Гранин Даниил

Месяц вверх ногами


   Даниил Гранин
   Месяц вверх ногами
   
   НАД НАМИ КОЛОКОЛ
   Когда человек приезжает из Франции, его не спрашивают:
   - Ну как там Эйфелева башня? Стоит?
   Про любую заграницу задают вполне осмысленные вопросы. Но попробуйте приехать из Австралии. Каждый, кто встречает вас, будь он даже лучший друг, задает один и тот же вопрос:
   - Ну как там кенгуру? Видел? Прыгают? Любой разговор начинается с вопроса о кенгуру. Ни образование, ни возраст, ни должность роли тут не играют. В дальнейшем человек может проявить широту своих интересов, но первый вопрос неизменен. Наиболее чуткие люди, заметив мой тоскливый взгляд, смущаются, и все-таки удержаться от этого вопроса не в силах. Кое-кто пытался извернуться, быть оригинальным. Лучше всех это удалось одному физику, известному своим острым умом и своеобразностью мышления.
   - Небось замучили, все спрашивают про кенгуру? - сказал он.
   - Точно угадал, - обрадовался я.
   - Пошляки. Ну, и что ты им отвечаешь? - И глаза его загорелись.
   Можно подумать, что кенгуру у нас более популярны, чем в Австралии. В то же время сведения о кенгуру самые противоречивые, во всяком случае интерес к кенгуру выше среднего уровня знаний о них. Женщин почему-то особенно волнует сумка, в которой кенгуру носит детеныша: какой формы сумка, на молнии ли она, в моде ли сейчас такие сумки?
   Я настолько привык начинать свой рассказ об Австралии с кенгуру, что по-иному уже не умею. Рухнула моя надежда начать свои путевые записки как-то необычно, свежо - например, описать полет над океаном, улыбки стюардесс, спасательные жилеты, огни городов под крылом самолета, едко высмеять деление внутри самолета на классы и заклеймить буржуев из первого класса...
   Разумеется, и этого я не упущу, но начну с той минуты, с того жаркого февральского дня в заповеднике под Мельбурном, когда что-то огромное, сероватое перемахнуло почти над нашими головами поперек всей аллеи, через кусты и обочины. От неожиданности я вздрогнул, и Джон Моррисон засмеялся.
   - Кенгуру, - сказал он. И тотчас вслед за Джоном засмеялся кто-то наверху, высоко в зелени эвкалипта. Этот тип наверху хохотал все громче, призывая полюбоваться на приезжего невежду. Я обиделся. Джон утешающе взял меня под руку.
   - Кукабарра, - сказал он. Кукабарре стало совсем смешно, она сорвалась и полетела, превратившись в довольно невзрачную птицу. На шум из-за деревьев вышел эму. Он зашагал прямо к нам, балетно переставляя свои стройные ноги. Плоский черный глаз его взирал на нас с высоты по меньшей мере правительственной. Эму остановился передо мной, и мне захотелось оправдаться перед ним, извиниться и обещать исправиться. Он был совсем не такой, как у Брема, и не такой, как в нашем зоосаде, он был с австралийского герба, олицетворение закона. Напевая государственный гимн, он проводил нас до калитки. Внутрь загородки он не пошел, поскольку там нас приветствовала кенгуру, тоже с герба. Их двое на гербе Австралии - эму и кенгуру. Вместо львов, орлов и прочих хищников.
   Довольно большая компания кенгуру окружила нас. Никаких глупых вопросов они не задавали. Они оглядывали, обнюхивали, этого им было достаточно. Рослая мамаша любезно показала нам некоторые обычаи. Она вытряхнула из сумки детеныша, вывернула сумку и ловко стала чистить ее передними лапками, коротенькими, как детские ручки. Малыш запрыгал ко мне, ткнулся мордой в колени. Я наклонился, погладил его, взрослые кенгуру спокойно следили за мной, полные доверия. Я осторожно бродил среди них, касаясь их шелковистого серого меха. Они были неистощимо доверчивы, от их веры в человека становилось совестно.
   Мамаша закончила чистку своей сумки, и малыш прыгнул туда, закинув себя, как мяч в баскетбольную корзинку. Ноги его и хвост торчали из сумки, затем он перевернулся, высунул свою мордаху. И вдруг я почувствовал себя в Австралии. Я убедился, что это правда, я действительно нахожусь в этой стране. Аэродромы, взлеты, посадки, кварталы Сиднея, потоки автомашин, цветы, объятия, вспышки блицев - все, что беспорядочно сваливалось за последние дни в какую-то неразобранную груду, было, оказывается, ожиданием. Мы уже побывали в Сиднее, в Канберре, снова в Сиднее, но я все еще плохо верил в подлинность происходящего. Сидней, разумеется, был подлинный, а вот я находился по отношению к нему в каком-то ином измерении. Там, в городах, тайное сомнение не исчезало.
   - Послушайте, кенгуру, - сказал я, - значит, все это правда?
   - Наконец-то, - сказал старый кенгуру и отпрыгнул в сторону, чтобы я мог сфотографировать его.
   Джон стоял поодаль под банксией, я сфотографировал и его. Я фотографировал какаду, черных лебедей, лирохвостов, летучих белок, опоссумов, медвежастых вомбатов, смешную серенькую птичку, которую звали палач. Они все тут жили на свободе, почти естественной своей жизнью, так, как они жили тысячелетия до прихода белого человека. В заповеднике белый человек вел себя так, как должен был вести себя, если бы он был разумным существом. Он не хотел стрелять, гнаться, не дергал никого за хвост, не тыкал в морду сигаретой, не кидал в опоссумов камнями. Странная мысль занимала меня: может быть, есть смысл создавать побольше таких заповедников для воспитания людей. В заповедники привозят людей, и животные их там воспитывают, делают их людьми.
   Фауна Австралии самой природой приспособлена для воспитательной работы. Здесь нет хищников. Единственный хищник - динго, и то его считают одичалой домашней собакой, некогда привезенной сюда аборигенами.
   Стоит увидеть блаженно-добрейшую физиономию коала, и становится ясно, что такие наивные, доверчивые чудаки могли появиться лишь в стране, не знающей хищников. Коала - маленький медвежонок, величиной с подушку, не больше. Целыми днями он висит на деревьях. Поест листьев эвкалипта и дремлет. Он презирает суету, всяческие стремления и поиски. Он всем доволен, лишь бы его не беспокоили, он величайший эпикуреец. Другие страны его не интересуют, и он добился своего: ни в одном зоосаде мира коала не бывает, поскольку он может питаться лишь определенным видом эвкалиптовых листьев.
   Заповедник - это кусок буша. А буш - это австралийский лес.
   - Австралия - не Сидней, не Мельбурн и даже не фермы, внушал нам Алан Маршалл. - Наша страна - это прежде всего буш, и пока вы не побываете в буше, вы ничего не поймете.
   И он отправил Джона Моррисона с нами в буш. Еще в Москве мне попалась книга рассказов Моррисона. Он пишет предельно точно и серьезно. Его рассказы запоминаются. Это, конечно, не обязательно, чтобы рассказы запоминались, это всего лишь свойство таланта. Писатель часто и не ставит себе такой задачи, получается это само по себе в результате действия каких-то мало еще выясненных составляющих. Тем не менее я предпочитаю рассказы, которые запоминаются и остаются со мной.
   Я знал, что Джон Моррисон работает садовником. Я знал, что за рубежом редкие писатели могут прожить на литературные заработки. Но было грустно, что писатель такого таланта, как Джон Моррисон, вынужден работать садовником, в то время как писатели куда меньшего калибра могут нанимать себе садовников...
   Когда в доме Алана Маршалла я познакомился с Моррисоном, не было никакого садовника, обиженного судьбой, несправедливостью, постылой работой. Был обаятельный, скромный, умудренный жизнью известный писатель Джон Моррисон. Он расспрашивал о новинках советской литературы, о своих московских знакомых, он был мягок, деликатен, даже несколько изыскан. Только здесь, в буше, он стал другим: походка сделалась упругой, руки большими, тяжелыми. Он все видел, все замечал - самые малые травы, легкие запахи, птиц, затаившихся в кустах. Он давно научился пользоваться льготами своей трудной жизни. Это был завидный дар - превращать тяготы в преимущество.
   Мы долго ходили по заповеднику, болтали с маленькими попугайчиками, раскрашенными с неистощимой выдумкой. Палитра природы поражала любое воображение. Бесчисленные, самые, казалось бы, невероятные сочетания цветов отличались безукоризненным вкусом.
   Почему-то природа никогда не бывает безвкусной в подборе красок. Из тысяч попугаев - какаду, лори, какапо и еще бог знает скольких видов - мы не нашли ни одного, которого можно было бы высмеять: "разодет как попугай". Ничего не повторялось, и все было красиво.
   В застекленном бассейне ныряли утконосы, бродили красавцы лирохвосты, пробегали безобидные и поэтому страшные на вид огромные ящерицы - игуаны, ползли австралийские черепахи, толкались неповоротливые вомбаты... И среди всего этого доброго, забавного племени Джон был как пастырь, как Ной на своем ковчеге.
   Притомясь, мы уселись в тени на скамейку, закурили. Послушай,- сказал Джон. Сверху раздался звук колокола. Чистый и звонкий. Ему откликнулся другой, потом третий. В вышине перезванивались колокола. Частые удары неслись с вершин эвкалиптов, как будто на зеленых колокольнях невидимые звонари вызванивали торжественное и радостное. Что-то мне это напоминало, как будто со мной уже было такое.
   - Это такая птица, - говорит Джон, - птица-колокол. Па-анпан-панелла, - пропел он, подражая.
   Кукабарра с ее смехом не так удивила меня, как этот колокол. Чего только не изготавливает природа в своих мастерских! Я позавидовал Джону, его близости к этому миру. Мир природы, мир птиц, цветов, животных, деревьев по-прежнему еще выигрывал перед миром физики, миром лабораторий, машин, приборов. Не очень правильным было это противопоставление, и все же я невольно занимался им и завидовал Джону. Вот тогда-то Джон Моррисон - садовник, Джон Моррисон - бывший докер и Джон Моррисон - писатель воссоединились для меня в одно.
   И, кроме того, я завидовал Джону, что он мог показать мне чудеса своей родины не в тесных вонючих клетках зоопарка, а в этом солнечном просторном естестве.
   Мне тоже хотелось бы показывать гостям природу моего Севера, не такую броскую, яркую, но не менее милую. Лес, где бесстрашно бегали бы ежи, и зайцы, и белки и летали бы утки, журавли, бродили бы лоси, куковали кукушки, пели соловья, и чтобы в реке возились бобры и выдры, а наверху стучали дятлы, а весной токовали глухари...
   Но мне негде показывать. Пригородных заповедников у нас нет, а пригородные леса наши давно опустели.
   Заповедников-парков нет еще ни под Ленинградом, ни под Москвой. Гости гостями, но, может, еще больше пригородные заповедники нужны нам самим. Ни ботанический сад, ни зоологический не заменяют естественности заповедника.
   В чужой стране всегда сравниваешь. Путешествуя, мы невольно отбирали лучшее из незнакомых нам обычаев и быта народа, - может быть, что-то пригодится. Немало вещей нас огорчало, а порой и возмущало, и мы старались говорить об этом прямо там же. Наши друзья не обижались - они чувствовали искренность и то, что мы были честны. Мы смотрели страну непредвзято, мы радовались всему хорошему, не скрывали своего восхищения, мы судили об этой стране, доверяя себе и им, людям, которые многие годы борются за правду о своей родине.
   Птичьи колокола звонили, и вдруг, глядя на счастливое лицо Джона, я вспомнил Ростов Ярославский, ветреный осенний день, когда мы стояли на звоннице под колоколами. Пятнадцать колоколов, начиная от огромного, язык которого одному человеку не раскачать. Ефим Дорош рассказывал, как восстанавливали этот удивительный, единственный инструмент, с его знаменитыми, полузабытыми звонами, этот своего рода орган, рассчитанный на тысячные толпы слушателей. Я вспомнил, как тогда любовался самим Дорошем и его влюбленностью в ростовский кремль.
   Вместо того чтобы глядеть во все стороны, записывать, запоминать, я предавался мыслям о Дороше и ростовских колоколах, как будто у меня были не часы, а годы жизни в Австралии. Хуже всего, что я не желал ничего записывать. Потом я часто расплачиваюсь за это, но невозможно наслаждаться и записывать свое наслаждение. Неприятно даже думать, что подсматриваешь тут ради того, чтобы переложить эту красоту во фразы, главы и авторские листы... Я хотел быть честным к этому дню. Может быть, когда-нибудь он сам по себе всплывет в памяти так же свежо, как тот день в Ростове.
   Мы продолжали сидеть на скамейке, и всякое зверье подходило осматривать нас. Джон относился к этому вполне серьезно, как будто он представлял меня на приеме. Мы не смотрели на часы, не думали о напряженном расписании наших встреч, визитов, осмотров. Мы освобождались от мучительной болезни путешественников - скорей увидеть еще одну площадь, еще один памятник, чего-нибудь не упустить, еще с кем-нибудь познакомиться. И вот сейчас, мысленно повторяя проделанный путь, я благодарен Джону за его мудрую медлительность. Около восьми тысяч километров пролетели и проехали мы внутри континента, осмотрели шесть городов, побережья, горы, проселки, фермы, мы видели много и многое узнали, но если мы что-то почувствовали, поняли, то происходило это в немногие неторопливые часы, когда мы переставали путешествовать. Так было в заповеднике под Мельбурном - мы сидели на скамейке с Джоном Моррисоном, курили и слушали птицу-колокол.
   ПО ПОРЯДКУ
   Путешествие, если рассказывать по порядку, началось с того, что я поехал на Васильевский остров, в Музей антропологии и этнографии Академии наук. Последний раз я был в этом музее, когда меня интересовали индейцы, скальпы, Фенимор Купер.
   На дверях музея, конечно, висело - "Выходной день". Действовал неумолимый закон, согласно которому вы подходите к остановке как раз тогда, когда отходит нужный вам автобус, бутерброд падает маслом вниз, а дождь - когда вы без плаща и посреди площади. "Приходите завтра", - сказал вахтер. Но у меня не было завтра: вечером я уезжал в Москву. А оттуда в Австралию. Я все отложил на последний день. И музей. В глубине души я не верил. В любую минуту Австралия могла сорваться. У такой дальней поездки есть масса возможностей сорваться. Где-то, кто-то, что-то... Визы, посольства, валюта, разрешения, международная обстановка, внутренняя обстановка...
   С зарубежной поездкой нужно обращаться умело. Лучше всего относиться к ней свысока. Ее не следует ждать, и ни в коем случае к ней нельзя готовиться, читать книги или смотреть карту. Она любит, когда ее бранят, когда от нее отмахиваются: зачем эта поездка, не нужна она, не до нее сейчас, отрывает от работы, путает планы. Опытный путешественник - тот вообще помалкивает, на вопросы неохотно бурчит: выдумали какую-то Австралию, шут ее знает, где она, жили мы без Австралии и хлопот не знали.
   Любезный и чуткий от скуки вахтер сообщил, что, кроме музея, тут есть институт того же названия. Я позвонил из проходной.
   Длинная, заставленная книжными шкафами комната была отделом Австралии. Ничего особенного я не увидел в этой комнате. В глубине ее сидели два научных сотрудника в пиджаках и брюках и пили чай с соевыми батончиками. Я подозрительно огляделся и попросил рассказать мне про Австралию.
   Некоторое время они деликатно пытались выяснить, что именно меня интересует: история, промышленность, искусство, фауна. Я никогда не подозревал, что все эти штуки есть в Австралии. Перед размахом моего невежества они быстро скисли. Позже я узнал, что в своих научных спорах они отличались твердостью и строгостью, но тут они вели себя беспомощно. На них жалко было смотреть. С виноватым видом они показывали книги, десятки, сотни книг, справочники, альбомы, оттиски своих научных работ. Хуже нет иметь дело со специалистами. Я им прямо сказал:
   - Не стану я ничего читать. Не надейтесь. Лучше уж я поеду так. Непосредственно. Как Джемс Кук. - Тут я спохватился и добавил: - Если я вообще поеду, потому что некогда мне ездить.
   Они улыбнулись как-то опечаленно. Никто из них, оказалось, в Австралии не был. Всю жизнь они изучали Австралию издали, как астрономы. Они знали про Австралию все. Ее краски, ее людей, запахи, легенды, песни, живопись. Точность их знаний я мог оценить, лишь вернувшись из Австралии. Я пришел в институт рассказать о поездке и не заметил, как стал слушать их рассказы.
   А в тот первый раз Владимир Рафаилович повел меня в музей. В пустом полутемном зале сидели за стеклом пыльные аборигены среди своих бумерангов, топоров и копьеметалок. Коллекции были составлены Миклухо-Маклаем и затем А. Ященко. С тех пор как шестьдесят лет назад Австралию посетил Ященко, особых пополнений музей не получил. Экспедиций не посылают. Владимир Рафаилович - один из тех наших австраловедов, которые изучают аборигенскую жизнь во всех подробностях; его можно пустить к аборигенам, и никто не отличил бы его от любого обитателя-аборигена. Но, сидя на Васильевском острове, Миклухо-Маклаем не станешь. Слушая его, я чувствовал, что он готов хоть на плоту, как Тур Хейердал, добираться до своей Австралии. Сколько возможных Миклухо-Маклаев, энтузиастов, мужественных, самоотверженных, несостоявшихся путешественников вынуждено проводить свою жизнь в таких комнатах, заставленных книжными шкафами.
   - Дались вам эти аборигены! - говорил я, ища слова утешения. - Первобытная нация. Что они могут дать нашему веку?
   В глазах Владимира Рафаиловича появилась древняя тоска этнографа от древнего людского невежества.
   - Раса! - устало поправил он. - Раса, а не нация. Целая человеческая раса. Одна из четырех рас. Они самое первобытное общество из оставшихся па земле. Поймите, как это важно для науки. - И он безнадежно махнул рукой.
   Я вышел на набережную, получив первое свое австралийское расстройство.
   Лед на Неве лежал еще крепкий. Лыжники возле университета садились в автобус. Легкий снег медленно кружился, не падая, а поднимаясь вверх. Навстречу мне шел Лева Игнатов.
   - Откуда, куда? - спросил он. Он не дослушал меня. Недоверие - не то слово. Он воспринял новость как глуповатую шутку.
   - Какая Австралия? Неостроумно. Сорок градусов жары и купание? Не существует. - Он поднял воротник. - Австралия? Понятия не имею. Это что-то вроде Атлантиды. Ты видел когда-нибудь человека, который был в Австралии? То-то. Старик, очнись, мы ж с тобой не школьники. Австралия! Антиподы! Люди, которые ходят вверх ногами! Мистика. Неужели ты до сих пор веришь? Тебе надо проветриться; махнем лучше в Кавголово на лыжах?
   Его румяная морозная физиономия выражала такую уверенность, что моя Австралия растаяла, показалась выдумкой, и такой она оставалась долго, пока мы не ступили на раскаленные плиты сиднейского аэродрома.
   МЫ
   В путевых очерках принято писать не "я", а "мы". Мы не будем нарушать обычая. "Мы" - признак скромности. "Мы" - не такая ответственность. "Мы" - более типично, когда "мы" ездим, "мы" ходим, "мы" - так оно спокойнее. Конечно, тут есть свои сложности. "Мы увидели", "мы сказали" - еще куда ни шло, а вот попробуйте - "мы чихнули", "мы подумали", "мы хлопнули дверью".
   Мы действительно были "мы". Нас было двое. Вся наша делегация - Оксана Кругерская, консультант Союза писателей, специалист по английской и австралийской литературе, и я.
   Наше "мы сказали" - тоже правда. Сперва говорил я по-русски, а потом Оксана то же самое изображала по-английски. Под конец путешествия это уже бывало не потом - я еле поспевал за ней, я ей только мешал.
   Ночной аэропорт Тегерана был пуст. На стенах светились цветные диапозитивы иранских мечетей. Стоянка длилась час, и весь час мы стояли перед витриной и разглядывали иранские миниатюры на слоновой кости, эмали.
   Так они и запоминались - аэропорты с роскошными волнующими названиями: Калькутта, Карачи, Сингапур - по узорчатым дамасским клинкам, кашемировым шалям, по пухлым фигуркам будд, серебряным браслетам, сафьяновым алым туфелькам, с золотым тиснением.
   Самолет летел наискосок к рассвету, мы поглядывали на карты, проверяя очертания материков, земля кружилась далеко внизу, словно подвешенная в авоське меридианов и параллелей. Горизонт опустился, открылась вся земля, со всеми ее секретами и выпуклостями, она была и вправду круглой, и горы выглядели измятыми, и послушно извивались реки. Как на школьной физической карте, планета состояла только из моря и суши, лесов и пустынь - первородная планета, еще без границ, без вокзалов.
   В Сингапуре мы задохнулись. Там была парилка. Тело, одежда - все сразу стало мокрым. Мы еле добрались до аэровокзала. Под его стеклянным колпаком, надрываясь, нагоняли кондиционированный воздух эркондишен.
   - САС!САС!
   Пассажирам САС выдавали за счет авиакомпании джус.
   В другом углу конкуренты кричали:
   - Эр-Индиа!
   Там давали кофе.
   Сингапур был перекрестком. Десятки авиакомпаний переманивали к себе пассажиров, угощая, развлекая, обещая. Круглые сутки здесь торговали фотоаппаратами, транзисторами, магнитофонами. Для авиапассажиров японские, английские, американские, голландские изделия продавались без пошлины.
   Мужчины молча разглядывали маленькие плоские японские телевизоры и совсем крохотные магнитофоны. Женщины обступали парфюмерию, а дети и мы сидели на корточках перед электроигрушками.
   Игрушечные самолеты, жужжа, бегали по полу, загорались сигнальные огни, самолет останавливался, разворачивался, умолкал, вдруг опять двигался, действия его были неожиданны. Навстречу ему ползли танки. Башни их поворачивались, пушки стреляли. Тут же ходили слоны, прыгали обезьяны. Роскошные лимузины и старинные паровозы, старинные автомобили и мощные локомотивы, вертолеты, ракеты - в такие игрушки взрослые хотели играть больше, чем дети.
   Самолет поднялся над Сингапуром, и возник город, огни его реклам. Через несколько минут он съежился и сам стал игрушечным и затерялся среди островов и тускло поблескивающего выпуклого океана.
   От Москвы земля была в снегу, черно-белая, как на фотографии. Краски проступали несмело, серо-зеленые, затем появились коричневые пустыни Пакистана, соленые озера высохшие, грязновато-молочные, без блеска. И какие-то красные. Ярко-красные озера. Таких я никогда не видел. Опять пустыни. Бескрайние пространства. А в пыльном Карачи теснились тысячи бездомных, лишенных работы, они превращались в нищих, попрошаек, жизни уходили впустую... На высоте девяти тысяч метров мыслишь иначе. Не видно государств, границ, и земля становится единой.
   Самолет пересек экватор. Нам вручили на память об этом событии удостоверение, подписанное командиром корабля, пеструю грамоту, разрисованную всякими тропическими животными. Вместо купания напоили джусом. Итак, мы на другой половине земного шара. Мы вверх ногами. Мы антиподы.
   Посадок больше не будет, следовательно, все пассажиры летят в Австралию. Среди них есть коренные антиподы. Я прошелся по самолету, пробуя, каково быть антиподом. Вроде ничего, вроде нормально, как будто я всю жизнь ходил вверх ногами. Тут я вспомнил, что, в сущности, человеческий глаз видит все предметы перевернутыми, а уже наш мозг восстанавливает их нормальное положение. Дело в привычке. И с нами, наверное, происходило что-то похожее.
   Внизу ползли островки, черно-зеленые островки Малайзии, эскадры больших и малых островов. Где-то там плыли корабли Магеллана, Кука, Лаперуза, Крузенштерна, Лазарева, Коцебу. Гравюра в затрепанной книге детства: гибель капитана Кука. Туземцы с копьями убивают на берегу храброго капитана. На каком-то из этих островов погиб Магеллан, погиб Лаперуз. И все же, несмотря на все тяготы и неприятности, это отличная профессия - первооткрыватель. Они вкладывают свой талант и жизнь в наиболее устойчивое дело. Открыл ты Тихий океан или открыл Новую Зеландию - и никто этого отнять уже не сможет. Бессмертие обеспечено. Слава полностью расцветает примерно лет через сто, но зато далее не меняется. Она не зависит ни от какой конъюнктуры, от новых открытий. Стоят тебе памятники - их не сносят, упоминают тебя в путеводителях - не вычеркивают, не пересматривают. Поколения гидов восхищенно твердят о тебе одно и то же, что бы ни творилось в мире.
   Слава первооткрывателей никогда не стареет. Стройная бронзовая фигурка Крузенштерна на берегу Невы, в старинном мундире с эполетами, с годами становится романтичней. Рядом с огромными лайнерами, атомным ледоколом, дерриками судостроителей он не кажется ни старомодным, ни наивным. Они все обладают этим удивительным свойством: памятник Джемсу Куку в Сиднее и памятник Колумбу на Кубе, памятник Нансену, памятники тем, кто искал неведомые земли, кому удалось дойти, увидеть то, что еще никто не знал.
   "Будьте, пожалуйста, первооткрывателями! Если вы ищете, куда вложить отпущенную вам смелость, силу, положенную вам славу, - вкладывайте их в первооткрывательство. Надежно! Гарантировано!" - вот что следовало бы вывесить на трансконтинентальных линиях, в аэропортах, в самолетах.
   ТЕРРА ИНКОГНИТА
   Рассвет набегал на закат, солнце оказывалось то слева, то справа, время спуталось - может быть, мы летели вторые сутки, может быть - неделю, часы то и дело приходилось переводить, завтраки, ужины, ленчи - все смешалось. Одна лишь усталость отсчитывала истинное время.
   Превосходный голландский мореход Абель Тасман, чтобы открыть свою Тасманию, плыл к ней три месяца. Команда питалась сухарями и солониной. Это было в 1642 году. Большинство великих открытий шестнадцатого - семнадцатого веков было сделано на сухарях и солонине. Консервов не существовало и витаминов-драже также. Из каждых четырех матросов трое болели цингой - Кук первый взял с собой сушеные фрукты, чтобы как-то спастись от цинги. А мы за каких-нибудь восемь часов устали, утомились в мягких креслах. Перед едой нам приносили замороженные душистые салфетки, пропитанные лосьоном, чтобы вытереть руки, лицо.
   И тем не менее немножко, чуть-чуть мы тоже чувствовали себя первооткрывателями.