Страница:
Отцу предлагали, правда, уйти, да отказался он – видать, не мыслил себя без жены.
– В жизни, – сказал, – не называл я ладу мою нежитью и в смерти так не назову!
Стоял он в свете факелов гордый, прямой, закрывал мать грудью могучей, улыбался жестко смерти в лицо. Один из пришлых в него огнем ткнул, рявкнул:
– Чем обаяла тебя оборотниха? Очнись!
Он засмеялся презрительно, сверкнул глазами серыми:
– Самому тебе очнуться впору. Ты сейчас любого оборотня страшней!
Из толпы мужик выступил. Борода у него черной лопатой на грудь свисала, на плечах сильных болталась шкура волчья, наизнань вывернутая.
– Что с ним разговаривать! – заорал. – Жги их, нежитей!
И первым в дверь приоткрытую факел смоляной кинул. Остальные навалились на отца кучей, втолкнули его с матерью в избу да дверь подпоркой придавили.
Я с Вышатой в это время в кустах сидела. Зажимал он мне рот ладонью, шептал:
– Молчи, молчи…
Я и молчала, пока не ушли все, а потом разрыдалась так, как никогда более не доводилось. Слезы те и привязали меня к пепелищу страшному, будто канатом пеньковым. Ни днем ни ночью забыть его не могла. А Вышата старое из памяти выкинул – новым жил…
Как сгорели все наши родичи, он меня в Терпилицы повел и по пути наказывал строго:
– Будут расспрашивать – рта не открывай! Сам на все расспросы отвечу! Злобны люди да недоверчивы – сказанешь что не так, мигом вслед за родителями нас отправят!
Что я, девчонка, взрослому мужу до пояса лишь достававшая, знать могла о злобе людской? Брата слушала. Потому и молчала, когда лгал он о волках странных, нас из родного печища выкравших… Молчала, губу закусив, когда выдумывал он про то, как худо нам средь оборотней жилось, как убежали мы от них, как по полям скитались, покуда в Терпилицы не вышли. Все время молчала, как он велел, да не сдержалась, всхлипнула, слова Старосты терпилинского заслышав:
– Спалили охотники печище оборотней. Нечего вам страшиться теперь…
– Радость-то какая! Радость… – выговорил Вышата и заплакал, словно от радости.
Лгал он худо, сбивался на каждом слове, но слезы-то настоящие по щекам текли – поверил мальчишке Староста, принял в свою родню. Не сразу, правда, поверил – сперва серебром к груди его приложился. Вышата не дрогнул, спокойно серебряный кружок на теле своем стерпел. Он-то не был оборотнем… Зорин, Староста терпилинский, успокоился – ко мне и не подошел даже. Пожалел, видать, кроху испуганную да беззащитную…
Как приживались мы с братом в чужом селе, как в силу входили – разве в том дело, да только немного лет прошло – стал Вышата крепким молодцем, Старостой за сына почитаемым. Да и меня боги красотой не обделили. Дивная она у меня была да дикая, как я сама. Стали парни на меня заглядываться, к Зорину в избу по делу и без дела ходить, но не хотела я их любви. Болело сердце ночами лунными не по милому-суженому, а по тиши лесной, где в шорохе каждом знакомца чуяла, да в запахах, будто в воде родниковой купалась…
– Не смей в лес ходить! – твердил Вышата. – Убьет он тебя, как мать нашу убил. Ты жить должна, как положено, человеком. И замуж, как все девки, выйти должна – хочешь ты того иль нет!
Смеялась я его словам – не верила, что стану в обнимку с кем-нибудь из парней знакомых спать, а брата все же слушалась, сдерживала порывы звериные, не глядела на луну, не ходила в глухомань лесную. Только к Горелому, как пепелище звать стали, бегала. Садилась там не остов избы родной и вспоминала голос материнский, сказы ее заветные.
Многое она сказывала, да мала моя память в те годы была – расплескала, растеряла все… Помнила лишь, что когда-то были в нашем роду люди, не оборотни, да случилось однажды, в века стародавние, к печищу нашему Болотову Змею сесть. Ладно бы, просто отдохнул он и дальше полетел, ан нет! Натура у Змея оказалась подлая да жадная – утянул он все стадо, что рядом с печищем паслось… Не ведаю уж в точности, как там дальше дело было, а знаю одно – озлились люди да снесли Змею головы его прожорливые. Жаль, в ярости не вспомнили о Болоте, который Змеев, будто детей своих, пестовал. А он явиться не замедлил. Гневный, темный пришел к печищу, словно туча грозовая. Людям смириться бы да в ноги сыну божьему кинуться, а они похватали оружие свое неказистое и на бой вышли. Болот, их завидя, ухмыльнулся и так сказал:
– Не буду я казнить вас. Сами вы участь свою выбрали. Не словом ссору решаете – дракой, будто не люди вы вовсе. А коли так, то и быть вам да потомкам вашим нелюдьми!
По его словам взметнулись огромной волной сразу оба озера, печище в объятиях державшие, и сорвали с берегов тех людей, что к воде ближе стояли.
– Были люди земные – станьте нежити водяные! – крикнул Болот.
По словам его обернулись люди, водой унесенные, кто кем – кто Сомом-перевертышем, кто Водянником длиннобородым, кто Ичетиком-малолеткой, кто Русалкой зеленовласой, а кто и Берегиней-красавицей… А оставшиеся с той поры стали чуять в себе зверя дикого. Днем тот зверь в теле человеческом мирно спал, а ночами из него выворачивался да на охоту бежал.
Мать сказывала, будто наши оборотни худа не творили, и отец о том же говорил, да трусливы люди, боятся всего, чего уразуметь не в силах. Исчезала скотина в соседнем печище – винили оборотней, ребенок в лесу пропадал диким зверям на расправу – опять оборотни виноваты были… Люди из печищ соседних уходить начали, в другие места подаваться, а те, что остались, воспылали яростью безрассудной – вот и сожгли избы наши. А в них спалили вперемешку и оборотней безвинных, и тех, что с ними вместе жили да не жаловались.
– Не держи зла на них, – просил Вышата. – Люди они – не более.
– Да не менее! – огрызалась я на уговоры его. Понимала – сам он дара оборотнического лишен, потому за людей и ратует, да только уразуметь не могла, почему мы, оборотни, мирно с людьми соседствовали, а они нас гнать да винить не переставали? Мы-то беды свои на их плечи не взваливали! Спорили мы с Вышатой, и чем дальше годы бежали, тем злее наши споры становились. Любил меня брат, и я его тоже, но не уживались вместе. Хотел он, Болоту наперекор, из меня простую бабу сделать, а я оттого лишь больше зверем себя чуяла. Он понять не мог – на своем настаивал, добра мне желая да смерть жуткую родичей наших помня. Для того и мужа мне сыскал, насильно за него отдал. Не то чтобы совсем насильно – уломал уговорами и посулами. Поверила я его речам – отказалась на миг от вольной половины своей. Отказалась и поплатилась за то. Утром увидала возле плеча своего, на ложе смятом, не мужа любимого – человечишку жалкого, глупого. Разозлилась так, что еле сдержалась, глотку ему не разодрала. Погано было и вспоминать о ночи той, да муж не унимался, тянулся к телу моему, его отвергающему, будто мотылек к свету. Приставал без конца, руками лапал, где мог, слюни пускал и губами липкими пытался в мой, сжатый накрепко, рот тыкнуться.
Может, и притерпелась бы я когда-нибудь, но однажды, от ласк его постылых одурев, не выдержала, убежала туда, где вольно себя чуяла, – на печище горелое и нежданно тех встретила, кого уж и во снах видеть перестала.
Дело было вечером поздним, солнышко уже краем желтым за лес закатилось. Сидела я на полене, единственном от родного дома уцелевшем, слезы лила, как ВДРУГ услышала вой. Тихий, далекий… Сперва подумала – волки, и удивилась, страха не почуяв, а затем углядела вокруг точки яркие – глаза да кинулась к ним, мигом признав. Даже не поглядела, что не людьми явились мне родичи сожженные, а косматыми волками. Цеплялась руками за шерсть волчью жесткую, щекой о нее терлась, по именам родичей кликала. Только матери средь них не видела. И так захотелось мне о ней узнать, что потянулась душа из человеческого тела, вывернулась наизнанку серебристой шерстью, высунулась когтями крепкими. Почуяла я себя сильной, свободной, смешными показались страхи мои да напасти. Прыгнула повыше, новое тело опробуя, и засмеялась-завыла радостно. Родичи мою песню подхватили, и услышала в их голосах все, о чем спросить желала.
Пришли они с кромки, где волками жили теперь. Была у них там стая своя, да и вожак свой, только матери моей средь них не оказалось.
– Она с отцом твоим один путь избрала, по нему идет, – объяснял-плакал мне на ухо Ратмир, дружок мой давешний, с родителями вместе в избе сгоревший. – И тебе к нам хода нет, покуда смерть тебя не возьмет. Тогда лишь тело свое человечье навсегда сбросить сможешь…
Нравился мне Ратмир. Был он красив и умен – не чета мужу моему, заморышу. Сила вольная в каждом движении его пела. Иначе и быть не могло – Ратмир вожаком был, всю стаю водил за собой. Кабы была на то моя воля, век бы я с ним не разлучалась, но утро пришло, не спрашивая, и пропал Ратмир. А с ним вместе и родичи мои.
Очнулась я на полене, где слезы лила, огляделась да пошла домой, и веря в сон чудный, и не веря…
Повед в тот день не трогал меня, словно чуял – опасной я стала, злой, а Вышата в тихое местечко отозвал и пространный разговор повел. Что нельзя, мол, мне распускаться да половинке своей волчьей потакать.
Братом он мне был – чуял, случилось что-то, а что, не знал – беспокоился. Зря беспокоился – на другую ночь я, Поведа ублажив, скоренько в Горелое побежала. Хотелось сон свой проверить, а того пуще – на воле погулять, силу звериную в теле почуять. Волком обернулась даже легче, чем в прошлый раз, – едва Ратмира увидела да и перекинулась тут же. В ту ночь впервой и на охоту лосиную с ним сходила, вкус крови живой поняла. Сладкий вкус, ни с чем не сравнимый…
Утром долго от малейшего пятнышка кровяного в Карабоже отмывалась. Боялась, заметят люди, убьют. Хотела я умереть, к своим прибиться, да и не хотела тоже. Рвалась душа, знала, коли умру – стану волком, уйду со стаей всей на кромку неведомую, а тело человечье крепко ее держало, боли и смерти страшилось… Вышата сразу все понял, хоть и не приметил на мне крови чужой.
– Все! – сказал. – Буду запирать тебя!
Не стал бы он Старостой терпилинским, коли от слова своего отказывался бы. Хитро сделал – чтоб пересудов лишних не порождать, отозвал потихоньку мужа моего да сочинил ему историю о полюбовнике неведомом, с коим прошлой ночью меня заметил.
Повед – дурак, его любой провести может. Поверил он Вышате, принялся следить за мной. Но что его глаза слепые человеческие против моего чутья волчьего? Я не видела Ратмира, да каждой ночью голос его слышала. Пел он мне песни, людям не понятные, звал горестно. От отчаяния места я не могла себе сыскать и однажды, во сне, завыла по-волчьи, ответила зову далекому. Повед вскочил, будто кипятком ошпаренный, вылупил на меня глаза осоловевшие:
– Ты… Ты…
Хотела уж было признаться ему во всем и уйти из Терпилиц навек, но услышала далекий Ратмиров голос.
– Не надо… – просил он меня. – Не надо… Убьют тебя. Так убьют, что не сможешь к нам попасть… Терпи, как я терплю…
Ратмир для меня жизнью был – как смела его ослушаться? Поведу руку на грудь положила, вгляделась глазами бесстыжими в его лицо исполошное:
– Боюсь я волков до смерти, сам знаешь – они меня малолеткой к себе утянули. Бывает, пугаюсь так, что и во сне вижу их. Вот и кричу по-ихнему – отгоняю, как умею, сны жуткие!
– Правильно, – сказал Ратмир, а Повед успокоился, потянулся ко мне губами пухлыми:
– И впрямь, что-то много их развелось нынче! Да со мной не бойся ничего…
Он, глупец, и впрямь думал, что меня защитить сумеет, – обнимал бережно слабыми руками, тискал, глаза закрывая и в истоме нежной постанывая. Смешон да хил был, как никогда, но я стерпела.
Не зря стерпела – с той ночи перестал он за мной следить. Да и я обманывать научилась. Сам Вышата порой в ложь мою верил. А ложь проста была – принялась я с прочими бабами по ягоды ходить, за прялкой сидеть, о мужиках разговоры вести нудные да глупые. Вид делала, будто смирилась со своей участью, и никто не знал, как ночами дивными, под храп Поведов, слышу я голос милый, зовущий и отвечаю на него, рта не раскрывая…
А потом случилось странное – пропал Ратмир. На клики мои не отзывался, не пел ночами, не плакал, обо мне тоскуя. Я мужа умастила, собралась за ягодами как бы, а сама тайной тропой побежала в Горелое. Металась там средь головешек пустых, умоляла вернуть мне любимого, но молчало печище, словно все, что случилось со мной, сон, не более… А коли так, не хотела я жить да мучаться. Переборола в себе страх телесный, вдохнула поглубже и, с мыслью о Ратмире, в Русалочье пошла.
Мыслила – утону-умру, на кромку попаду, а там уж сыщу его, коли есть он, не примерещился…
Не вышло мне умереть – вытолкнула вода озерная на берег, засмеялась голосами девичьими:
– Погоди, сестрица! Увел Ратмир стаю за кровью людской.
– Как людской?! – охнула. – Мать сказывала – не делают наши оборотни людям зла!
Заблестела вода искрами, заколыхалась, руки серебристые к небу вздымая:
– Верно… Да за весь год надобно нам, водяным, для жизни своей одно тело человечье, а им, оборотням – кровь человека одного. Коли оборотень той крови раз в год вкусит – жить будет, а коли нет – за кромку уйдет. Напьются они и вернуться! Тебе их ждать след, а не к нам идти. Лесная ты – не водяная!
Успокоила меня вода, утешила. Вернулась в печище, с горем смирившись. Даже Вышата заметил, как дружелюбна и тиха стала…
Ратмир и впрямь вернулся. Позвал меня, едва ночь занялась. Я, голос его заслышав, от мужа злосчастного вывернулась, побежала к Горелому, по дороге волком перекинулась.
Ратмир меня на берегу Карабожи ждал. Его углядев, взвыла я истошно, лап под собой не чуя, кинулась к нему, прижалась всем телом… Изменился мой Ратмир – глаза у него светом ярким не сияли уже, шерсть густая в крови запеклась, лапа раненая по земле волочилась.
Он морду мне на плечо положил, вздохнул устало:
– Уйду я скоро. Навсегда уйду…
И, вопросов моих не дожидаясь, продолжил:
– Пятеро нас осталось. Попали мы в западню… Я в нее привел! Я!
Да завыл тоскливо так, что сама я невольно морду к луне задрала и застонала, боль с ним деля… А когда унялась она, рассказал Ратмир о коварной ловушке, людьми подстроенной, и о гибели тех, кого столько лет за собой водил. А еще поведал, что коли не доведется ему крови человечьей в три последних дня вкусить, то и он меня покинет…
Шла я от него поутру – шаталась от горя и отчаяния. А в печище новость узнала: явились к нам гости нежданные – люди болотные. Повед так им рад был, что даже не расспрашивал меня, где была да что делала.
Чтоб тоску унять, пошла и я в горницу Вышатину – глянуть на незнакомцев. Узрела и вмиг почуяла – их кровь Ратмира моего спасет! Чья еще кровь зверя веселит пуще, чем охотницкая? А средь пришлых были могучие охотники. Я их сразу приметила, одного не ведала – как в Горелое их заманить.
Замысел у меня сам родился, когда усмотрела средь пришлых молодого да статного парня, что осоловевшими от вина глазами на меня поглядывал. Честь людская для волчицы – звук пустой. У волков своя честь и верность, куда как проще да строже человеческой, есть. Паренька болотного в постель заманить легко удалось, а дальше все как по маслу пошло. Обнаружили нас поутру, крик подняли, убить грозились пришлых всех, да я Вышату знала – не позволит он гостей насмерть забить. Он и не позволил, вывел их на дорогу. Особой смекалки не надобно, чтоб людей испуганных в ловушку затянуть. Да и Повед, с глупой своей местью, сам того не ведая, мне помог – погоню снарядил.
Потешны оказались эти болотники – с виду суровые, а нутром – дети наивные. Кабы не Ратмирова беда, не обидела б я таких, а теперь чуяла, как топают они за спиной, и об одном думала: лишь бы завести их в печище, лишь бы помочь Ратмиру выжить и выправиться!
Кликала любимого мыслью, звала на кровь свежую, жизнь продлевающую. Сначала молчал он – испугалась даже, что зазря людей в Горелое веду, – а потом отозвался тихим стоном, согласился дар мой принять. Кабы видел мужиков этих молчаливых да крепких, ни за что не разрешил бы мне шею свою подставлять, а не видя, думал, верно, что легко стая с ними справится. Да я решила уже – не придется ему силы свои, что и так на исходе, тратить – пусть умру я, лишь бы он жил! Я для него одного из пришлых загрызу… Я, сама…
А болотники позади покорно плелись, перекликались негромко, своей судьбы не ведая. Да и кто ее ведает, судьбу-то? Ни людям она недоступна, ни незнатям…
– В жизни, – сказал, – не называл я ладу мою нежитью и в смерти так не назову!
Стоял он в свете факелов гордый, прямой, закрывал мать грудью могучей, улыбался жестко смерти в лицо. Один из пришлых в него огнем ткнул, рявкнул:
– Чем обаяла тебя оборотниха? Очнись!
Он засмеялся презрительно, сверкнул глазами серыми:
– Самому тебе очнуться впору. Ты сейчас любого оборотня страшней!
Из толпы мужик выступил. Борода у него черной лопатой на грудь свисала, на плечах сильных болталась шкура волчья, наизнань вывернутая.
– Что с ним разговаривать! – заорал. – Жги их, нежитей!
И первым в дверь приоткрытую факел смоляной кинул. Остальные навалились на отца кучей, втолкнули его с матерью в избу да дверь подпоркой придавили.
Я с Вышатой в это время в кустах сидела. Зажимал он мне рот ладонью, шептал:
– Молчи, молчи…
Я и молчала, пока не ушли все, а потом разрыдалась так, как никогда более не доводилось. Слезы те и привязали меня к пепелищу страшному, будто канатом пеньковым. Ни днем ни ночью забыть его не могла. А Вышата старое из памяти выкинул – новым жил…
Как сгорели все наши родичи, он меня в Терпилицы повел и по пути наказывал строго:
– Будут расспрашивать – рта не открывай! Сам на все расспросы отвечу! Злобны люди да недоверчивы – сказанешь что не так, мигом вслед за родителями нас отправят!
Что я, девчонка, взрослому мужу до пояса лишь достававшая, знать могла о злобе людской? Брата слушала. Потому и молчала, когда лгал он о волках странных, нас из родного печища выкравших… Молчала, губу закусив, когда выдумывал он про то, как худо нам средь оборотней жилось, как убежали мы от них, как по полям скитались, покуда в Терпилицы не вышли. Все время молчала, как он велел, да не сдержалась, всхлипнула, слова Старосты терпилинского заслышав:
– Спалили охотники печище оборотней. Нечего вам страшиться теперь…
– Радость-то какая! Радость… – выговорил Вышата и заплакал, словно от радости.
Лгал он худо, сбивался на каждом слове, но слезы-то настоящие по щекам текли – поверил мальчишке Староста, принял в свою родню. Не сразу, правда, поверил – сперва серебром к груди его приложился. Вышата не дрогнул, спокойно серебряный кружок на теле своем стерпел. Он-то не был оборотнем… Зорин, Староста терпилинский, успокоился – ко мне и не подошел даже. Пожалел, видать, кроху испуганную да беззащитную…
Как приживались мы с братом в чужом селе, как в силу входили – разве в том дело, да только немного лет прошло – стал Вышата крепким молодцем, Старостой за сына почитаемым. Да и меня боги красотой не обделили. Дивная она у меня была да дикая, как я сама. Стали парни на меня заглядываться, к Зорину в избу по делу и без дела ходить, но не хотела я их любви. Болело сердце ночами лунными не по милому-суженому, а по тиши лесной, где в шорохе каждом знакомца чуяла, да в запахах, будто в воде родниковой купалась…
– Не смей в лес ходить! – твердил Вышата. – Убьет он тебя, как мать нашу убил. Ты жить должна, как положено, человеком. И замуж, как все девки, выйти должна – хочешь ты того иль нет!
Смеялась я его словам – не верила, что стану в обнимку с кем-нибудь из парней знакомых спать, а брата все же слушалась, сдерживала порывы звериные, не глядела на луну, не ходила в глухомань лесную. Только к Горелому, как пепелище звать стали, бегала. Садилась там не остов избы родной и вспоминала голос материнский, сказы ее заветные.
Многое она сказывала, да мала моя память в те годы была – расплескала, растеряла все… Помнила лишь, что когда-то были в нашем роду люди, не оборотни, да случилось однажды, в века стародавние, к печищу нашему Болотову Змею сесть. Ладно бы, просто отдохнул он и дальше полетел, ан нет! Натура у Змея оказалась подлая да жадная – утянул он все стадо, что рядом с печищем паслось… Не ведаю уж в точности, как там дальше дело было, а знаю одно – озлились люди да снесли Змею головы его прожорливые. Жаль, в ярости не вспомнили о Болоте, который Змеев, будто детей своих, пестовал. А он явиться не замедлил. Гневный, темный пришел к печищу, словно туча грозовая. Людям смириться бы да в ноги сыну божьему кинуться, а они похватали оружие свое неказистое и на бой вышли. Болот, их завидя, ухмыльнулся и так сказал:
– Не буду я казнить вас. Сами вы участь свою выбрали. Не словом ссору решаете – дракой, будто не люди вы вовсе. А коли так, то и быть вам да потомкам вашим нелюдьми!
По его словам взметнулись огромной волной сразу оба озера, печище в объятиях державшие, и сорвали с берегов тех людей, что к воде ближе стояли.
– Были люди земные – станьте нежити водяные! – крикнул Болот.
По словам его обернулись люди, водой унесенные, кто кем – кто Сомом-перевертышем, кто Водянником длиннобородым, кто Ичетиком-малолеткой, кто Русалкой зеленовласой, а кто и Берегиней-красавицей… А оставшиеся с той поры стали чуять в себе зверя дикого. Днем тот зверь в теле человеческом мирно спал, а ночами из него выворачивался да на охоту бежал.
Мать сказывала, будто наши оборотни худа не творили, и отец о том же говорил, да трусливы люди, боятся всего, чего уразуметь не в силах. Исчезала скотина в соседнем печище – винили оборотней, ребенок в лесу пропадал диким зверям на расправу – опять оборотни виноваты были… Люди из печищ соседних уходить начали, в другие места подаваться, а те, что остались, воспылали яростью безрассудной – вот и сожгли избы наши. А в них спалили вперемешку и оборотней безвинных, и тех, что с ними вместе жили да не жаловались.
– Не держи зла на них, – просил Вышата. – Люди они – не более.
– Да не менее! – огрызалась я на уговоры его. Понимала – сам он дара оборотнического лишен, потому за людей и ратует, да только уразуметь не могла, почему мы, оборотни, мирно с людьми соседствовали, а они нас гнать да винить не переставали? Мы-то беды свои на их плечи не взваливали! Спорили мы с Вышатой, и чем дальше годы бежали, тем злее наши споры становились. Любил меня брат, и я его тоже, но не уживались вместе. Хотел он, Болоту наперекор, из меня простую бабу сделать, а я оттого лишь больше зверем себя чуяла. Он понять не мог – на своем настаивал, добра мне желая да смерть жуткую родичей наших помня. Для того и мужа мне сыскал, насильно за него отдал. Не то чтобы совсем насильно – уломал уговорами и посулами. Поверила я его речам – отказалась на миг от вольной половины своей. Отказалась и поплатилась за то. Утром увидала возле плеча своего, на ложе смятом, не мужа любимого – человечишку жалкого, глупого. Разозлилась так, что еле сдержалась, глотку ему не разодрала. Погано было и вспоминать о ночи той, да муж не унимался, тянулся к телу моему, его отвергающему, будто мотылек к свету. Приставал без конца, руками лапал, где мог, слюни пускал и губами липкими пытался в мой, сжатый накрепко, рот тыкнуться.
Может, и притерпелась бы я когда-нибудь, но однажды, от ласк его постылых одурев, не выдержала, убежала туда, где вольно себя чуяла, – на печище горелое и нежданно тех встретила, кого уж и во снах видеть перестала.
Дело было вечером поздним, солнышко уже краем желтым за лес закатилось. Сидела я на полене, единственном от родного дома уцелевшем, слезы лила, как ВДРУГ услышала вой. Тихий, далекий… Сперва подумала – волки, и удивилась, страха не почуяв, а затем углядела вокруг точки яркие – глаза да кинулась к ним, мигом признав. Даже не поглядела, что не людьми явились мне родичи сожженные, а косматыми волками. Цеплялась руками за шерсть волчью жесткую, щекой о нее терлась, по именам родичей кликала. Только матери средь них не видела. И так захотелось мне о ней узнать, что потянулась душа из человеческого тела, вывернулась наизнанку серебристой шерстью, высунулась когтями крепкими. Почуяла я себя сильной, свободной, смешными показались страхи мои да напасти. Прыгнула повыше, новое тело опробуя, и засмеялась-завыла радостно. Родичи мою песню подхватили, и услышала в их голосах все, о чем спросить желала.
Пришли они с кромки, где волками жили теперь. Была у них там стая своя, да и вожак свой, только матери моей средь них не оказалось.
– Она с отцом твоим один путь избрала, по нему идет, – объяснял-плакал мне на ухо Ратмир, дружок мой давешний, с родителями вместе в избе сгоревший. – И тебе к нам хода нет, покуда смерть тебя не возьмет. Тогда лишь тело свое человечье навсегда сбросить сможешь…
Нравился мне Ратмир. Был он красив и умен – не чета мужу моему, заморышу. Сила вольная в каждом движении его пела. Иначе и быть не могло – Ратмир вожаком был, всю стаю водил за собой. Кабы была на то моя воля, век бы я с ним не разлучалась, но утро пришло, не спрашивая, и пропал Ратмир. А с ним вместе и родичи мои.
Очнулась я на полене, где слезы лила, огляделась да пошла домой, и веря в сон чудный, и не веря…
Повед в тот день не трогал меня, словно чуял – опасной я стала, злой, а Вышата в тихое местечко отозвал и пространный разговор повел. Что нельзя, мол, мне распускаться да половинке своей волчьей потакать.
Братом он мне был – чуял, случилось что-то, а что, не знал – беспокоился. Зря беспокоился – на другую ночь я, Поведа ублажив, скоренько в Горелое побежала. Хотелось сон свой проверить, а того пуще – на воле погулять, силу звериную в теле почуять. Волком обернулась даже легче, чем в прошлый раз, – едва Ратмира увидела да и перекинулась тут же. В ту ночь впервой и на охоту лосиную с ним сходила, вкус крови живой поняла. Сладкий вкус, ни с чем не сравнимый…
Утром долго от малейшего пятнышка кровяного в Карабоже отмывалась. Боялась, заметят люди, убьют. Хотела я умереть, к своим прибиться, да и не хотела тоже. Рвалась душа, знала, коли умру – стану волком, уйду со стаей всей на кромку неведомую, а тело человечье крепко ее держало, боли и смерти страшилось… Вышата сразу все понял, хоть и не приметил на мне крови чужой.
– Все! – сказал. – Буду запирать тебя!
Не стал бы он Старостой терпилинским, коли от слова своего отказывался бы. Хитро сделал – чтоб пересудов лишних не порождать, отозвал потихоньку мужа моего да сочинил ему историю о полюбовнике неведомом, с коим прошлой ночью меня заметил.
Повед – дурак, его любой провести может. Поверил он Вышате, принялся следить за мной. Но что его глаза слепые человеческие против моего чутья волчьего? Я не видела Ратмира, да каждой ночью голос его слышала. Пел он мне песни, людям не понятные, звал горестно. От отчаяния места я не могла себе сыскать и однажды, во сне, завыла по-волчьи, ответила зову далекому. Повед вскочил, будто кипятком ошпаренный, вылупил на меня глаза осоловевшие:
– Ты… Ты…
Хотела уж было признаться ему во всем и уйти из Терпилиц навек, но услышала далекий Ратмиров голос.
– Не надо… – просил он меня. – Не надо… Убьют тебя. Так убьют, что не сможешь к нам попасть… Терпи, как я терплю…
Ратмир для меня жизнью был – как смела его ослушаться? Поведу руку на грудь положила, вгляделась глазами бесстыжими в его лицо исполошное:
– Боюсь я волков до смерти, сам знаешь – они меня малолеткой к себе утянули. Бывает, пугаюсь так, что и во сне вижу их. Вот и кричу по-ихнему – отгоняю, как умею, сны жуткие!
– Правильно, – сказал Ратмир, а Повед успокоился, потянулся ко мне губами пухлыми:
– И впрямь, что-то много их развелось нынче! Да со мной не бойся ничего…
Он, глупец, и впрямь думал, что меня защитить сумеет, – обнимал бережно слабыми руками, тискал, глаза закрывая и в истоме нежной постанывая. Смешон да хил был, как никогда, но я стерпела.
Не зря стерпела – с той ночи перестал он за мной следить. Да и я обманывать научилась. Сам Вышата порой в ложь мою верил. А ложь проста была – принялась я с прочими бабами по ягоды ходить, за прялкой сидеть, о мужиках разговоры вести нудные да глупые. Вид делала, будто смирилась со своей участью, и никто не знал, как ночами дивными, под храп Поведов, слышу я голос милый, зовущий и отвечаю на него, рта не раскрывая…
А потом случилось странное – пропал Ратмир. На клики мои не отзывался, не пел ночами, не плакал, обо мне тоскуя. Я мужа умастила, собралась за ягодами как бы, а сама тайной тропой побежала в Горелое. Металась там средь головешек пустых, умоляла вернуть мне любимого, но молчало печище, словно все, что случилось со мной, сон, не более… А коли так, не хотела я жить да мучаться. Переборола в себе страх телесный, вдохнула поглубже и, с мыслью о Ратмире, в Русалочье пошла.
Мыслила – утону-умру, на кромку попаду, а там уж сыщу его, коли есть он, не примерещился…
Не вышло мне умереть – вытолкнула вода озерная на берег, засмеялась голосами девичьими:
– Погоди, сестрица! Увел Ратмир стаю за кровью людской.
– Как людской?! – охнула. – Мать сказывала – не делают наши оборотни людям зла!
Заблестела вода искрами, заколыхалась, руки серебристые к небу вздымая:
– Верно… Да за весь год надобно нам, водяным, для жизни своей одно тело человечье, а им, оборотням – кровь человека одного. Коли оборотень той крови раз в год вкусит – жить будет, а коли нет – за кромку уйдет. Напьются они и вернуться! Тебе их ждать след, а не к нам идти. Лесная ты – не водяная!
Успокоила меня вода, утешила. Вернулась в печище, с горем смирившись. Даже Вышата заметил, как дружелюбна и тиха стала…
Ратмир и впрямь вернулся. Позвал меня, едва ночь занялась. Я, голос его заслышав, от мужа злосчастного вывернулась, побежала к Горелому, по дороге волком перекинулась.
Ратмир меня на берегу Карабожи ждал. Его углядев, взвыла я истошно, лап под собой не чуя, кинулась к нему, прижалась всем телом… Изменился мой Ратмир – глаза у него светом ярким не сияли уже, шерсть густая в крови запеклась, лапа раненая по земле волочилась.
Он морду мне на плечо положил, вздохнул устало:
– Уйду я скоро. Навсегда уйду…
И, вопросов моих не дожидаясь, продолжил:
– Пятеро нас осталось. Попали мы в западню… Я в нее привел! Я!
Да завыл тоскливо так, что сама я невольно морду к луне задрала и застонала, боль с ним деля… А когда унялась она, рассказал Ратмир о коварной ловушке, людьми подстроенной, и о гибели тех, кого столько лет за собой водил. А еще поведал, что коли не доведется ему крови человечьей в три последних дня вкусить, то и он меня покинет…
Шла я от него поутру – шаталась от горя и отчаяния. А в печище новость узнала: явились к нам гости нежданные – люди болотные. Повед так им рад был, что даже не расспрашивал меня, где была да что делала.
Чтоб тоску унять, пошла и я в горницу Вышатину – глянуть на незнакомцев. Узрела и вмиг почуяла – их кровь Ратмира моего спасет! Чья еще кровь зверя веселит пуще, чем охотницкая? А средь пришлых были могучие охотники. Я их сразу приметила, одного не ведала – как в Горелое их заманить.
Замысел у меня сам родился, когда усмотрела средь пришлых молодого да статного парня, что осоловевшими от вина глазами на меня поглядывал. Честь людская для волчицы – звук пустой. У волков своя честь и верность, куда как проще да строже человеческой, есть. Паренька болотного в постель заманить легко удалось, а дальше все как по маслу пошло. Обнаружили нас поутру, крик подняли, убить грозились пришлых всех, да я Вышату знала – не позволит он гостей насмерть забить. Он и не позволил, вывел их на дорогу. Особой смекалки не надобно, чтоб людей испуганных в ловушку затянуть. Да и Повед, с глупой своей местью, сам того не ведая, мне помог – погоню снарядил.
Потешны оказались эти болотники – с виду суровые, а нутром – дети наивные. Кабы не Ратмирова беда, не обидела б я таких, а теперь чуяла, как топают они за спиной, и об одном думала: лишь бы завести их в печище, лишь бы помочь Ратмиру выжить и выправиться!
Кликала любимого мыслью, звала на кровь свежую, жизнь продлевающую. Сначала молчал он – испугалась даже, что зазря людей в Горелое веду, – а потом отозвался тихим стоном, согласился дар мой принять. Кабы видел мужиков этих молчаливых да крепких, ни за что не разрешил бы мне шею свою подставлять, а не видя, думал, верно, что легко стая с ними справится. Да я решила уже – не придется ему силы свои, что и так на исходе, тратить – пусть умру я, лишь бы он жил! Я для него одного из пришлых загрызу… Я, сама…
А болотники позади покорно плелись, перекликались негромко, своей судьбы не ведая. Да и кто ее ведает, судьбу-то? Ни людям она недоступна, ни незнатям…
ХИТРЕЦ
Проводница мне наша не нравилась, да и место, куда она вела, тоже сердце не радовало.
– Не брюзжи. – одергивал меня Славен, едва я речь о том заводил, и добавлял: – Благодарить нам ее следует. Спасла от драки бесполезной и гибели бесславной.
Я глядел на Миланью, на шаг ее легкий, пружинистый, на глаза дикие и чуял неладное, хоть слова-то верные Славен говорил – спасла она нас. Ему тех слов для покоя хватало, а у меня на душе вопросы кошками скреблись. Спасла нас Миланья, но чего ради? Бегун ей так по нраву пришелся? А чего же теперь и не глядела на него, бежала вперед, будто на пожар спешила? Да и не походила она на вертихвостку пустую. Нет, для нее наш Бегун – малолеток сопливый. Ей муж нужен сильный, неукротимый, будто ветер вольный, а не певун сладкоголосый с глазами цвета небесного…
– Вот и пришли… – Миланья облегченно выдохнула, будто сняла с души тяжесть неведомую, указала рукой на голую, черную пустошь, меж двух озер распростертую.
Не ведал я, когда печище сие сожгли, но до сей поры тянуло с пепелища гарью. И трава на останках обугленных не росла. Худое было место, мертвое. Смотрели избы выжженные темными провалами, с рухнувших в земляные ямы крыш бревна обгорелые скатились. Ступить страшно было на почву черную. Казалось, таит она в себе скрытый огонь, неосторожных путников дожидается. Кто бы ни сказал первым, что худое это печище, а только прав он был. Плоше места мне видеть не приходилось…
– Поторопиться надобно. – Миланья вскинула голову, в небо вглядываясь, поправила плат цветной. – Закат уж скоро.
Куда ж это она спешит так? Погони за нами не слыхать, а Горелое – вот оно, рукой подать. Куда торопиться?
Она поймала мой недоверчивый взгляд, оскалилась хищной улыбкой:
– Чего страшишься, старик? Меня иль места обгорелого?
– И того и другого, – буркнул, глаз от земли не поднимая.
Она расхохоталась, махнула рукой:
– Не бойся! Уж кого-кого, а тебя я точно не трону! Мне помоложе да повиднее нравятся!
Лис прыснул в кулак, и Медведь улыбки не сдержал, а Славен лишь головой качнул. И нравилась, и претила ему вольная Миланьина смелость… А мне в словах ее жуткий намек почудился – обдало тело холодом, побежали мурашки от пят до самой маковки.
– Я в Горелое не пойду! – заявил вдруг, сам себе не веря. – Хоть волоком тяните!
– Нельзя же столь трусливым быть. – Славен ко мне склонился, положил на плечи горячие ладони, улыбнулся ободряюще. – Не стыди меня перед людьми. Род наш болотницкий пред бабой не позорь…
Ах, Славен, Славен… Что я мог сказать ему? Разве понял бы сын Старейшины мои опасения, разве не засмеялся бы, услышав вопросы странные, те, что меня всю дорогу мучили?
Пугала меня баба эта. Как сыскала она нас, как догнала, коли мужи здоровенные, в погоню за нами потекшие, того сделать не сумели? Тропкой тайной добежала? Так это она говорит, а на деле тропкой иль дорогой, да другая давно бы уж стенать и на боль в ногах жаловаться принялась, а у этой шаг скользящий, легкий остался, будто едва из дому вышла… И жалоб от нее не слышалось…
– Не пойду! – Я в землю уставился, затылком взгляд его обвиняющий чувствуя.
– Хитрец, что с тобой? – Редко доводилось мне в голосе Славена ласку слышать, а коли слышал, не мог равнодушным оставаться. Вот и теперь не удержался, поднял голову, столкнулся с глазами серыми, настороженными. Смотрел на меня Славен, ответа ждал. А Миланья возле его плеча стояла. Губу закусив, переводила взгляд с него на меня, переминалась нервно с ноги на ногу. Под ее взглядом пристальным, со звериным схожим, я только и сумел выдавить:
– Там зло…
– Я и то не боюсь! – презрительно плюнула она и к Славену обернулась: – Оставайтесь здесь, коли в жилах ваших не кровь горячая, а водица болотная. Тоже мне – вой!
И пошла, бедрами покачивая, к пепелищу. Славена ее слова зацепили – на меня озлился:
– Иль ты с нами идешь, иль сиди здесь сиднем, гляди на нас издали!
Я по лицу его понял – ничем не остановить его теперь. Ни уговорами, ни речами разумными, ни упрямством молчаливым…
А коли останусь я здесь и со стороны на Горелое поглядывать буду? Вон оно, будто на ладони, за краем озерным лежит… Может со стороны-то и увижу опасность, коли появится она? Ну, а коли нет, переночую в одиночестве – невелика беда!
– Я здесь останусь, – сказал решительно, сбросил на землю мешок, отвернулся от родичей поджидающих.
Славен хмыкнул коротко, пошел прочь, а Медведь руку на плечо мне положил и вымолвил негромко:
– Ежели почуешь неладное, кликни погромче – прибежим тут же. Да огонь разведи – я волков чую. Хотя летом они для человека не опасные…
– Ладно, – отмахнулся я небрежно да попросил: – Худо на сердце что-то. Пригляди за Славеном…
Он ухмыльнулся, забросил мешок на спину и зашагал следом за остальными.
А я остался. Спины родичей взором печальным проводил, в теплую шкуру дорожную потеплее укутался и, огня не разводя, у самого берега уселся – за Горелым наблюдать, беду подстерегать.
Фигурки человечьи, в рубахах светлых, на выжженной земле хорошо видны были – неспешно двигались пятнами белыми, будто облака по небу вечернему. Провела их Миланья в самую середку печища. Темнота вечерняя сумраком укутала их ненадолго, а затем вспыхнул ярко костер, озарил берег мертвый и людей, на нем притулившихся. Хотелось подойти к ним, но вспоминал о службе своей добровольной – останавливался.
Чтоб отвлечься и обогреться немного, принялся по берегу взад-вперед выхаживать да припоминать все, что о здешних местах слышать доводилось, – сказы старинные, были, на небыль похожие… Немногое вспомнить довелось, а покуда вспоминал, надвинулась ночь, прикрыла землю усталую темным пологом. Луна тихонько из-за облачной пелены выползла, нарисовала на озерной глади чистую, ясную дорогу. Протянулась полоса светлая от меня до самого костра, возле которого тени людские скучились. Встать бы мне на нее да пойти по воде, будто посуху. А почему нет? Говорят же, что ведома знахарям трава редкая, коей можно ноги натереть да через море перейти, не замочившись…
– Глупости…
Сам сказал иль зазвенел из глуби озерной голос нежный и манящий? Может, Берегиня-краса со мной речи повела?
Хороша ночь для видений призрачных. Верно, в темноте ее и живет мир загадочный, заветный, лишь детям да мечтам доступный?
– Как приятно…
Вспыхнула дорожка лунная голубым огнем, расплескалась бликами по всему озеру, озарила темноту водную. Повлекло взгляд к огням, по воде танцующим, причудился в плеске озерном голос девичий. Да явно так, что спросил шепотом:
– Кто здесь?
– Я..
Чудны огоньки ночные, даже корягу, из омута торчащую, в живое создание превратили.
А коли поверить им и увидеть вместо палки гнилой девушку прекрасную, по колени в воду спустившуюся? Да нет, не девушку – звезду небесную, ненароком в озеро упавшую. А может, это и впрямь – она? Лишь она так хрупка да нежна быть может, лишь у нее глаза моей болью светятся и все мои страхи прочь гонят…
– Как приятно, – зашептала она, – разговаривать с кем-то из вашего мира. Почти все разучились разговаривать.
Сломанным бутоном склонилось к тонкой шее бледное лицо, заструились по воде волосы, с лунным светом схожие.
– Теперь девушки только поют. Поют… Мерещился мне стан тонкий в озерном мерцании, слышался голос тихий в водяном плеске…
– Кто ты?
Зачем спрашивал я у звезды имя? Зачем у мечты его выпытывал? Неужто мало было глядеть на нее, видеть руки белые, к округлой груди прижатые, глаза печальные, губы нежные? Приоткрылись они удивленно, но я уж сам опомнился, перебил, испугавшись, что ускользнет видение волшебное:
– Нет! Не говори! Не надо!
Улыбка тронула ее губы, заплескалась в чистой озерной синеве.
– Теперь мне будет с кем разговаривать. Ты ведь пойдешь со мной, правда? Ты не оставишь меня?
– Я не могу…
– Как жаль… – По щеке ее то ли слеза скатилась, то ли капля воды озерной. А может, рыба серебристая в лунном свете по воде хвостом легким плеснула?
Видел ли я мечты свои в ворожбе ночной, иль наяву стояла у берега, осокой заросшего, красавица Берегиня?
– Чего тебе жаль, дитя?
Разве о том хотел спрашивать ее? Да и хотел ли спрашивать? У грезы не спрашивают – наслаждаются мигом каждым, который она подарить соблаговолит…
– Дитя?! – Рассыпались по воде крупинки смеха, подернули гладь озерную мелкой рябью, но через мгновение успокоилась вода, вновь загрустила-запечалилась, тоску мира всего на себя приняв. – Ты любишь меня, не правда ли?
Люблю?! Нет, не любил я ее – жил ею, дышал ее. Как любить ту, что сам создал, ту, с кем во сне даже не расставался, ту, что с рождения самого внутри меня незримо жила и вдруг вырвалась на свободу, облеклась в кокон света лунного, заговорила плеском волн озерных?
– Нет! – воскликнул пылко. – Не люблю… То есть…
И осекся, понимая, что сказал не то совсем и не так…
Она опять улыбнулась – заплясали по лунной дорожке золотые искры, засияли, празднуя радость нежданную.
– Не брюзжи. – одергивал меня Славен, едва я речь о том заводил, и добавлял: – Благодарить нам ее следует. Спасла от драки бесполезной и гибели бесславной.
Я глядел на Миланью, на шаг ее легкий, пружинистый, на глаза дикие и чуял неладное, хоть слова-то верные Славен говорил – спасла она нас. Ему тех слов для покоя хватало, а у меня на душе вопросы кошками скреблись. Спасла нас Миланья, но чего ради? Бегун ей так по нраву пришелся? А чего же теперь и не глядела на него, бежала вперед, будто на пожар спешила? Да и не походила она на вертихвостку пустую. Нет, для нее наш Бегун – малолеток сопливый. Ей муж нужен сильный, неукротимый, будто ветер вольный, а не певун сладкоголосый с глазами цвета небесного…
– Вот и пришли… – Миланья облегченно выдохнула, будто сняла с души тяжесть неведомую, указала рукой на голую, черную пустошь, меж двух озер распростертую.
Не ведал я, когда печище сие сожгли, но до сей поры тянуло с пепелища гарью. И трава на останках обугленных не росла. Худое было место, мертвое. Смотрели избы выжженные темными провалами, с рухнувших в земляные ямы крыш бревна обгорелые скатились. Ступить страшно было на почву черную. Казалось, таит она в себе скрытый огонь, неосторожных путников дожидается. Кто бы ни сказал первым, что худое это печище, а только прав он был. Плоше места мне видеть не приходилось…
– Поторопиться надобно. – Миланья вскинула голову, в небо вглядываясь, поправила плат цветной. – Закат уж скоро.
Куда ж это она спешит так? Погони за нами не слыхать, а Горелое – вот оно, рукой подать. Куда торопиться?
Она поймала мой недоверчивый взгляд, оскалилась хищной улыбкой:
– Чего страшишься, старик? Меня иль места обгорелого?
– И того и другого, – буркнул, глаз от земли не поднимая.
Она расхохоталась, махнула рукой:
– Не бойся! Уж кого-кого, а тебя я точно не трону! Мне помоложе да повиднее нравятся!
Лис прыснул в кулак, и Медведь улыбки не сдержал, а Славен лишь головой качнул. И нравилась, и претила ему вольная Миланьина смелость… А мне в словах ее жуткий намек почудился – обдало тело холодом, побежали мурашки от пят до самой маковки.
– Я в Горелое не пойду! – заявил вдруг, сам себе не веря. – Хоть волоком тяните!
– Нельзя же столь трусливым быть. – Славен ко мне склонился, положил на плечи горячие ладони, улыбнулся ободряюще. – Не стыди меня перед людьми. Род наш болотницкий пред бабой не позорь…
Ах, Славен, Славен… Что я мог сказать ему? Разве понял бы сын Старейшины мои опасения, разве не засмеялся бы, услышав вопросы странные, те, что меня всю дорогу мучили?
Пугала меня баба эта. Как сыскала она нас, как догнала, коли мужи здоровенные, в погоню за нами потекшие, того сделать не сумели? Тропкой тайной добежала? Так это она говорит, а на деле тропкой иль дорогой, да другая давно бы уж стенать и на боль в ногах жаловаться принялась, а у этой шаг скользящий, легкий остался, будто едва из дому вышла… И жалоб от нее не слышалось…
– Не пойду! – Я в землю уставился, затылком взгляд его обвиняющий чувствуя.
– Хитрец, что с тобой? – Редко доводилось мне в голосе Славена ласку слышать, а коли слышал, не мог равнодушным оставаться. Вот и теперь не удержался, поднял голову, столкнулся с глазами серыми, настороженными. Смотрел на меня Славен, ответа ждал. А Миланья возле его плеча стояла. Губу закусив, переводила взгляд с него на меня, переминалась нервно с ноги на ногу. Под ее взглядом пристальным, со звериным схожим, я только и сумел выдавить:
– Там зло…
– Я и то не боюсь! – презрительно плюнула она и к Славену обернулась: – Оставайтесь здесь, коли в жилах ваших не кровь горячая, а водица болотная. Тоже мне – вой!
И пошла, бедрами покачивая, к пепелищу. Славена ее слова зацепили – на меня озлился:
– Иль ты с нами идешь, иль сиди здесь сиднем, гляди на нас издали!
Я по лицу его понял – ничем не остановить его теперь. Ни уговорами, ни речами разумными, ни упрямством молчаливым…
А коли останусь я здесь и со стороны на Горелое поглядывать буду? Вон оно, будто на ладони, за краем озерным лежит… Может со стороны-то и увижу опасность, коли появится она? Ну, а коли нет, переночую в одиночестве – невелика беда!
– Я здесь останусь, – сказал решительно, сбросил на землю мешок, отвернулся от родичей поджидающих.
Славен хмыкнул коротко, пошел прочь, а Медведь руку на плечо мне положил и вымолвил негромко:
– Ежели почуешь неладное, кликни погромче – прибежим тут же. Да огонь разведи – я волков чую. Хотя летом они для человека не опасные…
– Ладно, – отмахнулся я небрежно да попросил: – Худо на сердце что-то. Пригляди за Славеном…
Он ухмыльнулся, забросил мешок на спину и зашагал следом за остальными.
А я остался. Спины родичей взором печальным проводил, в теплую шкуру дорожную потеплее укутался и, огня не разводя, у самого берега уселся – за Горелым наблюдать, беду подстерегать.
Фигурки человечьи, в рубахах светлых, на выжженной земле хорошо видны были – неспешно двигались пятнами белыми, будто облака по небу вечернему. Провела их Миланья в самую середку печища. Темнота вечерняя сумраком укутала их ненадолго, а затем вспыхнул ярко костер, озарил берег мертвый и людей, на нем притулившихся. Хотелось подойти к ним, но вспоминал о службе своей добровольной – останавливался.
Чтоб отвлечься и обогреться немного, принялся по берегу взад-вперед выхаживать да припоминать все, что о здешних местах слышать доводилось, – сказы старинные, были, на небыль похожие… Немногое вспомнить довелось, а покуда вспоминал, надвинулась ночь, прикрыла землю усталую темным пологом. Луна тихонько из-за облачной пелены выползла, нарисовала на озерной глади чистую, ясную дорогу. Протянулась полоса светлая от меня до самого костра, возле которого тени людские скучились. Встать бы мне на нее да пойти по воде, будто посуху. А почему нет? Говорят же, что ведома знахарям трава редкая, коей можно ноги натереть да через море перейти, не замочившись…
– Глупости…
Сам сказал иль зазвенел из глуби озерной голос нежный и манящий? Может, Берегиня-краса со мной речи повела?
Хороша ночь для видений призрачных. Верно, в темноте ее и живет мир загадочный, заветный, лишь детям да мечтам доступный?
– Как приятно…
Вспыхнула дорожка лунная голубым огнем, расплескалась бликами по всему озеру, озарила темноту водную. Повлекло взгляд к огням, по воде танцующим, причудился в плеске озерном голос девичий. Да явно так, что спросил шепотом:
– Кто здесь?
– Я..
Чудны огоньки ночные, даже корягу, из омута торчащую, в живое создание превратили.
А коли поверить им и увидеть вместо палки гнилой девушку прекрасную, по колени в воду спустившуюся? Да нет, не девушку – звезду небесную, ненароком в озеро упавшую. А может, это и впрямь – она? Лишь она так хрупка да нежна быть может, лишь у нее глаза моей болью светятся и все мои страхи прочь гонят…
– Как приятно, – зашептала она, – разговаривать с кем-то из вашего мира. Почти все разучились разговаривать.
Сломанным бутоном склонилось к тонкой шее бледное лицо, заструились по воде волосы, с лунным светом схожие.
– Теперь девушки только поют. Поют… Мерещился мне стан тонкий в озерном мерцании, слышался голос тихий в водяном плеске…
– Кто ты?
Зачем спрашивал я у звезды имя? Зачем у мечты его выпытывал? Неужто мало было глядеть на нее, видеть руки белые, к округлой груди прижатые, глаза печальные, губы нежные? Приоткрылись они удивленно, но я уж сам опомнился, перебил, испугавшись, что ускользнет видение волшебное:
– Нет! Не говори! Не надо!
Улыбка тронула ее губы, заплескалась в чистой озерной синеве.
– Теперь мне будет с кем разговаривать. Ты ведь пойдешь со мной, правда? Ты не оставишь меня?
– Я не могу…
– Как жаль… – По щеке ее то ли слеза скатилась, то ли капля воды озерной. А может, рыба серебристая в лунном свете по воде хвостом легким плеснула?
Видел ли я мечты свои в ворожбе ночной, иль наяву стояла у берега, осокой заросшего, красавица Берегиня?
– Чего тебе жаль, дитя?
Разве о том хотел спрашивать ее? Да и хотел ли спрашивать? У грезы не спрашивают – наслаждаются мигом каждым, который она подарить соблаговолит…
– Дитя?! – Рассыпались по воде крупинки смеха, подернули гладь озерную мелкой рябью, но через мгновение успокоилась вода, вновь загрустила-запечалилась, тоску мира всего на себя приняв. – Ты любишь меня, не правда ли?
Люблю?! Нет, не любил я ее – жил ею, дышал ее. Как любить ту, что сам создал, ту, с кем во сне даже не расставался, ту, что с рождения самого внутри меня незримо жила и вдруг вырвалась на свободу, облеклась в кокон света лунного, заговорила плеском волн озерных?
– Нет! – воскликнул пылко. – Не люблю… То есть…
И осекся, понимая, что сказал не то совсем и не так…
Она опять улыбнулась – заплясали по лунной дорожке золотые искры, засияли, празднуя радость нежданную.