Страница:
Аласдер Грей
Пять Писем из восточной империи
содержащих сведения об этикете, государственной власти, ирригации, образовании, башмаках, воздушных змеях, слухах, поэзии, правосудии, массаже, градостроительстве, половой жизни и чревовещании в одной позабытой стране
Письмо первое
Дорогая мама! Дорогой папа! Мне очень понравился новый дворец. Он весь поделен на квадраты, как шахматная доска. Красные квадраты — строения, белые квадраты — сады. Посреди каждого строения есть двор, посреди каждого сада есть павильон. Воины, прислужницы, почтальоны, провожатые и другие люди из служебного сословия живут и работают в строениях. Каждому члену сословия почетных гостей полагается павильон. Мой павильон маленький, но красивый, и окружает его сад из вечнозеленых растений. Я не знаю, из скольких квадратов состоит дворец, но их, несомненно, больше, чем клеток на шахматной доске. До вас, конечно, дошел слух, что при расчистке места для строительства пришлось уничтожить несколько деревень и один небольшой, но славный город. Хотя слух одобрен бессмертным императором, я считал, что в нем есть доля преувеличения. Теперь я думаю, что он преуменьшает масштабы событий. Десять дней мы плыли вверх по реке от старой столицы, где, я надеюсь, вы пребываете в довольстве и счастье. Погода стояла ясная и прохладная, не было ни пыли, ни тумана. Сидя на палубе, мы видели в пяти-шести милях от берега смотровые башни деревень, а перед закатом, если встать на ноги, можно было заметить у горизонта вспышки гелиографа над городами. Но после шести дней пути не осталось даже намека на какие-либо постройки — одни рисовые поля, лишь изредка палатка инспектора по водному хозяйству. Если весь этот незаселенный простор служит для пропитания обитателей нового дворца, значит, здесь было стерто с лица земли несколько городов. Возможно, жившие в них люди теперь находятся, как и я, внутри дворцовых стен и покидают их каждый год лишь для посева и жатвы, а остальное время работают садовниками у служебного сословия.
Вы придете в восторг, узнав, кто делил со мною плавание. Все без исключения — из сословия почетных гостей: казначеи, поэты и верховные наставники, много-много верховных наставников. Нам вместе было очень весело, и мы свободно говорили друг другу такое, чего не могли бы сказать в новом дворце, где должны подчиняться новому этикету. Я спросил верховного наставника по литературе:
— Почему здесь так много верховных наставников и так мало поэтов? Не значит ли это, что тебе легче выпестовать подобного себе, чем подобного мне?
— Нет, — ответил он. — Для императора, чем больше верховных наставников, тем лучше. Он был бы счастлив, если бы население империи на четверть состояло из верховных наставников. Но уже трех поэтов хватило бы, чтобы разорвать ее на куски.
Я засмеялся, подав сигнал к общему хохоту, вознаградившему это глубокое и остроумное замечание; моему несчастному маленькому тоскливому врагу и коллеге Тоху пришлось угрюмо удалиться. Его хмурые взгляды забавляли меня всю дорогу. Тоху приучили на всех, особенно на меня, смотреть с завистью и страхом; меня же приучили на всех, особенно на него, смотреть со спокойным превосходством. Никто не знает этого лучше, чем верховный наставник по литературе, который учил нас обоих. Это не означает, что он ждет от меня лучших стихов, чем от Тоху, но это означает, что он хочет видеть в моих стихах высокие чувства, а в стихах Тоху — низкие. Ни я, ни Тоху не сочиняли еще стихов, но я верю, что буду из двоих лучшим. Я льщу себя надеждой, что вскоре император прикажет мне восславить какое-нибудь великое деяние и у меня получится именно то, что нужно. Тогда вам обоим будет за что любить меня так сильно, как вы бы хотели.
Сегодня утром, когда мы завтракали под палубой судна, Тоху спустился к нам с таким бледным лицом, что все взгляды обратились к нему. Он закричал:
— Император нас обманул! Мы плывем вниз по течению, а не вверх! Впереди великая стена, что идет вокруг империи, а вовсе не дворец, что посередине! Нас отправляют в изгнание к варварам!
Мы вышли на палубу. Он, конечно же, обознался. У великой стены есть башни с бойницами, отстоящие друг от друга на полмили, и она местами изгибается. Напротив, стена, которая заслонила перед нами горизонт, была совершенно прямая, не имела отверстий и простиралась в обе стороны, насколько хватало взгляда. За ней виднелись только две высокие конические почтовые башни — одна на западе, другая на востоке; к ним и от них во всевозможных направлениях двигались белые пятнышки почтовых голубей. Зрелище повергло нас всех в глубокое молчание. Я поднял палец, подзывая мою свиту, и спустился вниз облачиться для прибытия. Они долго провозились, надевая на меня церемониальный плащ и башмаки, после чего с большим трудом вновь подняли меня на палубу. Будучи теперь самым высоким человеком на судне, я должен был сойти на берег первым. Я переместился на нос и встал там неподвижно, напрягши прижатые к бокам руки и ни на миг не выпуская из них головной пучок врача, держащего мое левое бедро, и пышные волосы моей массажистки Адоды, жарко стиснувшей правое. Позади меня стояли секретарь и повар, отведя в стороны углы плаща, чтобы всем были видны на высоте, большей обычного человеческого роста, темно-зеленые наколенные повязки императорского трагического поэта. Не оборачиваясь, я знал, что вслед за моей свитой выстроились по ранжиру верховные наставники — первый из них ниже меня на целую голову, — за ними казначеи и, наконец, последний по порядку и по росту, несчастный Тоху, императорский комический поэт. Толщина подошв его церемониальных башмаков составляет всего одну пядь, и у него почти нет свиты. Его врач, массажистка, секретарь и повар — это одна-единственная маленькая прислужница.
Я много раз представлял себе эту картину: возвышаясь над носом судна, великий поэт приближается к новому дворцу. Мне рисовались при этом широко распахнутые ворота или двери, полицейские, сдерживающие толпу по обе стороны, и, может быть, балкон, где стоит император, окруженный коллегией верховных наставников. Но в этой гладкой стене, что была вдвое выше большого утеса, я не видел никакого прохода. У ее подножья был причал с множеством судов. Русло реки шло вдоль стены наподобие широкого крепостного рва, и мне показалось, что вода здесь течет не справа и не слева, а из-под причала. Среди орущих грузчиков и наваленных кучами тюков и бочек я заметил спокойную группу людей, одетых в черное, с прикрепленными к запястьям церемониальными гонгами и алыми наколенными повязками провожатых. Они ждали у свободной выемки причала. Нос нашего судна вошел в эту выемку. Швартовщики закрепили канаты. Я вывел процессию на берег.
Я узнал своего провожатого по зеленым туфлям, которые этим людям полагается надевать, когда они приставлены к поэтам. Он напомнил мне, что внутри дворцовых стен действует новый этикет, и повел меня со свитой к воротам. Других пассажиров развели по другим воротам. Только теперь я увидел, что в стене были сотни ворот, все высотой в половину человеческого роста и достаточно широкие, чтобы вкатить или выкатить бочку. Свита помогла мне опуститься на колени, и я пополз на них вслед за провожатым. Это была наихудшая часть пути. Мы ползли очень долго, большей частью поднимаясь вверх. Адода и врач помогали мне, как могли, по очереди толкаясь головами в подошвы моих башмаков. Пол был устлан чем-то жестким и шершавым, и я очень скоро изорвал в клочья свои наколенные повязки и расцарапал ладони. Через двадцать минут я так устал и измучился, что с трудом сдерживал рыдания, и, когда наконец мне помогли встать, я чувствовал то же, что Тоху, который клялся во всеуслышание, что никогда больше не полезет сквозь эту стену.
Новый этикет заботится о том, чтобы почетные гости не забивали себе головы бесполезным знанием. Мы не должны никуда ходить без провожатого и смотреть на что-либо выше его наколенных повязок. Поскольку мой рост составлял десять ступней, я мог опустить взгляд на эти алые полоски, лишь подавшись вперед и прижав подбородок к груди. Освещаемые попеременно солнцем и светильниками, мы шли то по паркету, то по каменным плитам, то по узорным коврам, то по плотно утрамбованному щебню. Но мне мало что запомнилось помимо боли в шее и икрах да еще причитаний Тоху, который беспрерывно жаловался своей прислужнице. В конце концов я уснул. Мои ноги продолжали двигаться, потому что их переставляли врач и Адода. Повар и секретарь, оттягивая назад полы плаща, не давали мне сложиться в поясе и упасть. Потом провожатый разбудил меня ударом гонга и сказал:
— Господин. Здесь твое жилище.
Я поднял глаза и увидел, что нахожусь в озаренном послеполуденным солнцем вечнозеленом саду. Громко щебетали птицы.
Мы стояли у густой живой изгороди из кипарисов, остролиста и тиса, поверх которой были видны только черепичные крыши некоторых строений. Треугольные пруды, квадратные лужайки и прихотливые извивы травянистой дорожки образуют симметричный узор вокруг центрального павильона. В каждом углу сада имеется маленькая сосновая роща, где на ветвях покачиваются клетки с коноплянками, жаворонками и соловьями. С одного толстого сука свисает трапеция, а на ней сидит слуга, одетый кукушкой, и подражает голосу этой птицы, которая плохо поет в неволе. В саду было много садовников: одни аккуратно подстригали кусты, другие кормили птиц, взбираясь по приставным лестницам. Одетые в черное и лишенные наколенных повязок, они были социально невидимы, что создавало восхитительную атмосферу уединенности. Провожатый негромко ударил в гонг и прошептал:
— Листы, что вырастают здесь, никогда не вянут и не опадают.
Вознаградив этот тонкий комплимент легкой улыбкой, я показал на мшистую поляну. Там меня уложили и бережно раздели. Врач очистил меня. Адода принялась ласкать мое измученное тело, пока оно все не задышало в прогретом солнцем воздухе. Тоху тем временем повалился наземь и оглушительно захрапел в объятиях прислужницы. Я велел убрать парочку за куст остролиста, откуда звук не доходил. Потом попросил заставить птиц умолкнуть, начиная с коноплянок и кончая кукушкой. По мере того как садовники накрывали клетки тканью, тишина становилась все глубже, а когда постепенно угас голос кукушки, воцарилось безмолвие, и я снова заснул.
Перед закатом Адода разбудила меня лаской и одела во что-то легкое. Повар приготовил на жаровне закуску, достав запасы из своего мешка. Провожатый нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Мы стали есть и пить; врач что-то добавил в чай, из-за чего я сделался бодрым и веселым.
— Идем! — сказал я, вскакивая с места. — За мной, к павильону!
И вместо того чтобы следовать всем извивам дорожки, я перешагнул через недавно посаженную живую изгородь из бирючины, не достигавшую мне даже до колена.
— Господин! — вскричал немало обеспокоенный провожатый. — Прошу тебя, не обижай садовников! Не их вина, что изгородь еще не высока.
— Садовники для меня социально невидимы, — ответил я.
— Но они видят тебя по долгу службы, и почетные гости не должны обижать слуг императора. Это противоречит этикету!
— Это не правило этикета, а всего лишь его условность, — возразил я, — и этикет дозволяет поэту нарушать условности у себя дома. Идем же, Тоху.
Но Тоху, которого учили сочинять комедии для простонародья, боится обижать людей из служебного сословия, поэтому я двинулся напрямик к павильону один.
Павильон пятиугольной формы стоит на невысоком цоколе, опоясанном ступенями; в каждом из углов голубая колонна поддерживает далеко выступающий карниз. В центре скошенной крыши из зеленой черепицы устроена обсерватория, а посреди каждой стены имеется дверь, увенчанная круглым окном. Двери были заперты, но это меня не смутило. Воздух был еще теплый. Садовник положил подушки на цоколь у его края, я лег на них и задумался о стихотворении, которое мне будет приказано сочинить. Это противоречило всем правилам обучения и этикета. Поэт не может знать тему, пока не получит повеление императора. До той поры он должен думать только о совершенных образцах прошлого. Но я знал, что мне предстоит воспеть великое деяние, а величайшим деянием нынешнего века стало строительство нового дворца. Сколько миллионов людей лишилось крова при расчистке места? Сколько девушек-сирот было отдано в наложницы грубым надсмотрщикам? Сколько пленников умерло от непосильной работы в каменоломнях? Сколько мальчиков и девочек было схвачено с поличным и забито насмерть при попытке отереть пот, что заливал глаза их несчастным, не справляющимся с нормой отцам? И все же стройка, которая варварам представляется длинной, хитроумно расчисленной цепью жестокостей, дала империи это спокойное, нерушимо-торжественное средоточие, где и почетные гости, и слуги могут вкушать мир и благоденствие до конца времен. Вот поистине великая тема для трагического творения. Распространялся слух, что дворец возведен вокруг того места, где река, орошающая империю, делится надвое. Если в какой-либо провинции назреет мятеж, верховный наставник по водному хозяйству может перераспределить воду так, чтобы вызвать там засуху — полную или частичную, по своему усмотрению. Слух одобрен императором, и я убежден, что он соответствует действительности.
Пока я предавался раздумьям, моя свита, возглавляемая провожатым, шла по извилистой дорожке, нарочно проложенной так, чтобы дразнить идущего. Порой они оказывались в нескольких шагах от меня, потом исчезали за павильоном, чтобы спустя долгое время возникнуть где-то совсем далеко. На небе проступили звезды. Человек-кукушка слез со своей трапеции, уступая место ночному сторожу, одетому совой. Вокруг павильона обошел садовник, развешивая вдоль всего карниза коробочки из тонкой бумаги, в которых сидели светляки. Когда процессия, пройдя положенный путь, достигла цоколя, все, кроме Адоды, выглядели усталыми, злыми и полными зависти к моему вольному обращению с условностями. Я встретил их добродушным смехом.
Провожатый отпер двери. В комнатах горели светильники. Мы заглянули в кухню, где будет спать повар, в канцелярию, где будет спать секретарь, в уборную, где будет спать врач, и в комнату Адоды, где буду спать я. Тоху и его прислужница тоже получили комнату. Каждая из комнат имеет дверь в сад и еще одну дверь в большой центральный зал, где я и Тоху будем сочинять стихи, когда получим на то повеление. Стены зала белые и совершенно голые, на полу постелен толстый синий ковер. Здесь, разделенные ширмой, стоят два трона в виде яликов с выложенным подушками дном. Больше здесь ничего нет, если не считать лестницы, ведущей в обсерваторию. Собрав нас всех в зале, провожатый ударил в гонг и заговорил скрипучим голосом, каким император всегда обращается к подданным в публичных выступлениях:
— Император радуется вашему благополучному прибытию в его дворец. Слугам надлежит теперь покрыть уши.
Император приветствует Боху, своего трагического поэта, как вновь обретенного брата. Будь же терпелив, Боху. Оставайся дома. Декламируй классику. Пользуйся обсерваторией. Она сооружена для тебя — ведь ты любишь величественные виды. Наполняй свои очи и разум неторопливой, возвышенной, вечно повторяющейся архитектурой звезд. Не обращай внимания на банальные вспышки, которые невежественные крестьяне называют падающими звездами. Неопровержимо доказано, что это не небесные тела, а раскаленные добела головешки, взлетающие из вулканических жерл. Если почувствуешь, что не можешь оставаться безмятежным, не обращаясь к кому-либо, диктуй письмо родителям в старую столицу. Говори все, что пожелаешь. Не оглядывайся на условности, какими бы необычными твои мысли ни были. Пусть твой секретарь не боится за тобой записывать, пусть твои родители не боятся читать эти письма. Будь неизменно безмятежен. Сохраняй ум пустым и спокойным, и скоро ты меня увидишь.
Теперь обращаюсь к тебе, Тоху. Не пресмыкайся сверх меры. Не будь таким угрюмым. Ты уступаешь Боху в смелости и достоинстве, ты не понимаешь людей настолько, чтобы любить их, как любит он, но все же ты можешь еще стать моим лучшим поэтом. В моем новом дворце есть много базаров. Ходи туда с твоей поварихой, когда ей нужно будет покупать еду. Окунайся в суетливые толпы низкого люда, который тебе доведется когда-нибудь позабавить. Запоминай его речения и прибаутки. Терпи его вонь. По возвращении домой принимай ванну, и ты тоже скоро меня увидишь.
Провожатый ударил в гонг, после чего своим обычным голосом сказал, что готов выслушать наши учтивые просьбы. Я оглядел зал. На ногах стоял я один, ибо при звуке императорского голоса все, кроме провожатого и меня, пали на ковер лицом вниз, а провожатый преклонил колени. Тоху и вся свита теперь сидели и смотрели на меня выжидающе. Адода встала, подошла ко мне со своей маленькой ложечкой и бутылочкой и бережно собрала с моих щек священные слезы радости, что бегут из глаз у всякого, с кем говорит император. Прислужница Тоху принялась слизывать его слезы с ковра. Я позавидовал ему — ведь он больше, чем я, увидит во дворце и сможет описать увиденное в стихах, когда получит повеление. Идти на базары мне не хотелось, но я мечтал заглянуть в сокровищницы, амбары, зернохранилища, мастерские, пантеоны и сады справедливости. Как, оставаясь дома, узнать об этом хоть что-нибудь? В новом руководстве по этикету сказано: «Просьбы о знаниях не могут быть выражены иначе как просьбы о вещах». Поэтому я сказал:
— Нельзя ли украсить голые стены этого великолепного зала планом нового дворца? Это поможет поварихе моего коллеги водить его, куда нужно.
— Не говори за меня, Боху! — вскричал Тоху. — Император будет посылать провожатых, чтобы повариха следовала за ними, а я — за ней. Я не нуждаюсь ни в чем помимо того, что уже даровано императором.
Не обращая на него внимания, провожатый ответил мне:
— Твоя просьба услышана и будет рассмотрена.
Согласно новому руководству по этикету, этот ответ означает: «Нет», или «Может быть», или «Да, спустя очень долгое время».
Провожатый ушел. Я не мог унять волнение. Поскольку ни самый лучший чай повара, ни снадобья врача, ни ласки Адоды не возымели действия, я поднялся в обсерваторию и попытался, следуя совету императора, обрести покой в лицезрении звезд. Но, как он и предвидел, это не помогло тоже, поэтому я воспользовался его разрешением и, позвав секретаря, продиктовал это письмо. Не бойтесь его читать. Вы помните, что сказал император. К тому же почтальон, который переписывает письма до отправки их с почтовыми голубями, всегда опускает опасные фрагменты. Может быть, он вдобавок выправит мой стиль, ибо фразы у меня выходят большей частью слишком короткие и нервные. Первый раз в жизни я взялся сочинять прозу, а ведь я, как вы знаете, поэт.
До свидания. Я напишу вам еще из вечнозеленого сада. Ваш сын Боху.
Продиктовано за 27 дней до окончания старого календаря.
Вы придете в восторг, узнав, кто делил со мною плавание. Все без исключения — из сословия почетных гостей: казначеи, поэты и верховные наставники, много-много верховных наставников. Нам вместе было очень весело, и мы свободно говорили друг другу такое, чего не могли бы сказать в новом дворце, где должны подчиняться новому этикету. Я спросил верховного наставника по литературе:
— Почему здесь так много верховных наставников и так мало поэтов? Не значит ли это, что тебе легче выпестовать подобного себе, чем подобного мне?
— Нет, — ответил он. — Для императора, чем больше верховных наставников, тем лучше. Он был бы счастлив, если бы население империи на четверть состояло из верховных наставников. Но уже трех поэтов хватило бы, чтобы разорвать ее на куски.
Я засмеялся, подав сигнал к общему хохоту, вознаградившему это глубокое и остроумное замечание; моему несчастному маленькому тоскливому врагу и коллеге Тоху пришлось угрюмо удалиться. Его хмурые взгляды забавляли меня всю дорогу. Тоху приучили на всех, особенно на меня, смотреть с завистью и страхом; меня же приучили на всех, особенно на него, смотреть со спокойным превосходством. Никто не знает этого лучше, чем верховный наставник по литературе, который учил нас обоих. Это не означает, что он ждет от меня лучших стихов, чем от Тоху, но это означает, что он хочет видеть в моих стихах высокие чувства, а в стихах Тоху — низкие. Ни я, ни Тоху не сочиняли еще стихов, но я верю, что буду из двоих лучшим. Я льщу себя надеждой, что вскоре император прикажет мне восславить какое-нибудь великое деяние и у меня получится именно то, что нужно. Тогда вам обоим будет за что любить меня так сильно, как вы бы хотели.
Сегодня утром, когда мы завтракали под палубой судна, Тоху спустился к нам с таким бледным лицом, что все взгляды обратились к нему. Он закричал:
— Император нас обманул! Мы плывем вниз по течению, а не вверх! Впереди великая стена, что идет вокруг империи, а вовсе не дворец, что посередине! Нас отправляют в изгнание к варварам!
Мы вышли на палубу. Он, конечно же, обознался. У великой стены есть башни с бойницами, отстоящие друг от друга на полмили, и она местами изгибается. Напротив, стена, которая заслонила перед нами горизонт, была совершенно прямая, не имела отверстий и простиралась в обе стороны, насколько хватало взгляда. За ней виднелись только две высокие конические почтовые башни — одна на западе, другая на востоке; к ним и от них во всевозможных направлениях двигались белые пятнышки почтовых голубей. Зрелище повергло нас всех в глубокое молчание. Я поднял палец, подзывая мою свиту, и спустился вниз облачиться для прибытия. Они долго провозились, надевая на меня церемониальный плащ и башмаки, после чего с большим трудом вновь подняли меня на палубу. Будучи теперь самым высоким человеком на судне, я должен был сойти на берег первым. Я переместился на нос и встал там неподвижно, напрягши прижатые к бокам руки и ни на миг не выпуская из них головной пучок врача, держащего мое левое бедро, и пышные волосы моей массажистки Адоды, жарко стиснувшей правое. Позади меня стояли секретарь и повар, отведя в стороны углы плаща, чтобы всем были видны на высоте, большей обычного человеческого роста, темно-зеленые наколенные повязки императорского трагического поэта. Не оборачиваясь, я знал, что вслед за моей свитой выстроились по ранжиру верховные наставники — первый из них ниже меня на целую голову, — за ними казначеи и, наконец, последний по порядку и по росту, несчастный Тоху, императорский комический поэт. Толщина подошв его церемониальных башмаков составляет всего одну пядь, и у него почти нет свиты. Его врач, массажистка, секретарь и повар — это одна-единственная маленькая прислужница.
Я много раз представлял себе эту картину: возвышаясь над носом судна, великий поэт приближается к новому дворцу. Мне рисовались при этом широко распахнутые ворота или двери, полицейские, сдерживающие толпу по обе стороны, и, может быть, балкон, где стоит император, окруженный коллегией верховных наставников. Но в этой гладкой стене, что была вдвое выше большого утеса, я не видел никакого прохода. У ее подножья был причал с множеством судов. Русло реки шло вдоль стены наподобие широкого крепостного рва, и мне показалось, что вода здесь течет не справа и не слева, а из-под причала. Среди орущих грузчиков и наваленных кучами тюков и бочек я заметил спокойную группу людей, одетых в черное, с прикрепленными к запястьям церемониальными гонгами и алыми наколенными повязками провожатых. Они ждали у свободной выемки причала. Нос нашего судна вошел в эту выемку. Швартовщики закрепили канаты. Я вывел процессию на берег.
Я узнал своего провожатого по зеленым туфлям, которые этим людям полагается надевать, когда они приставлены к поэтам. Он напомнил мне, что внутри дворцовых стен действует новый этикет, и повел меня со свитой к воротам. Других пассажиров развели по другим воротам. Только теперь я увидел, что в стене были сотни ворот, все высотой в половину человеческого роста и достаточно широкие, чтобы вкатить или выкатить бочку. Свита помогла мне опуститься на колени, и я пополз на них вслед за провожатым. Это была наихудшая часть пути. Мы ползли очень долго, большей частью поднимаясь вверх. Адода и врач помогали мне, как могли, по очереди толкаясь головами в подошвы моих башмаков. Пол был устлан чем-то жестким и шершавым, и я очень скоро изорвал в клочья свои наколенные повязки и расцарапал ладони. Через двадцать минут я так устал и измучился, что с трудом сдерживал рыдания, и, когда наконец мне помогли встать, я чувствовал то же, что Тоху, который клялся во всеуслышание, что никогда больше не полезет сквозь эту стену.
Новый этикет заботится о том, чтобы почетные гости не забивали себе головы бесполезным знанием. Мы не должны никуда ходить без провожатого и смотреть на что-либо выше его наколенных повязок. Поскольку мой рост составлял десять ступней, я мог опустить взгляд на эти алые полоски, лишь подавшись вперед и прижав подбородок к груди. Освещаемые попеременно солнцем и светильниками, мы шли то по паркету, то по каменным плитам, то по узорным коврам, то по плотно утрамбованному щебню. Но мне мало что запомнилось помимо боли в шее и икрах да еще причитаний Тоху, который беспрерывно жаловался своей прислужнице. В конце концов я уснул. Мои ноги продолжали двигаться, потому что их переставляли врач и Адода. Повар и секретарь, оттягивая назад полы плаща, не давали мне сложиться в поясе и упасть. Потом провожатый разбудил меня ударом гонга и сказал:
— Господин. Здесь твое жилище.
Я поднял глаза и увидел, что нахожусь в озаренном послеполуденным солнцем вечнозеленом саду. Громко щебетали птицы.
Мы стояли у густой живой изгороди из кипарисов, остролиста и тиса, поверх которой были видны только черепичные крыши некоторых строений. Треугольные пруды, квадратные лужайки и прихотливые извивы травянистой дорожки образуют симметричный узор вокруг центрального павильона. В каждом углу сада имеется маленькая сосновая роща, где на ветвях покачиваются клетки с коноплянками, жаворонками и соловьями. С одного толстого сука свисает трапеция, а на ней сидит слуга, одетый кукушкой, и подражает голосу этой птицы, которая плохо поет в неволе. В саду было много садовников: одни аккуратно подстригали кусты, другие кормили птиц, взбираясь по приставным лестницам. Одетые в черное и лишенные наколенных повязок, они были социально невидимы, что создавало восхитительную атмосферу уединенности. Провожатый негромко ударил в гонг и прошептал:
— Листы, что вырастают здесь, никогда не вянут и не опадают.
Вознаградив этот тонкий комплимент легкой улыбкой, я показал на мшистую поляну. Там меня уложили и бережно раздели. Врач очистил меня. Адода принялась ласкать мое измученное тело, пока оно все не задышало в прогретом солнцем воздухе. Тоху тем временем повалился наземь и оглушительно захрапел в объятиях прислужницы. Я велел убрать парочку за куст остролиста, откуда звук не доходил. Потом попросил заставить птиц умолкнуть, начиная с коноплянок и кончая кукушкой. По мере того как садовники накрывали клетки тканью, тишина становилась все глубже, а когда постепенно угас голос кукушки, воцарилось безмолвие, и я снова заснул.
Перед закатом Адода разбудила меня лаской и одела во что-то легкое. Повар приготовил на жаровне закуску, достав запасы из своего мешка. Провожатый нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Мы стали есть и пить; врач что-то добавил в чай, из-за чего я сделался бодрым и веселым.
— Идем! — сказал я, вскакивая с места. — За мной, к павильону!
И вместо того чтобы следовать всем извивам дорожки, я перешагнул через недавно посаженную живую изгородь из бирючины, не достигавшую мне даже до колена.
— Господин! — вскричал немало обеспокоенный провожатый. — Прошу тебя, не обижай садовников! Не их вина, что изгородь еще не высока.
— Садовники для меня социально невидимы, — ответил я.
— Но они видят тебя по долгу службы, и почетные гости не должны обижать слуг императора. Это противоречит этикету!
— Это не правило этикета, а всего лишь его условность, — возразил я, — и этикет дозволяет поэту нарушать условности у себя дома. Идем же, Тоху.
Но Тоху, которого учили сочинять комедии для простонародья, боится обижать людей из служебного сословия, поэтому я двинулся напрямик к павильону один.
Павильон пятиугольной формы стоит на невысоком цоколе, опоясанном ступенями; в каждом из углов голубая колонна поддерживает далеко выступающий карниз. В центре скошенной крыши из зеленой черепицы устроена обсерватория, а посреди каждой стены имеется дверь, увенчанная круглым окном. Двери были заперты, но это меня не смутило. Воздух был еще теплый. Садовник положил подушки на цоколь у его края, я лег на них и задумался о стихотворении, которое мне будет приказано сочинить. Это противоречило всем правилам обучения и этикета. Поэт не может знать тему, пока не получит повеление императора. До той поры он должен думать только о совершенных образцах прошлого. Но я знал, что мне предстоит воспеть великое деяние, а величайшим деянием нынешнего века стало строительство нового дворца. Сколько миллионов людей лишилось крова при расчистке места? Сколько девушек-сирот было отдано в наложницы грубым надсмотрщикам? Сколько пленников умерло от непосильной работы в каменоломнях? Сколько мальчиков и девочек было схвачено с поличным и забито насмерть при попытке отереть пот, что заливал глаза их несчастным, не справляющимся с нормой отцам? И все же стройка, которая варварам представляется длинной, хитроумно расчисленной цепью жестокостей, дала империи это спокойное, нерушимо-торжественное средоточие, где и почетные гости, и слуги могут вкушать мир и благоденствие до конца времен. Вот поистине великая тема для трагического творения. Распространялся слух, что дворец возведен вокруг того места, где река, орошающая империю, делится надвое. Если в какой-либо провинции назреет мятеж, верховный наставник по водному хозяйству может перераспределить воду так, чтобы вызвать там засуху — полную или частичную, по своему усмотрению. Слух одобрен императором, и я убежден, что он соответствует действительности.
Пока я предавался раздумьям, моя свита, возглавляемая провожатым, шла по извилистой дорожке, нарочно проложенной так, чтобы дразнить идущего. Порой они оказывались в нескольких шагах от меня, потом исчезали за павильоном, чтобы спустя долгое время возникнуть где-то совсем далеко. На небе проступили звезды. Человек-кукушка слез со своей трапеции, уступая место ночному сторожу, одетому совой. Вокруг павильона обошел садовник, развешивая вдоль всего карниза коробочки из тонкой бумаги, в которых сидели светляки. Когда процессия, пройдя положенный путь, достигла цоколя, все, кроме Адоды, выглядели усталыми, злыми и полными зависти к моему вольному обращению с условностями. Я встретил их добродушным смехом.
Провожатый отпер двери. В комнатах горели светильники. Мы заглянули в кухню, где будет спать повар, в канцелярию, где будет спать секретарь, в уборную, где будет спать врач, и в комнату Адоды, где буду спать я. Тоху и его прислужница тоже получили комнату. Каждая из комнат имеет дверь в сад и еще одну дверь в большой центральный зал, где я и Тоху будем сочинять стихи, когда получим на то повеление. Стены зала белые и совершенно голые, на полу постелен толстый синий ковер. Здесь, разделенные ширмой, стоят два трона в виде яликов с выложенным подушками дном. Больше здесь ничего нет, если не считать лестницы, ведущей в обсерваторию. Собрав нас всех в зале, провожатый ударил в гонг и заговорил скрипучим голосом, каким император всегда обращается к подданным в публичных выступлениях:
— Император радуется вашему благополучному прибытию в его дворец. Слугам надлежит теперь покрыть уши.
Император приветствует Боху, своего трагического поэта, как вновь обретенного брата. Будь же терпелив, Боху. Оставайся дома. Декламируй классику. Пользуйся обсерваторией. Она сооружена для тебя — ведь ты любишь величественные виды. Наполняй свои очи и разум неторопливой, возвышенной, вечно повторяющейся архитектурой звезд. Не обращай внимания на банальные вспышки, которые невежественные крестьяне называют падающими звездами. Неопровержимо доказано, что это не небесные тела, а раскаленные добела головешки, взлетающие из вулканических жерл. Если почувствуешь, что не можешь оставаться безмятежным, не обращаясь к кому-либо, диктуй письмо родителям в старую столицу. Говори все, что пожелаешь. Не оглядывайся на условности, какими бы необычными твои мысли ни были. Пусть твой секретарь не боится за тобой записывать, пусть твои родители не боятся читать эти письма. Будь неизменно безмятежен. Сохраняй ум пустым и спокойным, и скоро ты меня увидишь.
Теперь обращаюсь к тебе, Тоху. Не пресмыкайся сверх меры. Не будь таким угрюмым. Ты уступаешь Боху в смелости и достоинстве, ты не понимаешь людей настолько, чтобы любить их, как любит он, но все же ты можешь еще стать моим лучшим поэтом. В моем новом дворце есть много базаров. Ходи туда с твоей поварихой, когда ей нужно будет покупать еду. Окунайся в суетливые толпы низкого люда, который тебе доведется когда-нибудь позабавить. Запоминай его речения и прибаутки. Терпи его вонь. По возвращении домой принимай ванну, и ты тоже скоро меня увидишь.
Провожатый ударил в гонг, после чего своим обычным голосом сказал, что готов выслушать наши учтивые просьбы. Я оглядел зал. На ногах стоял я один, ибо при звуке императорского голоса все, кроме провожатого и меня, пали на ковер лицом вниз, а провожатый преклонил колени. Тоху и вся свита теперь сидели и смотрели на меня выжидающе. Адода встала, подошла ко мне со своей маленькой ложечкой и бутылочкой и бережно собрала с моих щек священные слезы радости, что бегут из глаз у всякого, с кем говорит император. Прислужница Тоху принялась слизывать его слезы с ковра. Я позавидовал ему — ведь он больше, чем я, увидит во дворце и сможет описать увиденное в стихах, когда получит повеление. Идти на базары мне не хотелось, но я мечтал заглянуть в сокровищницы, амбары, зернохранилища, мастерские, пантеоны и сады справедливости. Как, оставаясь дома, узнать об этом хоть что-нибудь? В новом руководстве по этикету сказано: «Просьбы о знаниях не могут быть выражены иначе как просьбы о вещах». Поэтому я сказал:
— Нельзя ли украсить голые стены этого великолепного зала планом нового дворца? Это поможет поварихе моего коллеги водить его, куда нужно.
— Не говори за меня, Боху! — вскричал Тоху. — Император будет посылать провожатых, чтобы повариха следовала за ними, а я — за ней. Я не нуждаюсь ни в чем помимо того, что уже даровано императором.
Не обращая на него внимания, провожатый ответил мне:
— Твоя просьба услышана и будет рассмотрена.
Согласно новому руководству по этикету, этот ответ означает: «Нет», или «Может быть», или «Да, спустя очень долгое время».
Провожатый ушел. Я не мог унять волнение. Поскольку ни самый лучший чай повара, ни снадобья врача, ни ласки Адоды не возымели действия, я поднялся в обсерваторию и попытался, следуя совету императора, обрести покой в лицезрении звезд. Но, как он и предвидел, это не помогло тоже, поэтому я воспользовался его разрешением и, позвав секретаря, продиктовал это письмо. Не бойтесь его читать. Вы помните, что сказал император. К тому же почтальон, который переписывает письма до отправки их с почтовыми голубями, всегда опускает опасные фрагменты. Может быть, он вдобавок выправит мой стиль, ибо фразы у меня выходят большей частью слишком короткие и нервные. Первый раз в жизни я взялся сочинять прозу, а ведь я, как вы знаете, поэт.
До свидания. Я напишу вам еще из вечнозеленого сада. Ваш сын Боху.
Продиктовано за 27 дней до окончания старого календаря.
Письмо второе
Дорогая мама! Дорогой папа! Оказывается, я до сих пор люблю вас больше всего на свете. Мне по душе моя свита, но она состоит из слуг, которые не могут со мной разговаривать. Мне по душе верховный наставник по литературе, но он говорит только о поэзии. Мне по душе поэзия, но я не сочинил еще ни строчки. Мне по душе император, но я его никогда не видел. Я продиктовал предыдущее письмо, потому что он сказал, что мое одиночество излечится от общения с родителями. Так и вышло на какое-то время, но вместе с тем нахлынули воспоминания о моей жизни у вас до пятилетнего возраста, о яростных днях счастья и страха, диких побоищ и бесшабашных праздников. Каждый из вас что-то свое во мне любил и ненавидел.
Ты, мама, любила со мной разговаривать, и мы вели нескончаемую шутливую беседу, пока ты вышивала форменные рубашки для полицейских, а я играл пуговками и цветными обрезками шелка. Ты была маленькая и миловидная, но говорила такие смелые вещи, что твоя сестра, женщина легкого поведения, взвизгивала и затыкала уши, — а мы с тобой хохотали до слез. Но ты ненавидела мои отлучки на улицу и однажды заперла меня на час в своем сундуке с тканями за то, что я пошел гулять в праздничных башмачках. Башмачки с жабами на носах вырезал мне из дерева отец. Ты положила на них много слоев желтого лака и так хорошо их отполировала, что проходивший мимо член сословия почетных гостей решил, что они сделаны из янтаря, и пожаловался в полицию на нашу расточительность. Но судья рассудил по справедливости, и все в конце концов обошлось.
Мама всегда хотела, чтобы я красиво выглядел. Тебе, папа, было все равно, как я выгляжу, и ты ненавидел болтовню, особенно со мной, но зато ты научил меня держаться на воде, когда мне не было и двух лет, и брал меня в свой ялик, когда плавал по сточному рву. Я помог тебе выловить множество дохлых собак и кошек, которых ты потом продавал садовникам на удобрение. Ты хотел, чтобы я нашел мертвого человека, и говорил, что те, кто имеет дело с трупами, реже умирают от заразных болезней. И я действительно его нашел — это был труп мальчика моего возраста, но мы не стали его продавать садовникам, а закопали в безлюдном месте. Я удивлялся тогда, почему мы так сделали, — ведь нам нужны были деньги на арендную плату. В другой раз мы нашли труп женщины с поясом и браслетом из монет. В тот год в старой столице творились непонятные вещи. Время от времени в каналах находили трупы почетных гостей, и император велел поджечь юго-восточные трущобы. Я никогда не видел, папа, чтобы ты так странно себя вел. Ты потащил меня на ближайший рынок (повсюду стоял запах гари) и взял напрокат самого большого воздушного змея и упряжь. Неся змея по длинной улице к восточным воротам, ты — с твоей-то ненавистью к разговорам — беспрерывно что-то кричал твоему брату, священнику, который тебе помогал. Ты сказал, что всем детям, не только детям почетных гостей, надо разрешить полетать, пока они еще легкие. На вершине холма, когда ты начал затягивать ремни, я испугался и стал вырываться; наконец дядя посадил меня себе на плечи под этим огромным парусом, ты взял конец бечевки, и вы оба побежали вниз по холму, навстречу ветру. Я помню могучий рывок — и ничего больше.
Очнулся я на спальном коврике у очага, в освещенной его огнем комнате. Все тело ныло и саднило, но ты, мама, нежно гладила меня, стоя на коленях, а когда увидела, что я открыл глаза, ты вскочила и с криком кинулась на отца, сжимая в руках вязальные спицы. Он не сопротивлялся. Потом вы любили друг друга подле меня в колеблющемся свете пламени. Видеть это мне было отрадно. Еще мне нравилось смотреть, как рождаются дети, особенно моя любимая светловолосая сестренка. Но через два года в трудную зиму вам пришлось продать ее купцам, чтобы расплатиться за дрова.
Вы дали мне именно то воспитание, какое нужно поэту, но сами, видимо, этого не понимали, потому что в мой пятый день рождения, когда вы повели меня в академию гражданской службы, у меня под мышкой были счеты и квадратная грифельная доска будущего казначея, и я думал, что меня будут отпускать на ночь домой. Но экзаменатор попался проницательный, и, ответив на его вопросы, я был отправлен в школу классики закрытого литературного отделения, и вы никогда больше меня не видели. А я видел вас однажды — то ли неделю, то ли год спустя. Начинающие шли через сад из зала барабанной игры, где нас учили ритму, в шахматный зал, где нас учили логическому мышлению. Я тащился позади всех, а потом скользнул сквозь заросли лавра к ограде и выглянул наружу. На дальней стороне канала с чистой водой я увидел маленькие фигурки мужчины и женщины — они стояли, всматривались. Даже с такого расстояния я различил розовый цветочный узор на алых рукавах лучшего маминого платья. Вы не могли меня видеть, и все же целую минуту или, может быть, целый час вы стояли, глядя на высокую ограду академии так же неотрывно, как я глядел на вас. Потом меня обнаружили воспитатели. Но я понял, что не забыт, и на моем лице так и не появилось то выражение затравленной укоризны, каким были отмечены лица других учеников и большинства учителей. Моему лицу свойственна болезненная, но абсолютно неподдельная улыбка неумирающей надежды. Этот взгляд сквозь щель ограды дал мне силы верить в любовь, которой я в жизни был лишен, поэтому уроки воображения, от которых иные мои однокашники сходили с ума или кончали самоубийством, меня не страшили.
Уроки воображения начались, когда мне исполнилось одиннадцать лет. До этого дня, хоть я уже выучил наизусть всю классику и превосходно ее декламировал, только улыбка выделяла меня из числа прочих. Учителя поместили меня в комнату без окон с потолком, которого я, сидя на полу, едва не касался головой. В комнате были только два больших широких глиняных сосуда — один пустой, другой полный воды. Я должен был оставаться взаперти, пока не пропущу всю воду сквозь свое тело и не наполню ею пустой сосуд. Мне сказали, что после того, как закроется дверь, меня долго будут окружать мрак и безмолвие, но прежде, чем вода будет выпита, я услышу голоса и мне привидятся странные существа — одни добрые, другие нет. Мне сказали, что если я встречу их всех дружелюбно, даже страшные гости научат меня чему-то полезному. Дверь закрылась, и тьма, что обволокла меня, оказалась на удивление теплой и знакомой. Это была тьма маминого сундука с тканями. И в первый раз за годы учебы в академии я почувствовал себя дома.
Через некоторое время я услышал ваши голоса. Вы тихо беседовали, и я подумал было, что вам наконец-то разрешили прийти ко мне, но, вступив в разговор, понял, что речь идет о событиях, которые вы обсуждали при мне, когда мне было несколько месяцев. Это было очень интересно. Позже мне рассказывали, что другие ученики слышали голоса и видели силуэты духов и злодеев, поэтому они глотали воду очень быстро и заболевали. Я же пил ее как мог медленно. Самым неприятным гостем из всех был мертвый мальчик, которого я тебе, отец, помог вытащить из канала. Я узнал его по запаху. Он долго лежал в углу комнаты, пока я не догадался поздороваться с ним и спросить, как его зовут. Оказалось, что он вовсе не злосчастный сирота, как ты подумал, а сын богатого инспектора по водному хозяйству: слуга, которого он застал за кражей съестного, убил его в страхе перед разоблачением. Мальчик поведал мне многое о жизни высших слоев сословия почетных гостей, чего я не мог услышать от учителей академии, принадлежавших к более низкому слою. Уроки воображения избавили меня от барабана, шахмат и декламации, и во тьме я повстречал всех, кого видел в раннем детстве. Меня также посещали персонажи классической литературы — от небесной обезьяны, нашей прародительницы, до императора Гюна, который сжег все лишние книги и построил великую стену, чтобы отгородиться от лишних людей. Я узнал про них такое, о чем классическая литература умалчивает. Император Гюн, к примеру, обычно представал мелочным и болтливым стариком, страдающим от подагры. Лучшая его часть была точной копией моего отца, когда тот терпеливо шарил сетью в сточных водах северо-западных трущоб, надеясь отыскать что-нибудь ценное. Властная соблазнительница — белый демон из комического мифа о сотворении мира — оказалась на поверку очень похожей на мою тетушку, женщину легкого поведения, которая тоже принимала разные виды, чтобы завлекать чужеземцев, но определенно оставалась при этом собой. Тетя навещала меня что-то слишком часто, и в конце концов я вообразил, что между нами происходит нечто невозможное, и на моем академическом балахоне появилось пятно. Это заметили в школьной прачечной. На следующий день медицинский инспектор сделал мне в паху небольшие ранки, которые не зажили до сих пор и два раза в месяц требуют внимания врача. После этого я никогда не марал одежду подобным образом. Мой непарный член иной раз твердеет от ласк Адоды, но ничего оттуда не извергается.
Ты, мама, любила со мной разговаривать, и мы вели нескончаемую шутливую беседу, пока ты вышивала форменные рубашки для полицейских, а я играл пуговками и цветными обрезками шелка. Ты была маленькая и миловидная, но говорила такие смелые вещи, что твоя сестра, женщина легкого поведения, взвизгивала и затыкала уши, — а мы с тобой хохотали до слез. Но ты ненавидела мои отлучки на улицу и однажды заперла меня на час в своем сундуке с тканями за то, что я пошел гулять в праздничных башмачках. Башмачки с жабами на носах вырезал мне из дерева отец. Ты положила на них много слоев желтого лака и так хорошо их отполировала, что проходивший мимо член сословия почетных гостей решил, что они сделаны из янтаря, и пожаловался в полицию на нашу расточительность. Но судья рассудил по справедливости, и все в конце концов обошлось.
Мама всегда хотела, чтобы я красиво выглядел. Тебе, папа, было все равно, как я выгляжу, и ты ненавидел болтовню, особенно со мной, но зато ты научил меня держаться на воде, когда мне не было и двух лет, и брал меня в свой ялик, когда плавал по сточному рву. Я помог тебе выловить множество дохлых собак и кошек, которых ты потом продавал садовникам на удобрение. Ты хотел, чтобы я нашел мертвого человека, и говорил, что те, кто имеет дело с трупами, реже умирают от заразных болезней. И я действительно его нашел — это был труп мальчика моего возраста, но мы не стали его продавать садовникам, а закопали в безлюдном месте. Я удивлялся тогда, почему мы так сделали, — ведь нам нужны были деньги на арендную плату. В другой раз мы нашли труп женщины с поясом и браслетом из монет. В тот год в старой столице творились непонятные вещи. Время от времени в каналах находили трупы почетных гостей, и император велел поджечь юго-восточные трущобы. Я никогда не видел, папа, чтобы ты так странно себя вел. Ты потащил меня на ближайший рынок (повсюду стоял запах гари) и взял напрокат самого большого воздушного змея и упряжь. Неся змея по длинной улице к восточным воротам, ты — с твоей-то ненавистью к разговорам — беспрерывно что-то кричал твоему брату, священнику, который тебе помогал. Ты сказал, что всем детям, не только детям почетных гостей, надо разрешить полетать, пока они еще легкие. На вершине холма, когда ты начал затягивать ремни, я испугался и стал вырываться; наконец дядя посадил меня себе на плечи под этим огромным парусом, ты взял конец бечевки, и вы оба побежали вниз по холму, навстречу ветру. Я помню могучий рывок — и ничего больше.
Очнулся я на спальном коврике у очага, в освещенной его огнем комнате. Все тело ныло и саднило, но ты, мама, нежно гладила меня, стоя на коленях, а когда увидела, что я открыл глаза, ты вскочила и с криком кинулась на отца, сжимая в руках вязальные спицы. Он не сопротивлялся. Потом вы любили друг друга подле меня в колеблющемся свете пламени. Видеть это мне было отрадно. Еще мне нравилось смотреть, как рождаются дети, особенно моя любимая светловолосая сестренка. Но через два года в трудную зиму вам пришлось продать ее купцам, чтобы расплатиться за дрова.
Вы дали мне именно то воспитание, какое нужно поэту, но сами, видимо, этого не понимали, потому что в мой пятый день рождения, когда вы повели меня в академию гражданской службы, у меня под мышкой были счеты и квадратная грифельная доска будущего казначея, и я думал, что меня будут отпускать на ночь домой. Но экзаменатор попался проницательный, и, ответив на его вопросы, я был отправлен в школу классики закрытого литературного отделения, и вы никогда больше меня не видели. А я видел вас однажды — то ли неделю, то ли год спустя. Начинающие шли через сад из зала барабанной игры, где нас учили ритму, в шахматный зал, где нас учили логическому мышлению. Я тащился позади всех, а потом скользнул сквозь заросли лавра к ограде и выглянул наружу. На дальней стороне канала с чистой водой я увидел маленькие фигурки мужчины и женщины — они стояли, всматривались. Даже с такого расстояния я различил розовый цветочный узор на алых рукавах лучшего маминого платья. Вы не могли меня видеть, и все же целую минуту или, может быть, целый час вы стояли, глядя на высокую ограду академии так же неотрывно, как я глядел на вас. Потом меня обнаружили воспитатели. Но я понял, что не забыт, и на моем лице так и не появилось то выражение затравленной укоризны, каким были отмечены лица других учеников и большинства учителей. Моему лицу свойственна болезненная, но абсолютно неподдельная улыбка неумирающей надежды. Этот взгляд сквозь щель ограды дал мне силы верить в любовь, которой я в жизни был лишен, поэтому уроки воображения, от которых иные мои однокашники сходили с ума или кончали самоубийством, меня не страшили.
Уроки воображения начались, когда мне исполнилось одиннадцать лет. До этого дня, хоть я уже выучил наизусть всю классику и превосходно ее декламировал, только улыбка выделяла меня из числа прочих. Учителя поместили меня в комнату без окон с потолком, которого я, сидя на полу, едва не касался головой. В комнате были только два больших широких глиняных сосуда — один пустой, другой полный воды. Я должен был оставаться взаперти, пока не пропущу всю воду сквозь свое тело и не наполню ею пустой сосуд. Мне сказали, что после того, как закроется дверь, меня долго будут окружать мрак и безмолвие, но прежде, чем вода будет выпита, я услышу голоса и мне привидятся странные существа — одни добрые, другие нет. Мне сказали, что если я встречу их всех дружелюбно, даже страшные гости научат меня чему-то полезному. Дверь закрылась, и тьма, что обволокла меня, оказалась на удивление теплой и знакомой. Это была тьма маминого сундука с тканями. И в первый раз за годы учебы в академии я почувствовал себя дома.
Через некоторое время я услышал ваши голоса. Вы тихо беседовали, и я подумал было, что вам наконец-то разрешили прийти ко мне, но, вступив в разговор, понял, что речь идет о событиях, которые вы обсуждали при мне, когда мне было несколько месяцев. Это было очень интересно. Позже мне рассказывали, что другие ученики слышали голоса и видели силуэты духов и злодеев, поэтому они глотали воду очень быстро и заболевали. Я же пил ее как мог медленно. Самым неприятным гостем из всех был мертвый мальчик, которого я тебе, отец, помог вытащить из канала. Я узнал его по запаху. Он долго лежал в углу комнаты, пока я не догадался поздороваться с ним и спросить, как его зовут. Оказалось, что он вовсе не злосчастный сирота, как ты подумал, а сын богатого инспектора по водному хозяйству: слуга, которого он застал за кражей съестного, убил его в страхе перед разоблачением. Мальчик поведал мне многое о жизни высших слоев сословия почетных гостей, чего я не мог услышать от учителей академии, принадлежавших к более низкому слою. Уроки воображения избавили меня от барабана, шахмат и декламации, и во тьме я повстречал всех, кого видел в раннем детстве. Меня также посещали персонажи классической литературы — от небесной обезьяны, нашей прародительницы, до императора Гюна, который сжег все лишние книги и построил великую стену, чтобы отгородиться от лишних людей. Я узнал про них такое, о чем классическая литература умалчивает. Император Гюн, к примеру, обычно представал мелочным и болтливым стариком, страдающим от подагры. Лучшая его часть была точной копией моего отца, когда тот терпеливо шарил сетью в сточных водах северо-западных трущоб, надеясь отыскать что-нибудь ценное. Властная соблазнительница — белый демон из комического мифа о сотворении мира — оказалась на поверку очень похожей на мою тетушку, женщину легкого поведения, которая тоже принимала разные виды, чтобы завлекать чужеземцев, но определенно оставалась при этом собой. Тетя навещала меня что-то слишком часто, и в конце концов я вообразил, что между нами происходит нечто невозможное, и на моем академическом балахоне появилось пятно. Это заметили в школьной прачечной. На следующий день медицинский инспектор сделал мне в паху небольшие ранки, которые не зажили до сих пор и два раза в месяц требуют внимания врача. После этого я никогда не марал одежду подобным образом. Мой непарный член иной раз твердеет от ласк Адоды, но ничего оттуда не извергается.