– Обещаю, я сама приду к вам сегодня ночью… – предложила я. – Я тайно пройду прямо в ваши покои…
Он прервал меня жестким смехом, звучавшим как обвинение.
– Значит, ты хочешь тайком пробраться в королевскую постель, как в былые времена? Что ж, дорогу туда ты знаешь отлично. И это еще раз доказывает, что ты и есть самая настоящая шлюха! Так что я возьму тебя так, как беру любую шлюху. Прямо здесь и прямо сейчас.
– Мой отец… – прошептала я. – Вы сейчас сидите в его кресле, в кресле моего отца…
– Твой отец давно мертв, а твой дядя не очень-то рьяно хранил твою честь, – сказал он и насмешливо фыркнул, словно мои слова развеселили его. – Ладно, давай-ка займись делом. Приподними платье и залезай на меня. Да-да, садись-ка верхом. Ты ведь не девственница. И прекрасно знаешь, как это делается.
Он продолжал крепко держать меня, и я медленно наклонилась и приподняла подол платья, а он свободной рукой развязал завязки на штанах и уселся поудобней, расставив ноги. Повинуясь его повелительному жесту, я, опираясь на руку, чуть приблизилась к нему.
Одной рукой по-прежнему сжимая мою талию, он второй рукой приподнял мою рубашку, украшенную изысканной вышивкой, заставил меня оседлать его, словно я и впрямь была шлюхой, с силой потянул меня вниз и резким толчком вошел в меня. Мне показалось, что меня пронзили насквозь. Я почувствовала на лице его горячее дыхание, смешанное с запахами тех блюд, которые он съел за обедом, закрыла глаза и отвернулась, стараясь не дышать. Я не осмеливалась даже подумать о Ричарде. Если бы в эту минуту я вспомнила, как меня любил Ричард, сколько радости было в его глазах, с каким восторгом он шептал мое имя, меня бы наверняка вырвало. Слава богу, Генрих довольно быстро добился того, чего хотел, сладострастно застонал, и я наконец решилась открыть глаза. Оказалось, что он внимательно на меня смотрит, но в его карих глазах нет ни капли восторга, ни даже удовлетворения. Он смотрел на меня, как на пленницу, вздернутую на дыбу его желания, и желание свое он удовлетворил, не испытав при этом никаких чувств.
– Ты сделал мне больно, – возмущенно заявила я и показала ему красную отметину на запястье. Потом наклонилась, пытаясь привести в порядок измятое новое платье веселого зеленого цвета – цвета Тюдоров.
– Ну, извини, – равнодушно пожал он плечами. – Впредь постараюсь больно тебе не делать. Если, конечно, ты вырываться не будешь. Веди себя тихо – мне и держать тебя не придется.
– Что значит «впредь»?
– Кто-нибудь – твоя фрейлина, или твоя очаровательная сестрица, или, может, сама твоя милая матушка – впустит меня к тебе тайком ото всех. Да-да! Но я приду к тебе сам. Так что больше тебе в постели короля не бывать, и не надейся. Можешь передать своей сестре – или кто там сейчас спит с тобой? – чтобы устраивалась в другом месте. Я стану приходить каждую ночь и время выберу сам, хотя постараюсь до полуночи. Иногда, впрочем, получится несколько позже, и тогда уж придется тебе меня подождать. А матери можешь сказать, что это наше с тобой обоюдное желание.
– Она ни за что мне не поверит! – сердито бросила я, ладонью вытирая мокрое от слез лицо и покусывая губы, чтобы вернуть им прежний яркий цвет. – Моя мать никогда не поверит, что я сама согласилась заняться с тобой до свадьбы любовными утехами.
– Ничего, ей придется понять, что жена мне нужна только плодовитая, – строптивым тоном заявил он. – И пусть смирится с тем, что в день свадьбы ты уже должна быть беременна, иначе никакой свадьбы не будет. Я не дурак, чтобы позволить насильно женить меня на бесплодной женщине! Насчет этого мы, кстати, договорились заранее.
– Мы? – удивилась я. – Мы ни о чем таком не договаривались! И я с таким условием не согласна! Я никогда не говорила, что готова на подобное унижение! И моя мать никогда не поверит, что я сама на это согласилась! Она сразу поймет, что это не мое желание, а твое; она догадается, что ты меня принудил, взял меня силой…
Впервые за все это время Генрих улыбнулся.
– Нет, ты меня не так поняла. Я вовсе не тебя имел в виду. Я сказал «мы» не в смысле «ты и я» – такого я даже представить себе не могу. «Мы» – это я и моя мать.
Я перестала оправлять юбку, выпрямилась и повернулась к нему лицом; от удивления у меня даже рот слегка приоткрылся.
– Твоя мать дала согласие на то, чтобы ты меня изнасиловал? – спросила я.
Он кивнул.
– А почему бы и нет?
Я начала заикаться.
– Да ведь она обещала быть мне другом! Она заявила, что ей известна моя судьба! Что она будет за меня молиться!
Но Генриха все мои восклицания абсолютно не тронули; он не видел ни малейших противоречий в том, что его мать, выразив мне свои «теплые» чувства, приняла решение, что на всякий случай меня следует изнасиловать еще до свадьбы.
– Разумеется, она знает, какова твоя судьба, – пожал плечами Генрих. – И на все это… – он небрежным жестом указал на меня, словно включая в это понятие и мое покрытое синяками запястье, и мои заплаканные глаза, и мое унижение, и жгучую боль между ног, и мои душевные страдания, – воля Божья. Во всяком случае, именно так считает моя матушка.
Меня охватил такой ужас, что я застыла на месте, не сводя с него глаз.
А он рассмеялся, встал, заправил свою льняную рубашку в тесные штаны и аккуратно их зашнуровал.
– Сделать принца для трона Тюдора – это поистине акт Божьей воли, – сказал он. – Моя мать восприняла бы его появление на свет почти как великое таинство. Какие бы неприятности этому ни предшествовали.
Я кое-как утерла катившиеся по лицу слезы.
– В таком случае твой Бог очень жесток, а твоя мать еще хуже! – Я словно выплюнула эти слова ему в лицо, но он неожиданно согласился со мной:
– Да, я знаю. Но именно твердость и решимость моего Бога и моей матери привели меня сюда. Они – моя единственная надежда и опора.
Когда Генрих оказывался у меня в комнате, я сперва тоже упорно хранила молчание, но после нескольких первых визитов он явно стал чувствовать себя увереннее и даже порой перед уходом выпивал бокал вина, а потом стал понемногу расспрашивать меня о том, чем я занималась в течение дня, и рассказывать о своих делах и заботах. Чуть позднее он приобрел привычку садиться в кресло у камина и, закусывая бисквитами, сыром и фруктами, неторопливо беседовать со мной, и только потом он расшнуровывал свои штаны и «приступал к делу». Пока он сидел, глядя на языки пламени в камине, он вел себя совершенно нормально; мало того, он разговаривал со мной как с равной, доверительно, думая, похоже, что мне не безразлично, как он провел день. Он рассказывал мне всякие новости, касавшиеся двора; говорил, скольких людей был вынужден простить, ибо надеялся этим привязать их к себе; он даже советовался со мной относительно дальнейших планов по управлению страной. И я невольно втягивалась в беседу, хотя каждый вечер упорно начинала разъяренным молчанием. А вскоре я и сама невольно начала кое-что ему рассказывать: например, какие действия предпринимал мой отец в отношении той или другой страны или какие планы были у Ричарда. Генрих слушал меня очень внимательно, порой замечая: «Спасибо, вот хорошо, что ты мне об этом рассказала, я ничего этого не знал».
Он постоянно боялся попасть впросак, потому что плохо знал Англию, хоть и называл эту страну своей; потому что всю жизнь провел в изгнании; потому что даже по-английски говорил с иностранным акцентом – отчасти бретонским, отчасти французским; потому что мог опираться только на опыт и знания своего преданного, но не слишком образованного дядюшки Джаспера и тех наставников, которых Джаспер для него нанял. Впрочем, он с нежностью вспоминал о детстве, проведенном в Уэльсе, и о своем опекуне Уильяме Херберте, одном из самых близких друзей моего отца; вся его остальная жизнь была связана с культурой иной страны; он учился на чужбине, черпая сведения у своих учителей и дяди Джаспера, и пытался понять, какова же она, его родина, рассматривая весьма неточные географические карты, плоховато исполненные такими же, как он сам, изгнанниками.
У него, правда, было одно очень сильное воспоминание юности, которое он воспринимал почти как сказку, о том, как он подростком приезжал в Англию и был допущен ко двору безумного короля Генриха VI; как раз в этот период мой отец, король Эдуард IV, был вынужден бежать из страны, а моя мать, мои сестры и я, точно в ловушке, были заперты в темном холодном убежище. Генрих помнил этот визит к королю как некий кульминационный момент своего детства и отрочества, ибо в те дни его мать была совершенно уверена, что власть Ланкастеров будет реставрирована, что все они станут жить как единая семья и ее сын будет наследником престола. Именно тогда он безоговорочно поверил матери, поверил, что сам Господь направляет ее к победоносному завершению линии Бофоров, поверил в абсолютную правоту ее действий и намерений.
– Да, мы тогда видели, как вы проплыли мимо нас на королевском барке, – припомнила я. – Я и тебя видела на залитой солнцем палубе среди других придворных. Нам-то приходилось сидеть взаперти в подвале под аббатством, и всех нас уже тошнило от вечной сырости и полутьмы.
По словам Генриха, когда он преклонил колено перед королем Генрихом VI и тот, благословляя его, ласково коснулся его волос, ему показалось, что его коснулся истинно святой.
– Ведь он и впрямь был скорее божьим человеком, святым, а не королем, – сказал Генрих с той убежденностью, которая свойственна иным проповедникам, желающим, чтобы им непременно поверили. – В нем это просто чувствовалось. Он действительно был похож на ангела… – И Генрих вдруг умолк, словно вспомнив, что по приказу моего отца этот святой человек был убит во сне, ибо, почти утратив разум, точно малое дитя доверился ненадежному понятию чести Йорков. – Это был святой и мученик! – прибавил он обвинительным тоном. – Он принял смерть лишь после того, как помолился Господу. И умер, испытывая милосердие к тем, кто его убил, хотя эти убийцы были ничуть не лучше подлых еретиков и предателей!
– Да, наверное, – пробормотала я.
Вот так, каждый раз, разговаривая друг с другом, мы невольно напоминали друг другу об очередном конфликте между нашими Домами; казалось, любое наше соприкосновение оставляет на нас обоих кровавые отпечатки.
Генрих понимал, что поступил отвратительно, провозгласив начало своего правления с того дня, который предшествовал битве при Босуорте; то есть еще до того, как погиб король Ричард. Таким образом, любой, кто в день рокового сражения был на стороне законного правителя Англии и помазанника Божьего, мог быть назван предателем и в полном соответствии с законом предан смерти. Собственно, Генрих перевернул все законы с ног на голову и начал свое правление как самый настоящий тиран.
– Никто никогда так не поступал, – заметила я. – Даже короли Йорков и Ланкастеров признавали, что раз между их Домами существует соперничество, то любой человек волен выбирать, кому он будет с честью служить. А то, что сделал ты, означает, что люди, не совершив ничего дурного, оказались предателями и жестоко пострадают за это. Однако в предателей их превратил ты и только из-за того, что они преданно служили поверженному королю. Впрочем, ты ведь считаешь, что кто победил, тот и прав.
– Да, хотя это и звучит жестоко, – признал он.
– Это звучит отвратительно! Это же двойная игра! Как можно называть людей предателями, если они защищали своего законного правителя? Это противоречит не только закону, но и здравому смыслу. А также, по-моему, и воле Господа.
Однако улыбка Генриха свидетельствовала о том, что для него ничто на свете не имеет большего смысла, чем прочное, безоговорочное правление Тюдоров.
– О нет, ты не права. Это ничуть не противоречит воле Господа. Моя мать, женщина в высшей степени богобоязненная, почти святая, вовсе так не думает.
– И что с того? Неужели во всем единственным судьей у нас будет твоя мать? – резким тоном спросила я. – Неужели ей дано судить, какова была воля Господа? И справедливы ли английские законы?
– Безусловно. И я полностью доверяю только ее суждениям! – отрезал он и с улыбкой прибавил: – И я, конечно же, в первую очередь стану слушаться ее советов, а не твоих.
Он выпил бокал вина и с обычной веселой грубоватостью поманил меня в постель; мне начинало казаться, что так он скрывает ту неловкость, которую испытывает при общении со мной: ведь он же не мог не понимать, что поступил со мной отвратительно. В последующие несколько минут я обычно лежала на спине, неподвижная, как каменная глыба, и даже платье никогда не снимала. И никогда не помогала ему, когда он, пыхтя, задирал мне подол, который страшно ему мешал. Я позволяла ему делать что угодно, не возражая ни единым словом, но каждый раз отворачивалась к стене, и когда он впервые попытался поцеловать меня в щеку, его поцелуй пришелся мне в ухо, а я сделала вид, что ничего не заметила, словно мимо просто пролетела, слегка коснувшись меня, жужжащая муха.
Вестминстерский дворец, Лондон. Рождество, 1485 год
Дворец Колдхарбор, Лондон. Празднование Рождества, 1485 год
Он прервал меня жестким смехом, звучавшим как обвинение.
– Значит, ты хочешь тайком пробраться в королевскую постель, как в былые времена? Что ж, дорогу туда ты знаешь отлично. И это еще раз доказывает, что ты и есть самая настоящая шлюха! Так что я возьму тебя так, как беру любую шлюху. Прямо здесь и прямо сейчас.
– Мой отец… – прошептала я. – Вы сейчас сидите в его кресле, в кресле моего отца…
– Твой отец давно мертв, а твой дядя не очень-то рьяно хранил твою честь, – сказал он и насмешливо фыркнул, словно мои слова развеселили его. – Ладно, давай-ка займись делом. Приподними платье и залезай на меня. Да-да, садись-ка верхом. Ты ведь не девственница. И прекрасно знаешь, как это делается.
Он продолжал крепко держать меня, и я медленно наклонилась и приподняла подол платья, а он свободной рукой развязал завязки на штанах и уселся поудобней, расставив ноги. Повинуясь его повелительному жесту, я, опираясь на руку, чуть приблизилась к нему.
Одной рукой по-прежнему сжимая мою талию, он второй рукой приподнял мою рубашку, украшенную изысканной вышивкой, заставил меня оседлать его, словно я и впрямь была шлюхой, с силой потянул меня вниз и резким толчком вошел в меня. Мне показалось, что меня пронзили насквозь. Я почувствовала на лице его горячее дыхание, смешанное с запахами тех блюд, которые он съел за обедом, закрыла глаза и отвернулась, стараясь не дышать. Я не осмеливалась даже подумать о Ричарде. Если бы в эту минуту я вспомнила, как меня любил Ричард, сколько радости было в его глазах, с каким восторгом он шептал мое имя, меня бы наверняка вырвало. Слава богу, Генрих довольно быстро добился того, чего хотел, сладострастно застонал, и я наконец решилась открыть глаза. Оказалось, что он внимательно на меня смотрит, но в его карих глазах нет ни капли восторга, ни даже удовлетворения. Он смотрел на меня, как на пленницу, вздернутую на дыбу его желания, и желание свое он удовлетворил, не испытав при этом никаких чувств.
* * *
– Не плачь, – сказал он, когда я слезла с него и подтерлась краем вышитой сорочки. – Ты что, хочешь показаться на глаза своей матери и всем придворным с заплаканной физиономией?– Ты сделал мне больно, – возмущенно заявила я и показала ему красную отметину на запястье. Потом наклонилась, пытаясь привести в порядок измятое новое платье веселого зеленого цвета – цвета Тюдоров.
– Ну, извини, – равнодушно пожал он плечами. – Впредь постараюсь больно тебе не делать. Если, конечно, ты вырываться не будешь. Веди себя тихо – мне и держать тебя не придется.
– Что значит «впредь»?
– Кто-нибудь – твоя фрейлина, или твоя очаровательная сестрица, или, может, сама твоя милая матушка – впустит меня к тебе тайком ото всех. Да-да! Но я приду к тебе сам. Так что больше тебе в постели короля не бывать, и не надейся. Можешь передать своей сестре – или кто там сейчас спит с тобой? – чтобы устраивалась в другом месте. Я стану приходить каждую ночь и время выберу сам, хотя постараюсь до полуночи. Иногда, впрочем, получится несколько позже, и тогда уж придется тебе меня подождать. А матери можешь сказать, что это наше с тобой обоюдное желание.
– Она ни за что мне не поверит! – сердито бросила я, ладонью вытирая мокрое от слез лицо и покусывая губы, чтобы вернуть им прежний яркий цвет. – Моя мать никогда не поверит, что я сама согласилась заняться с тобой до свадьбы любовными утехами.
– Ничего, ей придется понять, что жена мне нужна только плодовитая, – строптивым тоном заявил он. – И пусть смирится с тем, что в день свадьбы ты уже должна быть беременна, иначе никакой свадьбы не будет. Я не дурак, чтобы позволить насильно женить меня на бесплодной женщине! Насчет этого мы, кстати, договорились заранее.
– Мы? – удивилась я. – Мы ни о чем таком не договаривались! И я с таким условием не согласна! Я никогда не говорила, что готова на подобное унижение! И моя мать никогда не поверит, что я сама на это согласилась! Она сразу поймет, что это не мое желание, а твое; она догадается, что ты меня принудил, взял меня силой…
Впервые за все это время Генрих улыбнулся.
– Нет, ты меня не так поняла. Я вовсе не тебя имел в виду. Я сказал «мы» не в смысле «ты и я» – такого я даже представить себе не могу. «Мы» – это я и моя мать.
Я перестала оправлять юбку, выпрямилась и повернулась к нему лицом; от удивления у меня даже рот слегка приоткрылся.
– Твоя мать дала согласие на то, чтобы ты меня изнасиловал? – спросила я.
Он кивнул.
– А почему бы и нет?
Я начала заикаться.
– Да ведь она обещала быть мне другом! Она заявила, что ей известна моя судьба! Что она будет за меня молиться!
Но Генриха все мои восклицания абсолютно не тронули; он не видел ни малейших противоречий в том, что его мать, выразив мне свои «теплые» чувства, приняла решение, что на всякий случай меня следует изнасиловать еще до свадьбы.
– Разумеется, она знает, какова твоя судьба, – пожал плечами Генрих. – И на все это… – он небрежным жестом указал на меня, словно включая в это понятие и мое покрытое синяками запястье, и мои заплаканные глаза, и мое унижение, и жгучую боль между ног, и мои душевные страдания, – воля Божья. Во всяком случае, именно так считает моя матушка.
Меня охватил такой ужас, что я застыла на месте, не сводя с него глаз.
А он рассмеялся, встал, заправил свою льняную рубашку в тесные штаны и аккуратно их зашнуровал.
– Сделать принца для трона Тюдора – это поистине акт Божьей воли, – сказал он. – Моя мать восприняла бы его появление на свет почти как великое таинство. Какие бы неприятности этому ни предшествовали.
Я кое-как утерла катившиеся по лицу слезы.
– В таком случае твой Бог очень жесток, а твоя мать еще хуже! – Я словно выплюнула эти слова ему в лицо, но он неожиданно согласился со мной:
– Да, я знаю. Но именно твердость и решимость моего Бога и моей матери привели меня сюда. Они – моя единственная надежда и опора.
* * *
Генрих умел держать слово: каждую ночь, как и обещал, он приходил ко мне; так больной приходит к аптекарю, зная, что там ему дадут нужное лекарство или поставят пиявок – и пропустить нельзя, и удовольствия не получишь. Моя мать молча выслушала меня, поджала губы и тут же перевела меня в другую спальню, находившуюся рядом с неширокой лестницей, по которой можно было спуститься прямо в сад и пройти к причалу, где Генрих ставил свой барк. Сесили мать ничего объяснять не стала; просто сказала, что отныне та будет спать вместе с младшими сестрами, а я – одна. И Сесили, сгоравшая от любопытства, не решилась задавать ей какие-то вопросы, увидев ее побледневшее от сдерживаемой ярости лицо. Мать сама впускала Генриха в дом, отодвинув засов на внешней двери, и сама провожала его в ледяном молчании до дверей моей комнаты, ни разу не сказав ему ни слова приветствия. Она вела его ко мне, а потом обратно к входным дверям молча, точно врага, исполненная презрения, с высоко поднятой головой. Ночью она не ложилась спать и поджидала его, сидя в маленькой гостиной, освещенной одной-единственной свечой и еле теплящимся огнем в камине. Когда Генрих выходил из моей комнаты, мать, скрывая под молчанием бессильную ярость, выпускала его и запирала за ним дверь. Ему и впрямь нужно было обладать чрезвычайной решимостью в достижении цели, чтобы вот так каждую ночь являться ко мне под взглядом ненавидящих серых глаз моей матери, которая от гнева и презрения, казалось, утратила дар речи; я думаю, он чувствовал, как ее горящий взгляд, точно раскаленное железо, пронзает его тощую спину.Когда Генрих оказывался у меня в комнате, я сперва тоже упорно хранила молчание, но после нескольких первых визитов он явно стал чувствовать себя увереннее и даже порой перед уходом выпивал бокал вина, а потом стал понемногу расспрашивать меня о том, чем я занималась в течение дня, и рассказывать о своих делах и заботах. Чуть позднее он приобрел привычку садиться в кресло у камина и, закусывая бисквитами, сыром и фруктами, неторопливо беседовать со мной, и только потом он расшнуровывал свои штаны и «приступал к делу». Пока он сидел, глядя на языки пламени в камине, он вел себя совершенно нормально; мало того, он разговаривал со мной как с равной, доверительно, думая, похоже, что мне не безразлично, как он провел день. Он рассказывал мне всякие новости, касавшиеся двора; говорил, скольких людей был вынужден простить, ибо надеялся этим привязать их к себе; он даже советовался со мной относительно дальнейших планов по управлению страной. И я невольно втягивалась в беседу, хотя каждый вечер упорно начинала разъяренным молчанием. А вскоре я и сама невольно начала кое-что ему рассказывать: например, какие действия предпринимал мой отец в отношении той или другой страны или какие планы были у Ричарда. Генрих слушал меня очень внимательно, порой замечая: «Спасибо, вот хорошо, что ты мне об этом рассказала, я ничего этого не знал».
Он постоянно боялся попасть впросак, потому что плохо знал Англию, хоть и называл эту страну своей; потому что всю жизнь провел в изгнании; потому что даже по-английски говорил с иностранным акцентом – отчасти бретонским, отчасти французским; потому что мог опираться только на опыт и знания своего преданного, но не слишком образованного дядюшки Джаспера и тех наставников, которых Джаспер для него нанял. Впрочем, он с нежностью вспоминал о детстве, проведенном в Уэльсе, и о своем опекуне Уильяме Херберте, одном из самых близких друзей моего отца; вся его остальная жизнь была связана с культурой иной страны; он учился на чужбине, черпая сведения у своих учителей и дяди Джаспера, и пытался понять, какова же она, его родина, рассматривая весьма неточные географические карты, плоховато исполненные такими же, как он сам, изгнанниками.
У него, правда, было одно очень сильное воспоминание юности, которое он воспринимал почти как сказку, о том, как он подростком приезжал в Англию и был допущен ко двору безумного короля Генриха VI; как раз в этот период мой отец, король Эдуард IV, был вынужден бежать из страны, а моя мать, мои сестры и я, точно в ловушке, были заперты в темном холодном убежище. Генрих помнил этот визит к королю как некий кульминационный момент своего детства и отрочества, ибо в те дни его мать была совершенно уверена, что власть Ланкастеров будет реставрирована, что все они станут жить как единая семья и ее сын будет наследником престола. Именно тогда он безоговорочно поверил матери, поверил, что сам Господь направляет ее к победоносному завершению линии Бофоров, поверил в абсолютную правоту ее действий и намерений.
– Да, мы тогда видели, как вы проплыли мимо нас на королевском барке, – припомнила я. – Я и тебя видела на залитой солнцем палубе среди других придворных. Нам-то приходилось сидеть взаперти в подвале под аббатством, и всех нас уже тошнило от вечной сырости и полутьмы.
По словам Генриха, когда он преклонил колено перед королем Генрихом VI и тот, благословляя его, ласково коснулся его волос, ему показалось, что его коснулся истинно святой.
– Ведь он и впрямь был скорее божьим человеком, святым, а не королем, – сказал Генрих с той убежденностью, которая свойственна иным проповедникам, желающим, чтобы им непременно поверили. – В нем это просто чувствовалось. Он действительно был похож на ангела… – И Генрих вдруг умолк, словно вспомнив, что по приказу моего отца этот святой человек был убит во сне, ибо, почти утратив разум, точно малое дитя доверился ненадежному понятию чести Йорков. – Это был святой и мученик! – прибавил он обвинительным тоном. – Он принял смерть лишь после того, как помолился Господу. И умер, испытывая милосердие к тем, кто его убил, хотя эти убийцы были ничуть не лучше подлых еретиков и предателей!
– Да, наверное, – пробормотала я.
Вот так, каждый раз, разговаривая друг с другом, мы невольно напоминали друг другу об очередном конфликте между нашими Домами; казалось, любое наше соприкосновение оставляет на нас обоих кровавые отпечатки.
Генрих понимал, что поступил отвратительно, провозгласив начало своего правления с того дня, который предшествовал битве при Босуорте; то есть еще до того, как погиб король Ричард. Таким образом, любой, кто в день рокового сражения был на стороне законного правителя Англии и помазанника Божьего, мог быть назван предателем и в полном соответствии с законом предан смерти. Собственно, Генрих перевернул все законы с ног на голову и начал свое правление как самый настоящий тиран.
– Никто никогда так не поступал, – заметила я. – Даже короли Йорков и Ланкастеров признавали, что раз между их Домами существует соперничество, то любой человек волен выбирать, кому он будет с честью служить. А то, что сделал ты, означает, что люди, не совершив ничего дурного, оказались предателями и жестоко пострадают за это. Однако в предателей их превратил ты и только из-за того, что они преданно служили поверженному королю. Впрочем, ты ведь считаешь, что кто победил, тот и прав.
– Да, хотя это и звучит жестоко, – признал он.
– Это звучит отвратительно! Это же двойная игра! Как можно называть людей предателями, если они защищали своего законного правителя? Это противоречит не только закону, но и здравому смыслу. А также, по-моему, и воле Господа.
Однако улыбка Генриха свидетельствовала о том, что для него ничто на свете не имеет большего смысла, чем прочное, безоговорочное правление Тюдоров.
– О нет, ты не права. Это ничуть не противоречит воле Господа. Моя мать, женщина в высшей степени богобоязненная, почти святая, вовсе так не думает.
– И что с того? Неужели во всем единственным судьей у нас будет твоя мать? – резким тоном спросила я. – Неужели ей дано судить, какова была воля Господа? И справедливы ли английские законы?
– Безусловно. И я полностью доверяю только ее суждениям! – отрезал он и с улыбкой прибавил: – И я, конечно же, в первую очередь стану слушаться ее советов, а не твоих.
Он выпил бокал вина и с обычной веселой грубоватостью поманил меня в постель; мне начинало казаться, что так он скрывает ту неловкость, которую испытывает при общении со мной: ведь он же не мог не понимать, что поступил со мной отвратительно. В последующие несколько минут я обычно лежала на спине, неподвижная, как каменная глыба, и даже платье никогда не снимала. И никогда не помогала ему, когда он, пыхтя, задирал мне подол, который страшно ему мешал. Я позволяла ему делать что угодно, не возражая ни единым словом, но каждый раз отворачивалась к стене, и когда он впервые попытался поцеловать меня в щеку, его поцелуй пришелся мне в ухо, а я сделала вид, что ничего не заметила, словно мимо просто пролетела, слегка коснувшись меня, жужжащая муха.
Вестминстерский дворец, Лондон. Рождество, 1485 год
Все это продолжалось три долгих недели; наконец я пришла к матери и заявила:
– Все. У меня не пришли месячные. Полагаю, это верный признак?
Радость, вспыхнувшая у нее на лице, была мне достаточно красноречивым ответом.
– Ах, моя дорогая!
– Он должен немедленно на мне жениться. Я не желаю, чтобы меня потом прилюдно позорили.
– У него и не будет никаких причин для отсрочки. Ведь они именно этого и добивались. Счастье, что ты так легко беременеешь. Впрочем, я и сама такая же, и моя мать тоже. В нашем роду Господь всех женщин благословил многочисленным потомством.
– Да, я знаю, – сказала я, но в голосе моем не слышалось ни капли радости. – Только я себя благословленной не чувствую. Наверное, все было бы иначе, если б это дитя было зачато в любви. Или хотя бы в браке.
Но мать сделала вид, что не замечает ни моего унылого тона, ни моего напряженного бледного лица. Она привлекла меня к себе и прижала свои теплые ладони к моему животу, который, естественно, был таким же плоским и подтянутым, как всегда.
– Нет, дорогая, это благословение Господне, – заверила она меня. – Каждое зачатое дитя – это благословение. А у тебя, возможно, родится мальчик, принц. И не будет иметь никакого значения, что он был зачат по принуждению; значение будет иметь только то, что этот мальчик вырастет высоким сильным мужчиной, нашим принцем, нашей розой Йорка, и в свое время займет английский трон!
Ощущая ее ласковые прикосновения, я стояла спокойно, точно покорная хозяину кобыла-производительница, и понимала: она права.
– Ты скажешь ему, или мне самой это сделать?
Мать немного подумала:
– Нет, лучше, если ты сама ему скажешь. Ему это будет приятно. Это будет первая хорошая новость, полученная им от тебя. – Она улыбнулась. – Первая, но, надеюсь, далеко не последняя.
Но я так и не смогла улыбнуться ей в ответ и лишь сухо откликнулась:
– Да, полагаю, ты совершенно права.
– У меня не пришли месячные. Думаю, что я беременна.
На его лице явственно вспыхнула радость. Он даже покраснел, а потом схватил меня за руки и привлек к себе, словно ему хотелось нежно меня обнять.
– О, как я рад! Я просто счастлив! Спасибо! Это чудесная новость! У меня сразу камень с души упал. Благослови тебя Господь, Элизабет! Благослови Господь тебя и дитя, которое ты носишь! Это поистине великая новость, самая лучшая из всех! – От избытка чувств он даже пробежался по комнате, потом снова повернулся ко мне. – Нет, это просто замечательная новость! И ты так прекрасна! И так плодовита!
Я кивнула, чувствуя, что лицо у меня застыло как каменное, но он ничего не замечал.
– А ты не знаешь, кто это будет? Мальчик?
– Слишком рано что-либо знать, – пожала плечами я. – Вообще-то месячные вполне могли не прийти и по иной причине – от горя, например, или от потрясения.
– Ну, я надеюсь, ты не испытала ни горя, ни потрясения, – весело сказал он, словно не желая и думать о том, что сердце мое разбито, что мой любимый погиб, а я была изнасилована. – И, по-моему, у тебя там все-таки мальчик! Принц Тюдор! – Он жестом собственника погладил меня по животу, словно мы давно уже были женаты. – Это для меня самое главное. Кстати, ты уже сказала своей матери?
Я покачала головой, доставив себе крошечное удовольствие этой ложью.
– Нет, я приберегала эту счастливую новость для тебя. Хотела тебе первому сообщить.
– Ну а я своей матушке скажу об этом сразу же. – Он совершенно не услышал в моем тоне мрачной язвительности. – Думаю, лучшей новости для нее не придумать. Она непременно велит священнику прочесть «Te Deum».
– Ты слишком поздно вернешься, – сказала я, – сейчас уже за полночь.
– Она все равно не спит и ждет меня. Она никогда не ложится, пока я к ней не зайду.
– Это почему же? – удивилась я.
Странно, но он смутился и покраснел.
– Мать любит сама уложить меня в постель и поцеловать на ночь, – признался он.
– Она целует тебя на ночь, как ребенка? – И я подумала о том, сколь жестоким должно было быть сердце этой женщины, если она оказалась способна послать своего сына насиловать меня, а потом спокойно ждала, когда он вернется к себе, чтобы поцеловать его перед сном.
– Столько лет она была разлучена со мной. Она не могла ни поцеловать меня на ночь, ни хотя бы узнать, где я сплю, достаточно ли там безопасно, – тихо сказал Генрих. – И теперь ей доставляет удовольствие возможность перед сном перекрестить меня и поцеловать. А сегодня, когда она зайдет, чтобы благословить меня, я ее обрадую: скажу, что ты беременна, что у меня будет сын!
– Я думаю, что беременна, – осторожно заметила я, – но я пока не уверена. Еще слишком рано, и, по-моему, не стоит ей говорить, будто я знаю наверняка.
– Да-да, я понимаю. И ты, наверное, считаешь меня ужасным эгоистом, который только и думал что о благе Тюдоров. Но ведь если у тебя будет мальчик – а твоя семья и без того принадлежит королевскому Дому Англии, – то твой сын станет править Англией. А сама ты уже заняла то место, для которого и была рождена; и теперь бесконечным войнам между кузенами будет положен конец – а все благодаря нашему браку и рождению нашего сына. И все будет так, как и должно быть. И только такой счастливый конец единственно возможен для этой войны и этой страны. Именно ты приведешь ее к миру. – У него был такой вид, словно ему очень хотелось меня поцеловать.
Я слегка прислонилась к нему плечом.
– Мне виделся несколько иной конец этой истории, – сказала я, думая о том короле, которого когда-то любила, который тоже хотел, чтобы я родила ему сына, который тоже хотел назвать нашего сына Артуром в честь Артура из Камелота, вот только тогда этот принц не был бы зачат в холодной решимости и горечи, он стал бы плодом нашей любви, наших нежных свиданий…
– Даже сейчас еще возможен иной конец этой истории, – осторожно сказал Генрих, с нежностью взяв меня за руку. Он даже голос понизил, словно его слова мог кто-то подслушать, хотя это была самая безопасная комната в наших покоях. – У нас еще много врагов. Они скрываются, но я знаю: они где-то рядом. Так что если у тебя родится девочка, мне она будет совершенно ни к чему, и все наши усилия окажутся напрасными. Но мы будем трудиться и молить Бога, чтобы дитя, которое ты носишь, оказалось мальчиком, принцем Тюдором. А еще я скажу матери, что она может готовить нашу свадьбу. По крайней мере, теперь нам известно, что ты вполне способна к зачатию. И даже если на этот раз нас постигнет неудача и у тебя родится девочка, мы будем уверены, что ребенка ты выносить можешь и в следующий раз, даст Бог, родится все-таки мальчик.
– А как бы ты поступил, если бы мне не удалось забеременеть? – с любопытством спросила я. – Если бы после того, как ты меня изнасиловал, никакого ребенка не получилось бы? – Я начинала понимать, что этот человек и его мать явно предусмотрели все на свете, ибо всегда пребывают в полной боевой готовности.
– Тогда на твоем месте оказалась бы твоя сестра, – не задумываясь, ответил Генрих. – Я бы женился на Сесили.
У меня даже дыхание перехватило от ужаса.
– Но ты ведь говорил, что она выйдет замуж за сэра Джона Уэллеса?
– Да, говорил. Но если бы ты не смогла забеременеть, мне все равно пришлось бы жениться на женщине из Дома Йорков, которая сумела бы родить мне сына. Это, скорее всего, и была бы Сесили. Я бы отменил ее свадьбу с сэром Джоном и сам взял бы ее в жены.
– А ее ты бы тоже для начала изнасиловал? – возмутилась я и отняла у него свою руку. – Сперва меня, а потом мою сестру?
Он чуть приподнял плечи и беспомощно развел руками – это был совершенно французский жест, совсем несвойственный англичанам.
– Конечно. У меня попросту не было бы выбора. Я должен быть уверен, что моя жена способна родить мне сына. Даже ты наверняка понимаешь, что мне этот трон нужен не для себя, а для того, чтобы создать новую королевскую династию. И жена мне нужна в первую очередь не для себя, а для воплощения в жизнь этой высокой цели.
– В таком случае мы ничуть не лучше самых бедных крестьян! – с горечью воскликнула я. – Они тоже вступают в брак, только когда невеста уже на сносях. Они и сами всегда говорят: телку стоит покупать лишь в том случае, если она ждет при-плод.
Он усмехнулся, но отнюдь не смутился.
– Правда? Значит, я и впрямь настоящий англичанин. – Он аккуратно зашнуровал штаны, оправил на себе одежду и снова усмехнулся. – В конце концов, и я оказался обыкновенным английским крестьянином! Сегодня же расскажу все это матушке, и завтра она наверняка захочет повидаться с тобой. Она столько молилась, желая поскорее услышать эту радостную весть, пока я тут исполнял свой долг.
– То есть она молилась, пока ты меня насиловал? – уточнила я.
– Я вовсе не насиловал тебя, – возразил Генрих. – И очень глупо с твоей стороны так это называть. Поскольку мы уже обручены, это никак не может считаться насилием. Будучи моей женой, ты не имеешь права мне отказывать, ведь я – твой нареченный супруг. Отныне и до самой смерти ты не сможешь отказывать мне в исполнении супружеского долга. Так что между нами нет и не было никакого насилия, есть только мое право и твой святой долг.
Он посмотрел на меня и успел заметить, как слова протеста замерли у меня на устах.
– Вы ведь проиграли при Босуорте, – не преминул он напомнить мне. – А значит, ты – мой военный трофей.
– Все. У меня не пришли месячные. Полагаю, это верный признак?
Радость, вспыхнувшая у нее на лице, была мне достаточно красноречивым ответом.
– Ах, моя дорогая!
– Он должен немедленно на мне жениться. Я не желаю, чтобы меня потом прилюдно позорили.
– У него и не будет никаких причин для отсрочки. Ведь они именно этого и добивались. Счастье, что ты так легко беременеешь. Впрочем, я и сама такая же, и моя мать тоже. В нашем роду Господь всех женщин благословил многочисленным потомством.
– Да, я знаю, – сказала я, но в голосе моем не слышалось ни капли радости. – Только я себя благословленной не чувствую. Наверное, все было бы иначе, если б это дитя было зачато в любви. Или хотя бы в браке.
Но мать сделала вид, что не замечает ни моего унылого тона, ни моего напряженного бледного лица. Она привлекла меня к себе и прижала свои теплые ладони к моему животу, который, естественно, был таким же плоским и подтянутым, как всегда.
– Нет, дорогая, это благословение Господне, – заверила она меня. – Каждое зачатое дитя – это благословение. А у тебя, возможно, родится мальчик, принц. И не будет иметь никакого значения, что он был зачат по принуждению; значение будет иметь только то, что этот мальчик вырастет высоким сильным мужчиной, нашим принцем, нашей розой Йорка, и в свое время займет английский трон!
Ощущая ее ласковые прикосновения, я стояла спокойно, точно покорная хозяину кобыла-производительница, и понимала: она права.
– Ты скажешь ему, или мне самой это сделать?
Мать немного подумала:
– Нет, лучше, если ты сама ему скажешь. Ему это будет приятно. Это будет первая хорошая новость, полученная им от тебя. – Она улыбнулась. – Первая, но, надеюсь, далеко не последняя.
Но я так и не смогла улыбнуться ей в ответ и лишь сухо откликнулась:
– Да, полагаю, ты совершенно права.
* * *
В тот вечер Генрих пришел ко мне рано; я подала ему вино, но, когда он собрался тащить меня в постель, подняла руку запрещающим жестом и тихо сказала:– У меня не пришли месячные. Думаю, что я беременна.
На его лице явственно вспыхнула радость. Он даже покраснел, а потом схватил меня за руки и привлек к себе, словно ему хотелось нежно меня обнять.
– О, как я рад! Я просто счастлив! Спасибо! Это чудесная новость! У меня сразу камень с души упал. Благослови тебя Господь, Элизабет! Благослови Господь тебя и дитя, которое ты носишь! Это поистине великая новость, самая лучшая из всех! – От избытка чувств он даже пробежался по комнате, потом снова повернулся ко мне. – Нет, это просто замечательная новость! И ты так прекрасна! И так плодовита!
Я кивнула, чувствуя, что лицо у меня застыло как каменное, но он ничего не замечал.
– А ты не знаешь, кто это будет? Мальчик?
– Слишком рано что-либо знать, – пожала плечами я. – Вообще-то месячные вполне могли не прийти и по иной причине – от горя, например, или от потрясения.
– Ну, я надеюсь, ты не испытала ни горя, ни потрясения, – весело сказал он, словно не желая и думать о том, что сердце мое разбито, что мой любимый погиб, а я была изнасилована. – И, по-моему, у тебя там все-таки мальчик! Принц Тюдор! – Он жестом собственника погладил меня по животу, словно мы давно уже были женаты. – Это для меня самое главное. Кстати, ты уже сказала своей матери?
Я покачала головой, доставив себе крошечное удовольствие этой ложью.
– Нет, я приберегала эту счастливую новость для тебя. Хотела тебе первому сообщить.
– Ну а я своей матушке скажу об этом сразу же. – Он совершенно не услышал в моем тоне мрачной язвительности. – Думаю, лучшей новости для нее не придумать. Она непременно велит священнику прочесть «Te Deum».
– Ты слишком поздно вернешься, – сказала я, – сейчас уже за полночь.
– Она все равно не спит и ждет меня. Она никогда не ложится, пока я к ней не зайду.
– Это почему же? – удивилась я.
Странно, но он смутился и покраснел.
– Мать любит сама уложить меня в постель и поцеловать на ночь, – признался он.
– Она целует тебя на ночь, как ребенка? – И я подумала о том, сколь жестоким должно было быть сердце этой женщины, если она оказалась способна послать своего сына насиловать меня, а потом спокойно ждала, когда он вернется к себе, чтобы поцеловать его перед сном.
– Столько лет она была разлучена со мной. Она не могла ни поцеловать меня на ночь, ни хотя бы узнать, где я сплю, достаточно ли там безопасно, – тихо сказал Генрих. – И теперь ей доставляет удовольствие возможность перед сном перекрестить меня и поцеловать. А сегодня, когда она зайдет, чтобы благословить меня, я ее обрадую: скажу, что ты беременна, что у меня будет сын!
– Я думаю, что беременна, – осторожно заметила я, – но я пока не уверена. Еще слишком рано, и, по-моему, не стоит ей говорить, будто я знаю наверняка.
– Да-да, я понимаю. И ты, наверное, считаешь меня ужасным эгоистом, который только и думал что о благе Тюдоров. Но ведь если у тебя будет мальчик – а твоя семья и без того принадлежит королевскому Дому Англии, – то твой сын станет править Англией. А сама ты уже заняла то место, для которого и была рождена; и теперь бесконечным войнам между кузенами будет положен конец – а все благодаря нашему браку и рождению нашего сына. И все будет так, как и должно быть. И только такой счастливый конец единственно возможен для этой войны и этой страны. Именно ты приведешь ее к миру. – У него был такой вид, словно ему очень хотелось меня поцеловать.
Я слегка прислонилась к нему плечом.
– Мне виделся несколько иной конец этой истории, – сказала я, думая о том короле, которого когда-то любила, который тоже хотел, чтобы я родила ему сына, который тоже хотел назвать нашего сына Артуром в честь Артура из Камелота, вот только тогда этот принц не был бы зачат в холодной решимости и горечи, он стал бы плодом нашей любви, наших нежных свиданий…
– Даже сейчас еще возможен иной конец этой истории, – осторожно сказал Генрих, с нежностью взяв меня за руку. Он даже голос понизил, словно его слова мог кто-то подслушать, хотя это была самая безопасная комната в наших покоях. – У нас еще много врагов. Они скрываются, но я знаю: они где-то рядом. Так что если у тебя родится девочка, мне она будет совершенно ни к чему, и все наши усилия окажутся напрасными. Но мы будем трудиться и молить Бога, чтобы дитя, которое ты носишь, оказалось мальчиком, принцем Тюдором. А еще я скажу матери, что она может готовить нашу свадьбу. По крайней мере, теперь нам известно, что ты вполне способна к зачатию. И даже если на этот раз нас постигнет неудача и у тебя родится девочка, мы будем уверены, что ребенка ты выносить можешь и в следующий раз, даст Бог, родится все-таки мальчик.
– А как бы ты поступил, если бы мне не удалось забеременеть? – с любопытством спросила я. – Если бы после того, как ты меня изнасиловал, никакого ребенка не получилось бы? – Я начинала понимать, что этот человек и его мать явно предусмотрели все на свете, ибо всегда пребывают в полной боевой готовности.
– Тогда на твоем месте оказалась бы твоя сестра, – не задумываясь, ответил Генрих. – Я бы женился на Сесили.
У меня даже дыхание перехватило от ужаса.
– Но ты ведь говорил, что она выйдет замуж за сэра Джона Уэллеса?
– Да, говорил. Но если бы ты не смогла забеременеть, мне все равно пришлось бы жениться на женщине из Дома Йорков, которая сумела бы родить мне сына. Это, скорее всего, и была бы Сесили. Я бы отменил ее свадьбу с сэром Джоном и сам взял бы ее в жены.
– А ее ты бы тоже для начала изнасиловал? – возмутилась я и отняла у него свою руку. – Сперва меня, а потом мою сестру?
Он чуть приподнял плечи и беспомощно развел руками – это был совершенно французский жест, совсем несвойственный англичанам.
– Конечно. У меня попросту не было бы выбора. Я должен быть уверен, что моя жена способна родить мне сына. Даже ты наверняка понимаешь, что мне этот трон нужен не для себя, а для того, чтобы создать новую королевскую династию. И жена мне нужна в первую очередь не для себя, а для воплощения в жизнь этой высокой цели.
– В таком случае мы ничуть не лучше самых бедных крестьян! – с горечью воскликнула я. – Они тоже вступают в брак, только когда невеста уже на сносях. Они и сами всегда говорят: телку стоит покупать лишь в том случае, если она ждет при-плод.
Он усмехнулся, но отнюдь не смутился.
– Правда? Значит, я и впрямь настоящий англичанин. – Он аккуратно зашнуровал штаны, оправил на себе одежду и снова усмехнулся. – В конце концов, и я оказался обыкновенным английским крестьянином! Сегодня же расскажу все это матушке, и завтра она наверняка захочет повидаться с тобой. Она столько молилась, желая поскорее услышать эту радостную весть, пока я тут исполнял свой долг.
– То есть она молилась, пока ты меня насиловал? – уточнила я.
– Я вовсе не насиловал тебя, – возразил Генрих. – И очень глупо с твоей стороны так это называть. Поскольку мы уже обручены, это никак не может считаться насилием. Будучи моей женой, ты не имеешь права мне отказывать, ведь я – твой нареченный супруг. Отныне и до самой смерти ты не сможешь отказывать мне в исполнении супружеского долга. Так что между нами нет и не было никакого насилия, есть только мое право и твой святой долг.
Он посмотрел на меня и успел заметить, как слова протеста замерли у меня на устах.
– Вы ведь проиграли при Босуорте, – не преминул он напомнить мне. – А значит, ты – мой военный трофей.
Дворец Колдхарбор, Лондон. Празднование Рождества, 1485 год
На рождественские праздники я была приглашена в гости к моему жениху, который со своей свитой направился во дворец Колдхарбор, где держала свой двор его мать. Мне отвели там лучшие покои. Когда я вошла в гостиную в сопровождении матери и двух сестер, по комнате пролетел изумленный шепот, а какая-то фрейлина, читавшая вслух отрывок из Библии, увидев меня, тут же смолкла, вскочила и полетела прочь. В комнате воцарилась полная тишина. И в этой тишине леди Маргарет, восседавшая на кресле под балдахином цвета государственного флага, как настоящая королева, некоторое время внимательно нас рассматривала, спокойно выжидая, когда мы подойдем ближе.
Я склонилась перед ней в реверансе, спиной чувствуя, что мать, оценивая глубину моего поклона, решает, стоит ли и ей делать столь же глубокий реверанс. Дома мы даже потренировались в этих сложных церемониальных движениях, пытаясь определить точную глубину поклона. Дело в том, что моя мать испытывала к леди Маргарет стойкую неприязнь, ну а я, разумеется, не могла простить своей будущей свекрови того, что она сама велела сыну еще до свадьбы изнасиловать меня и обрюхатить. Впрочем, Сесили и Анна поклонились леди Маргарет с непринужденным почтением, как и подобает двум младшим принцессам склоняться перед всемогущей королевой-матерью. Сесили, выпрямившись, посмотрела на нее, свою крестную, с заискивающей улыбкой – видно, рассчитывала на доброжелательное отношение и какие-то особые милости со стороны этой властной особы; более всего, разумеется, моей сестрице хотелось, чтобы продвинулось дело с ее новым браком. Она и не подозревала – а я решила никогда и ни за что ей об этом не рассказывать, – что и ее бы изнасиловали столь же хладнокровно, как и меня, если бы я не сумела столь быстро зачать ребенка; да, ее тогда изнасиловали бы, а меня попросту отшвырнули бы в сторону, и эта женщина с твердым, как кремень, лицом снова стала бы молить Господа послать ее сыну наследника.
Я склонилась перед ней в реверансе, спиной чувствуя, что мать, оценивая глубину моего поклона, решает, стоит ли и ей делать столь же глубокий реверанс. Дома мы даже потренировались в этих сложных церемониальных движениях, пытаясь определить точную глубину поклона. Дело в том, что моя мать испытывала к леди Маргарет стойкую неприязнь, ну а я, разумеется, не могла простить своей будущей свекрови того, что она сама велела сыну еще до свадьбы изнасиловать меня и обрюхатить. Впрочем, Сесили и Анна поклонились леди Маргарет с непринужденным почтением, как и подобает двум младшим принцессам склоняться перед всемогущей королевой-матерью. Сесили, выпрямившись, посмотрела на нее, свою крестную, с заискивающей улыбкой – видно, рассчитывала на доброжелательное отношение и какие-то особые милости со стороны этой властной особы; более всего, разумеется, моей сестрице хотелось, чтобы продвинулось дело с ее новым браком. Она и не подозревала – а я решила никогда и ни за что ей об этом не рассказывать, – что и ее бы изнасиловали столь же хладнокровно, как и меня, если бы я не сумела столь быстро зачать ребенка; да, ее тогда изнасиловали бы, а меня попросту отшвырнули бы в сторону, и эта женщина с твердым, как кремень, лицом снова стала бы молить Господа послать ее сыну наследника.