А иногда бывает обратное. Ко мне явился научный сотрудник одного из институтов и заявил, что его профессор возмущен тем, что я вывел его в романе. Я никогда и в глаза не видел этого профессора и понятия о нем не имел, а он узнал себя, вплоть до внешнего вида и привычек.
   "Однорукий бандит" не давал мне покоя. Впервые предо мною была машина полностью враждебная, которую никак нельзя было приспособить, приладить для общества, в котором я жил. Техника бесклассова, это я знал твердо, но тут я споткнулся. Он был замыслен как бандит, он был сконструирован как бандит, он не мог быть не чем иным, как бандитом, поэтому он подлежал уничтожению вместе с силами, породившими его. Пивные - тоже клубы, только без "одноруких бандитов", без членства, без галстуков. Пивные, или, как их называют, паб, почти всюду одинаковы. Стены выложены белым кафелем, цементный пол, длинная стойка, высокие стаканы. Большей частью пьют стоя, расхаживают со стаканами в руке от одной компании к другой. Австралийский паб - это не какая-нибудь забегаловка, выпил и отправился восвояси. Есть еще, конечно, женщины, которые считают, что если купить мужчине несколько бутылок пива, то он может и не ходить в клуб. Им не понять, что паб незаменим. Паб не похож на немецкие пивные, на чешские пивные, в которых есть своя прелесть, не похож он и на наши пивные, в которых тоже могла бы быть прелесть, если б их было больше.
   Мы зашли с Гарри в паб, и через несколько минут все знали, что я из Ленинграда, прилетел вчера, уеду в субботу, воевал танкистом. Тут же я поспорил с двумя каменщиками насчет самолетов и дирижаблей, сыграл с кем-то в кости, мясник пригласил меня на день рождения дочери, Гарри организовал дискуссию о социализме, тем временем седенький клерк рассказал мне, как спасаться от акул, а я ему - как кататься на лыжах. В пабе нет незнакомых. Представляться друг другу некогда. Тут нет профессоров, студентов, скваттеров, докеров, министров. Главный тот, у кого есть в запасе интересная история, кто умеет рассказывать, у кого громче голос. За каких-то двадцать минут мы с Гарри выпили шесть огромных стаканов пива. Подобная скорость возможна лишь в пабе. По количеству выпитого пива на душу населения Австралия занимает третье место в мире. Однако душа эта потребляет, пожалуй, самое крепкое пиво. Если литры помножить на градусы, то Австралия может поспорить с чехами. Вопрос этот сейчас живо обсуждается, и делается все, чтобы страна добилась первенства. Мы тоже пытались помочь австралийцам и сразу ощутили всю сложность их положения. Конечно, по сравнению, допустим, с чехами, австралийцам куда хуже. Чех-он может пить свое пиво не торопясь. Чеха никто не понукает, сиди себе у Томаша, у Калеха хоть за полночь. В Австралии пить труднее. Работа кончается в пять, пивные закрываются в шесть. Таково требование женщин. За какой-нибудь час попробуй догнать чеха. В таких условиях и третье место чудо. Обидно все-таки, что статистика не учитывает обстоятельств. Итак, с пяти до шести мужчины пьют и говорят. Прежде всего обсуждаются предстоящие скачки, бега, спортивные новости, профсоюзные дела, рассказываются всевозможные истории, немного политики, анекдоты.
   Женщины в пивные не ходят - не принято. Поэтому в течение этого часа мужчины испытывают блаженное чувство полной свободы. Никаких замечаний, ограничений, осуждающих взглядов и заботы о здоровье. В одном углу поют, у стойки играют в кости. Молчать некогда. Надо успеть наговориться и выпить.
   Ровно в шесть часов пивные краны закрываются. Требование австралийских женщин удовлетворено законом. Хочешь не хочешь, приходится идти домой. Напиться никто не успел, но самолюбие удовлетворено, и обе половины рода человеческого довольны. Один час в день свободы и независимости - тоже немало, почти достаточно, чтобы почувствовать себя мужчиной.
   ВОСКРЕСЕНЬЕ
   Небо проснулось все так же безнадежно чистым, ни облачка на стерильной голубизне. К полудню оно вылиняет, солнце расплавится на его поверхности, как масло на сковородке. Утро для нас - это прежде всего прохлада, спасительные тени домов, сухая кожа.
   Из нашего гостиничного закоулка мы вышли на главную улицу Аделаиды и ничего не поняли. Мы посмотрели на часы, сверили время - восемь часов. Все правильно. Все как обычно. Что же случилось, почему на улице ни души? Те же сплошные линии магазинов под сплошным козырьком, те же сплошные линии авто вдоль тротуара, и пусто. Шаги звучали гулко в неестественной тишине. Один квартал, второй - ни одного встречного, только манекены следят за нами из глубины витрин. Бары закрыты, кафе закрыты. Окна домов закрыты жалюзи. Город пуст, по как пуст - в самую глухую ночь он не бывал таким пустынным.
   Мы свернули на площадь. Перед костелом никого, большая, залитая солнцем площадь пуста. Я вышел на середину площади и закричал. Может быть, где-нибудь откроется окно, люди придут па помощь или хотя бы полюбопытствуют. Может, появится полицейский.
   - Люди, где вы? Что случилось?
   Оголенный, покинутый город напоминал об атомной войне, о вымершей планете. Наглядное пособие в борьбе за мир - жаль, что нет зрителей. Город был как уцелевшая Помпея, как музей. Внезапно все лишилось смысла, нелепыми стали крикливые плакаты о распродаже, роскошные универмаги Давида, универмаги Вулворта и какого-то Джона Мартенса - они были так же ненужны, как маленькая лавочка Стюарта. Смешно было видеть объявления, запрещающие парковаться, аккуратный белый пунктир на площади, автоматы и даже собор. Смысл слетел с улиц, оставляя груды затейливо уложенного раскрашенного кирпича, скелет суматошной, нелепой и милой Истории, которая называлась двадцатым веком. Улыбаясь, можно разглядывать ее издалека, как ту же Помпею. В каком это было веке - в первом? До нашей эры или после? Мы очутились на таком расстоянии, что легко могли ошибиться, двадцатый век, восемнадцатый - какая разница. Просто давным-давно. Забавно они жили в этом давным-давно.
   Воображение наше разыгрывалось вместе с аппетитом. Мы хотели есть. Голод связывает любое прошлое с любым будущим, это такое чувство, которое действительно в любую эру. Мы присели на ступеньки закрытого бара и начали выращивать свой голод. Нужно было довести его до тех размеров, когда он станет сильнее предрассудков и позволит взломать бар.
   Неизвестно откуда перед нами появился Джон Брей. Он нежно прижимал к груди банки с пивом. Джон Брей нам понравился с первой минуты, но сейчас он был лучшим человеком в Аделаиде.
   - Что случилось? - спросил я. - Где население? Где трудящиеся, где буржуазия?
   - Воскресенье! - сказал Джон Брей. Поэтому он так легко нашел нас, единственных людей в каменной пустыне.
   - Воскресенье, - повторил Джон. - Торжество одиночества и заброшенности. Посреди города можно умереть от голода, можно от жажды. От чего вам угодно? Никто никого не смеет беспокоить. Большинство самоубийств происходит по воскресеньям.
   - Где же все люди?
   - Те, кто не кончает с собой, уезжают на пляж, сидят у телевизора, копаются в садике. А как у вас?
   - У нас все иначе, - сказал я. - У нас улицы полны народа. Мы ходим в гости, устраиваем коллективные вылазки за город и коллективно едем за грибами.
   Джон открыл несколько банок, и мы стали пить пиво.
   - Я нарушил закон,- сказал он. - Купил в воскресенье пиво.
   Джон был известный адвокат, и у меня не было оснований ему не верить.
   Все дело в обычаях, рассуждал я, но почему такие разные обычаи?
   Я вспомнил воскресное утро в Польше, переполненные костелы, вечернее гулянье на старой площади в Кракове, воскресную главную улицу Варны, отданную гуляющим, воскресные итальянские карусели, кукольников, танцы. И вот, пожалуйста, австралийцы, такие общительные, простые, веселые люди, зачем-то заперлись в своих домах. Закрыты театры, кино, кабаре. Ни выпить, ни потанцевать, никакого культурного досуга.
   - Раз в неделю человеку следует остаться наедине с собой, - сказал Джон. - Очень полезно. Собирайтесь, мы едем на пикник.
   Он не видел в этом никакого противоречия. Самое естественное для него было поступать необычно. Он и сам был весь необычен. Он был похож на гризли или на Фальстафа. Выбрать окончательно не могу, потому что ни того, ни другого я не видел. Ходил он переваливаясь, громадные волосатые руки его были всегда растопырены. Брюки свисали, темные пятна пота выступали на рубахе, и при этом он каким-то образом сохранял утонченное изящество. Есть такие люди, у которых изящество никак не связано с их внешним видом: выпирает брюхо, растрепаны седые волосы, потный, пыхтящий - и все ему идет, все равно он аристократ.
   Кроме того, он был поэт и адвокат. В его конторе висел диплом королевского адвоката, - из этой бумаги следовало, что он особо важный адвокат, заслуженный. Он позволял себе не считаться ни с кем и брался за безнадежные дела, бесплатно вел процессы бедняков и аборигенов, ему позволялось то, что нельзя было другим. Никто бы не удивился, если бы увидел Джона навеселе и в расхристанном виде. А вот, например, Флекс, тот не имел права появляться без галстука. Каждому было положено свое.
   Машина мчалась сквозь безлюдную Аделаиду, некогда шумную, говорливую, занятую в будни куплей-продажей, американским боевиком - "Клеопатрой", приездом английского дюка...
   - Одиночество - дефицитная штука в наше время, - говорил Джон. - Людям некогда заниматься собой. Годами не успевают добраться до себя. Раньше книги заставляли человека думать, теперь читают для того, чтобы не думать.
   Поля, низкорослые рощи, лиловые и красные холмы вздымались и опадали. Цвели высокие алые банксии, и пропадало ощущение пустынности, мир наполнялся красками, запахами. Хорошо, что для природы не существовало воскресенья, - отсутствие людей нисколько не портило ее.
   На шоссе становилось оживленно. Мы нагоняли одну за другой машины. На их крышах блестели привязанные серфинги - легкие доски с килем, сделанные из серебристого пенопласта.
   Стоя на таких досках, австралийцы скользят вниз с высокой волны, так же как мы на лыжах. Только вместо снежной горы водяная, вместо двух лыж - одна доска, вместо свитера трусики. Вместо мороза - февральская жара, солнце движется наоборот, справа налево, на севере теплей, чем на юге, мохнатые звери высиживают яйца, деревья меняют не листья, а кору - все шиворот-навыворот, страна наоборот, как говорится в одном стихотворении Галины Усовой. Она занимается переводами австралийской поэзии, Австралия - ее страсть. Кто собирает марки, кто ходит на футбол, кто в филармонию, а Галя Усова любит Австралию (хобби площадью почти восемь миллионов километров), любит так, что даже пишет стихами:
   Австралия - страна наоборот.
   Она располагается под нами.
   Там, очевидно, ходят вверх ногами,
   Там наизнанку вывернутый год.
   Там расцветают в октябре сады,
   Там в январе, а не в июле лето,
   Там протекают реки без воды
   (Они в пустыне пропадают где-то).
   Там в зарослях следы бескрылых птиц,
   Там кошкам в пищу достаются змеи,
   Рождаются зверята из яиц,
   И там собаки лаять не умеют.
   Деревья сами лезут из коры,
   Там кролики страшней, чем наводненье,
   Спасает юг от северной жары,
   Столица не имеет населенья.
   Австралия - страна наоборот.
   Ее исток - на лондонском причале:
   Для хищников дорогу расчищали
   Изгнанники и каторжный народ.
   Австралия - страна наоборот.
   ...Мы проносились сквозь пустынные городки, и я думал о том, что так никогда и не увижу их многолюдными. Воскресенье. Господь бог решил в воскресенье отдохнуть, уже были созданы земля, и небо, и Австралия с акулами, он почил от трудов своих, но все же что он делал в этот первый выходной день? Как он отдыхал? Это была такая же загадка, как и то, что творилось за прикрытыми жалюзи коттеджей.
   Машину вел Флекс. Первое, что он сообщил нам, еще тогда, когда встретил в аэропорту, - это то, что у него новая машина. Уже потом он сказал, что у него вышла новая книга, что жена выздоровела и что они переехали в другой дом. Все это были новости второго порядка. Флекс наслаждался новой машиной.
   - Вы не боитесь быстрой езды? - спросил он. Я посмотрел на спидометр. Стрелки подходили к последнему делению, к цифре 100.
   - Прекрасно,- сказал я.
   Он благодарно улыбнулся, и стрелка уперлась в 100. Поселки мелькали со свистом. Крыши сливались в одну крышу, окна в одно окно. Только благодаря массе Джона Брея наша машина не взлетала в воздух. Я наклонился к спидометру. Под цифрой 100 была вторая цифра - 160. Так я понял раз и навсегда, чем отличаются мили от километров. Но было уже поздно. В таких случаях лучше не смотреть на дорогу. Тем более что Флекс тоже не часто смотрел на нее. Он рассказывал о своей школе, он там директорствует, потом он стал объяснять философские стихи Джона. Я старался не отвечать, чтобы прекратить разговор. Получалось еще хуже. Флекс поворачивался ко мне обеспокоенный молчанием. Он начисто забывал о дороге, выясняя мое настроение. Когда я отвечал, Флекс успокаивался и продолжал, размахивая руками, цитировать стихи. Он не мог читать стихи и держаться за руль. У каждого своя манера читать стихи. Я не встречал ни одного австралийца-водителя, который бы умел разговаривать, смотря при этом на дорогу. Одни считают долгом вежливости смотреть на тебя, когда ты говоришь. Другие поворачиваются к собеседнику, когда он слушает их объяснения. Видите ли, их интересует реакция. Молчаливые водители мне не попадались.
   Мы остановились заправиться. У бензоколонки стояло несколько машин, набитых детьми, корзинами со снедью, надувными матрасами. Все это напоминало эвакуацию. Парни в голубых униформах окутали нашу машину шлангами: заливали бензин, масло, добавляли сжатого воздуха в шины. Как ни быстро они орудовали, машина еще быстрее раскалялась. Остановка на таком пекле гибель. Машина превращается в духовку. Мы корчились в ней, как грешники. С какой нежностью вспоминаются из этого ада слякоть, туман, насморк и прочая ленинградская благодать. Что произошло с нашим чахлым, гриппозным солнышком на этой половине земного шара? Никакое оно не солнышко - это насос, который разъяренно выкачивает из тебя пот. Вкуснейшие ананасные джусы, и апельсиновые джусы, и ледяное виски с содовой, пиво, кофе все перегоняется в липкий соленый пот. Потеет вся страна. Никто не борется за место под солнцем. Полезная площадь страны исчисляется в такие часы количеством тени на одного человека. Качественной, густой тени не найти, тень жиденькая, в тени градусов сто. Наш Цельсий гуманней ихнего Фаренгейта. Я пробую умножить Фаренгейта на мили... В этой жаре мысли мои, не успевая созреть, усыхают, от них остаются наиболее крепкие прилагательные. Подумать только, что за все время я не видел здесь ни одного серьезного облака. Куда девается то огромное количество воды, которое ежесекундно испаряется из населения?
   Машина все еще стоит. Выйти нельзя, потому что потом не сядешь. Сиденье накаляется так, что думаешь: вот-вот сгорят штаны и все остальное.
   Австралийцы тоже мучаются, но они умеют сохранять при этом хорошее настроение. Флекс предложил опускать в такие дни Австралию в океан хотя бы на полминуты. Пошипит, но все ж охладится.
   Джон вскрыл банку, и, глядя, как они с Флексом, обливаясь потом, пили пиво и рассказывали анекдоты, я подумал, что это великий народ. Потом я вспомнил, что у нас сейчас на перроне Финляндского вокзала замерзший Лева Игнатов со своими лыжниками ест эскимо и вафельные стаканчики с мороженым, и обрадовался тому, что мы тоже великий народ. Но, признаюсь, была такая жара что я не мог доказывать, что мы более великий народ.
   Так же как у нас инженеры ищут, как бы защитить здание от мороза, здесь инженеры защищают от тепла. Крыши снабжаются асбестовыми прокладками, комнаты - фенами, аппаратами "эркондишен". Пока что это помогает. Пока что, ибо солнце с годами увеличивается в размерах, излучение возрастает, температура Земли неуклонно повышается, дело идет к тому, что океаны начнут кипеть и жара разрушит всю существенную жизнь. Я мрачно вспомнил предсказания астрономов, пока мы не двинулись в путь. Машина набрала скорость. Ветер выдул зной, и я вспомнил, что некоторое время у нас в запасе имеется, поскольку все это случится через два миллиарда лет.
   С главного шоссе - на узкую асфальтированную дорогу, с дороги - на проселок, и мы на ферме Роджера Макнайта. Здесь состоится пикник. Подъехала еще машина с семьей Лофусов, выгружают корзины с припасами, бутылки вина, пива. Женщины надевают фартуки, мужчины разжигают костер.
   Роджер - поэт. Фермер-поэт. Или поэт-фермер. В Канберре мы познакомились с Кемпбеллом. Он хороший поэт и тоже фермер. Белл Дэвидсон - известный прозаик и тоже фермер. Поэтов, которые могли бы жить на литературный заработок, в Австралии, кажется, вообще нет.
   Костер разводили во дворе фермы со всеми предосторожностями. Обычно пикник устраивают в глубине буша, австралийский пикник имеет свои правила и традиции. Но нынче костер в буше зажигать нельзя. Третий месяц не было дождя. С холма, на котором стояла ферма, были далеко видны сухие поля, лесистые склоны. Темная зелень буша выглядела настороженной. Сейчас достаточно малейшей искры, чтобы буш заполыхал. Эвкалипты всех видов, испаряющие эфирные масла, вспыхивают мгновенно, как бензин. Окрестности затаились, словно в ожидании беды. На ферме Роджера все было готово на случай пожара. Спасать дома, строения бесполезно - огонь распространяется с колоссальной скоростью. Спасаться можно только самим, на машине. Пожары - бедствие страны. Страх перед пожаром живет в душе каждого австралийца. Европейцам это трудно понять. Однажды мы сидели в прокуренном зале ресторана в Канберре, когда посреди разговора Фернберг обеспокоенно принюхался. "Пожар", сказал он. Мы вышли на балкон. Вечерняя Канберра спокойно блистала огнями. Я добросовестно принюхивался и ничего не чувствовал.
   - Буш горит, - определил Фернберг. - Далеко. - И показал на восток.
   Беседа наша расстроилась. Я не понимал тогда, почему Фернберга, преподавателя университета, журналиста, так беспокоит далекий пожар. Кто-то сказал мне, что Фернберг фермер. Но это была лишь часть объяснения. Запах гари для австралийца, наверное, то же самое, что для ленинградца, пережившего блокаду, вой сирены.
   И когда Роджер вел нас по своим полям, мы шли, как по складу горючего, - следили друг за другом, чтобы никто не курил. А в остальном все было прекрасно и свободно.
   Роджер оказался превосходным парнем.
   Во-первых:
   он был солдатом. В эту войну он воевал с японцами. К солдатам у меня отношение особое, они пользуются у меня решающими льготами, поскольку солдат понимает то, чего никто другой не поймет. Сколько бы лет ни прошло, солдатское несмываемо, оно как татуировка.
   Во-вторых:
   он был поэтом. Хорошим поэтом. И не спешил печататься. Ему важно было написать и прочесть друзьям. Плевал он на публикации. Он не желал тратить время, ездить в город и ходить по редакциям. Ему интересней было стоять в поле и слушать, как растет трава. Жена застала его, когда он разговаривал с травой. Он читал стихи траве.
   Природа лучше понимает, когда с ней говорят стихами.
   Спустился я
   к нагроможденьям скал,
   Чтоб словом тронуть их,
   а сам шагал
   По костякам несчетным
   жизни той,
   Которую сожгли соль и прибой.
   В-третьих:
   он был фермером. После войны он надеялся чего-то добиться. У него были хорошие руки, хорошая голова. Через несколько лет городской жизни оказалось, что он ничего не приобрел, кроме разочарований. Роджер загнал свой скарб и с женой забрался в эту глушь. Он взял в кредит участок земли - сплошной буш, взял в кредит машины и принялся за работу. Он начинал с ничего. Они с женой вбили столб и на дощечке написали название фермы: "Дошли до ручки". Все поле, пастбище для коров расчищено, огорожено этими руками. Сложнее всего было обеспечить стадо водой. На участке имелось несколько ручьев. Роджер построил плотины, сделал запруды. Добуриться к воде здесь невозможно. Для фермы воду собирали в период дождей в огромные цистерны-танки.
   Три серебристые цистерны стояли у дома - хранилище жизни семьи.
   Роджер до сих пор в долгах, но он не унывает. Он работает на себя, ему интересно что-то придумывать, строить.
   Сухая трава хрустела под нашими ногами. Пыль стлалась по полю. Пустыня это была, а не поле. Повсюду мертво лежали перекаленные желтые пустоши, и желтого-то в них не осталось, а была бесцветность праха, и травы не осталось, а был ее хрупкий остов. Что тут делать коровам?
   Роджер сорвал пучок, потер в ладонях. Посыпалась сухая труха.
   - Вы думаете, она мертва? - Роджер протянул ладонь, там лежали черные горошины.
   На вкус они были сладковатые, напоминали клевер.
   Могучие коровы сочувственно разглядывали наши физиономии, принимая нас за еще одно стадо, которое хозяин куда-то гонит.
   Коров было семьдесят. Роджер обслуживал их сам, никаких наемных работников. Ему помогала собака и после школы одиннадцатилетний сын. Жена занималась домом и варила сыр.
   - Я бы мог держать еще столько же коров,- сказал Роджер,но тогда не останется времени писать стихи.
   Сынишка сидел за рулем трактора. За трактором катился прицеп с сеном, заботливо укрытым брезентом. Мы разлеглись на брезенте и поехали мимо плотин, проволочных изгородей, загонов, через мостики, над мутно-желтыми запрудами. Коровы спускались к воде, пили, заходили по брюхо, спасаясь от зноя. Ошалелая лайка с восторгом носилась вокруг, вспугивая птиц. Роджер стоял, широко расставив ноги на тряском прицепе, и показывал, и читал стихи. Сено пахло сеном и еще детством,- с годами прибавляется этот запах, счастливый запах детства.
   Тень оврага накрыла нас сырой свежестью. Это был единственный невырубленный участок, явно бесполезный, убыточный, окутанный лианами, наполненный птичьими песнями. Роджер не трогал его ради ребят и орхидей. Лепестки их змейно выгибались в зеленоватом настое прохлады.
   - Да здравствует поэзия! - кричал Флекс. Мясо к нашему возвращению поджарилось. Оно томилось на железной сетке над беспламенным жаром углей эвкалипта. Сладкий дым эвкалипта курился на дворе фермы, уставленной дощатыми столами с вином, пивом, салатами. Запах эвкалипта - это запах Австралии.
   - Когда австралиец скучает на чужбине, - сказал Роджер, друзья посылают ему листок эвкалипта. В утешение. В память о родине.
   Австралийский пикник состоит из питья, из песен, жареной баранины, фруктов, внезапной тишины, безотчетных прыжков, желания всех обнять, лазить по деревьям. Австралийцы не происходят от обезьян. Они происходят от кенгуру и коала мохнатых добряков с круглыми детскими глазами. Пикник - бунт против сервиса. Долой крахмальные конусы салфеток, долой подогретые тарелки, холодильники, платные стоянки, автоматы!..
   Жена Роджера разносила сыры, изготовленные ею. Сыры были прекрасны. Жена Флекса сильным голосом пела прекрасные песни докеров, пастухов, золотоискателей, свободных людей, у которых все их имущество - одеяло за плечами да умелые руки.
   На низких яблонях блестели стеклянные нити - защита от птиц, и в этом наряде яблони были прекрасны.
   Я поднял тост за Австралию, и все сочли этот тост прекрасным, такие это были прекрасные люди.
   Никто из них ни одним словом, ни намеком не дал почувствовать, что весь этот пикник был организован ради нас. Я представлял, как заранее оборудовался для поездки по полям прицеп,- не будь нас, никому бы не пришло в голову ездить по полям; как готовились столы и тюки с сеном. Никто не предписывал этим заниматься, это было нечто большее, чем гостеприимство. Никто из них не бывал в нашей стране. Они не были коммунистами. Они не знали нас как писателей. Они ведь ничем не были нам обязаны. И меньше всех Роджер. Уж он-то, вынужденный считать каждый шиллинг, чего ради он тратился, готовился, что ему были мы?
   Я слушал, как Роджер умножал двадцать литров молока от каждой коровы на семьдесят и делил на количество акров. Он не стеснялся считать, он вынужден был считать, иначе ему было не прожить. Беспечный поэт уживался в нем с расчетливым хозяином. Мужчины сочувственно помогали ему вычислять невыгодность мясного хозяйства. Огород держать тоже невыгодно. Час работы на огороде дает меньше, чем час работы с коровами.
   - Надеюсь, в будущем,- говорил Роджер,- мы создадим кооператив с соседними фермами и избавимся от посредников, сами будем продавать.
   - Да здравствует независимость! - кричал Флекс. Поспел чай. Роджер раскручивал на веревке закопченный котелок с чаем. Он хотел показать нам всю процедуру приготовления австралийского чая, крепчайшего, черноту которого обычно забеливают молоком, чтобы было не так страшно. Он хотел, чтобы этот день запомнился всем нам. Он принадлежал к счастливейшему типу людей, которые умеют делать "сегодня" главным днем жизни.
   Но, может быть, действительно этот день значил для него так же много, как и для меня. Я посмотрел на его открытое лицо. Он встретил мой взгляд и, поняв, сказал:
   - Хорошо, что вы приехали. Я запомню этот день. В его глазах я увидел недосказанное, то, что люди не умеют выразить словами. Я тоже не могу это передать. Мы тут были ни при чем. Он принимал у себя на ферме нашу страну. Сколько за свою жизнь прочел он о ней всякой всячины, небылиц и напраслин, сколько было у него сомнений, разочарований. В конце концов, что мы сделали для него? И все же он принимал нас по высшему разряду любви и дружбы.