- Да я не потому, - сказал Кузьмин и попробовал, осторожно обходя связанное с Лазаревым, передать их разговор, те чувства жалости, и восхищения, и удивления, которые вызвал у него Лаптев, и душевную путаницу от противоречивых его суждений.
   - И это всё? - холодно спросила Аля. - Вы что же, собираетесь простить его? За какие подвиги? Что он совершил такого?
   В самом деле, почему в душе его не осталось ненависти к Лаптеву, исчезла мстительность? Куда она делась? Он виновато посмотрел на Алю. Но всё же Лаптев согласен выступить, сообщить о Кузьмине, предоставить ему слово, нет, он не вредный старик, он, вообще-то, мог послать Кузьмина подальше со всеми претензиями.
   - Значит, вы, Павлик, решили не портить с ним отношений, - вывела Аля. - Он за вас словечко замолвит, и дело с концом, ему можно ни в чём не каяться. Ай да Лаптев, ловко он откупился. Взаимно выгодная сделка, оба вы с прибылью, оба...
   - Да вы что, сговорились?! - взорвался Кузьмин. - Какая ещё сделка? Не желаю слышать.
   - Придётся! Нет уж, Павлик, я ведь и вас щадить не стану... - Белое лицо её затвердело, стало гладкое и холодное, как кафель. - Так что не надо. Переоцениваете вы Лаптева, практически не у дел он. А себя вы недооцениваете... Вы-то уж не студентик, чего вы боитесь? Не сможет он нынче повредить, не укусит, откусался, - она наклонилась, приблизилась лицом, так что глаза её расширились, и там, в чёрной глубине, колыхнулась скопленная годами ненависть. - Его сейчас бить, сейчас, не вдогонку за гробом, а пока ещё на коне, на трибуне!.. Вывернуться хотел? Прикинулся беспомощным. Понадеялся, что мы отпустим грехи за давностью. Нет уж! Я хочу посмотреть, как он будет извиваться!
   - Послушай, Аля, зачем ты так?
   - И не просите, Павлик! Да как у вас язык поворачивается, самолюбие где ваше? Забыли, как он глумился над вами? Вы что думаете, он заблуждался? Как бы не так. А что он сделал с папой? За что он его из института вышвырнул? Разве это справедливо было? Если бы не он, отец, может, жил бы ещё. И у меня вся жизнь наперекос... Знали бы вы, как он при всех, сияющий, награждённый... Я привела отца, а Лаптев при всех его придавил каблуком... Меня, дочери, не постеснялся! Это я только теперь понимаю, какие муки отцу, что такое при мне... Почему это я прощать должна? Где это сказано? Да я и права не имею прощать, перед отцом своим не имею.
   - Может, через столько лет и Лев Иванович...
   - Он - да, он мог простить, а я не имею права. А вы, как вы, Павлик, могли за счёт папы сговориться... Он так в вас верил... Павлик, вы знаете, он до последнего дня ждал, что вы вернётесь. Он писал вам, помните, несколько раз, а вы даже не ответили. У него была договорённость, что вас возьмут в университет...
   Совершенно верно, приходили письма. Кажется, он получил их с опозданием, то ли уезжал, а может, его уже перевели в Заполярье.
   А здесь, оказывается, ждали его. В полутёмной квартирке Лазаревых, на Фонтанке, окна на набережную, первый этаж. Там были сводчатые потолки, толстые стены и широченные подоконники, на которых стояли бутылки с луковицами.
   ... Он приехал в первую в жизни командировку. Полный чемодан трофейных реле и связка воблы. Когда в гостинице сказали, что мест нет, он долго не мог понять - у него же командировочное удостоверение, он приехал по государственным делам!
   У Лазаревых он прожил больше месяца. Сидел в лаборатории, снимал характеристики реле. Спасибо, что разрешали. Выпросил за воблу. Возвращался иногда поздно, парадная была закрыта, и Кузьмин влезал через окно. Аля ставила чай, а Лазарев, покачиваясь в скрипучей качалке, долго, язвительно Кузьмина попрекал и обличал своих врагов. Он называл Кузьмина отступником, карьеристом, который продался за чечевичную похлёбку быстрого успеха, изменил своему таланту. Но никогда не винил Кузьмина в своих неприятностях. Его уже "ушли" из института, и он писал протесты, давал уроки, вёл кружок математиков в Доме пионеров, вычитывал корректуры. Кузьмина винить в этом чести слишком много. Лазарев напечатал его работу ради науки и не жалеет. Он принёс себя в жертву, он мученик, он страдает за веру. Рано или поздно его признают. Он восторжествует над этими злопыхателями, вредителями, идолами, оппортунистами, над этой сворой во главе с Лаптевым.
   Аля стелила Кузьмину постель в своей комнате, сама она спала в столовой, рядом с отцом, на коротком диванчике.
   - ...Жарков, его ученик, получил кафедру и обещал вас взять. Вы, Павлик, могли поначалу жить у нас. Мы всё продумали. Я была уверена, что вы вернётесь к математике...
   Перед сном они шептались в ванной. Большая ванная комната с красной колонкой была превращена в кладовку. В эмалированной чаше ванной лежала картошка, у стен стояли доски, сушили дрова. На синих изразцах повторялись домики с острой крышей, из каждого выходила девушка. И в комнате печь была изразцовая, он до сих пор помнил ладонями её скользящую теплынь.
   - Ты помнишь, какая была у вас печь, изразцы? - сказал он.
   Аля сбилась, замолчала.
   - Зеленоватые, фигурные, - растерянно подтвердила она и закрыла глаза, вспоминая. Лицо её потеплело. Она спросила, помнит ли он, как они прощались. Он не помнил.
   Она вздохнула.
   - Как вы мне нравились, Павлик! Вы говорили мне такие слова, - она удивлённо засмеялась.
   - Хорош был гусь.
   Было завидно, что вся эта сцена прощания, наверное, сейчас стоит у неё перед глазами, и там он, молодой, чубатый, в длиннополом старомодном плаще. Он же ничего увидеть не может, для него всё забылось, пропало.
   - ...Я и на математический пошла, чтобы утешить отца. Я думала, что мы с вами, Павлик, будем вместе... Будем работать...
   Она перебирала свои мечты без грусти, иногда покачивала головой, как над забытыми детскими игрушками. А Кузьмин пытался прикинуть, каким он тогда представлялся ей: уже взрослым, настоящим мужчиной, приехал откуда-то с Севера, хвастал, наверное, строганиной, тузлуком, северным сиянием. Талантливый, но легкомысленный, не знающий себе цены, - это отец напел ей.
   Спустя столько лет и вдруг узнать, что кроме той жизни, какую он вёл, где-то существовала другая его жизнь, которую кроили, рассчитывали, обсуждали, и эта несостоявшаяся судьба его, оказывается, как-то влияла на поступки людей, о которых он и забыть забыл...
   Выходит, не то что "если бы да кабы" или "допустим-предположим", а для него всё было заготовлено впрок, колея проложена, и, не закрутись он тогда на Севере, приехал бы в Ленинград, и Лазарев доломал бы его поступить в аспирантуру.
   Словно бы развернулся перед ним пожелтевший проект его собственной жизни, случайно не осуществлённый. Не эскизный, а детальный, где всё размечено - аспирантура, защита кандидатской, работа на кафедре, предусмотрена и докторская, и работа по НИСу, лекционные часы, денежки... Только сейчас он стал понимать, какую жизнь он потерял, совсем иную, чем он вёл, - вдумчивую, глубокую, плотно заполненную трудом, наедине с бумагами, книгами...
   - Уж кто-кто, а вы, Павлик, имеете сегодня полное юридическое право потребовать своё. В конце концов, это же действительно ваше, собственное, недополученное. Доложит о вас Несвицкий, по его секции, я это организую, и плевать вам на Лаптева, ничего вы ему не должны...
   Какие-то неизвестные ему воспоминания, какие-то минувшие чувства делали сейчас Алю яростной его защитницей. Она убеждала его со всей силой и гневом.
   - Чего вы боитесь? Ну чего? Надо воспользоваться моментом. Сейчас самый раз.
   Она бралась всё сделать так, чтобы он ни о чём и не заботился. Только выступить, объявиться, ничего больше не требуется. И, глядя на её гибкие сильные руки с вишнёвыми ногтями, Кузьмин понимал, что у неё получится в лучшем виде. Было заманчиво довериться, встать на ступень эскалатора и плавно подниматься, подниматься... Ещё приятней было, что есть на свете кто-то заинтересованный в нём самом, в его славе, успехе. У Нади это получалось не так, Надя не вызывалась помочь, она скорее руководила им, решала за него, вмешивалась. Обижалась, если он не слушал. Она считала, что он заслуживает большего, раздражалась на то, что он не умеет добиться... Как всегда, думая о ней, он досадовал и на себя и на неё. Мысленно он сравнивал их, и дело было не в том, что Аля была моложе и красивей, - на такое Кузьмин не клюнул бы, - она была ещё частью другого мира, интересного, значительного, деятельной, наглядной частью той несбывшейся его жизни. Она была как бы заложена в том проекте.
   - ...Что было, то сплыло. У меня в голове, Алечка, глубочайший вакуум. Я в математике уже ничего не потяну. Поздно. Забыл. Мозги уже на другое приспособлены.
   Она не отмахнулась, а оглядела его оценивающе и осталась довольна.
   - В математике не обязательно заниматься математикой. Уверяю вас, Павлик. Если бы... Да и никто от вас не может требовать. А какие-то общие положения - так это за несколько месяцев. Я берусь. Тут важно другое...
   Действовали не слова, а убеждённость, она и голоса не повышала, сидела в кресле, спальчив руки, иногда чуть наклонялась к нему, уверенность её действовала завораживающе. Он любовался этой волевой, мудрой женщиной. Кто бы подумал, что из того заморенного утёнка вырастет такая... Впрочем, он мог гордиться, он тогда уже приметил её, что-то в ней было... Какой-то бес в ней играл. Открытые коленки ей отливали тугим яблочным блеском. Всё в ней стало вызывающим, поддразнивало. Тогда, в ванной, она вела себя вольно и позволяла делать с собою что угодно. Что его всё-таки удержало? Почему у них всё разладилось?..
   Он со злостью подумал о том, что, в сущности, это Надя уговорила его окончательно бросить математику. Она уверила, что наука не для него, не его стихия.
   - ... Вы, Павлик, заслужили пожинать плоды. Что тут плохого? Лучше вы, чем кто-то другой заработает на этом. С какой стати? А представляете, какой фурор произойдёт! - Она расхохоталась, и Кузьмину тоже стало весело. Господи, почему бы не повертеть руль своей жизни, подумалось ему. И тут же Аля сказала: - Что вы так серьёзно к этому относитесь? Такие все стали шибко ответственные...
   Когда он вернулся в Ленинград, Лазарев уже умер, Аля уехала, квартиру заняли какие-то молодожёны. Одно время Кузьмин ходил с работы по Фонтанке, мимо того дома, и засматривал в знакомые окна. Там сушились пелёнки, кричало радио. Были те же обои и та же печь. Никто не знал и не помнил, что здесь жил Лазарев. Впервые, кажется, Кузьмин пожалел об этом странном человеке, который по-своему любил его, несомненно любил, а Кузьмин относился к нему пренебрежительно, тяготился его попрёками, поучениями; занудный старикан, бедолага - вот кем был для него Лазарев. Честно говоря, даже чувства благодарности он не испытывал. Лазарев тяготил. С ним надо было держаться настороже, по малейшему поводу он обижался, требовал разъяснений, извинений, Кузьмин быстро уставал от его воспалённого самолюбия. Особенно в ту командировку. После Севера, отчаянной самозабвенной работы, этот Лазарев со своим брюзжанием и соблазнами выглядел отсталым от жизни, поглупевшим. На Севере города ещё сидели на головном пайке, без электроэнергии. В часы пик приходилось вырубать фидера лесозаводов. На Кузьмина наседали и сверху и снизу. За военные годы энергетики привыкли не считаться ни с какими правилами, ставили трансформаторы без фундаментов, на брёвна, на камни, перегружали сети, вешали аварийные времянки, всё кое-как, на соплях - не хватало мощностей, материалов... Энергетики должны были изворачиваться, но в то же время они были хозяева положения, директора предприятий ломали перед ними шапки, выпрашивая хоть десяток киловатт. И вот теперь он, Кузьмин, должен был приводить их, героев военных лет, в чувство, ставить на место. Он лишал их власти. Он хотел привести сети в соответствие нормам, требовал от энергетиков и от начальства всего того, что было положено. И те и другие были недовольны им, но ему нравилось воевать на два фронта, он шёл напролом. Не вводил подстанции без релейной защиты. Не допускал перегрузок. "Стройте новые линии", - отвечал он на просьбы и упрёки. И в то же время производил рискованнейшие включения... Рассказывать об этом Лазареву было бесполезно.
   - Вы кем сейчас работаете, Павлик?
   Обычное монтажное управление, каких десятки, а может, и сотни. Всесоюзного значения не имеет. Кабинет маленький. Секретарша. Правда, она же машинистка и завхоз. Комфорта нет. Чай, кофе не приносят. Журналисты не бывают.
   - Дальше некуда, - сказала Аля. - Куда вы попали? Ни минуты нельзя там оставаться... - Она шутила, смеялась, а потом разом посерьёзнела. - Чего жалеть. Конечно, привыкаешь, любая работа может доставлять удовлетворение, - наблюдая за Кузьминым, она как бы подбирала верную ноту. - Особенно талантливому человеку. Талант, он всюду талант. Но теперь, когда всё выяснилось, теперь-то какой вам смысл?.. Что вам дала ваша работа?
   - Ничего, - сказал он.
   - Вот видите. А помните, как вы мечтали получить орден?
   Они оба улыбнулись одинаковыми улыбками.
   ...Следовательно, он в тот приезд так и мечтал, и не стеснялся признаваться.
   - Послушай, Аля, а как это было?
   Переносица её чуть сморщилась, все эти отвлечения, воспоминания не входили в её план, но, не показывая вида, она рассказала, как он хвалился своим назначением, был упоён тогда своей властью: шесть машин, рации, вызовы в обком...
   - У папы записаны ваши высказывания, Павлик: "Солдаты своё дело сделали, теперь спасают страну инженеры". Папа спросил: а как же учёные, они ведь сделали атомную бомбу? Вы на это сказали: бомба, да, но она нас не накормит и не согреет. Сейчас людям нужны самые элементарные блага.
   Неужели он так и сказал - "блага"? Это было совсем не его слово. Но Лазарев записывал точно. Лазарев сидел за большим обеденным столом. На одной половине ели, на другой лежали книги, конспекты, там Лазарев занимался. Он хохлился в меховой солдатской телогрейке, говорил с ужимочками, ехидством, но все его доказательства оборачивались против него, потому что какой же смысл было обрекать себя на подобное прозябание? "Всё это прекрасно, - думал тогда Кузьмин, - но чего вы добились, дорогой учитель? Чего достигли?" А он, Кузьмин, был нужен, его ждали, он командовал сотнями людей, тысячами и тысячами киловатт... Орден ему всё же дали. Через два года.
   - Вот видите, - повторяла Аля. - Что же вас теперь держит? Я не пойму. Чего-то вы недоговариваете, - она слегка раздражалась, еле заметно. И какая-то была нетерпеливость в ней, иногда она поглядывала на раскрытую дверь, прислушивалась к голосам в соседних комнатах.
   - Так-то так, Алечка, - сказал Кузьмин. - А собственно, что ты уж больно озабочена моими делами?
   - Потому что это несправедливость. Мне за папу обидно, что он не дожил. Не узнал. - Витая пружинка волос у её виска качнулась, и Кузьмин, подобрев, сказал:
   - Вот это другое дело.
   - Нет, не другое, - тотчас с новым накалом подхватила Аля. - Вы, Павлик, напрасно меня отделяете. Папа не узнал, зато я узнала. Во мне всё теперь всколыхнулось. Ведь я потом, когда вы, Павлик, не вернулись, я ведь тоже разуверилась в отце. Занималась анализом по Лаптеву. Прятала его учебник от отца. Жалела его, считала, что у него пунктик. Короче, я тоже его предала... Поверила Лаптеву. В этом-то мерзость... Он это почувствовал, вида только не подавал. А перед смертью тётке, сестре своей, сказал, что Алечке так легче прожить будет, пусть думает, что всё правильно, по заслугам и почёт, отец убогий, юродивый, только жалко, когда узнает, что отец-то прав был, расстроится и клясть себя будет. Вот что мучило его. Он про нынешний день беспокоился.
   Голос у неё вился ровно, с лёгким дымком, как стружка на станке, и глаза смотрели на Кузьмина не мигая.
   - А больше он ничего не говорил?
   - То есть?
   - Значит, он считал, что... словом, ни в чём не виноват?
   - Виноват? В чём?
   - Нет, я так, - сказал Кузьмин, напуская рассеянность. - Я про Лаптева.
   - Что именно?
   Руки её вцепились в подлокотники, глаза, обведённые синью, смотрели накалённо, с недобрым блеском. Она замерла, готовая броситься защищать отца. Неужели она не знала про то, что творилось на кафедре? И сам Лазарев никогда не обмолвился? И никто кругом? Или же Лазарев дома всё это преподносил по-своему? А может, у него были какие-то оправдания? Может, он верил, что в математике идёт классовая борьба, что Лаптев проповедует идеализм?
   Вся сила встревоженной, обеспокоенной любви к отцу была сейчас в ней, в единственной его дочери, которой он заменил умершую мать, вынянчил в блокаду. И эта ответная, запоздалая, но оттого нерассуждающая любовь сжигала все возражения.
   Какие доказательства, в конце концов, были у Кузьмина?
   Он поднялся, подошёл к камину.
   - Ну бог с ним, с Лаптевым... дался тебе этот старец.
   Он взял её прохладную руку, потянул к себе так, что Аля поднялась.
   - Оставь Лаптева в покое. Столько лет прошло. У них с отцом были свои счёты. Нам их ныне трудно судить.
   - А кому же судить? Кто вместо нас, нет уж, извините, - она сжала его пальцы. - Я ж одна у отца, больше некому заступиться за него. Я обязана его реабилитировать, это мой долг.
   - В чём реабилитировать? - чутко вскинулся Кузьмин, и Аля отняла руку.
   - Они его считали неудачником! Они хотят, чтобы так и остался он для всех навечно неудачник, бездарь. Им выгодно, чтобы он сгинул в безвестности. Концы в воду. Потому что если сейчас всё выплывет, тогда надо признать, что он был прав. А это что значит? Понимаете, Павлик? Что они виноваты. Поэтому они ни за что. Они на всё согласны, лишь бы было шито-крыто. Боятся, как бы преступление не обнаружилось. Они и вас готовы угробить. Думаете, Несвицкий напутал про Кузьмина? Я уверена, что специально такой слух распространили.
   - Ну, ну, Алечка, это ты накручиваешь.
   - Эх, Павлик, вы их не знаете. Как папа от них страдал! Он плакал по ночам. Вокруг него... его не любили. Думаете, я не в курсе? За то, что он не был соглашателем, за то, что он боролся за молодых. За Лядова, за Раевского, за вас, между прочим. Я к нему трезво, я объективно, не потому что мой отец. Думаете, он не знал, что ему грозит, когда он печатал вашу статью? Знал. - Пылко-вишнёвый жар высветил изнутри её шею, щёки. - У него написано было в тетрадке эпиграфом: "Буду стоять у позорного столба, пусть грязью кидают, плюют, готов, всё вытерплю, потому что страдаю за истину. И слава богу, что есть за что пострадать!" Мучился и радовался. А вы, я же понимаю, Павлик, вы стесняетесь вступиться за него, предаёте...
   Пламя, что гудело в ней, ожгло и его незаслуженной обидой. Он-то щадил, заслонял ей от папенькиных дел, а она, не разобравшись, лупила наотмашь...
   - Ты вот что, Алечка, ты не наступай... Твоей заслуги во всём этом деле - нет. Ты доцент - вот и занималась бы... А на готовое мораль напускать - это мы мастера. Льву Ивановичу эта бодяга не нужна, не воскресит. Это всё тебе нужно. Как же, дочь того самого Лазарева, учителя того самого Кузьмина, семья потомственных математиков! Вот и вся твоя забота обо мне. Я-то думал, чего ты бьёшься. А ты за себя хлопочешь!
   - Замолчите! Как не стыдно... Да что ж это такое... Вы, Павлик... всё, всё перевернули! Выгородить себя хотите!
   Оглохшие от злости, не слыша друг друга, они неуступчиво наскакивали, схватываясь всё с большей яростью. Кузьмин уже не мог сладить с собою, хвалёная его выдержка рухнула, перед ним дёргался её большой лягушачий рот, душил приторный запах косметики, хотелось схватить ей за руки, стиснуть, чтобы хрустнуло, чтобы оборвать ей сверлящий голос, чтобы она наконец заплакала. Почему она не плакала?
   Угадала она или подчинилась его мыслям, но вдруг сникла и, бесслёзно всхлипывая, сказала:
   - Простите меня, Павлик. Я не должна... Нервы у меня... Я, может, преувеличиваю отца. Наверное. Он был для меня всем. Он меня выкормил. Это я только теперь понимаю, как трудно ему было. Может, он из-за меня и не сумел стать... Вы ни при чём. Это я виновата...
   Злость Кузьмина разом схлынула, перед ним открылась любовь, завидная, нелёгкая. В душе он обругал себя: существует ведь честь отца, честь фамилии, и слава богу, что Аля бьётся за эту честь, хорошо, если б сыновья Кузьмина когда-нибудь вот так же отстаивали его. Простая эта подстановка чрезвычайно Кузьмина впечатлила: поступай с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой. Давно известная эта истина была одной из тех житейских истин, которые он любил приводить, а вот к своей собственной жизни почему-то не применял. Пожалуй, это самое трудное требование к себе... Лазарев был для неё всем - и отцом и матерью; с ней он был добрым, нежным, страдающим, она не знала его таким, каким он бывал на кафедре, желчным, с тягостной подозрительностью. Всё время хотелось перед ним оправдываться. Скрюченный, жёлтый, полусогнутый в каком-то извороте, как бы что-то выглядывая, Лазарев внушал опасение...
   Но, слушая Алю, вспомнилось и другое: как Лазарев весело и ловко готовил дома голубцы, колдовал над латкой, прицокивая языком, как подкладывал в тарелку Але, и в эти минуты желчность его, скрюченность превращались в уютную ворчливость старенького заботливого домового.
   Они существовали порознь, раздельно: домашний Лазарев и институтский Лазарев, сложить их Кузьмин не мог, и не знал, что ответить Але, не знал, кем же он был для него, его учитель.
   Умирал Лазарев тяжело, рвался из смерти, как из капкана. Болезнь свою ненавидел, убеждённый, что его болезни радуются враги, болезнь их союзница, что это недоброжелатели напустили на него порчу. До последней минуты он видел себя жертвой, считал, что погибает за истину.
   Неизвестно, зачем Аля рассказывала про это. Обдуманность её речи нарушилась, она не старалась, чтобы Кузьмин понял: какие-то наволочки, медный Будда, клюквенный морс, книга Иова взахлёб перемешались в её рассказе.
   Пожалуй, только про Иова он кое-что догадался. Когда-то Лазарев пытался рассказать ему испытания, постигшие Иова, и как Иов сохранял, несмотря на страдания, свою веру. Какие там были испытания, забылось, помнил Кузьмин только общую идею, и то странно помнил, вместе со словами Лазарева: "Слабый не должен быть добрым". Считал ли Лазарев себя слабым? К чему он это сказал?
   Ныне, всплыв из прошлого, Лазарев напоминал тех изобретателей, что время от времени настигали Кузьмина. Изобретатели были особые люди - как правило, трудные и святые. Среди них не было плохих или хороших, изобретатели - это состояние, в которое попадали самые разные люди, и состояние это для них всех общее. Самые деликатные, робкие - с той минуты, как они изобрели, - преображались. Они шли как одержимые, ни перед чем не останавливаясь, ничего не боясь. Изобретение владело ими, оно заставляло их действовать. Конфузились, стыдились своей настырности и нечего не могли поделать. Они - единственные на земле - знали, как лучше сделать то-то и то-то, это придавало им силу, волю, пока им не удавалось пробить свою идею. После этого они быстро возвращались к прежним своим натурам.
   Почему же Лазарев мучился, страдал за идею Кузьмина, а сам Кузьмин нисколько? И не вспоминал, и только с досадой отзывался на лазаревские уговоры? А вот Лазарев действительно мог терпеть ради чьей-то чужой работы. Всё-таки это редкое качество, растроганно думал Кузьмин.
   Он обнял Алю за плечи. Она не удивилась, ощутив его жажду утешить. В груди Кузьмина что-то повернулось, очистилось, на мгновение приоткрылась щель, и там, вдали, в солнечно-пыльном луче, он увидел себя, каким он был тоненьким, быстрым, юношеское лицо своё, пылающее восторгом жизни, он показался себе прекрасным, он понял, что тот Павлик Кузьмин и есть он, горячее дыхание юности слилось с теплом Алиного плеча...
   Наверное, Аля и впрямь любила его. Почему они расстались? Почему он отказался от неё? А ведь что-то было, что-то происходило и произошло тогда...
   IV
   - Что я вижу! Моя законная жена в объятиях... и кого! Попались! О, неверная! - с театральным весельем сыпал Корольков, оставаясь в дверях.
   От него исходило преувеличенное благодушие и приветливость занятого человека, улучившего приятный перерыв.
   Аля не отстранилась. Прижавшись друг к другу, они из двадцатилетней давности оглянулись на это непрошеное вторжение. Тихий студентик Корольков, как порозовело, налилось соками его длинное лицо, обтянутое когда-то серой угреватой кожей. Он тогда был бесцветно-робкий, с постно поджатыми бледными губами, воплощённая старательность, и голос у него был не нынешний баритон, а скрипуче-виноватый, типичный зубрила, грызун науки, которая действительно была для него гранитом. Ныне он стал важен, располнел, особенно книзу, бёдрами, задом. Полированный зачёс, уложенный волосок к волоску, закрывал лысину. Безукоризненно сидел на нём синеватый костюм в крупную клетку, не официально-вечерний, в меру помятый и в то же время строгий, деловой. Всё на нём было продумано: полосатенькая рубашка, широкий, но не очень, галстук, суровая морщинка между бровями и скромные очки интеллектуала.
   Вопросы, восклицания... не ожидая ответа, он вспоминал однокашников, щурился в смехе, и чёрные зрачки его, сверяясь, поглядывали на Алю.
   Она затуманенно, не слыша ни его, ни себя, отошла, присела на ручку кресла и стала смотреть на них обоих. Она явно их сравнивала. Она удалилась в ложу, оставив их вдвоём на сцене. Она сравнивала их фигуры, костюмы, манеру говорить, их усмешки и подстрекающе молчала. Может, от этого разговор их быстро заострился. Корольков высказал сочувственное удивление небольшой должностью Кузьмина: монтажное управление, да ещё номер 183, сколько же их? И как же так получилось, слухи ходили, что Кузьмин шёл чуть ли не на замминистра...