оборотов, длиной каждый от пяти до семи шагов, после чего должен был с болью
закрыть глаза, -- так сверкал этот великолепный трос, чистый, как утренний
свет, с жаркими бесцветными точками по месту игры лучей. Казалось, дымится
бархат, не вынося ослепительного горения. В ту же минуту тонкий звон начался
в ушах, назойливый, как пение комара, и я догадался, что это -- золото,
чистое золото, брошенное к столбу женщины с завязанными глазами.
-- Вот она, -- сказал Ганувер, засовывая руки в карманы и толкая носком
тяжело отодвинувшееся двойное кольцо. -- Сто сорок лет под водой. Ни
ржавчины, ни ракушек, как и должно быть. Пирон был затейливый буканьер.
Говорят, что он возил с собой поэта Касторуччио, чтобы тот описывал стихами
все битвы и попойки; ну, и красавиц, разумеется, когда они попадались. Эту
цепь он выковывал в 1777 году, за пять лет перед тем, как его повесили. На
одном из колец, как видите, сохранилась надпись: "6 апреля 1777 года, волей
Иеронима Пирона".
Дигэ что-то сказала. Я слышал ее слова, но не понял. Это была строка
или отрывок стихотворения.
-- Да, -- объяснил Ганувер, -- я был, конечно, беден. Я давно слышал
рассказ, как Пирон отрубил эту золотую цепь вместе с якорем, чтобы удрать от
английских судов, настигших его внезапно. Вот и следы, -- видите, здесь
рубили, -- он присел на корточки и поднял конец цепи, показывая разрубленное
звено -- Случай или судьба, как хотите, заставили меня купаться очень
недалеко отсюда, рано утром. Я шел по колено в воде, все дальше от берега,
на глубину и споткнулся, задев что-то твердое большим пальцем ноги. Я
наклонился и вытащил из песка, подняв муть, эту сияющую тяжеловесную цепь до
половины груди, но, обессилев, упал вместе с ней. Одна только гагара,
покачиваясь в зыби, смотрела на меня черным глазом, думая, может быть, что я
поймал рыбину. Я был блаженно пьян. Я снова зарыл цепь в песок и приметил
место, выложив на берегу ряд камней, по касательной моему открытию линии, а
потом перенес находку к себе, работая пять ночей.
-- Один?! Какая сила нужна!
-- Нет, вдвоем, -- сказал Ганувер, помолчав. -- Мы распиливали ее на
куски по мере того, как вытягивали, обыкновенной ручной пилой. Да, руки
долго болели. Затем переносили в ведрах, сверху присыпав ракушками. Длилось
это пять ночей, и я не спал эти пять ночей, пока не разыскал человека
настолько богатого и надежного, чтобы взять весь золотой груз в заклад, не
проболтавшись при этом. Я хотел сохранить ее. Моя... Мой компаньон по
перетаскиванию танцевал ночью, на берегу, при лунном."
Он замолчал. Хорошая, задумчивая улыбка высекла свет в его расстроенном
лице, и он стер ее, проведя от лба вниз ладонью.
Дигэ смотрела на Ганувера молча, прикусив губу. Она была очень бледна
и, опустив взгляд к цепи, казалось, отсутствовала, так не к разговору
выглядело ее лицо, похожее на лицо слепой, хотя глаза отбрасывали тысячи
мыслей.
-- Ваш ... компаньон, -- сказала она очень медленно, -- оставил всю
цепь вам?
Ганувер поднял конец цепи так высоко и с такой силой, какую трудно было
предположить в нем, затем опустил.
Трос грохнулся тяжелой струей.
-- Я не забывал о нем. Он умер, -- сказал Ганувер, -- это произошло
неожиданно. Впрочем, у него был странный характер. Дальше было так. Я
поручил верному человеку распоряжаться как он хочет моими деньгами, чтоб
самому быть свободным. Через год он телеграфировал мне, что возросло до
пятнадцати миллионов. Я путешествовал в это время. Путешествуя в течение
трех лет, я получил несколько таких извещений. Этот человек пас мое стадо и
умножал его с такой удачей, что перевалило за пятьдесят. Он вывалял мое
золото, где хотел -- в нефти, каменном угле, биржевом поту, судостроении и
". я уже забыл, где. Я только получал телеграммы. Как это вам нравится?
-- Счастливая цепь, -- сказала Дигэ. нагибаясь и пробуя приподнять
конец троса, но едва пошевелила его. -- Не могу.
Она выпрямилась. Ганувер сказал: -- Никому не говорите о том, что
видели здесь. С тех пор как я выкупил ее и спаял, вы -- первая, которой
показываю. Теперь пойдем. Да, выйдем, и я закрою эту золотую змею.
Он повернулся, думая, что она идет, но, взглянув и уже отойдя, позвал
снова: -- Дигэ!
Она стояла, смотря на него пристально, но так рассеянно, что Ганувер с
недоумением опустил протянутую к ней руку. Вдруг она закрыла глаза, --
сделала усилие, но не двинулась. Из-под ее черных ресниц, поднявшихся
страшно тихо, дрожа и сверкая, выполз помраченный взгляд -- странный и
глухой блеск; только мгновение сиял он. Дигэ опустила голову, тронула глаза
рукой и, вздохнув, выпрямилась, пошла, но пошатнулась, и Ганувер поддержал
ее, вглядываясь с тревогой.
-- Что с вами? -- спросил он.
-- Ничего, так. Я... я представила трупы; людей, привязанных к цепи;
пленников, которых опускали на дно.
-- Это делал Морган, -- сказал Ганувер, -- Пирсон не был столь жесток,
и легенда рисует его скорее пьяницей-чудаком, чем драконом.
Они вышли, стена опустилась и стала на свое место, как если бы никогда
не была потревожена. Разговаривавшие ушли в ту же сторону, откуда явились.
Немедленно я вознамерился взглянуть им вслед, но... хотел ступить и не мог.
Ноги окоченели, не повиновались. Я как бы отсидел их в неудобном положении.
Вертясь на одной ноге, я поднял кое-как другую и переставил ее, она была
тяжела и опустилась как на подушку, без ощущения. Проволочив к ней вторую
ногу, я убедился, что могу идти так со скоростью десяти футов в минуту. В
глазах стоял золотой блеск, волнами поражая зрачки. Это состояние
околдованности длилось минуты три и исчезло так же внезапно, как появилось.
Тогда я понял, почему Дигэ закрыла глаза, и припомнил чей-то рассказ о
мелком чиновнике-французе в подвалах Национального банка, который, походив
среди груд золотых болванок, не мог никак уйти, пока ему не дали стакан
вина.
- Так вот что, -- бессмысленно твердил я, выйдя наконец из засады и
бродя по коридору. Теперь я видел, что был прав, пустившись делать открытия.
Женщина заберет Ганувера, и он на ней женится. Золотая цепь извивалась предо
мной, ползая по стенам, путалась в ногах. Надо узнать, где он купался, когда
нашел трос; кто знает -- не осталось ли там и на мою долю? Я вытащил свои
золотые монеты. Очень, очень мало! Моя голова кружилась. Я блуждал, с трудом
замечая, где, как поворачиваю, иногда словно проваливался, плохо сознавал, о
чем думаю, и шел, сам себе посторонний, уже устав надеяться, что наступит
конец этим скитаниям в тесноте, свете и тишине. Однако моя внутренняя
тревога была, надо думать, сильна, потому что сквозь бред усталости и
выжженного ею волнения я, остановясь, -- резко, как над пропастью,
представил, что я заперт и заблудился, а ночь длится. Не страх, но
совершенное отчаяние, полное бесконечного равнодушия к тому, что меня здесь
накроют, владело мной, когда, почти падая от изнурения, подкравшегося
всесильно, я остановился у тупика, похожего на все остальные, лег перед ним
и стал бить в стену ногами так, что эхо, завыв гулом, пошло грохотать по
всем пространствам, вверху и внизу.



    VII


Я не удивился, когда стена сошла со своего места и в яркой глубине
обширной, роскошной комнаты я увидел Попа, а за ним -- Дюрока в пестром
халате. Дюрок поднял, но тотчас опустил револьвер, и оба бросились ко мне,
втаскивая меня за руки, за ноги, так как я не мог встать. Я опустился на
стул, смеясь и изо всей силы хлопая себя по колену.
-- Я вам скажу, -- проговорил я, -- они женятся! Я видел! Та молодая
женщина и ваш хозяин. Он был подвыпивши. Ей-богу! Поцеловал руку. Честь
честью! Золотая цепь лежит там, за стеной, сорок поворотов через сорок
проходов. Я видел. Я попал в шкап и теперь судите, как хотите, но вам,
Дюрок, я буду верен и баста!
У самого своего лица я увидел стакан с вином. Стекло лязгало о зубы. Я
выпил вино, во тьме свалившегося на меня сна еще не успев разобрать, как
Дюрок сказал: -- Это ничего. Поп! Санди получил свою порцию; он утолил жажду
необычайного. Бесполезно говорить с ним теперь.
Казалось мне, когда я очнулся, что момент потери сознания был краток, и
шкипер немедленно стащит с меня куртку, чтоб холод заставил быстрее
вскочить. Однако не исчезло ничто за время сна. Дневной свет заглядывал в
щели гардин. Я лежал на софе. Попа не было. Дюрок ходил по ковру, нагнув
голову, и курил.
Открыв глаза и осознав отлетевшее, я снова закрыл их, придумывая, как
держаться, так как не знал, обдадут меня бранью или все благополучно сойдет.
Я понял все-таки, что лучшее -- быть самим собой. Я сел и сказал Дюроку в
спину: -- Я виноват.
-- Санди, -- сказал он, встрепенувшись и садясь рядом, -- виноват-то ты
виноват. Засыпая, ты бормотал о разговоре в библиотеке. Это для меня очень
важно, и я поэтому не сержусь. Но слушай: если так пойдет дальше, ты
действительно будешь все знать. Рассказывай, что было с тобой.
Я хотел встать, но Дюрок толкнул меня в лоб ладонью, и я опять сел.
Дикий сон клубился еще во мне. Он стягивал клещами суставы и выламывал скулы
зевотой; и сладость, не утоленная сладость мякла во всех членах. Поспешно
собрав мысли, а также закурив, что было моей утренней привычкой, я
рассказал, припомнив, как мог точнее, разговор Галуэя с Дигэ. Ни о чем
больше так не расспрашивал и не переспрашивал меня Дюрок, как об этом
разговоре.
-- Ты должен благодарить счастливый случай, который привел тебя сюда,
-- заметил он наконец, очень, по-видимому, озабоченный, -- впрочем, я вижу,
что тебе везет. Ты выспался?
Дюрок не расслышал моего ответа: задумавшись, он тревожно тер лоб;
потом встал, снова начал ходить. Каминные часы указывали семь с половиной.
Солнце резнуло накуренный воздух из-за гардины тонким лучом. Я сидел,
осматриваясь. Великолепие этой комнаты, с зеркалами в рамах слоновой кости,
мраморной облицовкой окон, резной, затейливой мебелью, цветной шелк, улыбки
красоты в сияющих золотом и голубой далью картинах, ноги Дюрока, ступающие
по мехам и коврам, - все это было чрезмерно для меня, оно утомляло. Лучше
всего дышалось бы мне теперь жмурясь под солнцем на острый морской блеск.
Все, на что я смотрел, восхищало, но было непривычно.
-- Мы поедем, Санди, -- сказал, перестав ходить, Дюрок, -- потом... но
что предисловие: хочешь отправиться в экспедицию?..
Думая, что он предлагает Африку или другое какое место, где приключения
неистощимы, как укусы комаров среди болот, я сказал со всей поспешностью: --
Да! Тысячу раз -- да! Клянусь шкурой леопарда, я буду всюду, где вы.
Говоря это, я вскочил. Может быть, он угадал, что я думаю, так как
устало рассмеялся.
-- Не так далеко, как ты, может быть, хочешь, но -- в "страну
человеческого сердца". В страну, где темно.
-- О, я не понимаю вас, -- сказал я, не отрываясь от его сжатого, как
тиски, рта, надменного и снисходительного, от серых резких глаз под суровым
лбом. -- Но мне, право, все равно, если это вам нужно.
-- Очень нужно, -- потому что мне кажется, -- ты можешь пригодиться, и
я уже вчера присматривался к тебе. Скажи мне, сколько времени надо плыть к
Сигнальному Пустырю?
Он спрашивал о предместье Лисса, называвшемся так со старинных времен,
когда города почти не было, а на каменных столбах мыса, окрещенного именем
"Сигнальный Пустырь", горели ночью смоляные бочки, зажигавшиеся с разрешения
колониальных отрядов, как знак, что суда могут войти в Сигнальную бухту.
Ныне Сигнальный Пустырь был довольно населенное место со своей таможней,
почтой и другими подобными учреждениями.
-- Думаю, -- сказал я, -- что полчаса будет достаточно, если ветер
хорош. Вы хотите ехать туда?
Он не ответил, вышел в соседнюю комнату и, провозясь там порядочно
времени, вернулся, одетый как прибрежный житель, так что от его светского
великолепия осталось одно лицо. На нем была кожаная куртка с двойными
обшлагами, красный жилет с зелеными стеклянными пуговицами, узкая
лакированная шляпа, напоминающая опрокинутый на сковороду котелок; вокруг
шеи -- клетчатый шарф, а на ногах -- поверх коричневых, верблюжьего сукна
брюк, -- мягкие сапоги с толстой подошвой. Люди в таких вот нарядах, как я
видел много раз, держат за жилетную пуговицу какого-нибудь раскрашенного
вином капитана, стоя под солнцем на набережной среди протянутых канатов и
рядов бочек, и рассказывают ему, какие есть выгодные предложения от фирмы
"Купи в долг" или "Застрахуй без нужды". Пока я дивился на него, не смея,
конечно, улыбнуться или отпустить замечание, Дюрок подошел к стене между
окон и потянул висячий шнурок. Часть стены тотчас вывалилась полукругом,
образовав полку с углублением за ней, где вспыхнул свет; за стеной стало
жужжать, и я не успел толком сообразить, что произошло, как вровень с
упавшей полкой поднялся из стены род стола, на котором были чашки, кофейник
с горящей под ним спиртовой лампочкой, булки, масло, сухари и закуски из
рыбы и мяса, приготовленные, должно быть, руками кухонного волшебного духа,
-- столько поджаристости, масла, шипенья и аромата я ощутил среди белых
блюд, украшенных рисунком зеленоватых цветов. Сахарница напоминала
серебряное пирожное. Ложки, щипцы для сахара, салфетки в эмалированных
кольцах и покрытый золотым плетеньем из мельчайших виноградных листьев
карминовый графин с коньяком -- все явилось, как солнце из туч. Дюрок стал
переносить посланное магическими существами на большой стол, говоря: --
Здесь можно обойтись без прислуги. Как видишь, наш хозяин устроился довольно
затейливо, а в данном случае просто остроумно. Но поторопимся.
Видя, как он быстро и ловко ест, наливая себе и мне из трепещущего по
скатерти розовыми зайчиками графина, я сбился в темпе, стал ежеминутно
ронять то нож, то вилку; одно время стеснение едва не замучило меня, но
аппетит превозмог, и я управился с едой очень быстро, применив ту уловку,
что я будто бы тороплюсь больше Дюрока. Как только я перестал обращать
внимание на свои движения, дело пошло как нельзя лучше, я хватал, жевал,
глотал, отбрасывал, запивал и остался очень доволен собой. Жуя, я не
переставал обдумывать одну штуку, которую не решался сказать, но сказать
очень хотел и, может быть, не сказал бы, но Дюрок заметил мой упорный
взгляд.
-- В чем дело? -- сказал он рассеянно, далекий от меня, где-то в своих
горных вершинах.
-- Кто вы такой? -- спросил я и про себя ахнул. "Сорвалось-таки! --
подумал я с горечью. -- Теперь держись, Санди!"
-- Я?! -- сказал Дюрок с величайшим изумлением, устремив на меня взгляд
серый как сталь. Он расхохотался и, видя, что я оцепенел, прибавил: --
Ничего, ничего! Однако я хочу посмотреть, как ты задашь такой же вопрос
Эстампу. Я отвечу твоему простосердечию. Я -- шахматный игрок.
О шахматах я имел смутное представление, но поневоле удовлетворился
этим ответом, смешав в уме шашечную доску с игральными костями и картами.
"Одним словом -- игрок!" -- подумал я, ничуть не разочаровавшись ответом, а,
напротив, укрепив свое восхищение. Игрок -- значит молодчинище, хват,
рисковый человек. Но, будучи поощрен, я вознамерился спросить что-то еще,
как портьера откинулась, и вошел Поп.
-- Герои спят, -- сказал он хрипло; был утомлен с бледным, бессонным
лицом и тотчас тревожно уставился на меня. -- Вторые лица все на ногах.
Сейчас придет Эстамп. Держу пари, что он отправится с вами. Ну, Санди, ты
отколол штуку, и твое счастье, что тебя не заметили в тех местах. Ганувер
мог тебя просто убить. Боже сохрани тебя болтать обо всем этом! Будь на
нашей стороне, но молчи, раз уж попал в эту историю. Так что же было с тобой
вчера?
Я опять рассказал о разговоре в библиотеке, о лифте, аквариуме и
золотой цепи.
-- Ну, вот видите! -- сказал Поп Дюроку. -- Человек с отчаяния способен
на все. Как раз третьего дня он сказал при мне этой самой Дигэ: "Если все
пойдет в том порядке, как идет сейчас, я буду вас просить сыграть самую
эффектную роль". Ясно, о чем речь. Все глаза будут обращены на нее, и она
своей автоматической, узкой рукой соединит ток.
-- Так. Пусть соединит! -- сказал Дюрок. -- Хотя... да, я понимаю вас.
-- Конечно! -- горячо подхватил Поп. -- Я положительно не видел такого
человека, который так верил бы, был бы так убежден. Посмотрите на него,
когда он один. Жутко станет. Санди, отправляйтесь к себе. Впрочем, вы опять
запутаетесь.
-- Оставьте его, -- сказал Дюрок, -- он будет нужен.
-- Не много ли? -- Поп стал водить глазами от меня к Дюроку и обратно.
-- Впрочем, как знаете.
-- Что за советы без меня? -- сказал, появляясь, сверкающий чистотой
Эстамп. -- Я тоже хочу. Куда это вы собрались, Дюрок?
-- Надо попробовать. Я сделаю попытку, хотя не знаю, что из этого
выйдет.
-- А! Вылазка в трепещущие траншеи! Ну, когда мы появимся -- два таких
молодца, как вы да я, -- держу сто против одиннадцати, что не устоит даже
телеграфный столб! Что?! Уже ели? И выпили? А я еще нет? Как вижу, --
капитан с вами и суемудрствует. Здорово, капитан Санди! Ты, я слышал,
закладывал всю ночь мины в этих стенах?!
Я фыркнул, так как не мог обидеться. Эстамп присел к столу, хозяйничая
и накладывая в рот, что попало, также облегчая графин.
-- Послушайте, Дюрок, я с вами!
-- Я думал, вы останетесь пока с Ганувером, -- сказал Дюрок. --
Вдобавок при таком щекотливом деле ...
-- Да, вовремя ввернуть слово!
-- Нет. Мы можем смутить...
-- И развеселить! За здоровье этой упрямой гусеницы!
-- Я говорю серьезно, -- настаивал Дюрок, -- мне больше нравится мысль
провести дело не так шумно.
-- ... как я ем! -- Эстамп поднял упавший нож.
-- Судя по всему, что я знаю, -- вставил Поп, -- Эстамп очень вам
пригодится.
-- Конечно! -- вскричал молодой человек, подмигивая мне. -- Вот и Санди
вам скажет, что я прав. Зачем мне вламываться в ваш деликатный разговор? Мы
с Санди присядем где-нибудь в кусточках, мух будем ловить... ведь так,
Санди?
-- Если вы говорите серьезно, -- ответил я, -- я скажу вот что: раз
дело опасное, всякий человек может быть только полезен.
-- Что? Дюрок, слышите голос капитана? Как он это изрек!
-- А почему вы думаете об опасности? -- серьезно спросил Поп.
Теперь я ответил бы, что опасность была необходима для душевного моего
спокойствия. "Пылающий мозг и холодная рука" -- как поется в песне о
Пелегрине. Я сказал бы еще, что от всех этих слов и недомолвок,
приготовлений, переодеваний и золотых цепей веет опасностью точно так же,
как от молока -- скукой, от книги -- молчанием, от птицы -- полетом, но
тогда все неясное было мне ясно без доказательств.
-- Потому что такой разговор, -- сказал я, -- и клянусь гандшпугом,
нечего спрашивать того, кто меньше всех знает. Я спрашивать не буду. Я
сделаю свое дело, сделаю все, что вы хотите.
-- В таком случае вы переоденетесь, -- сказал Дюрок Эстампу. -- Идите
ко мне в спальню, там есть кое-что. -- И он увел его, а сам вернулся и стал
говорить с Попом на языке, которого я не знал.
Не знаю, что будут они делать на Сигнальном Пустыре, я тем временем
побывал там мысленно, как бывал много раз в детстве. Да, я там дрался с
подростками и ненавидел их манеру тыкать в глаза растопыренной пятерней. Я
презирал эти жестокие и бесчеловечные уловки, предпочитая верный, сильный
удар в подбородок всем тонкостям хулиганского измышления. О Сигнальном
Пустыре ходила поговорка: "На пустыре и днем -- ночь". Там жили худые,
жилистые бледные люди с бесцветными глазами и перекошенным ртом. У них были
свои нравы, мировоззрения, свой странный патриотизм. Самые ловкие и опасные
воры водились на Сигнальном Пустыре, там же процветали пьянство, контрабанда
и шайки -- целые товарищества взрослых парней, имевших каждое своего
предводителя. Я знал одного матроса с Сигнального Пустыря -- это был
одутловатый человек с глазами в виде двух острых треугольников; он никогда
не улыбался и не расставался с ножом. Установилось мнение, которое никто не
пытался опровергнуть, что с этими людьми лучше не связываться. Матрос, о
котором я говорю, относился презрительно и с ненавистью ко всему, что не
было на Пустыре, и, если с ним спорили, неприятно бледнел, улыбаясь так
жутко, что пропадала охота спорить. Он ходил всегда один, медленно, едва
покачиваясь, руки в карманы, пристально оглядывая и провожая взглядом
каждого, кто сам задерживал на его припухшем лице свой взгляд, как будто
хотел остановить, чтобы слово за слово начать свару. Вечным припевом его
было: "У нас там".", "Мы не так", "Что нам до этого", -- и все такое, отчего
казалось, что он родился за тысячи миль от Лисса, в упрямой стране дураков,
где, выпячивая грудь, ходят хвастуны с ножами за пазухой.
Немного погодя явился Эстамп, разряженный в синий китель и синие штаны
кочегара, в потрепанной фуражке; он прямо подошел к зеркалу, оглядев себя с
ног до головы.
Эти переодевания очень интересовали меня, однако смелости не хватило
спросить, что будем мы делать трое на Пустыре. Казалось, предстоят отчаянные
дела. Как мог, я держался сурово, нахмуренно поглядывая вокруг с
значительным видом. Наконец Поп объявил, что уже девять часов, а Дюрок --
что надо идти, и мы вышли в светлую тишину пустынных, великолепных стен,
прошли сквозь набегающие сияния перспектив, в которых терялся взгляд; потом
вышли к винтовой лестнице. Иногда в большом зеркале я видел себя, то есть
невысокого молодого человека, с гладко зачесанными назад темными волосами.
По-видимому, мой наряд не требовал перемены, он был прост: куртка, простые
новые башмаки и серое кепи.
Я заметил, когда пожил довольно, что наша память лучше всего усваивает
прямое направление, например, улицу; однако представление о скромной
квартире (если она не ваша), когда вы побыли в ней всего один раз, а затем
пытаетесь припомнить расположение предметов и комнат, -- есть наполовину
собственные ваши упражнения в архитектуре и обстановке, так что, посетив
снова то место, вы видите его иначе. Что же сказать о гигантском здании
Ганувера, где я, разрываемый непривычкой и изумлением, метался как стрекоза
среди огней ламп, -- в сложных и роскошных пространствах? Естественно, что я
смутно запомнил те части здания, где была нужда самостоятельно вникать в
них, там же, где я шел за другими, я запомнил лишь, что была путаница
лестниц и стен.
Когда мы спустились по последним ступеням, Дюрок взял от Попа длинный
ключ и вставил его в замок узорной железной двери; она открылась на
полутемный канал с каменным сводом, У площадки, среди других лодок, стоял
парусный бот, и мы влезли в него. Дюрок торопился; я, правильно заключив,
что предстоит спешное дело, сразу взял весла и развязал парус. Поп передал
мне револьвер; спрятав его, я раздулся от гордости, как гриб после дождя.
Затем мои начальники махнули друг другу руками. Поп ушел, и мы вышли на
веслах в тесноте сырых стен на чистую воду, пройдя под конец каменную арку,
заросшую кустами. Я поднял парус. Когда бот отошел от берега, я догадался,
отчего выплыли мы из этой крысиной гавани, а не от пристани против дворца:
здесь нас никто не мог видеть.



    VIII



В это жаркое утро воздух был прозрачен, поэтому против нас ясно
виднелась линия строений Сигнального Пустыря. Бот взял с небольшим ветром
приличный ход. Эстамп правил на точку, которую ему указал Дюрок; затем все
мы закурили, и Дюрок сказал мне, чтобы я крепко молчал не только обо всем
том, что может произойти в Пустыре, но чтобы молчал даже и о самой поездке.
-- Выворачивайся как знаешь, если кто-нибудь пристанет с расспросами,
но лучше всего скажи, что был отдельно, гулял, а про нас ничего не знаешь.
-- Солгу, будьте спокойны, -- ответил я, -- и вообще положитесь на меня
окончательно. Я вас не подведу.
К моему удивлению, Эстамп меня более не дразнил. Он с самым спокойным
видом взял спички, которые я ему вернул, даже не подмигнул, как делал при
всяком удобном случае; вообще он был так серьезен, как только возможно для
его характера. Однако ему скоро надоело молчать, и он стал скороговоркой
читать стихи, но, заметив, что никто не смеется, вздохнул, о чем-то
задумался. В то время Дюрок расспрашивал меня о Сигнальном Пустыре.
Как я скоро понял, его интересовало знать, чем занимаются жители
Пустыря и верно ли, что об этом месте отзываются неодобрительно.
-- Отъявленные головорезы, -- с жаром сказал я, -- мошенники, не
приведи бог! Опасное население, что и говорить. -- Если я сократил эту
характеристику в сторону устрашительности, то она была все же на три
четверти правдой, так как в тюрьмах Лисса восемьдесят процентов арестантов
родились на Пустыре. Большинство гулящих девок являлось в кабаки и кофейные
оттуда же. Вообще, как я уже говорил, Сигнальный Пустырь был территорией
жестоких традиций и странной ревности, в силу которой всякий нежитель
Пустыря являлся подразумеваемым и естественным врагом. Как это произошло и
откуда повело начало, трудно сказать, но ненависть к городу, горожанам в
сердцах жителей Пустыря пустила столь глубокие корни, что редко кто,
переехав из города в Сигнальный Пустырь, мог там ужиться. Я там три раза
дрался с местной молодежью без всяких причин только потому, что я был из
города и парни "задирали" меня.
Все это с небольшим умением и без особой грации я изложил Дюроку,
недоумевая, какое значение могут иметь для него сведения о совершенно другом
мире, чем тот, в котором он жил.
Наконец он остановил меня, начав говорить с Эстампом. Было бесполезно
прислушиваться, так как я понимал слова, но не мог осветить их никаким
достоверным смыслом. "Запутанное положение", -- сказал Эстамп. -- "Которое