Страница:
Один Гарусов ничего по забыл. Прошла сессия, начались каникулы. Вместо того чтобы бегать на лыжах или просто гонять лодыря, он явился в лабораторию и выразил желание работать. Никто его не понял, кроме Марины Борисовны. Она сказала: "Отлично, если нас все бросили, будем работать вдвоем". Теперь бутерброды, пирожки и конфеты, в прежнем масштабе, доставались одному Гарусову. Он добросовестно ел, проявляя еще с голодных времен сохранившееся религиозное уважение к еде. В промежутках он излагал Марине Борисовне идею новой конструкции. Идея была не бог весть что: он хотел примирить противоречивые принципы отличника и хвостиста, избежав ошибок того и другого. Марина Борисовна внимательно ого слушала и время от времени вставляла теоретические замечания, в свете которых он переставал что бы то ни было понимать. Тем не менее они отлично ладили.
Марина Борисовна вообще любила студентов, всех, способных и тупиц, прилежных и лежебок, а Гарусова еще отдельно полюбила за то, что он был такой маленький и четкий, усердно ел и был, по-видимому, горячо увлечен работой. Особыми талантами он не блистал, но была в нем некая скромная самостоятельность. Выслушает почтительно, не возражая, а сделает по-своему и, глядишь, лучше, чем предлагала Марина Борисовна. Свою нехитрую и малооригинальную конструкцию он оттачивал почти два года, после чего выступил с докладом на конференции, где вел себя скромно, но с достоинством, и хорошо отвечал на вопросы. Марина Борисовна так и сияла. Конструкция, работавшая вполне исправно, нашла свое место на полках постоянной выставки.
* * *
Гарусов окончил институт одним из первых по успеваемости, но, будучи малозаметным, предложения в аспирантуру не получил. На распределении его направили в Воронеж, инженером НИИ. Гарусов против назначения не возражал. Зоя тоже не возражала, даже была рада: очень уж стал в Ленинграде за последнее время пронзительный климат, вот и Ниночка желтая стала и часто болеет.
Собрались и поехали, в мягком вагоне. Ниночка липла к окну, ахала на каждую водокачку. Проводница разносила чай. Зоя покачивалась на мягком диване и думала: "Вот и слава богу, едем к себе домой, трое нас, настоящая семья". Гарусов был невесел. Он, ленинградец, покидал Ленинград. Он тоже смотрел в окно. Взгляд его, словно при чтении, бежал прилежно за каждым предметом до самого края окна и, стукнувшись о раму, скачком возвращался назад.
9
На новом месте Гарусовы устроились неплохо. Вначале, с полгода, жили в общежитии для семейных, в узкой и непомерно высокой комнате с каменным полом (до революции тут были казармы). На весь этаж была одна кухня с четырьмя газовыми плитами, шестнадцать конфорок, и то не хватало. С утра до ночи здесь гомонили, стряпали, стирали, порою ссорились молодые хозяйки (старых почти что не было), а маленькие дети цеплялись за их подолы и фартуки, требуя внимания. Время от времени кто-нибудь из малышей падал, гулко стукнувшись головой о каменный пол. Начинался рев и хлопотня, ребенку оказывали первую помощь, и вся кухня объединялась во встревоженном сострадании. Тем временем на плите что-то пригорало, и хозяйки с той же озабоченностью бросались спасать пригоревшее. Впрочем, пригорало часто и без происшествий. Были такие специалистки, у которых всегда пригорало. Особенно этим отличалась аспирантка Галя, высокая бледнушка в очках, которая и на кухню-то выходила не иначе как с книгой. Муж ее Сережа, тоже аспирант и тоже в очках, помогал жене во всем, в очередь с нею готовил, дежурил по кухне, стирал пеленки и гулял с шестимесячным сыном. Сына звали Икаром, он был толст, неповоротлив и мудр и все говорил сам с собою на голубином наречии.
Зоя на кухне бывать любила, особенно когда возникали умные разговоры, не кто с кем живет, а о книгах, о науках, о политике. Кухня ей была вместо театра.
Так что Зоя даже не очень обрадовалась, когда в конце полугодия Гарусову, как молодому специалисту, хорошо проявившему себя на работе, дали в районе новостроек однокомнатную квартиру. Обрадовалась, конечно, отчего не обрадоваться, но могла бы еще потерпеть, не барыня. А квартира хорошая: комната двадцать метров, кухня - шесть. Санузел, само собой, совмещенный, да ничего - одна семья.
У Зои еще никогда не было своей собственной квартиры, жила она все по общежитиям да коммуналкам. Поначалу новая квартира ее увлекла. Главное создать Гарусову условия для работы. Зоя отциклевала полы, все своими руками, повесила знавески и коврики, Ниночке устроила уголок по журналу "Наука и жизнь", словом, так благоустроилась, что стала квартира как куколка. Салкой большой - цветов развела. Гарусов активно помогал по благоустройству, одних дырок, наверно, штук тридцать провертел: стены-то кирпичные, гвоздя не вобьешь. Кажется, Гарусов и сам был доволен квартирой, а главное - что работу его оценили, и так скоро. Он вертел дырки дрелью и улыбался. Спросит Зоя: "Чему ты, Толя?" Ответит: "Так".
Только недолго это все продолжалось. Думала Зоя: устроимся, начнем жить и радоваться. Устроились - а радости особенной нет. Живем и живем. Наверно, радость была в самом устройстве: придумывать, стараться, осуществлять. Зоя сама себе стыдилась признаться, что скучает по общежитию. По кухне, где всегда что-то пригорало. По двум очкарикам - Гале с Сережей, по толстому Икару. Даже по коридору с каменным полом, где так гулко отдавались детские голоса.
А главное, тревожил ее сам Гарусов. Стал он последнее время какой-то отвлеченный, приходил с работы невесел. С Ниночкой играл мало. Спрашивала Зоя: "Что с тобой?" - "Ничего,- говорит,- просто устал". А с чего бы ему уставать особенно? Зоя его по хозяйству не очень эксплуатировала, все на себя брала. Может, болен чем? Говорит, здоров. Зоя хотела даже обратиться к гомеопату, но здесь, в чужом городе, негде было его искать. Показали ей одного на улице - больно страшный, с бородой, ну его совсем.
Перемена пришла внезапно.
Однажды товарищ по работе пригласил Гарусова к себе на новоселье. Само собой, с Зоей - где муж, там и жена. А у Зои как раз накануне беда случилась: зуб сломался, да и передний. Она начисто отказалась идти: "Чего срамиться? Скажут, Гарусов на старухе женился". А его уговорила: "Погуляй, развеешься". А если бы не уговорила, ничего бы не случилось. Случилось. Потому что на этом вечере он встретил Валю, свою судьбу.
Много раз потом он старался вспомнить: как это все было в самый первый раз? Как она вошла? Как поздоровалась? В чем была одета? Полный туман. Получалось так, что еще до первого взгляда он уже любил ее. С той минуты, как ее, еще там, в передней, позвали к телефону, и она стала плакать по телефону, а он слушал, полный жалости и восхищения. Она еще не вошла, а он уже любил ее. Она вошла, и он убедился, что все так и есть: он был раздавлен, распластан, втерт в землю у ее ног. Наружности ее он не понял: что-то черное, небольшое. Запомнился только маленький, точный локон посреди лба да еще зубы, открытые в улыбке с каким-то наивным бесстыдством. Он приблизился и скромно стал у ее плеча, готовый отдать жизнь, если понадобится.
Завизжала радиола. Валя сама пригласила его танцевать. Гарусов любил и умел танцевать - еще в самодеятельности научился,- но обычно стеснялся приглашать девушек из-за роста. А Валя сама его пригласила. Они танцевали вровень, глаза в глаза. Только ее блескучие глаза все время двигались, и вся она ускользала от глаз. Танцуя, он про себя уговаривал ее: "Постой, погоди, дай себя разглядеть". Нет. Он полюбил ее, так и не разглядев.
После вечера он провожал Валю домой. Дул ветер, она шла быстрым шагом, и глаза летели из-под платка. На прощанье Гарусов поцеловал Валю. С этим поцелуем его жизнь переломилась.
Обманывать Зою он не хотел. Тихо и твердо, потупив ресницы, он сказал ей, что полюбил другую женщину и хочет на ней жениться, а с Зоей развестись. Зоя приняла свое горе культурно, хоть и всплакнула, но криком не кричала, упреков Гарусову не выдвигала, а про себя думала: "Чуяло мое сердце с самой этой новой квартиры".
Квартиру Гарусов обещал оставить Зое с Ниночкой, и половину зарплаты. Договорились. Заявление на развод подали вместе, будто бы от обоих, и тут Зоя держалась хорошо, платка не замочила. Пока, до оформления, решили жить в той же комнате, только койками разойтись. Так и сделали. Жили без скандала. Гарусов спал на раскладушке, Ниночка звала его "папой", а Зоя по-прежнему заботилась о нем, кормила, обстирывала и обглаживала. Гарусов сознавал, что это неправильно, но отказаться настойчивости не имел, боялся еще хуже обидеть Зою. Вообще он жалел Зою, страшно жалел, до физической боли в сердце, но Валя была сильнее жалости и боли, сильнее всего.
По вечерам он одевался получше и уходил на свидание. Зоя, хоть и горевала, а все же немножко гордилась, какой он пошел, нарядный да наглаженный, не стыдно в люди пустить. "И то сказать,- думала она,- разве я ему пара? Он - с высшим образованием, а я - неученая, да и старше его на четыре года". Иногда что-то путалось у нее в голове, и почти начинало казаться, что не мужа, а взрослого сына провожает она на свидание.
Л Гарусов опять весь горел, как в то время, когда увозил детдом в Ленинград. Он увидел цель и шел к ней, как рыба на нерест, против течения, обдирая бока. Валя не говорила ни "да", ни "нет", смеялась, обнадеживала, отворачивалась и только раз позволила ему переночевать в своей ситцевой каморке с пучками ковыля, с пестрыми подушками на продавленной тахте. Гарусов был оглушен. "Не вспоминай,- говорила она,- мало ли что было". А он прямо жил этим. Так и видел возле тахты ее игрушечные каблукастые туфли и рядом с ними свои собственные, грубые, почти большие полуботинки.
Личная жизнь Гарусова просочилась наружу. Раз его вызвал секретарь парторганизации и, кривясь, как от кислого, начал разговор. Гарусов ни от чего не отрекался, признавал, что имеет место факт морального разложения, был готов принять за это любую кару, но исправиться не обещал.
На другой неделе обсуждали его персональное дело. Гарусов сидел спокойно, глядя на свои маленькие руки, и снова ничего не отрицал, но и ни от чего не отказывался. Один, самый агрессивный обвинитель, спросил его: "Правду ли говорят, что вы с женой на разных койках спите?" Гарусов на этот вопрос отвечать отказался, но подчеркнул, что на разных койках спать даже гигиеничнее, и когда у нас будет изжит квартирный кризис, многие будут так спать. Выступил один доброжелатель Гарусова и отметил, что в данном случае разрушение семьи не так уж предосудительно: жена, мол, намного старше его, и дочка не своя, а приемная. Эту поддержку Гарусов решительно отверг, сказав: "Жена моя очень хороший человек, а ребенка считаю своим". Поспорили и решили: поскольку со стороны потерпевшей жены никакого сигнала не поступало, ограничиться "на вид", но уж если поступит... На это Гарусов улыбнулся и сказал: "Не поступит".
И не поступило. Все шло по-прежнему до самого развода: Гарусов жил дома, спал отдельно, по вечерам встречался с Валей и метался, как в дурмане, в своей необыкновенной любви.
В суде дело обошлось тихо и прилично. Зоя опять не плакала, на вопрос, не имеет ли она возражений, твердо отвечала: "Не имею". После развода пошли домой, Зоя припасла бутылку, выпили "за счастье". Потом Гарусов поцеловал спящую Ниночку, пожал Зое руку и ушел ночевать в общежитие. Тут уж она дала себе волю: досыта наплакалась, целуя подушку.
На другой день Гарусов пришел к Вале, сказал, что свободен, и предложил расписаться. Оказалось, что Валя не очень-то с этим торопится. "Еще успеем, надо друг друга узнать получше. Литература говорит: счастье брака - в общности идеалов. А откуда я знаю, какие у тебя идеалы?" Они стали встречаться, ходить на разные культмероприятия: посетили выставку, два раза были в театре - один раз смотрели оперетту, другой раз - исторический спектакль. Это уже не говоря о кино, в кино они бывали каждую неделю. Ходили еще на танцы, это Гарусов больше всего любил, потому что мог на законном основании обнимать Валю. С каждым днем Гарусов влюблялся все больше и больше - хотя больше и нельзя было, но больше понимал, за что ее любит. Валя покоряла его своей непринужденностью, грацией, быстротой, манерой шутить, забывчивостью, беспечностью. И говорила она по-интересному, не так, как все. То все пустяки идут, и вдруг что-то блеснет - задумаешься. Так, про одного знакомого Валя сказала, что он похож на параллелепипед. Гарусов сперва удивился, а потом всмотрелся, и правда - вылитый параллелепипед. Сам бы он до этого не додумался. Валя была начитанная, много знала на память стихов и к каждому случаю могла подобрать стихотворение. Это Гарусов ценил.
И еще что в ней его поражало: полное презрение к вещам, ко всему, что денег стоит. Капрон новый порвет - и смеется. Он этого не понимал. Вещи свои он берег и ценил, уважая в них не столько вещи, как труд человеческий. Валя называла его "Кащей бессмертный". Сама она ничего не жалела. И откуда у нее такое? Добро бы денег много было, а то зарплата маленькая, секретарь-машинистка.
Больше всего Гарусова поразило, когда Валя ушла от своих ботиков. Была осень, они долго ходили по улицам, у Вали устали ноги, она сняла ботики, поставила их на край тротуара и ушла, не оборачиваясь. Гарусов обеспокоился, хотел вернуться за ботиками, но она не позволила: "Ну их, они мне надоели". Он бы так не мог.
Наступила зима. Гарусов заметил, что у Вали пальтишко худенькое, демисезонное, а зимнего нет. Оказывается, подарила кому-то, вышло из моды. Мороз, но она не унывает, приплясывает. Чарльстоном прошла целую улицу. Гарусов занял в кассе взаимопомощи и принес деньги Вале на пальто. Она даже расплакалась, ни за что не хотела брать: "Ты меня оскорбляешь". Пришлось долго ее уговаривать, пока взяла. Покупать пальто ходили вместе, как муж и жена, выбрали хорошее, материал букле, воротник под норку. Валя была в новом пальто очень красивая, хотя по-прежнему вертелась, не давая ему себя разглядеть. Счастлив, счастлив был Гарусов. Вечером как-то само собой получилось, что он у нее остался и ночевал, и был счастлив, счастлив.
С этого времени Гарусов начал входить в долги. Половину зарплаты он, как условлено, отдавал Зое с Ниночкой, а на другую половину должен был жить и делать подарки Вале. Не то чтобы она их требовала, боже упаси, она всегда отказывалась, но с каждым разом уговаривать становилось все легче. Не ценя вещи, Валя быстро забывала о подарке: минутку порадуется - и забудет. Гарусову самому было приятно их приносить: он - как большой, а она - как маленькая...
Валя была уверена, что научные работники уйму денег получают, а Гарусову приходилось туго. Есть он стал очень мало, только раз в день горячее, а то чай и хлеб. В кассе взаимопомощи ему больше не давали, и он занимал у кого придется, вовремя отдать затруднялся и очень страдал. Еще его разоряли подарки Зое и Ниночке, куда он тоже не ходил с пустыми руками.
Валя, по своей беспечности, не замечала, как худеет Гарусов, как плохо выглядит и как порой озабочен. Зато очень хорошо видела это Зоя ("не кормит его, видно, блоха черномазая"). Предлагала ему обедать, но Гарусов всегда отказывался. "Горе ты мое, до чего же принципиальный",- думала Зоя с болью и гордостью. Она уж ждала, когда он на "блохе" распишется, может, будут жить своим домом, хоть питание наладится.
Гарусов тоже надеялся, что еще немного - и все наладится, но так не вышло. Однажды, совсем неожиданно (накануне они еще были в кино), он получил от Вали письмо. В первый раз он увидел ее беспокойный почерк. Валя писала, что все между ними кончено. Она встретила другого человека, полюбила, выходит за него замуж и уезжает с ним в Ленинград, город Пушкина, Блока и других поэтов-имажинистов. Гарусову она, конечно, благодарна за все, что было, но... "Я другому отдана и буду век ему верна",- кончала свое письмо Валя. На конверте был след от губной помады, как будто Валя его поцеловала.
Прочитав письмо, Гарусов лег на свою койку лицом вниз и так пролежал двое суток. Звонили с работы - он к телефону не подходил. Соседи по комнате решили, что он болен, и вызвали врача. Когда пришел врач, Гарусов встал и объявил себя здоровым. На другой день, весь ссохшийся и молчаливый, он вышел на работу, круто отстранил все вопросы и больше прогулов не допускал. Выговора ему не дали, потому что многие знали его историю: Валя и в самом деле вышла замуж за приезжего, командировочного, и укатила с ним в Ленинград. Гарусов этого ни с кем не обсуждал. Дело это было кончено, и надо было жить, и он жил.
10
Тут ему подступило к горлу свободное время. К свободному времени он не привык, всю жизнь еле управлялся с делами, особенно последний год, когда служил Вале. Теперь у него оказалась сразу пропасть свободного времени. Что делать? На работе с шести часов уже пусто. В кино? Не мог он ходить в кино, все ему напоминало о Вале, о ее профиле в темноте, о горячих маленьких руках. Читать? Беда в том, что книги его не очень увлекали. За всю свою жизнь он так и не выучился читать для самого себя, без специальной цели. В школе, конечно, они прорабатывали художественную литературу. Гарусов, как отличник, прорабатывал глубоко, с привлечением дополнительных источников. Но то была школа, а теперь жизнь. В институте Гарусов тоже всегда участвовал в читательских конференциях по новинкам советской и западной литературы, но это тоже было в порядке мероприятия. Когда он раскрывал книгу, ему сразу же хотелось ее конспектировать.
Пробовал он заняться наукой, но идей особых не возникало, а изучать разные предметы просто так, на всякий случай, было бессмысленно - очень уж этих предметов было много. Попробовал освежить английский, некоторое время занимался по вечерам, но и это его не увлекло. Вспомнил он о своей конструкции, которую делал еще в кружке Марины Борисовны (с его теперешней точки зрения, это был инженерный лепет), и попробовал ее усовершенствовать. Что-то получилось, и он, с помощью лаборанта, довел дело до работающего макета, но вдруг ему стало тошно, он забросил свою машину и ушел от нее, как Валя от ботиков. Деваться стало совсем некуда. Тут он попробовал вечерами бродить по городу, и это ему помогло.
Он выходил из дому и шел - никуда, просто так, своей аккуратной походкой с широко развернутыми носками. Улицы сменялись улицами, дома домами. По улицам шли люди, в домах горели лампы. Поздно ночью он возвращался в общежитие, ложился в постель и спал без снов. Постепенно бродячая жизнь начала его менять. Он с удивлением начал ощущать себя зрячим. Он видел то, на что раньше не обращал внимания. Его привлекали вещи - самые обыкновенные вещи, предметы. Постройки, скамьи, заборы, радиолокаторы. Кто-то ведь каждую из этих вещей делал, замышлял, строил. Ему казалось, что он видит на вещах прилипшие к ним души тех, кто их делал. В здании больницы ему виделась скупая, бедная, геометрическая душа, в коленопреклоненном памятнике - душа неловкая, плачущая. А эту вот огромную позолоченную шишку, венчающую столб у ворот, наверно, делала чья-то убогая, глупая, испуганная душа. Гарусов жалел все эти души. Жалость была в нем такая обширная, что он жалел даже явления природы: закаты, вечера. Как-то в этой жалости замешан был Ленинград, его блокадное детство, когда вечера умирали, как люди.
В таком состоянии исступленной жалости, одиночества и метаний Гарусов дожил до зимы.
Зимой он заболел гнойным аппендицитом, его оперировали. Операция прошла неудачно, образовался свищ. Гарусова резали вторично, на этот раз - под наркозом. Он погружался в наркоз, как в покой. Когда он пришел в себя, то заметил, что терзавшая его жалость несколько ослабела. Он был послушен, вял, ни на что не жаловался, но и выздоравливать не спешил, испытывая своего рода комфорт отрешенности. Может быть, новорожденный с только что перерезанной пуповиной ощущает нечто подобное. И спал Гарусов много, как новорожденный.
Зоя прослышала о болезни Гарусова и прибежала в больницу. Лицо Гарусова поразило ее каким-то спокойствием и даже тайным довольством. Он смотрел в потолок, разглядывая на нем узоры из трещин с насмешливым вниманием. Зое кивнул, про кулек с фруктами сказал: "Положи". Зоя спросила: "Приходить к тебе?" - "Отчего же нет, приходи".
Зоя стала ходить к нему, выхаживать его и выходила, вытащила его из болезни. Он стал понемногу есть, садиться, наконец встал. Зоя радовалась, как мать, у которой ребенок сел, встал, пошел...
О будущем они не говорили, но дело решилось само собой. Когда Гарусова выписали, Зоя повезла его не в общежитие, а к себе на квартиру. Уложила его, усталого, на кровать, приготовила питье, взбила на ночь подушку. А еще через месяц, пряча от смущения глаза, они заново расписались в загсе, и пошла опять нормальная семейная жизнь. Зоя расцвела, вставила зуб, похорошела. Гарусов, измененный пережитой жалостью, был к ней особенно внимателен, просто жених. Зоя даже смеялась: он с ней как с принцессой какой-нибудь, а она здоровенная, целая лошадь. И Ниночка опять ходила гулять за руку с папой, все как у людей. Долги понемногу выплатили, в доме появился достаток, недалеко было уже и до телевизора. Отпраздновали Зоино рожденье, рожденье Ниночки, только самого Гарусова не праздновали, потому что он сам не знал, когда родился.
И опять наступило лето, и тут получил Гарусов от Вали второе в жизни письмо. "Дорогой Толя,- писала она,- помнишь ли ты меня или уже забыл?" Забыл ли он ее?! Он даже потом покрылся, как только увидел почерк. Письмо было невеселое, видно, Валя не нашла счастья в семейной жизни. "Муж оказался эгоистом, черствым человеком. Обещал Ленинград, а завез в какую-то дыру, Любань, больше часу на электричке. Работаю, но ничего не дает ни уму, ни сердцу. Дом без удобств, водопровод на улице, никакой культурной жизни. А тут еще свекровь - адская старуха, пилит с утра до вечера". Дальше Валя писала, уже не так разборчиво, что муж начал играть в карты, водит приятелей, сильно проигрывает. Конец письма, где были налеплены строчка на строчку, совсем нельзя было разобрать. Гарусов по каплям восстановил только несколько обрывков, что-то вроде "мои страдания", "живем на чемоданах", "прикидывался идейным"... Подписано: "Твоя Валя ".
Гарусов письмо прочел и перечел, можно сказать, проработал с первой строчки и до последней, не знал уж, как его перевернуть и с какой стороны читать, и что там таится между "страданиями" и "чемоданами". Ясно было одно: ей плохо, она его помнит, она в нем нуждается. Вся жалость, копившаяся в нем, вспыхнула в одном ярком фокусе. Он вышел на балкон. Перед ним был мир. В нем бежали дети и стояли беседки-грибы, сыпался желтый песок и летел по небу оторвавшийся воздушный шар небывало красного цвета. Все это было на диво осмысленно. Все было легко и летело.
Он написал Вале взволнованное письмо, предлагая ей все: помощь, заработок, жизнь. Ответ пришел не скоро, месяца через два. Валя писала, что тогда погорячилась, преувеличила, не надо торопиться, жизнь все решит сама, и так далее в том же роде, с какими-то цитатами из литературы. А писать пока, для спокойствия близких, надо будет до востребования.
Так и стали перечесываться. Теперь у Гарусова было еще одно занятие три раза в день бегать на почту.
А Зоя видела, что Гарусов опять плох. С нею и с Ниночкой он по-прежнему был ласков, но глаза далекие и голос не тот... Зоя очень переживала, а главное - все одна да одна на кухне с кафельными стенами: с ума сойдешь. Зачем это выдумали отдельные квартиры? Может, у кого характер плохой, тому хорошо отдельно, а Зоя больше любила с людьми. Прежде она хоть работала, но с тех пор, как вернулся Гарусов, ушла с работы: муж высокооплачиваемый, да и за Ниночкой глаз нужен, растет ребенок, может исхулиганиться. Теперь пожалела, что бросила работу. Сходила разок в общежитие, где прежде жила, но там люди были все новые, чужие. Галя-аспирантка с мужем Сережей и толстым Икаром уехали, получили назначение. Так Зоя и ушла ни с чем. Подругу бы ей надо было. И вот Зое повезло, нашла она себе подругу. Правда, не ровесницу, а старушку, но очень хорошую. Звали ее Марфа Даниловна.
Познакомилась с ней Зоя на скамейке, у садика с грибами-беседками. Старушка была добрая, проворная, круглая, как свертень. Всегда с вязаньем, и круглый клубок скакал рядом в прутяной корзинке, а поблизости играл внук, лет полутора-двух, тоже весь круглый. Когда он напускал в штаны, бабушка его не шлепала, а ругалась по-своему, по-доброму: "Свят-кавардак". Зое нравилось, что они оба такие похожие, полные и умные. Собственная ее Ниночка подросла, не было уже в ней той детской пухлости, одни локти да коленки, прыгала в скакалки с подружками, захочется приласкаться - не дозовешься. Зоя садилась поближе к Марфе Даниловне и заводила разговор:
- Погода-то "акая хорошая.
- Правильно говоришь, дева,- улыбалась ей Марфа Даниловна.- Свет и радость. Отличная погода, самая весенняя.
Она всех женщин называла "дева". А разговаривала мягким, певучим голосом, да так приятно, словно голову мыла. Зоя ей два слова, а она в ответ десять, и все ласковые. Так началась у них дружба. Разговоры сначала шли не особенные - про погоду, да где что дают. Настоящие разговоры потом начались. Однажды пришла Зоя и села на скамейку рядом с Марфой Даниловной расстроенная такая, и сумку с продуктами кое-как на землю поставила. Сумка опрокинулась, помидоры так по земле и покатились. Зоя их и подбирать не стала, до того напереживалась. А Марфа Даниловна взяла и подобрала, не успела Зоя ей помешать. Подумать, старуха, а спину гнет для чужого человека. Зоя так и расплакалась.
- А ты поделись, дева,- сказала Марфа Даниловна.- Делясь, оно всегда легче: было на одного, стало на двух. Я всегда так: переживаю и делюсь, чего горем-то жадничать.
Марина Борисовна вообще любила студентов, всех, способных и тупиц, прилежных и лежебок, а Гарусова еще отдельно полюбила за то, что он был такой маленький и четкий, усердно ел и был, по-видимому, горячо увлечен работой. Особыми талантами он не блистал, но была в нем некая скромная самостоятельность. Выслушает почтительно, не возражая, а сделает по-своему и, глядишь, лучше, чем предлагала Марина Борисовна. Свою нехитрую и малооригинальную конструкцию он оттачивал почти два года, после чего выступил с докладом на конференции, где вел себя скромно, но с достоинством, и хорошо отвечал на вопросы. Марина Борисовна так и сияла. Конструкция, работавшая вполне исправно, нашла свое место на полках постоянной выставки.
* * *
Гарусов окончил институт одним из первых по успеваемости, но, будучи малозаметным, предложения в аспирантуру не получил. На распределении его направили в Воронеж, инженером НИИ. Гарусов против назначения не возражал. Зоя тоже не возражала, даже была рада: очень уж стал в Ленинграде за последнее время пронзительный климат, вот и Ниночка желтая стала и часто болеет.
Собрались и поехали, в мягком вагоне. Ниночка липла к окну, ахала на каждую водокачку. Проводница разносила чай. Зоя покачивалась на мягком диване и думала: "Вот и слава богу, едем к себе домой, трое нас, настоящая семья". Гарусов был невесел. Он, ленинградец, покидал Ленинград. Он тоже смотрел в окно. Взгляд его, словно при чтении, бежал прилежно за каждым предметом до самого края окна и, стукнувшись о раму, скачком возвращался назад.
9
На новом месте Гарусовы устроились неплохо. Вначале, с полгода, жили в общежитии для семейных, в узкой и непомерно высокой комнате с каменным полом (до революции тут были казармы). На весь этаж была одна кухня с четырьмя газовыми плитами, шестнадцать конфорок, и то не хватало. С утра до ночи здесь гомонили, стряпали, стирали, порою ссорились молодые хозяйки (старых почти что не было), а маленькие дети цеплялись за их подолы и фартуки, требуя внимания. Время от времени кто-нибудь из малышей падал, гулко стукнувшись головой о каменный пол. Начинался рев и хлопотня, ребенку оказывали первую помощь, и вся кухня объединялась во встревоженном сострадании. Тем временем на плите что-то пригорало, и хозяйки с той же озабоченностью бросались спасать пригоревшее. Впрочем, пригорало часто и без происшествий. Были такие специалистки, у которых всегда пригорало. Особенно этим отличалась аспирантка Галя, высокая бледнушка в очках, которая и на кухню-то выходила не иначе как с книгой. Муж ее Сережа, тоже аспирант и тоже в очках, помогал жене во всем, в очередь с нею готовил, дежурил по кухне, стирал пеленки и гулял с шестимесячным сыном. Сына звали Икаром, он был толст, неповоротлив и мудр и все говорил сам с собою на голубином наречии.
Зоя на кухне бывать любила, особенно когда возникали умные разговоры, не кто с кем живет, а о книгах, о науках, о политике. Кухня ей была вместо театра.
Так что Зоя даже не очень обрадовалась, когда в конце полугодия Гарусову, как молодому специалисту, хорошо проявившему себя на работе, дали в районе новостроек однокомнатную квартиру. Обрадовалась, конечно, отчего не обрадоваться, но могла бы еще потерпеть, не барыня. А квартира хорошая: комната двадцать метров, кухня - шесть. Санузел, само собой, совмещенный, да ничего - одна семья.
У Зои еще никогда не было своей собственной квартиры, жила она все по общежитиям да коммуналкам. Поначалу новая квартира ее увлекла. Главное создать Гарусову условия для работы. Зоя отциклевала полы, все своими руками, повесила знавески и коврики, Ниночке устроила уголок по журналу "Наука и жизнь", словом, так благоустроилась, что стала квартира как куколка. Салкой большой - цветов развела. Гарусов активно помогал по благоустройству, одних дырок, наверно, штук тридцать провертел: стены-то кирпичные, гвоздя не вобьешь. Кажется, Гарусов и сам был доволен квартирой, а главное - что работу его оценили, и так скоро. Он вертел дырки дрелью и улыбался. Спросит Зоя: "Чему ты, Толя?" Ответит: "Так".
Только недолго это все продолжалось. Думала Зоя: устроимся, начнем жить и радоваться. Устроились - а радости особенной нет. Живем и живем. Наверно, радость была в самом устройстве: придумывать, стараться, осуществлять. Зоя сама себе стыдилась признаться, что скучает по общежитию. По кухне, где всегда что-то пригорало. По двум очкарикам - Гале с Сережей, по толстому Икару. Даже по коридору с каменным полом, где так гулко отдавались детские голоса.
А главное, тревожил ее сам Гарусов. Стал он последнее время какой-то отвлеченный, приходил с работы невесел. С Ниночкой играл мало. Спрашивала Зоя: "Что с тобой?" - "Ничего,- говорит,- просто устал". А с чего бы ему уставать особенно? Зоя его по хозяйству не очень эксплуатировала, все на себя брала. Может, болен чем? Говорит, здоров. Зоя хотела даже обратиться к гомеопату, но здесь, в чужом городе, негде было его искать. Показали ей одного на улице - больно страшный, с бородой, ну его совсем.
Перемена пришла внезапно.
Однажды товарищ по работе пригласил Гарусова к себе на новоселье. Само собой, с Зоей - где муж, там и жена. А у Зои как раз накануне беда случилась: зуб сломался, да и передний. Она начисто отказалась идти: "Чего срамиться? Скажут, Гарусов на старухе женился". А его уговорила: "Погуляй, развеешься". А если бы не уговорила, ничего бы не случилось. Случилось. Потому что на этом вечере он встретил Валю, свою судьбу.
Много раз потом он старался вспомнить: как это все было в самый первый раз? Как она вошла? Как поздоровалась? В чем была одета? Полный туман. Получалось так, что еще до первого взгляда он уже любил ее. С той минуты, как ее, еще там, в передней, позвали к телефону, и она стала плакать по телефону, а он слушал, полный жалости и восхищения. Она еще не вошла, а он уже любил ее. Она вошла, и он убедился, что все так и есть: он был раздавлен, распластан, втерт в землю у ее ног. Наружности ее он не понял: что-то черное, небольшое. Запомнился только маленький, точный локон посреди лба да еще зубы, открытые в улыбке с каким-то наивным бесстыдством. Он приблизился и скромно стал у ее плеча, готовый отдать жизнь, если понадобится.
Завизжала радиола. Валя сама пригласила его танцевать. Гарусов любил и умел танцевать - еще в самодеятельности научился,- но обычно стеснялся приглашать девушек из-за роста. А Валя сама его пригласила. Они танцевали вровень, глаза в глаза. Только ее блескучие глаза все время двигались, и вся она ускользала от глаз. Танцуя, он про себя уговаривал ее: "Постой, погоди, дай себя разглядеть". Нет. Он полюбил ее, так и не разглядев.
После вечера он провожал Валю домой. Дул ветер, она шла быстрым шагом, и глаза летели из-под платка. На прощанье Гарусов поцеловал Валю. С этим поцелуем его жизнь переломилась.
Обманывать Зою он не хотел. Тихо и твердо, потупив ресницы, он сказал ей, что полюбил другую женщину и хочет на ней жениться, а с Зоей развестись. Зоя приняла свое горе культурно, хоть и всплакнула, но криком не кричала, упреков Гарусову не выдвигала, а про себя думала: "Чуяло мое сердце с самой этой новой квартиры".
Квартиру Гарусов обещал оставить Зое с Ниночкой, и половину зарплаты. Договорились. Заявление на развод подали вместе, будто бы от обоих, и тут Зоя держалась хорошо, платка не замочила. Пока, до оформления, решили жить в той же комнате, только койками разойтись. Так и сделали. Жили без скандала. Гарусов спал на раскладушке, Ниночка звала его "папой", а Зоя по-прежнему заботилась о нем, кормила, обстирывала и обглаживала. Гарусов сознавал, что это неправильно, но отказаться настойчивости не имел, боялся еще хуже обидеть Зою. Вообще он жалел Зою, страшно жалел, до физической боли в сердце, но Валя была сильнее жалости и боли, сильнее всего.
По вечерам он одевался получше и уходил на свидание. Зоя, хоть и горевала, а все же немножко гордилась, какой он пошел, нарядный да наглаженный, не стыдно в люди пустить. "И то сказать,- думала она,- разве я ему пара? Он - с высшим образованием, а я - неученая, да и старше его на четыре года". Иногда что-то путалось у нее в голове, и почти начинало казаться, что не мужа, а взрослого сына провожает она на свидание.
Л Гарусов опять весь горел, как в то время, когда увозил детдом в Ленинград. Он увидел цель и шел к ней, как рыба на нерест, против течения, обдирая бока. Валя не говорила ни "да", ни "нет", смеялась, обнадеживала, отворачивалась и только раз позволила ему переночевать в своей ситцевой каморке с пучками ковыля, с пестрыми подушками на продавленной тахте. Гарусов был оглушен. "Не вспоминай,- говорила она,- мало ли что было". А он прямо жил этим. Так и видел возле тахты ее игрушечные каблукастые туфли и рядом с ними свои собственные, грубые, почти большие полуботинки.
Личная жизнь Гарусова просочилась наружу. Раз его вызвал секретарь парторганизации и, кривясь, как от кислого, начал разговор. Гарусов ни от чего не отрекался, признавал, что имеет место факт морального разложения, был готов принять за это любую кару, но исправиться не обещал.
На другой неделе обсуждали его персональное дело. Гарусов сидел спокойно, глядя на свои маленькие руки, и снова ничего не отрицал, но и ни от чего не отказывался. Один, самый агрессивный обвинитель, спросил его: "Правду ли говорят, что вы с женой на разных койках спите?" Гарусов на этот вопрос отвечать отказался, но подчеркнул, что на разных койках спать даже гигиеничнее, и когда у нас будет изжит квартирный кризис, многие будут так спать. Выступил один доброжелатель Гарусова и отметил, что в данном случае разрушение семьи не так уж предосудительно: жена, мол, намного старше его, и дочка не своя, а приемная. Эту поддержку Гарусов решительно отверг, сказав: "Жена моя очень хороший человек, а ребенка считаю своим". Поспорили и решили: поскольку со стороны потерпевшей жены никакого сигнала не поступало, ограничиться "на вид", но уж если поступит... На это Гарусов улыбнулся и сказал: "Не поступит".
И не поступило. Все шло по-прежнему до самого развода: Гарусов жил дома, спал отдельно, по вечерам встречался с Валей и метался, как в дурмане, в своей необыкновенной любви.
В суде дело обошлось тихо и прилично. Зоя опять не плакала, на вопрос, не имеет ли она возражений, твердо отвечала: "Не имею". После развода пошли домой, Зоя припасла бутылку, выпили "за счастье". Потом Гарусов поцеловал спящую Ниночку, пожал Зое руку и ушел ночевать в общежитие. Тут уж она дала себе волю: досыта наплакалась, целуя подушку.
На другой день Гарусов пришел к Вале, сказал, что свободен, и предложил расписаться. Оказалось, что Валя не очень-то с этим торопится. "Еще успеем, надо друг друга узнать получше. Литература говорит: счастье брака - в общности идеалов. А откуда я знаю, какие у тебя идеалы?" Они стали встречаться, ходить на разные культмероприятия: посетили выставку, два раза были в театре - один раз смотрели оперетту, другой раз - исторический спектакль. Это уже не говоря о кино, в кино они бывали каждую неделю. Ходили еще на танцы, это Гарусов больше всего любил, потому что мог на законном основании обнимать Валю. С каждым днем Гарусов влюблялся все больше и больше - хотя больше и нельзя было, но больше понимал, за что ее любит. Валя покоряла его своей непринужденностью, грацией, быстротой, манерой шутить, забывчивостью, беспечностью. И говорила она по-интересному, не так, как все. То все пустяки идут, и вдруг что-то блеснет - задумаешься. Так, про одного знакомого Валя сказала, что он похож на параллелепипед. Гарусов сперва удивился, а потом всмотрелся, и правда - вылитый параллелепипед. Сам бы он до этого не додумался. Валя была начитанная, много знала на память стихов и к каждому случаю могла подобрать стихотворение. Это Гарусов ценил.
И еще что в ней его поражало: полное презрение к вещам, ко всему, что денег стоит. Капрон новый порвет - и смеется. Он этого не понимал. Вещи свои он берег и ценил, уважая в них не столько вещи, как труд человеческий. Валя называла его "Кащей бессмертный". Сама она ничего не жалела. И откуда у нее такое? Добро бы денег много было, а то зарплата маленькая, секретарь-машинистка.
Больше всего Гарусова поразило, когда Валя ушла от своих ботиков. Была осень, они долго ходили по улицам, у Вали устали ноги, она сняла ботики, поставила их на край тротуара и ушла, не оборачиваясь. Гарусов обеспокоился, хотел вернуться за ботиками, но она не позволила: "Ну их, они мне надоели". Он бы так не мог.
Наступила зима. Гарусов заметил, что у Вали пальтишко худенькое, демисезонное, а зимнего нет. Оказывается, подарила кому-то, вышло из моды. Мороз, но она не унывает, приплясывает. Чарльстоном прошла целую улицу. Гарусов занял в кассе взаимопомощи и принес деньги Вале на пальто. Она даже расплакалась, ни за что не хотела брать: "Ты меня оскорбляешь". Пришлось долго ее уговаривать, пока взяла. Покупать пальто ходили вместе, как муж и жена, выбрали хорошее, материал букле, воротник под норку. Валя была в новом пальто очень красивая, хотя по-прежнему вертелась, не давая ему себя разглядеть. Счастлив, счастлив был Гарусов. Вечером как-то само собой получилось, что он у нее остался и ночевал, и был счастлив, счастлив.
С этого времени Гарусов начал входить в долги. Половину зарплаты он, как условлено, отдавал Зое с Ниночкой, а на другую половину должен был жить и делать подарки Вале. Не то чтобы она их требовала, боже упаси, она всегда отказывалась, но с каждым разом уговаривать становилось все легче. Не ценя вещи, Валя быстро забывала о подарке: минутку порадуется - и забудет. Гарусову самому было приятно их приносить: он - как большой, а она - как маленькая...
Валя была уверена, что научные работники уйму денег получают, а Гарусову приходилось туго. Есть он стал очень мало, только раз в день горячее, а то чай и хлеб. В кассе взаимопомощи ему больше не давали, и он занимал у кого придется, вовремя отдать затруднялся и очень страдал. Еще его разоряли подарки Зое и Ниночке, куда он тоже не ходил с пустыми руками.
Валя, по своей беспечности, не замечала, как худеет Гарусов, как плохо выглядит и как порой озабочен. Зато очень хорошо видела это Зоя ("не кормит его, видно, блоха черномазая"). Предлагала ему обедать, но Гарусов всегда отказывался. "Горе ты мое, до чего же принципиальный",- думала Зоя с болью и гордостью. Она уж ждала, когда он на "блохе" распишется, может, будут жить своим домом, хоть питание наладится.
Гарусов тоже надеялся, что еще немного - и все наладится, но так не вышло. Однажды, совсем неожиданно (накануне они еще были в кино), он получил от Вали письмо. В первый раз он увидел ее беспокойный почерк. Валя писала, что все между ними кончено. Она встретила другого человека, полюбила, выходит за него замуж и уезжает с ним в Ленинград, город Пушкина, Блока и других поэтов-имажинистов. Гарусову она, конечно, благодарна за все, что было, но... "Я другому отдана и буду век ему верна",- кончала свое письмо Валя. На конверте был след от губной помады, как будто Валя его поцеловала.
Прочитав письмо, Гарусов лег на свою койку лицом вниз и так пролежал двое суток. Звонили с работы - он к телефону не подходил. Соседи по комнате решили, что он болен, и вызвали врача. Когда пришел врач, Гарусов встал и объявил себя здоровым. На другой день, весь ссохшийся и молчаливый, он вышел на работу, круто отстранил все вопросы и больше прогулов не допускал. Выговора ему не дали, потому что многие знали его историю: Валя и в самом деле вышла замуж за приезжего, командировочного, и укатила с ним в Ленинград. Гарусов этого ни с кем не обсуждал. Дело это было кончено, и надо было жить, и он жил.
10
Тут ему подступило к горлу свободное время. К свободному времени он не привык, всю жизнь еле управлялся с делами, особенно последний год, когда служил Вале. Теперь у него оказалась сразу пропасть свободного времени. Что делать? На работе с шести часов уже пусто. В кино? Не мог он ходить в кино, все ему напоминало о Вале, о ее профиле в темноте, о горячих маленьких руках. Читать? Беда в том, что книги его не очень увлекали. За всю свою жизнь он так и не выучился читать для самого себя, без специальной цели. В школе, конечно, они прорабатывали художественную литературу. Гарусов, как отличник, прорабатывал глубоко, с привлечением дополнительных источников. Но то была школа, а теперь жизнь. В институте Гарусов тоже всегда участвовал в читательских конференциях по новинкам советской и западной литературы, но это тоже было в порядке мероприятия. Когда он раскрывал книгу, ему сразу же хотелось ее конспектировать.
Пробовал он заняться наукой, но идей особых не возникало, а изучать разные предметы просто так, на всякий случай, было бессмысленно - очень уж этих предметов было много. Попробовал освежить английский, некоторое время занимался по вечерам, но и это его не увлекло. Вспомнил он о своей конструкции, которую делал еще в кружке Марины Борисовны (с его теперешней точки зрения, это был инженерный лепет), и попробовал ее усовершенствовать. Что-то получилось, и он, с помощью лаборанта, довел дело до работающего макета, но вдруг ему стало тошно, он забросил свою машину и ушел от нее, как Валя от ботиков. Деваться стало совсем некуда. Тут он попробовал вечерами бродить по городу, и это ему помогло.
Он выходил из дому и шел - никуда, просто так, своей аккуратной походкой с широко развернутыми носками. Улицы сменялись улицами, дома домами. По улицам шли люди, в домах горели лампы. Поздно ночью он возвращался в общежитие, ложился в постель и спал без снов. Постепенно бродячая жизнь начала его менять. Он с удивлением начал ощущать себя зрячим. Он видел то, на что раньше не обращал внимания. Его привлекали вещи - самые обыкновенные вещи, предметы. Постройки, скамьи, заборы, радиолокаторы. Кто-то ведь каждую из этих вещей делал, замышлял, строил. Ему казалось, что он видит на вещах прилипшие к ним души тех, кто их делал. В здании больницы ему виделась скупая, бедная, геометрическая душа, в коленопреклоненном памятнике - душа неловкая, плачущая. А эту вот огромную позолоченную шишку, венчающую столб у ворот, наверно, делала чья-то убогая, глупая, испуганная душа. Гарусов жалел все эти души. Жалость была в нем такая обширная, что он жалел даже явления природы: закаты, вечера. Как-то в этой жалости замешан был Ленинград, его блокадное детство, когда вечера умирали, как люди.
В таком состоянии исступленной жалости, одиночества и метаний Гарусов дожил до зимы.
Зимой он заболел гнойным аппендицитом, его оперировали. Операция прошла неудачно, образовался свищ. Гарусова резали вторично, на этот раз - под наркозом. Он погружался в наркоз, как в покой. Когда он пришел в себя, то заметил, что терзавшая его жалость несколько ослабела. Он был послушен, вял, ни на что не жаловался, но и выздоравливать не спешил, испытывая своего рода комфорт отрешенности. Может быть, новорожденный с только что перерезанной пуповиной ощущает нечто подобное. И спал Гарусов много, как новорожденный.
Зоя прослышала о болезни Гарусова и прибежала в больницу. Лицо Гарусова поразило ее каким-то спокойствием и даже тайным довольством. Он смотрел в потолок, разглядывая на нем узоры из трещин с насмешливым вниманием. Зое кивнул, про кулек с фруктами сказал: "Положи". Зоя спросила: "Приходить к тебе?" - "Отчего же нет, приходи".
Зоя стала ходить к нему, выхаживать его и выходила, вытащила его из болезни. Он стал понемногу есть, садиться, наконец встал. Зоя радовалась, как мать, у которой ребенок сел, встал, пошел...
О будущем они не говорили, но дело решилось само собой. Когда Гарусова выписали, Зоя повезла его не в общежитие, а к себе на квартиру. Уложила его, усталого, на кровать, приготовила питье, взбила на ночь подушку. А еще через месяц, пряча от смущения глаза, они заново расписались в загсе, и пошла опять нормальная семейная жизнь. Зоя расцвела, вставила зуб, похорошела. Гарусов, измененный пережитой жалостью, был к ней особенно внимателен, просто жених. Зоя даже смеялась: он с ней как с принцессой какой-нибудь, а она здоровенная, целая лошадь. И Ниночка опять ходила гулять за руку с папой, все как у людей. Долги понемногу выплатили, в доме появился достаток, недалеко было уже и до телевизора. Отпраздновали Зоино рожденье, рожденье Ниночки, только самого Гарусова не праздновали, потому что он сам не знал, когда родился.
И опять наступило лето, и тут получил Гарусов от Вали второе в жизни письмо. "Дорогой Толя,- писала она,- помнишь ли ты меня или уже забыл?" Забыл ли он ее?! Он даже потом покрылся, как только увидел почерк. Письмо было невеселое, видно, Валя не нашла счастья в семейной жизни. "Муж оказался эгоистом, черствым человеком. Обещал Ленинград, а завез в какую-то дыру, Любань, больше часу на электричке. Работаю, но ничего не дает ни уму, ни сердцу. Дом без удобств, водопровод на улице, никакой культурной жизни. А тут еще свекровь - адская старуха, пилит с утра до вечера". Дальше Валя писала, уже не так разборчиво, что муж начал играть в карты, водит приятелей, сильно проигрывает. Конец письма, где были налеплены строчка на строчку, совсем нельзя было разобрать. Гарусов по каплям восстановил только несколько обрывков, что-то вроде "мои страдания", "живем на чемоданах", "прикидывался идейным"... Подписано: "Твоя Валя ".
Гарусов письмо прочел и перечел, можно сказать, проработал с первой строчки и до последней, не знал уж, как его перевернуть и с какой стороны читать, и что там таится между "страданиями" и "чемоданами". Ясно было одно: ей плохо, она его помнит, она в нем нуждается. Вся жалость, копившаяся в нем, вспыхнула в одном ярком фокусе. Он вышел на балкон. Перед ним был мир. В нем бежали дети и стояли беседки-грибы, сыпался желтый песок и летел по небу оторвавшийся воздушный шар небывало красного цвета. Все это было на диво осмысленно. Все было легко и летело.
Он написал Вале взволнованное письмо, предлагая ей все: помощь, заработок, жизнь. Ответ пришел не скоро, месяца через два. Валя писала, что тогда погорячилась, преувеличила, не надо торопиться, жизнь все решит сама, и так далее в том же роде, с какими-то цитатами из литературы. А писать пока, для спокойствия близких, надо будет до востребования.
Так и стали перечесываться. Теперь у Гарусова было еще одно занятие три раза в день бегать на почту.
А Зоя видела, что Гарусов опять плох. С нею и с Ниночкой он по-прежнему был ласков, но глаза далекие и голос не тот... Зоя очень переживала, а главное - все одна да одна на кухне с кафельными стенами: с ума сойдешь. Зачем это выдумали отдельные квартиры? Может, у кого характер плохой, тому хорошо отдельно, а Зоя больше любила с людьми. Прежде она хоть работала, но с тех пор, как вернулся Гарусов, ушла с работы: муж высокооплачиваемый, да и за Ниночкой глаз нужен, растет ребенок, может исхулиганиться. Теперь пожалела, что бросила работу. Сходила разок в общежитие, где прежде жила, но там люди были все новые, чужие. Галя-аспирантка с мужем Сережей и толстым Икаром уехали, получили назначение. Так Зоя и ушла ни с чем. Подругу бы ей надо было. И вот Зое повезло, нашла она себе подругу. Правда, не ровесницу, а старушку, но очень хорошую. Звали ее Марфа Даниловна.
Познакомилась с ней Зоя на скамейке, у садика с грибами-беседками. Старушка была добрая, проворная, круглая, как свертень. Всегда с вязаньем, и круглый клубок скакал рядом в прутяной корзинке, а поблизости играл внук, лет полутора-двух, тоже весь круглый. Когда он напускал в штаны, бабушка его не шлепала, а ругалась по-своему, по-доброму: "Свят-кавардак". Зое нравилось, что они оба такие похожие, полные и умные. Собственная ее Ниночка подросла, не было уже в ней той детской пухлости, одни локти да коленки, прыгала в скакалки с подружками, захочется приласкаться - не дозовешься. Зоя садилась поближе к Марфе Даниловне и заводила разговор:
- Погода-то "акая хорошая.
- Правильно говоришь, дева,- улыбалась ей Марфа Даниловна.- Свет и радость. Отличная погода, самая весенняя.
Она всех женщин называла "дева". А разговаривала мягким, певучим голосом, да так приятно, словно голову мыла. Зоя ей два слова, а она в ответ десять, и все ласковые. Так началась у них дружба. Разговоры сначала шли не особенные - про погоду, да где что дают. Настоящие разговоры потом начались. Однажды пришла Зоя и села на скамейку рядом с Марфой Даниловной расстроенная такая, и сумку с продуктами кое-как на землю поставила. Сумка опрокинулась, помидоры так по земле и покатились. Зоя их и подбирать не стала, до того напереживалась. А Марфа Даниловна взяла и подобрала, не успела Зоя ей помешать. Подумать, старуха, а спину гнет для чужого человека. Зоя так и расплакалась.
- А ты поделись, дева,- сказала Марфа Даниловна.- Делясь, оно всегда легче: было на одного, стало на двух. Я всегда так: переживаю и делюсь, чего горем-то жадничать.