не всегда внятные желания. Тогда его красноречие ещё не воспринималось как велеречивость, а увлекало и завораживало людей.
Ну и, конечно, сам облик нового генсека – не только по контрасту с предшественником – привлекал и подкупал его слушателей. Молодой, обаятельный со жгучими южными глазами, убежденный в том, о чем говорил, и потому легко убеждающий, – словом, бесспорный и неординарный лидер, за которого впервые за много лет стране не было стыдно. Как свидетельствует Е.Боннэр, Андрей Дмитриевич Сахаров, увидев в Горьком одно из первых публичных выступлений Горбачёва по телевидению, сказал: «Это первый нормальный советский руководитель».
К менявшемуся ритму работы пришлось адаптироваться и аппарату. После прежнего «постельного режима», к которому, подлаживаясь под болезни начальников, почти не появлявшихся на службе, уже давно привыкло их окружение, помощники и функционеры стали засиживаться до 9 часов вечера – раньше Горбачёв, как правило, домой не уезжал. Даже своей манерой одеваться и очевидным вниманием к аксессуарам одежды он давал понять окружению, что настали новые времена. Приученный к «партийно-скромной», безликой робе, В.Болдин задним числом недоумевал: «Как при таком объеме работы можно находить время, чтобы ежедневно менять галстуки и подбирать их под костюм и рубашку?» По его мнению, в этом проявлялось неутоленное в бедной юности стремление провинциала «шикарно одеваться».
Люди, менее пристально следившие за его галстуками, запомнили, пожалуй, лишь кокетливую шапку-пирожок, выделявшую его зимой в толпе окружавших «ондатр». Летом же в своей банальной, хотя и хорошего качества серой шляпе – «Федоре» – Михаил Сергеевич даже на трибуне Мавзолея не выделялся из номенклатурной шеренги. Увидев его впервые после многолетнего перерыва, Зденек Млынарж воскликнул: «Мишка, ты в этой шляпе вылитый Хрущев!»
Конечно, больше, чем модный костюм, выделяло Горбачёва, особенно во время поездок по стране, непривычно постоянное присутствие рядом с ним на протокольных церемониях, а нередко и на деловых встречах Раисы Максимовны. Одни – таких было меньшинство – относились к этому одобрительно или безразлично; другие – чаще всего женщины – возмущались тем, что она «всюду показывается». Смягчались они, только когда видели, что иногда на виду у окружающих и телекамер он машинально, явно по многолетней привычке, брал Раису за руку.
Подобный ошеломляющий контраст со стереотипным поведением и канонизированным представлением о советских партийных лидерах, особенно в первые годы, не переставал изумлять западную прессу. Выходя с мировой «премьеры» Горбачёва в Женеве – его пресс-конференции после первого саммита с Р.Рейганом, в ноябре 1985 года один из американских журналистов с завистью сказал своему советскому коллеге: «Вы получили выдающегося лидера. Не знаю, на что он будет способен как политик, но как профессионал могу утверждать: когда он выходит к прессе, рядом с ним никому из наших лидеров лучше не появляться». А впервые встретившийся с Михаилом Сергеевичем в Москве Дж.Шульц, явно попав под обаяние нового «кремлевского мечтателя», написал: «Одного оптимизма и убежденности Горбачёва достаточно, чтобы обеспечить успех перестройке». Если бы это было так!
* Глава 4. Перестройка... чего? *
«Заварили кашу»
Эйфория и даже некоторая экзальтация, сопровождавшие первые шаги молодого генсека на политической сцене, постепенно спадали. «Медовый месяц» в отношениях между новой властью и обществом оказался быстротечным. В отсутствие ощутимых изменений в повседневной жизни даже явно расположенная к новому лидеру страна не могла долго удовлетворяться лишь внешними признаками перемен.
Конечно, после затянувшегося правления кремлевских старцев людям импонировал раскованный, непосредственный стиль поведения Горбачёва – его первые публичные выступления, превратившиеся в телевизионные митинги, собирали у экранов миллионы людей. Теряли смысл привычные политические ритуалы, уже не было никакого интереса в разглядывании фотографий партийного руководства, выстраивавшегося строго по ранжиру при встречах и проводах Генерального секретаря. Михаил Сергеевич, видимо, умышленно «ломал эти каноны», когда мог взять под руку и повести с собой к трапу самолета любого члена Политбюро, из-за чего на публикуемых массовых снимках вся табель о рангах оказывалась перемешанной.
Захирела индустрия изготовления канонических портретов для партийного иконостаса. Правда, на первом официальном фото, сопровождавшем сообщение об избрании Горбачёва генсеком, ему, разумеется, из лучших побуждений заретушировали родимое пятно на лбу, однако, очень быстро примелькавшись на телеэкране, оно вернулось и на партийные «иконы». Сам он к портретам относился с иронией. Во время одного из зарубежных визитов ему сообщили, что местный художник русского происхождения хотел бы его нарисовать, Горбачёв даже взорвался: «Этого ещё не хватало! Как только начнем писать портреты начальников, тут и конец перестройке!»
Во время разъездов по стране (в первые месяцы он посетил Ленинград, Киев, Днепропетровск, Тюмень) генсек с явной охотой «выходил к народу» – пообщаться, окунуться в атмосферу приветственных возгласов, аплодисментов, рукопожатий.
Поскольку подробные репортажи с этих встреч передавались по центральному телевидению, такого рода общение с людьми «под камеру» было одновременно продолжением его просветительской работы, давало возможность ещё и ещё раз высказаться публично, «прийти в каждый дом". Поэтому в таких ситуациях он гораздо больше говорил, чем слушал, а слышал преимущественно то, что ждал или хотел услышать. Вернувшись из поездки в Тольятти, рассказывал на Политбюро: «Вышел к людям. Все общество в движении. Никто не хочет жить, как раньше. У народа энтузиазм, готовность активно поддержать перестройку. Каждый говорит: «Только не отступайте, Михаил Сергеевич, идите вперед, мы вас поддержим".
Однако чем дальше, тем отчетливее в этом гуле благодарного одобрения, сопровождавшем его в самых разных аудиториях, стали различаться нотки нетерпения. Страна ждала если не чудес, то уже не только обещаний. От руководителя, который выглядел подкупающе искренним и внушал доверие, люди хотели помимо заверений в том, что вот-вот все наладится, получить спасительную программу быстрого подъема страны к долгожданному процветанию. Однако программа никак не вытанцовывалась. И хотя на уровне общих слов и выбора магистрального направления движения все, казалось, было ясно: выход из застоя требовал «динамизации» экономического развития и «усиления ответственности каждого», – оставался без ответа главный вопрос: с чего начать? То самое ленинское «решающее звено», взявшись за которое можно было бы вытянуть «всю цепь», никак не обнаруживалось. Из вороха доставшихся в наследство проблем, как из запутанного клубка, торчали разные нитки, и, начиная тянуть по очереди одну за другой – машиностроение, научно-технический прогресс, агропром, ВПК, – он лишь всякий раз убеждался в том, что нить не та и клубок все больше запутывается.
Выяснилось, что сами по себе ни девиз «ускорения», ни обращенный к каждому призыв «прибавить в работе» не меняли сложившейся практики, а тем более общего устройства жизни. Целостной же концепции реформы у нового руководства не было. Внимание распылялось, одна инициатива следовала за другой, в ход по преимуществу шли старые заготовки того времени, когда Горбачёв вместе с Рыжковым, перелопатив сотни справок экспертов и академических институтов, готовили так и не пригодившиеся ни Андропову, ни Черненко материалы по научно-техническому прогрессу и возможной экономической реформе.
Отказавшись от попыток выделить какое-либо одно ключевое направление ускорения, Михаил Сергеевич предложил наступать «широким фронтом». После того как с большой помпой в июне 85-го прошло совещание по машиностроению, внимание переключилось на агропром, объявленный ни больше ни меньше «прообразом всего народного хозяйства». Спустя несколько месяцев стало очевидно, что эти отдельные кавалерийские вылазки не приносят результатов по причинам, кроющимся за пределами каждой из отраслей экономики, а именно в политике.
Задуматься над необходимостью выработки общей концепции реформы Горбачёва побудили не только первые неудачи, но и особенности характера, которым предстояло стать особенностями политического проекта перестройки. Интерес к концептуальным подходам, к теоретизированию ещё со студенческой скамьи и проблемы, не получавшие разрешения, подталкивали Горбачёва к поиску выхода на более высоком – абстрактном – уровне. Было ли это только завидной способностью приподняться над горизонтом обыденности и взглянуть на конкретную ситуацию с высоты птичьего полета, обобщить и типизировать её, то есть признаком стратегического разума, или формой интеллектуального бегства от рутины и прозы будней, – сказать трудно. Да и каким скальпелем можно отделить одно от другого, если эти качества сошлись в одном человеке?
На горизонте замаячил ХХVII съезд КПСС, и лучшей трибуны для объявления советскому обществу, что оно вступает в качественно новый этап, невозможно было придумать. Его концепцию предстояло выработать ближайшему окружению Горбачёва – той, по его словам, «группе единомышленников, с кем вместе заварили кашу, чтобы идти до конца». Тогда к ней вполне можно было причислить большую часть перекомпонованного Политбюро и Секретариата ЦК. В группу входили (во что трудно поверить, зная о последующих событиях) такие разные политические соратники Горбачёва, как А.Яковлев и Е.Лигачев, Н.Рыжков и В.Чебриков, А.Лукьянов и В.Болдин. Б.Ельцин на этом этапе играл малозначительную роль. Поскольку главным заданием было осмыслить исторический момент, переживаемый страной, и сформулировать философию перестройки, то на несколько месяцев перед съездом ближайшим окружением Горбачёва стали «теоретики»: Александр Яковлев, Вадим Медведев, зав. сектором в Отделе пропаганды Наиль Биккенин, учившийся вместе с Раисой Максимовной на философском факультете МГУ, и помощник генсека Валерий Болдин.
Сваренная ими «каша» – отчетный доклад на ХХVII съезде КПСС 26 февраля 1985 года – стала общим знаменателем устремлений столь пестрой «группы единомышленников», что больших революций в официальном мировоззрении не предвещала. Концепция начального этапа перестройки привычно укладывалась в ложе социализма и обещала возвращение к «истинным ленинским идеям». Кризисные явления в советском обществе, вызвавшие потребность в перестройке, объяснялись несовершенным качеством и незавершенной стадией строительства социализма. Трудности и недостатки, которые с пылом обличало новое руководство, списывались на «недостаточность социализма», из чего следовал естественный вывод: необходимо идти к большему, «лучшему социализму, а не в сторону от него». Именно так сформулировал первоначальную концепцию перестройки Горбачёв не только в своем докладе, но и в вышедшей год спустя одновременно в Советском Союзе и в США книге «Перестройка и новое мышление». «Ответы на вопросы, поставленные жизнью, – писал автор, – мы ищем в рамках социализма, а не за его пределами… Вся наша программа перестройки как в целом, так и в её отдельных компонентах полностью базируется на принципе: больше социализма, больше демократии».
В этом безупречном тексте внимательное ухо могло бы тем не менее уловить первые ноты идейных диссонансов, а то и робкого диссидентства. Построенный в Советском Союзе социализм, который, как выясняется, ещё предстояло достраивать до «лучшего», истинного, в одночасье из статуса «развитого» переводился в категорию «недоразвитого». Одновременно объявлялось, что критерием оценки его совершенства и соответствия идеалу должно быть развитие демократии. Конечно, перед тем как впасть в подобную идейную ересь и поддаться соблазну демократического социализма, от которого рукой было подать до социал-демократизма, Горбачёв и его команда добросовестно испробовали все варианты оживления социализма советского – большевистского.
Главный акцент в докладе на ХХVII съезде был поэтому сделан по традиции на необходимости повышать «эффективность и качество, дисциплину и организованность трудящихся». Обещанная «глубокая реконструкция» народного хозяйства предполагала усиление централизованного руководства экономикой, которое должно было чудесным образом сочетаться с «расширением границ самостоятельности предприятий» и их права самим реализовывать сверхплановую продукцию. Эти старые хозрасчетные рецепты, выдаваемые за теоретические новации, конечно же, ещё никак не предвещали вселенского половодья перестройки, которая вскоре должна была охватить своими амбициями все стороны общественной жизни Советского Союза, претендуя на статус новой Революции.
Если и было нечто революционное в докладе на съезде, так это его международная часть, сформулированная А.Яковлевым в соавторстве с В.Фалиным. В ней значительно откровеннее, чем во внутриполитических разделах, была сделана заявка на отказ от традиционного «классового анализа» ситуации в мире и провозглашались такие крамольные, «ревизионистские» тезисы, как глобальный характер процессов мирового развития и взаимозависимость, соединяющая народы и даже разные общественные системы в единую цивилизацию на основе «универсальных» принципов и ценностей. В своем комментарии к этому наброску будущего «нового политического мышления» Александр Николаевич пишет: «С помощью этого раздела доклада Горбачёв хотел обозначить перед делегатами съезда и всей страной необходимость принципиального выбора: будем ли мы и дальше вариться в своем котле, или выйдем на широкое общение с миром».
Конечно, чтобы ухитриться выдать эти новые «общечеловеческие» подходы за развитие социализма и тем более за возвращение к истинному смыслу ленинского учения (Горбачёв, например, заявлял в 1986 году, что, «по Ленину, социализм и демократия нераздельны». Вторя ему, А.Яковлев убеждал, что Перестройка – это «возвращение к ленинизму»), надо было либо откровенно лукавить, либо искренне заблуждаться. Годы спустя Михаил Сергеевич не постеснялся признаться: «Мы все разделяли иллюзии…» Однако осознать это в полную меру он смог только после того как попытался на практике реализовать свои первоначальные представления об «истинном ленинизме».
Список иллюзий, с которыми предстояло очень скоро расстаться не только Михаилу Сергеевичу, но и его соратникам, выглядел впечатляюще. Речь шла и в целом о состоятельности советской модели социализма как системы, способной функционировать в «естественном» режиме, не опираясь на силовое принуждение и идеологическое манипулирование. И о степени приверженности советского общества «социалистическому идеалу». И о возможности повторить в середине 80-х годов неосуществившийся замысел реформаторов «Пражской весны» 1968 года: обновить, омолодить, осовременить архаичный политический режим, обручив его с демократией. И о степени развитости, современности тогдашней советской элиты, её знакомстве с азами политической культуры, способности цивилизованно, политическими методами решать общественные конфликты и урегулировать собственные внутренние противоречия.
Наконец, иллюзией и, как выяснилось, роковым просчетом Горбачёва стала недооценка им одновременно и степени яростного сопротивления старой номенклатуры реформам, и разбуженного властного аппетита тех новых сил, которые породила перестройка. К будущим разочарованиям придется, увы, отнести и святую веру его во всесилие демократии, в то, что она сама, подобно «невидимой руке» рынка, способна в одночасье стать универсальным, автоматическим регулятором любых общественных, в том числе и остроконфликтных, отношений даже в такой исторически непросвещенной, «дикарской» в смысле знакомства с азами демократии стране, как Россия. В стране, где к традиционной вековой отсталости в демократическом развитии добавился опыт 70-летнего внедрения «демократии» социалистической.
Опиравшаяся на принуждение Система не могла не спровоцировать накопления в недрах общества потенциала отторжения показушного социализма и развития консервативных и, в сущности, антисоциалистических рефлексов. Надо ли удивляться после этого, что откупоренная с помощью демократической «открывалки» герметически запаянная бутыль с перебродившей советской «брагой» выплеснула на свет божий совсем не то содержимое, на которое рассчитывал инициатор перестройки.
Правда, ещё тогда, в «романтической» фазе перестройки, чтобы вместить в рамки своего «социализма с улучшенной планировкой» весь объем изменений, который он предполагал произвести, Горбачёву приходилось до такой степени растягивать его содержание, что границы такого социализма уходили за видимый горизонт. При описании признаков этого невиданного доселе мутанта, приобретавшего планетарный масштаб, на помощь ему приходил профессиональный идеолог-пропагандист А.Яковлев (позднее, уже разойдясь со своим духовником первых перестроечных лет, Горбачёв в сердцах обзовет его «заведующим Агитпропом всех эпох – от Брежнева до Ельцина»). Именно тот своей словесной ворожбой добивался растяжения понятия социализма до безразмерных масштабов, превращая таким образом в некий эквивалент царства абсолютного Разума и Добра. Когда истощались ресурсы традиционных определений социализма, на помощь призывались доказательства «от противного». «Ничто в мировоззрении социализма, – объяснял Александр Николаевич, выступая в апреле 1988 года перед партаппаратом ЦК КПСС, – не предполагает вождизма, принижения роли масс, стирания индивидуальности человека, антигуманизма и беззакония». И обезоруживал своих оппонентов и сомневающихся риторическими вопросами: «Не грозило ли отходом от социализма беззаконие, глумление над людьми, топтание на месте, а затем и регресс в экономике, коррупция, разложение немалой части общества, паралич теоретической мысли и т.д.?» Понятно, что при подобном толковании и социализм, и перестройка, задуманная как его возрождение, закономерно превращались в «благотворный процесс, охватывающий все сферы жизни и тесно связанный с современным мировым развитием».
Другое дело, что подобное определение социализма уже больше практически ни в чем не зависело от марксизма и не нуждалось в нем. Исторический круг рассуждений и мечтаний о социализме, таким образом, по-своему логически завершался. Появившись на свет задолго до марксизма в морализаторских построениях социалистов-утопистов, эта притягательная социальная мечта возвратилась почти что в свою исходную точку в застенчивом постмарксизме генсека ЦК КПСС и «общечеловеческих ценностях» нового политического мышления.
Конечно, после затянувшегося правления кремлевских старцев людям импонировал раскованный, непосредственный стиль поведения Горбачёва – его первые публичные выступления, превратившиеся в телевизионные митинги, собирали у экранов миллионы людей. Теряли смысл привычные политические ритуалы, уже не было никакого интереса в разглядывании фотографий партийного руководства, выстраивавшегося строго по ранжиру при встречах и проводах Генерального секретаря. Михаил Сергеевич, видимо, умышленно «ломал эти каноны», когда мог взять под руку и повести с собой к трапу самолета любого члена Политбюро, из-за чего на публикуемых массовых снимках вся табель о рангах оказывалась перемешанной.
Захирела индустрия изготовления канонических портретов для партийного иконостаса. Правда, на первом официальном фото, сопровождавшем сообщение об избрании Горбачёва генсеком, ему, разумеется, из лучших побуждений заретушировали родимое пятно на лбу, однако, очень быстро примелькавшись на телеэкране, оно вернулось и на партийные «иконы». Сам он к портретам относился с иронией. Во время одного из зарубежных визитов ему сообщили, что местный художник русского происхождения хотел бы его нарисовать, Горбачёв даже взорвался: «Этого ещё не хватало! Как только начнем писать портреты начальников, тут и конец перестройке!»
Во время разъездов по стране (в первые месяцы он посетил Ленинград, Киев, Днепропетровск, Тюмень) генсек с явной охотой «выходил к народу» – пообщаться, окунуться в атмосферу приветственных возгласов, аплодисментов, рукопожатий.
Поскольку подробные репортажи с этих встреч передавались по центральному телевидению, такого рода общение с людьми «под камеру» было одновременно продолжением его просветительской работы, давало возможность ещё и ещё раз высказаться публично, «прийти в каждый дом". Поэтому в таких ситуациях он гораздо больше говорил, чем слушал, а слышал преимущественно то, что ждал или хотел услышать. Вернувшись из поездки в Тольятти, рассказывал на Политбюро: «Вышел к людям. Все общество в движении. Никто не хочет жить, как раньше. У народа энтузиазм, готовность активно поддержать перестройку. Каждый говорит: «Только не отступайте, Михаил Сергеевич, идите вперед, мы вас поддержим".
Однако чем дальше, тем отчетливее в этом гуле благодарного одобрения, сопровождавшем его в самых разных аудиториях, стали различаться нотки нетерпения. Страна ждала если не чудес, то уже не только обещаний. От руководителя, который выглядел подкупающе искренним и внушал доверие, люди хотели помимо заверений в том, что вот-вот все наладится, получить спасительную программу быстрого подъема страны к долгожданному процветанию. Однако программа никак не вытанцовывалась. И хотя на уровне общих слов и выбора магистрального направления движения все, казалось, было ясно: выход из застоя требовал «динамизации» экономического развития и «усиления ответственности каждого», – оставался без ответа главный вопрос: с чего начать? То самое ленинское «решающее звено», взявшись за которое можно было бы вытянуть «всю цепь», никак не обнаруживалось. Из вороха доставшихся в наследство проблем, как из запутанного клубка, торчали разные нитки, и, начиная тянуть по очереди одну за другой – машиностроение, научно-технический прогресс, агропром, ВПК, – он лишь всякий раз убеждался в том, что нить не та и клубок все больше запутывается.
Выяснилось, что сами по себе ни девиз «ускорения», ни обращенный к каждому призыв «прибавить в работе» не меняли сложившейся практики, а тем более общего устройства жизни. Целостной же концепции реформы у нового руководства не было. Внимание распылялось, одна инициатива следовала за другой, в ход по преимуществу шли старые заготовки того времени, когда Горбачёв вместе с Рыжковым, перелопатив сотни справок экспертов и академических институтов, готовили так и не пригодившиеся ни Андропову, ни Черненко материалы по научно-техническому прогрессу и возможной экономической реформе.
Отказавшись от попыток выделить какое-либо одно ключевое направление ускорения, Михаил Сергеевич предложил наступать «широким фронтом». После того как с большой помпой в июне 85-го прошло совещание по машиностроению, внимание переключилось на агропром, объявленный ни больше ни меньше «прообразом всего народного хозяйства». Спустя несколько месяцев стало очевидно, что эти отдельные кавалерийские вылазки не приносят результатов по причинам, кроющимся за пределами каждой из отраслей экономики, а именно в политике.
Задуматься над необходимостью выработки общей концепции реформы Горбачёва побудили не только первые неудачи, но и особенности характера, которым предстояло стать особенностями политического проекта перестройки. Интерес к концептуальным подходам, к теоретизированию ещё со студенческой скамьи и проблемы, не получавшие разрешения, подталкивали Горбачёва к поиску выхода на более высоком – абстрактном – уровне. Было ли это только завидной способностью приподняться над горизонтом обыденности и взглянуть на конкретную ситуацию с высоты птичьего полета, обобщить и типизировать её, то есть признаком стратегического разума, или формой интеллектуального бегства от рутины и прозы будней, – сказать трудно. Да и каким скальпелем можно отделить одно от другого, если эти качества сошлись в одном человеке?
На горизонте замаячил ХХVII съезд КПСС, и лучшей трибуны для объявления советскому обществу, что оно вступает в качественно новый этап, невозможно было придумать. Его концепцию предстояло выработать ближайшему окружению Горбачёва – той, по его словам, «группе единомышленников, с кем вместе заварили кашу, чтобы идти до конца». Тогда к ней вполне можно было причислить большую часть перекомпонованного Политбюро и Секретариата ЦК. В группу входили (во что трудно поверить, зная о последующих событиях) такие разные политические соратники Горбачёва, как А.Яковлев и Е.Лигачев, Н.Рыжков и В.Чебриков, А.Лукьянов и В.Болдин. Б.Ельцин на этом этапе играл малозначительную роль. Поскольку главным заданием было осмыслить исторический момент, переживаемый страной, и сформулировать философию перестройки, то на несколько месяцев перед съездом ближайшим окружением Горбачёва стали «теоретики»: Александр Яковлев, Вадим Медведев, зав. сектором в Отделе пропаганды Наиль Биккенин, учившийся вместе с Раисой Максимовной на философском факультете МГУ, и помощник генсека Валерий Болдин.
Сваренная ими «каша» – отчетный доклад на ХХVII съезде КПСС 26 февраля 1985 года – стала общим знаменателем устремлений столь пестрой «группы единомышленников», что больших революций в официальном мировоззрении не предвещала. Концепция начального этапа перестройки привычно укладывалась в ложе социализма и обещала возвращение к «истинным ленинским идеям». Кризисные явления в советском обществе, вызвавшие потребность в перестройке, объяснялись несовершенным качеством и незавершенной стадией строительства социализма. Трудности и недостатки, которые с пылом обличало новое руководство, списывались на «недостаточность социализма», из чего следовал естественный вывод: необходимо идти к большему, «лучшему социализму, а не в сторону от него». Именно так сформулировал первоначальную концепцию перестройки Горбачёв не только в своем докладе, но и в вышедшей год спустя одновременно в Советском Союзе и в США книге «Перестройка и новое мышление». «Ответы на вопросы, поставленные жизнью, – писал автор, – мы ищем в рамках социализма, а не за его пределами… Вся наша программа перестройки как в целом, так и в её отдельных компонентах полностью базируется на принципе: больше социализма, больше демократии».
В этом безупречном тексте внимательное ухо могло бы тем не менее уловить первые ноты идейных диссонансов, а то и робкого диссидентства. Построенный в Советском Союзе социализм, который, как выясняется, ещё предстояло достраивать до «лучшего», истинного, в одночасье из статуса «развитого» переводился в категорию «недоразвитого». Одновременно объявлялось, что критерием оценки его совершенства и соответствия идеалу должно быть развитие демократии. Конечно, перед тем как впасть в подобную идейную ересь и поддаться соблазну демократического социализма, от которого рукой было подать до социал-демократизма, Горбачёв и его команда добросовестно испробовали все варианты оживления социализма советского – большевистского.
Главный акцент в докладе на ХХVII съезде был поэтому сделан по традиции на необходимости повышать «эффективность и качество, дисциплину и организованность трудящихся». Обещанная «глубокая реконструкция» народного хозяйства предполагала усиление централизованного руководства экономикой, которое должно было чудесным образом сочетаться с «расширением границ самостоятельности предприятий» и их права самим реализовывать сверхплановую продукцию. Эти старые хозрасчетные рецепты, выдаваемые за теоретические новации, конечно же, ещё никак не предвещали вселенского половодья перестройки, которая вскоре должна была охватить своими амбициями все стороны общественной жизни Советского Союза, претендуя на статус новой Революции.
Если и было нечто революционное в докладе на съезде, так это его международная часть, сформулированная А.Яковлевым в соавторстве с В.Фалиным. В ней значительно откровеннее, чем во внутриполитических разделах, была сделана заявка на отказ от традиционного «классового анализа» ситуации в мире и провозглашались такие крамольные, «ревизионистские» тезисы, как глобальный характер процессов мирового развития и взаимозависимость, соединяющая народы и даже разные общественные системы в единую цивилизацию на основе «универсальных» принципов и ценностей. В своем комментарии к этому наброску будущего «нового политического мышления» Александр Николаевич пишет: «С помощью этого раздела доклада Горбачёв хотел обозначить перед делегатами съезда и всей страной необходимость принципиального выбора: будем ли мы и дальше вариться в своем котле, или выйдем на широкое общение с миром».
Конечно, чтобы ухитриться выдать эти новые «общечеловеческие» подходы за развитие социализма и тем более за возвращение к истинному смыслу ленинского учения (Горбачёв, например, заявлял в 1986 году, что, «по Ленину, социализм и демократия нераздельны». Вторя ему, А.Яковлев убеждал, что Перестройка – это «возвращение к ленинизму»), надо было либо откровенно лукавить, либо искренне заблуждаться. Годы спустя Михаил Сергеевич не постеснялся признаться: «Мы все разделяли иллюзии…» Однако осознать это в полную меру он смог только после того как попытался на практике реализовать свои первоначальные представления об «истинном ленинизме».
Список иллюзий, с которыми предстояло очень скоро расстаться не только Михаилу Сергеевичу, но и его соратникам, выглядел впечатляюще. Речь шла и в целом о состоятельности советской модели социализма как системы, способной функционировать в «естественном» режиме, не опираясь на силовое принуждение и идеологическое манипулирование. И о степени приверженности советского общества «социалистическому идеалу». И о возможности повторить в середине 80-х годов неосуществившийся замысел реформаторов «Пражской весны» 1968 года: обновить, омолодить, осовременить архаичный политический режим, обручив его с демократией. И о степени развитости, современности тогдашней советской элиты, её знакомстве с азами политической культуры, способности цивилизованно, политическими методами решать общественные конфликты и урегулировать собственные внутренние противоречия.
Наконец, иллюзией и, как выяснилось, роковым просчетом Горбачёва стала недооценка им одновременно и степени яростного сопротивления старой номенклатуры реформам, и разбуженного властного аппетита тех новых сил, которые породила перестройка. К будущим разочарованиям придется, увы, отнести и святую веру его во всесилие демократии, в то, что она сама, подобно «невидимой руке» рынка, способна в одночасье стать универсальным, автоматическим регулятором любых общественных, в том числе и остроконфликтных, отношений даже в такой исторически непросвещенной, «дикарской» в смысле знакомства с азами демократии стране, как Россия. В стране, где к традиционной вековой отсталости в демократическом развитии добавился опыт 70-летнего внедрения «демократии» социалистической.
Опиравшаяся на принуждение Система не могла не спровоцировать накопления в недрах общества потенциала отторжения показушного социализма и развития консервативных и, в сущности, антисоциалистических рефлексов. Надо ли удивляться после этого, что откупоренная с помощью демократической «открывалки» герметически запаянная бутыль с перебродившей советской «брагой» выплеснула на свет божий совсем не то содержимое, на которое рассчитывал инициатор перестройки.
Правда, ещё тогда, в «романтической» фазе перестройки, чтобы вместить в рамки своего «социализма с улучшенной планировкой» весь объем изменений, который он предполагал произвести, Горбачёву приходилось до такой степени растягивать его содержание, что границы такого социализма уходили за видимый горизонт. При описании признаков этого невиданного доселе мутанта, приобретавшего планетарный масштаб, на помощь ему приходил профессиональный идеолог-пропагандист А.Яковлев (позднее, уже разойдясь со своим духовником первых перестроечных лет, Горбачёв в сердцах обзовет его «заведующим Агитпропом всех эпох – от Брежнева до Ельцина»). Именно тот своей словесной ворожбой добивался растяжения понятия социализма до безразмерных масштабов, превращая таким образом в некий эквивалент царства абсолютного Разума и Добра. Когда истощались ресурсы традиционных определений социализма, на помощь призывались доказательства «от противного». «Ничто в мировоззрении социализма, – объяснял Александр Николаевич, выступая в апреле 1988 года перед партаппаратом ЦК КПСС, – не предполагает вождизма, принижения роли масс, стирания индивидуальности человека, антигуманизма и беззакония». И обезоруживал своих оппонентов и сомневающихся риторическими вопросами: «Не грозило ли отходом от социализма беззаконие, глумление над людьми, топтание на месте, а затем и регресс в экономике, коррупция, разложение немалой части общества, паралич теоретической мысли и т.д.?» Понятно, что при подобном толковании и социализм, и перестройка, задуманная как его возрождение, закономерно превращались в «благотворный процесс, охватывающий все сферы жизни и тесно связанный с современным мировым развитием».
Другое дело, что подобное определение социализма уже больше практически ни в чем не зависело от марксизма и не нуждалось в нем. Исторический круг рассуждений и мечтаний о социализме, таким образом, по-своему логически завершался. Появившись на свет задолго до марксизма в морализаторских построениях социалистов-утопистов, эта притягательная социальная мечта возвратилась почти что в свою исходную точку в застенчивом постмарксизме генсека ЦК КПСС и «общечеловеческих ценностях» нового политического мышления.