Вскоре после операции академию посетил главный наставник по литературе. Он оказался тучным человеком, таким же тучным, как я сейчас. Он сказал:
   — Твои уроки воображения длятся дольше, чем у других учеников, между тем здоровье твое не страдает. Что за гости посещают твою темную комнату?
   Я ответил ему. Он задал новые вопросы. Чтобы описать всех, потребовалось несколько дней. Когда я кончил, он немного помолчал, затем спросил:
   — Ты понял, к чему тебя готовят подобным образом? Я ответил отрицательно. Он сказал:
   — Поэту нужно чувственное, полнокровное раннее детство, усиливающее его вожделения. Но сильные вожделения надо затем направить в узкое русло, иначе получится просто здоровая человеческая особь. Поэтому за насыщенным ранним детством должна последовать пора ученья с ее голодом чувств, особенно любви. Голод побуждает отрока искать любовь там, где она ему еще доступна, — то есть в памяти, где он только и может вкушать ее, и в воображении, где он только и может дарить ее. Этот метод обучения, придуманный мною, либо расширяет, либо губит ум ученика. Ты — моя первая удача. Встань же.
   Я повиновался, и он, с трудом нагнувшись, повязал вокруг моих колен темно-зеленые ленты.
   — Теперь я поэт? — спросил я.
   — Да, — отозвался он. — Теперь ты почетный гость императора и трагический поэт, единственный современный автор, чей труд будет причислен к мировой классике.
   Я спросил, когда мне можно будет приступить к сочинительству. Он ответил:
   — Еще не скоро. Только император может предложить тему, достойную твоего таланта, а он еще не готов это сделать. Но ожидание будет для тебя легким. Время грубых одежд, скучных учителей и темной комнаты миновало. Ты будешь жить во дворце.
   Я спросил, нельзя ли мне сначала повидаться с родителями. Он сказал:
   — Нет. Почетные гости обращаются к людям из низших сословий только ради полезных знаний, а от родителей тебе сейчас никакой пользы не будет. Они изменились. Может быть, твоя маленькая миловидная мама превратилась в бесстыжую шлюху вроде ее сестры, а твой кряжистый немногословный отец — в нудного подагрика вроде императора Гюна. После встречи с ними ты преисполнился бы мудрой печали и захотел бы сочинять заурядные стихи о быстротечности времени и опавших лепестках, уносимых потоком. Твой талант следует поберечь для более возвышенной темы.
   Я спросил, будут ли у меня во дворце друзья. Он ответил:
   — У тебя их будет двое. Своим методом я воспитал еще одного поэта, не очень хорошего, способного, когда придет повеление, разве что на второразрядные вирши. Вы будете жить в одних покоях. Но твой лучший друг тебя уже знает. Вот его лицо.
   Он дал мне кружок величиной с подушечку моего большого пальца. На нем эмалью была изображена маленькая круглая лысая головка. Глаза — черные щелки меж замысловатых морщин; низко опущенный рот казался беззубым, но изогнулся в неожиданно сладкой плутоватой улыбке. Я понял, что это не кто иной, как бессмертный император. Я спросил, не слепой ли он.
   — Да, как же иначе? Идет сто второй год его правления, и ныне все зрительные картины для него — бесполезное знание. Но слух у него чрезвычайно острый.
   И вот мы с Тоху переселились во дворец старой столицы, где вышколенная свита всячески отвлекала мой расширившийся ум от мыслей о предстоящем труде. Мы жили в довольстве, но и в тесноте. Персонал дворца постоянно рос, многих почетных гостей селили вне его, в городских домах, которые отбирали у жителей. Новых домов не строили вовсе, потому что вся рабочая сила и все строительные материалы империи были брошены на возведение нового дворца в верхнем течении реки; сады, кладбища и даже некоторые улицы покрылись шалашами, бочками и ящиками, в которых ютились тысячи семей. Я никогда не ходил по улицам, потому что на почетных гостей прохожие часто смотрели косо, со скрытой ненавистью. Император велел увеличить толщину подошв у церемониальных башмаков с тем, чтобы даже нижайший из его почетных гостей мог идти сквозь толпу простолюдинов, не встречаясь с ними взглядами. Но вскоре несколько обитателей дворца подверглись нападениям разбойников, лица которых сверху не удалось разглядеть, и поэтому вышло повеление почетным гостям не ходить никуда без провожатого и свиты. Это гарантировало полную безопасность, но передвигаться по запруженным народом улицам стало очень трудно. Наконец император запретил простолюдинам выходить на улицы в середине дня, и положение улучшилось.
   И все-таки тех же самых горожан, что бросали недобрые взгляды, роптали и разбойничали, наш уход поверг в ужас! Вся их торговля и все ремесла зависели от императорского двора, и без него большую их часть ждала судьба лишних людей. К императору пошли анонимные письма, где говорилось, что, если он надумает переезжать, верфи и суда будут сожжены и дворцовое водохранилище будет отравлено сточными водами. Вы можете спросить, как узнал об этом ваш сын — живущий в уединении поэт. Дело в том, что верховный наставник по общественному спокойствию иногда просил меня подправить формулировки слухов, одобренных императором; Тоху делал то же самое со слухами, не получившими одобрения, которые распространялись через сообщество нищих. Мы оба редактировали слух о том, что горожане, которые хорошо работают и не ропщут, будут взяты слугами в новый дворец. Это соответствовало истине, но не в такой степени, как надеялись люди. Вместо анонимных писем к императору стали приходить подписанные петиции от ремесленных цехов, где сообщалось, как долго и преданно их члены служили императору, и выражалась просьба о продолжении службы. На каждую петицию был дан письменный ответ на бланке с императорской печатью, где говорилось, что просьба услышана и будет рассмотрена. Когда наконец двор переехал, это произошло тихо, исподволь, и начальники цехов отбыли с ним вместе. Но основная масса слуг нового дворца была набрана из жителей более послушных городов, чем старая столица. Очень приятно.иметь надежное жилище, где некого опасаться.
   Глупо с моей стороны было распространяться обо всем этом. Вы знаете старую столицу куда лучше, чем я. Так ли светлы и просторны сейчас ее улицы и сады, как в те давние годы, когда мы были вместе?
   День выдался солнечный и жаркий, поэтому я диктую это письмо на вышке обсерватории. Здесь меня овевает свежий ветерок. Поднявшись сюда два часа назад, я обнаружил на столе подле карты звездного неба план дворца. Выходит, мои просьбы не только слышат, но и необычайно быстро рассматривают. На плане изображена только небольшая часть дворца, но крупные павильоны, крыши которых виднеются на севере, здесь отмечены. Блестящая черная пагода возвышается над садом непреходящей справедливости, где строптивые люди лишаются того, что возместить потом невозможно, — барабанных перепонок, глаз, конечностей, голов. На расстоянии полумили такая же, но молочно-белая пагода украшает сад преходящей справедливости, где послушные люди получают дары, которые впоследствии могут быть отобраны, — дома, жен, жалованья и пенсии. Между этими пагодами, но дальше от меня виднеется дом совещаний — большая круглая башня с целым лесом флагштоков на крыше. На самом высоком флагштоке развевается алый императорский флаг, а пониже его — радужный флаг верховных наставников, и это означает, что сегодня император вызвал на совещание коллегию в полном составе.
   Незадолго до обеда ко мне поднялся Тоху и показал ксилографически отпечатанный свиток, который, по его словам, сейчас на каждом шагу висит и продается на рынке и, может быть, по всей империи. Сверху на нем изображено все то же диковинное, похожее на сморщенное яблоко лицо бессмертного императора — от раза к разу оно завораживает меня все больше и больше. Его слепые глаза, казалось, сейчас проглотят меня, а сладкий плутоватый рот через несколько дней выплюнет в ином, более совершенном виде. Под портретом было написано:
   Простите меня за то, что я правлю вами, — но кто-то ведь должен. Я маленький, слабый, старый человек, но я силен общей силой всех моих добрых подданных. Я слеп, но ваши уши — мои уши, поэтому я слышу все. С годами я стараюсь быть добрее. В этом мне помогают гости моего нового дворца. Ниже вы видите их имена и портреты.
   Далее следовали два самых высоких человека империи. Один из них — фельдмаршал Ко, верховный главнокомандующий и начальник полиции, победитель всех врагов империи. Двадцать восемь академий присудили ему почетные степени по стратегии, но главные решения принимает не он, а император. Он ненавидит лишних людей, но говорит: «Большей частью они — за великой стеной».
   Другой — Боху, великий поэт. Никто во всей стране не сравнится с ним широтой ума. Ему ведомы чувства любого человека — от нищего в придорожной канаве до старого императора на троне. Скоро его великое стихотворение будет вывешено над дверьми всех домов, школ, казарм, почтовых отделений, судов, театров и тюрем страны. Что вдохновит его — война?мир?любовь? справедливость? сельское хозяйство? архитектура? время? опавший цвет яблони, уносимый потоком? Бейтесь на этот счет об заклад с друзьями.
   Мне приятно было узнать, что в империи всего два самых высоких человека. Раньше я думал, что нас трое. Портрет Тоху я нашел в самом конце свитка в ряду из двадцати лиц. Между мозольным хирургом и инспектором по куриному корму он выглядел очень маленьким и сердитым. Подпись гласила:
   Тоху рассчитывает сочинить смешные стихи. Получится у него?
   Я скатал свиток и вернул его Тоху с дружеским поклоном, но тому было явно не по себе, и он напрашивался на разговор. Он сказал:
   — Повеление будет совсем скоро.
   —Да.
   — Ты боишься?
   — Нет.
   — Твоя работа может не понравиться.
   — Это маловероятно.
   — Что ты будешь делать, когда напишешь великое стихотворение?
   — Попрошу императора даровать мне смерть. Тоху наклонился ко мне и возбужденно зашептал:
   — Зачем? Был слух, что, когда наши стихи будут написаны, болячки у нас в паху излечатся и мы сможем любить наших массажисток, как обычные люди!
   — Это было бы шагом назад, — сказал я с улыбкой.
   Мне очень нравится изумлять Тоху.
   Дорогие родители, сегодня пишу вам в последний раз. Я больше не буду сочинять прозу. Но дайте волю вашему радостному смеху, когда вы увидите мои строки над дверьми общественных зданий. Может быть, вы бедны, больны или при смерти. Надеюсь, что это не так. Но ничто не лишит вас величайшего счастья, доступного обыкновенному мужчине и обыкновенной женщине. Вы произвели на свет бессмертного, который живет в вечнозеленом саду, —
   вашего сына
   Боху.
   Продиктовано за 19 дней до окончания старого календаря.

Письмо третье

   Дорогая мама! Дорогой папа! Я в полном смятении. Два дня назад я увидел императора. Он не то, что я думал. Если теперь я опишу вам все по порядку — вам, никому другому, — может быть, я не сойду с ума.
   Я проснулся в то утро, как обычно, в мирных объятиях Адоды. Я не знал, что это последнее мирное утро в моей жизни. Дверь нашей комнаты обращена на север. В круглое окно над ней мне были видны флаги над домом совещаний. На самом высоком флагштоке по-прежнему развевались алый и радужный, но под ними теперь трепетал темно-зеленый флаг поэзии. Раздавался стук молотков, и, выглянув наружу, я увидел плотников, которые сколачивали низкий деревянный мост, идущий от края цоколя напрямик поверх извилистой дорожки. Я кликнул всех домочадцев. Когда они собрались, я сказал:
   — Сегодня мы идем к императору.
   Они всполошились. Я ощутил прилив великодушия и доброты. Я сказал им:
   — Смотреть на него будет позволено только мне и Тоху, но звуки его голоса услышат все. Наше с Тоху облачение определено этикетом, а остальных я прошу одеться так, как если бы вы навещали богатого и славного друга, которого вы очень любите.
   Адода улыбнулась, но прочие не успокаивались.
   — Император слепой, — пробормотал Тоху. Я и забыл об этом. Кивнув, я сказал:
   — А верховные наставники — нет.
   Когда появился провожатый, я стоял у начала моста, возвышаясь на все десять ступней. Адода, поддерживавшая меня справа, надела темно-зеленое шелковое платье и украсила свои пышные волосы веточками тиса. Даже прислужница Тоху принарядилась. Провожатый отвесил поклон, повернулся и чуть помедлил, чтобы я успел поймать взглядом его наколенные повязки; потом он ударил в гонг, и мы двинулись к дому совещаний.
   Мы шли целый час, но я готов был идти хоть целый день. Усталость была мне столь же неведома, как падающему на землю камню. Я чувствовал себя собранным, сильным, но в то же время умиротворенным. Поверхности под нашими ногами становились все богаче и обширней: инкрустированные и мозаичные полы, бронзовые и медные пороги, ковры тонкой работы, шкуры редких животных. Судя по раздававшемуся некоторое время плеску большой реки или озера, мы миновали еще один мост. Наконец провожатый ударом в гонг дал сигнал приостановиться, и я почувствовал, что перед нами открывается двустворчатая дверь. Мы двинулись сквозь полумрак к яркому свету. Провожатый просигналил конец пути, и его ноги исчезли из моего поля зрения. Раздался скрипучий голос бессмертного императора:
   — Добро пожаловать, мои поэты. Чувствуйте себя как дома.
   Я поднял глаза и сразу увидел коллегию верховных наставников. Они сидели на мягких скамеечках у края возвышения, огибавшего нас дугой, как берег залива. Благодаря возвышению их лица оказались вровень с моим, хоть я стоял во весь свой рост. Раньше я видел только некоторых из них, но каждого из двадцати трех можно было легко узнать по регалиям. У верховного наставника по водному хозяйству вокруг ноги обвивалась серебряная дренажная труба; верховный наставник по общественному спокойствию держал церемониальную булаву; у верховного наставника по истории на запястье сидело чучело попугая. В середине восседал верховный наставник по этикету и держал императора, который был ростом в две ступни. Голова и свисающие в рукавах руки были нормального размера, но тело в алом шелковом балахоне было, по-видимому, деревянной чуркой. Лицо у него было из папье-маше, покрытого лаком, но разговаривал он при этом бодро и оживленно. Его стали передавать из рук в руки, и в это время он молчал; достигнув крайнего слева верховного наставника по водевилям, он произнес:
   — Да уж, смутил я вас. Для начала беседы надо бы мне вас растормошить, особенно тебя, Тоху, а то ты, глядючи на меня, так шею вытянул, что неровен час сломаешь. Хочешь, шутку скажу, Тоху?
   — Да, государь, ха-ха-ха! Да, государь, ха-ха-ха! — стал выкрикивать Тоху в припадке истерического хохота.
   — Да тебе, видать, и шутка не нужна, — сказал император. — Ты и так уже весело смеешься!
   Я понял, что это и есть императорская шутка, и издал короткий вежливый смешок. Я знал, что император не человек, но увидев, что он неживой, я был поражен настолько, что церемониальные слезы не заструились по моим щекам при звуке его голоса. Возможно, это было и к лучшему, потому что Адода все равно не смогла бы их собрать — не дотянулась бы. Император тем временем перешел к верховному наставнику по истории и произнес доверительным тоном:
   — Ты можешь задать мне вопросы о личном, Боху.
   — Государь, ты всегда был куклой? — спросил я.
   — Я и сейчас еще не совсем кукла, — ответил он. — Череп и кости рук у меня вполне настоящие. Остальное выварили врачи пятнадцать лет назад во время операции, которая сделала меня бессмертным.
   — Больно было становиться бессмертным?
   — Я ничего не почувствовал. Тогда я уже впал в старческий маразм, а до того многие годы в личном общении я был черствым и зловредным старикашкой. Но мудрость императора не имеет никакого отношения к его характеру. Это — совокупный разум всех, кто ему повинуется.
   Эта высокая истина вошла в меня с такой силой, что у меня перехватило дыхание. Да. Мудрость правителей — совокупный разум подданных. Я устремил на ухмыляющийся манекен взгляд, полный жалости и благоговения. Слезы обильно потекли по моим щекам, но я не обращал на них внимания.
   — Государь! — воскликнул я. — Вели нам писать для тебя. Мы любим тебя. Мы готовы.
   Император переместился к верховному наставнику по общественному спокойствию и, прежде чем заговорить, встряхнул свое церемониальное одеяние, чтобы оно ниспадало величественными складками. Он сказал:
   — Повелеваю вам написать стихи во славу моей непреходящей справедливости.
   — Должны ли мы запечатлеть какое-либо справедливое деяние? — спросил я.
   — Да, — ответил он. — Я только что разрушил старую столицу и предал смерти всех ее жителей за неповиновение.
   Я улыбнулся и рьяно закивал, решив, что ослышался. Я сказал:
   — Да, государь, прекрасно, это благодатная тема. Но не назовешь ли ты отдельное событие или исторически важное деяние, которое вдохновило бы меня на философскую оду, а моего коллегу — на балладу в народном стиле? Событие или деяние, заключающее в себе императорскую справедливость. В ее непреходящем выражении.
   — Разумеется. Старая столица была полна лишних людей. Они замыслили мятеж. Фельдмаршал Ко осадил город, сжег его дотла и уничтожил всех горожан. В империи вновь мир и порядок. Вот ваша тема. Дополнительные сведения уже включены в убранство вашего павильона. Возвращайтесь туда и пишите.
   — Государь! — сказал я. — Повеление услышано и будет рассмотрено, повеление услышано и будет рассмотрено!
   Я повторял и повторял эти слова, не в силах остановиться. Тоху, заливаясь смехом,вопил:
   — Ай-ай-ай, ну никаких условностей не признает мой коллега — великий поэт, как же — давайте я за него напишу, я за двоих напишу, ха-ха-ха-ха!
   Верховные наставники забеспокоились. Император безостановочно переходил из рук в руки, от правого края к левому и обратно, пока наконец верховный наставник по моральной философии со злостью не сунул его верховному наставнику по этикету. Император поднял голову и проскрипел:
   — Это противоречит этикету. Я прерываю заседание коллегии! После чего он полетел на скамеечку вверх тормашками, а верховные наставники заторопились к выходу.
   Я не мог двинуться с места. Вокруг моей свиты бестолково суетились провожатые. Мои башмаки отделились от пола, меня дернули в одну сторону, потом в другую, потом быстро понесли задом наперед, пока я не ударился обо что-то плечом — наверно, о дверной косяк. Я почувствовал, что падаю, мне послышался крик Адоды, и я потерял сознание.
   Я очнулся под покрывалом на моем троне для сочинительства в центральном зале павильона. Кругом были расставлены бумажные ширмы с изображениями старой столицы на разных стадиях мятежа, осады и резни. Из-за одной ширмы раздавался голос Тоху, диктующего своей секретарше. Не использовав девять дней, положенные для сбора материала, глупец уже сочинял вовсю.
 
То не снег от дворца метет, то летят почтовые голуби, — декламировал он. —
Черные мятежные ястребы их подстерегают.
Созывает по гелиографу император свои войска:
Ко, фельдмаршал ты верный мой, злобный город возьми в кольцо.
Могут ли ястребы луч догнать, что пущен серебряным зеркалом?
Нет, ха-ха-ха. Нет, ха-ха-ха. Смех один, да и только.
 
   Я закрыл лицо руками. В голове была одна мысль — что тебя, мама, и тебя, папа, уже нет на свете и все мое детство превратилось в пепел. Мысль причинила мне такую боль, что я встал и, шатаясь, обошел все ширмы в стремлении убедиться наверняка.
   Вначале передо мной открылся великолепный вид старой столицы, изображенной сверху, как на карте, — но каждый дом был нарисован ясно и отчетливо. Розовые и зеленые почки на деревьях говорили о том, что стоит весна. Мой взгляд упал на местный сад справедливости — там на крыльце восседал толстый судья, стройная девушка обмахивала его опахалом. Перед ним на земле простерлись ниц мужчина, женщина и ребенок; стоящий рядом полицейский держал блюдо с двумя желтыми крапинками. Я знал, что это башмачки с жабами на носах, что семейство обвиняется в расточительности, но отделается небольшим штрафом. Я взглянул в другое место и увидел домик у сточного рва. На крылечке сидели две маленькие женщины — это были ты, мама, и твоя сестра, моя тетя. По другую сторону забора мужчина в ялике с помощью мальчика вытаскивал из жижи человеческое тело. В сточных рвах там и сям плавали трупы почетных гостей. Императорские всадники жгли юго-восточные трущобы и рубили саблями тех, кто пытался спастись от огня. Самое необычное происходило на холме за восточными воротами. Мужчина держал бечевку воздушного змея, который парил над городом, — змея, очертаниями напоминающего орла и раскрашенного наподобие попугая. К нему был пристегнут ребенок. Эта часть картины была выполнена в более крупном масштабе, чем другие. В лице отца читалась великая гордыня; ребенок же смотрел на лежащий внизу город без ужаса и без восторга, смотрел холодным, жестким, оценивающим взором. По краю этой ширмы шла надпись: Начало мятежа.
   На другие ширмы я взглянул лишь бегло. Объятые пламенем дома, толпы людей, бросающихся с мостов в каналы, чтобы не попасть под копыта и сабли кавалерии. Если бы я смотрел пристальней, я вновь и вновь узнавал бы в толпах ваши фигуры. На последней ширме была изображена выжженная равнина со шрамами каналов, заваленных обломками настолько, что под ними не видно было воды. Здесь только и было живого, что вороны и стервятники, покрывшие землю сплошным слоем, словно мухи — кусок тухлого мяса.
   Я услышал вежливое покашливанье и, обернувшись, увидел верховного наставника по литературе. Он держал блюдо, на котором стояли кувшин и две чашечки.
   — Твой врач говорит, что тебе полезно выпить вина, — промолвил он. Я вернулся на трон и лег. Сев рядом, он сказал:
   — Император восхищен силой и глубиной твоего отклика на его повеление. Он уверен, что ты создашь великие стихи.
   Я безмолвствовал. Он наполнил чашечки вином и отпил из одной. Я не стал пить. Он проговорил:
   — Ты хотел писать о возведении нового дворца. Это хорошая тема для стихотворения? —Да.
   — Но возведение нового дворца и разрушение старой столицы — одно и то же. Великое новое всегда начинается с уничтожения старого. Иначе это просто продолжение того, что было.
   — Значит, император разрушил бы старую столицу даже и без мятежа?
   — Да. Старая столица была соединена дорогами и каналами со всеми уголками империи. На протяжении девяти династий другие города обращали к ней взоры в поисках руководства. Теперь они должны обратить взоры сюда.
   — Был ли мятеж? — спросил я.
   — Мы настолько в этом уверены, что даже не стали справляться. Старая столица была рынком для всей империи. Когда двор переехал сюда, рынок переместился вслед. Тем, кто остался там, пришлось выбирать из трех возможностей. Либо умирать от голода, либо идти побираться в другие города, либо поднять мятеж. Наверняка самые храбрые и умные вынашивали мысль о восстании. Вероятно, они толковали о нем между собой. А это уже заговор.
   — Справедливо ли было убить их за это?
   — Да. Справедливость в делах государства неизбежно более сурова, чем справедливость в делах одной семьи. Император думает о побежденных мятежниках с уважением и жалостью. Ты мог бы упомянуть об этом в своем стихотворении.