---------------------------------------------------------------
А.С. Грин. Собрание сочинений в шести томах.
Москва, Изд. "Правда", 1965, т.4, сс. 3-125
Оригинал этого документа расположен на сайте "Общий Текст" (TextShare)
OCR: Проект "Общий Текст"("TextShare") http://textshare.da.ru
---------------------------------------------------------------


    I



"Дул ветер...", -- написав это, я опрокинул неосторожным движением
чернильницу, и цвет блестящей лужицы напомнил мне мрак той ночи, когда я
лежал в кубрике "Эспаньолы". Это суденышко едва поднимало шесть тонн, на нем
прибыла партия сушеной рыбы из Мазабу. Некоторым нравится запах сушеной
рыбы.
Все судно пропахло ужасом, и, лежа один в кубрике с окном, заткнутым
тряпкой, при свете скраденной у шкипера Гро свечи, я занимался
рассматриванием переплета книги, страницы которой были выдраны неким
практичным чтецом, а переплет я нашел.
На внутренней стороне переплета было написано рыжими чернилами:
"Сомнительно, чтобы умный человек стал читать такую книгу, где одни
выдумки".

Ниже стояло: "Дик Фармерон. Люблю тебя, Грета. Твой Д.".
На правой стороне человек, носивший имя Лазарь Норман, расписался
двадцать четыре раза с хвостиками и всеобъемлющими росчерками. Еще кто-то
решительно зачеркнул рукописание Нормана и в самом низу оставил загадочные
слова: "Что знаем мы о себе?"
Я с грустью перечитывал эти слова. Мне было шестнадцать лет, но я уже
знал, как больно жалит пчела -- Грусть. Надпись в особенности терзала тем,
что недавно парни с "Мелузины", напоив меня особым коктейлем, испортили мне
кожу на правой руке, выколов татуировку в виде трех слов: "Я все знаю". Они
высмеяли меня за то, что я читал книги, -- прочел много книг и мог ответить
на такие вопросы, какие им никогда не приходили в голову.
Я засучил рукав. Вокруг свежей татуировки розовела вспухшая кожа. Я
думал, так ли уж глупы эти слова "Я все знаю"; затем развеселился и стал
хохотать -- понял, что глупы. Опустив рукав, я выдернул тряпку и посмотрел в
отверстие.
Казалось, у самого лица вздрагивают огни гавани. Резкий, как щелчки,
дождь бил в лицо. В мраке суетилась вода, ветер скрипел и выл, раскачивая
судно. Рядом стояла "Мелузина"; там мучители мои, ярко осветив каюту,
грелись водкой. Я слышал, что они говорят, и стал прислушиваться
внимательнее, так как разговор шел о каком-то доме, где полы из чистого
серебра, о сказочной роскоши, подземных ходах и многом подобном. Я различал
голоса Патрика и Моольса, двух рыжих свирепых чучел.
Моольс сказал: -- Он нашел клад.
-- Нет, -- возразил Патрик. -- Он жил в комнате, где был потайной ящик;
в ящике оказалось письмо, и он из письма узнал, где алмазная шахта.
-- А я слышал, -- заговорил ленивый, укравший у меня складной нож
Каррель-Гусиная шея, -- что он каждый день выигрывал в карты по миллиону!
-- А я думаю, что продал он душу дьяволу, -- заявил Болинас, повар, --
иначе так сразу не построишь дворцов.
-- Не спросить ли у "Головы с дыркой"? -- осведомился Патрик (это было
прозвище, которое они дали мне), -- у Санди Пруэля, который все знает?
Гнусный -- о, какой гнусный! -- смех был ответом Патрику. Я перестал
слушать. Я снова лег, прикрывшись рваной курткой, и стал курить табак,
собранный из окурков в гавани. Он производил крепкое действие -- в горле как
будто поворачивалась пила. Я согревал свой озябший нос, пуская дым через
ноздри.
Мне следовало быть на палубе: второй матрос "Эспаньолы" ушел к
любовнице, а шкипер и его брат сидели в трактире, -- но было холодно и
мерзко вверху. Наш кубрик был простой дощатой норой с двумя настилами из
голых досок и сельдяной бочкой-столом. Я размышлял о красивых комнатах, где
тепло, нет блох. Затем я обдумал только что слышанный разговор. Он
встревожил меня, -- как будете встревожены вы, если вам скажут, что в
соседнем саду опустилась жар-птица или расцвел розами старый пень.
Не зная, о ком они говорили, я представил человека в синих очках, с
бледным, ехидным ртом и большими ушами, сходящего с крутой вершины по
сундукам, окованным золотыми скрепами.
"Почему ему так повезло, -- думал я, -- почему?.."
Здесь, держа руку в кармане, я нащупал бумажку и, рассмотрев ее,
увидел, что эта бумажка представляет точный счет моего отношения к шкиперу,
-- с 17 октября, когда я поступил на "Эпаньолу" -- по 17 ноября, то есть по
вчерашний день. Я сам записал на ней все вычеты из моего жалованья. Здесь
были упомянуты разбитая чашка с голубой надписью "Дорогому мужу от верной
жены"; утопленное дубовое ведро, которое я же сам по требованию шкипера
украл на палубе "Западного Зерна"; украденный кем-то у меня желтый резиновый
плащ, раздавленный моей ногой мундштук шкипера и разбитое -- все мной --
стекло каюты. Шкипер точно сообщал каждый раз, что стоит очередное
похождение, и с ним бесполезно было торговаться, потому что он был скор на
руку.
Я подсчитал сумму и увидел, что она с избытком покрывает жалованье. Мне
не приходилось ничего получить. Я едва не заплакал от злости, но удержался,
так как с некоторого времени упорно решал вопрос -- "кто я -- мальчик или
мужчина?" Я содрогался от мысли быть мальчиком, но, с другой стороны,
чувствовал что-то бесповоротное в слове "мужчинам -- мне представлялись
сапоги и усы щеткой. Если я мальчик, как назвала меня однажды бойкая девушка
с корзиной дынь, -- она сказала: "Ну-ка, посторонись, мальчик", -- то почему
я думаю о всем большом: книгах, например, и о должности капитана, семье,
ребятишках, о том, как надо басом говорить: "Эй вы, мясо акулы!" Если же я
мужчина, -- что более всех других заставил меня думать оборвыш лет семи,
сказавший, становясь на носки: "Дай-ка прикурить, дядя!" -- то почему у меня
нет усов и женщины всегда становятся ко мне спиной, словно я не человек, а
столб?
Мне было тяжело, холодно, неуютно. Выл ветер -- "Вой!" -- говорил я, и
он выл, как будто находил силу в моей тоске. Крошил дождь. -- "Лей!" --
говорил я, радуясь, что все плохо, все сыро и мрачно, -- не только мой счет
с шкипером. Было холодно, и я верил, что простужусь и умру, мое неприкаянное
тело...



    II



Я вскочил, услышав шаги и голоса сверху; но то не были голоса наших.
Палуба "Эспаньолы" приходилась пониже набережной, так что на нее можно было
спуститься без сходни. Голос сказал: "Никого нет на этом свином корыте".
Такое начало мне понравилось, и я с нетерпением ждал ответа. "Все равно", --
ответил второй голос, столь небрежный и нежный, что я подумал, не женщина ли
отвечает мужчине. -- "Ну, кто там?! -- громче сказал первый. -- В кубрике
свет; эй, молодцы!".
Тогда я вылез и увидел -- скорее различил во тьме -- двух людей,
закутанных в непромокаемые плащи. Они стояли, оглядываясь, потом заметили
меня, и тот, что был повыше, сказал: -- Мальчик, где шкипер?
Мне показалось странным, что в такой тьме можно установить возраст. В
этот момент мне хотелось быть шкипером. Я бы сказал -- густо, окладисто, с
хрипотой, -- что-нибудь отчаянное, например: "Разорви тебя ад!" -- или:
"Пусть перелопаются в моем мозгу все тросы, если я что-нибудь понимаю!"
Я объяснил, что я один на судне, и объяснил также, куда ушли остальные.
-- В таком случае, -- заявил спутник высокого человека, -- не
спуститься ли в кубрик? Эй, юнга, посади нас к себе, и мы поговорим, здесь
очень сыро.
Я подумал... Нет, я ничего не подумал. Но это было странное появление,
и, рассматривая неизвестных, я на один миг отлетел в любимую страну битв,
героев, кладов, где проходят, как тени, гигантские паруса и слышен крик --
песня -- шепот: "Тайна -- очарование! Тайна -- очарование!". "Неужели
началось?" -- спрашивал я себя; мои колени дрожали.
Бывают минуты, когда, размышляя, не замечаешь движений, поэтому я
очнулся, лишь увидев себя сидящим в кубрике против посетителей -- они сели
на вторую койку, где спал Эгва, другой матрос, -- и сидели согнувшись, чтобы
не стукнуться о потолок-палубу.
"Вот это люди!" -- подумал я, почтительно рассматривая фигуры своих
гостей. Оба они мне понравились -- каждый в своем роде. Старший,
широколицый, с бледным лицом, строгими серыми глазами и едва заметной
улыбкой, должен был, по моему мнению, годиться для роли отважного капитана,
у которого есть кое-что на обед матросам, кроме сушеной рыбы. Младший, чей
голос казался мне женским, -- увы! -- имел небольшие усы, темные
пренебрежительные глаза и светлые волосы. Он был на вид слабее первого, но
хорошо подбоченивался и великолепно смеялся. Оба сидели в дождевых плащах; у
высоких сапог с лаковыми отворотами блестел тонкий рант, следовательно, эти
люди имели деньги.
-- Поговорим, молодой друг! -- сказал старший. -- Как ты можешь
заметить, мы не мошенники.
-- Клянусь громом! -- ответил я. -- Что ж, поговорим, черт побери!..
Тогда оба качнулись, словно между ними ввели бревно, и стали хохотать.
Я знаю этот хохот. Он означает, что или вас считают дураком, или вы сказали
безмерную чепуху. Некоторое время я обиженно смотрел, не понимая, в чем
дело, затем потребовал объяснения в форме достаточной, чтобы остановить
потеху и дать почувствовать свою обиду.
-- Ну, -- сказал первый, -- мы не хотим обижать тебя. Мы засмеялись
потому, что немного выпили. -- И он рассказал, какое дело привело их на
судно, а я, слушая, выпучил глаза.
Откуда ехали эти два человека, вовлекшие меня в похищение "Эспаньолы",
я хорошенько не понял, -- так был я возбужден и счастлив, что соленая сухая
рыба дядюшки Гро пропала в цветном тумане истинного, неожиданного
похождения. Одним словом, они ехали, но опоздали на поезд. Опоздав на поезд,
опоздали благодаря этому на пароход "Стим", единственное судно, обходящее
раз в день берега обоих полуостровов, обращенных друг к другу остриями
своими; "Стим" уходит в четыре, вьется среди лагун и возвращается утром.
Между тем неотложное дело требует их на мыс Гардена или, как мы назвали его,
"Троячка" -- по образу трех скал, стоящих в воде у берега.
-- Сухопутная дорога, -- сказал старший, которого звали Дюрок, --
отнимает два дня, ветер для лодки силен, а быть нам надо к утру. Скажу
прямо, чем раньше, тем лучше... и ты повезешь нас на мыс Гардена, если
хочешь заработать, -- сколько ты хочешь получить, Санди?
-- Так вам надо поговорить со шкипером, -- сказал я и вызвался сходить
в трактир, но Дюрок, двинув бровью, вынул бумажник, положил его на колено и
звякнул двумя столбиками золотых монет. Когда он их развернул, в его ладонь
пролилась блестящая струя, и он стал играть ею, подбрасывать, говоря в такт
этому волшебному звону.
-- Вот твой заработок сегодняшней ночи, -- сказал он, -- здесь тридцать
пять золотых. Я и мой друг Эстамп знаем руль и паруса и весь берег внутри
залива, ты ничем не рискуешь. Напротив, дядя Гро объявит тебя героем и
гением, когда с помощью людей, которых мы тебе дадим, вернешься ты завтра
утром и предложишь ему вот этот банковый билет. Тогда вместо одной галоши у
него будут две. Что касается этого Гро, мы, откровенно говоря, рады, что его
нет. Он будет крепко скрести бороду, потом скажет, что ему надо пойти
посоветоваться с приятелями. Потом он пошлет тебя за выпивкой "спрыснуть"
отплытие и напьется, и надо будет уговаривать его оторваться от стула --
стать к рулю. Вообще, будет так ловко с ним, как, надев на ноги мешок,
танцевать.
-- Разве вы его знаете? -- изумленно спросил я, потому что в эту минуту
дядя Гро как бы побыл с нами.
-- О нет! -- сказал Эстамп. -- Но мы... гм... слышали о нем. Итак,
Санди, плывем.
-- Плывем.. О рай земной! -- Ничего худого не чувствовал я сердцем в
словах этих людей, но видел, что забота и горячность грызут их. Мой дух
напоминал трамбовку во время ее работы. Предложение заняло дух и ослепило
меня. Я вдруг согрелся. Если бы я мог, я предложил бы этим людям стакан
грога и сигару. Я решился без оговорок, искренно и со всем согласясь, так
как все было правда и Гро сам вымолил бы этот билет, если бы был тут.
-- В таком случае". Вы, конечно, знаете.. Вы не подведете меня, --
пробормотал я.
Все переменилось: дождь стал шутлив, ветер игрив, сам мрак, булькая
водой, говорил "да". Я отвел пассажиров в шкиперскую каюту и, торопясь,
чтобы не застиг и не задержал Гро, развязал паруса, -- два косых паруса с
подъемной реей, снял швартовы, поставил кливер, и, когда Дюрок повернул
руль, "Эспаньола" отошла от набережной, причем никто этого не заметил.
Мы вышли из гавани на крепком ветре, с хорошей килевой качкой, и как
повернули за мыс, у руля стал Эстамп, а я и Дюрок очутились в каюте, и я
воззрился на этого человека, только теперь ясно представив, как чувствует
себя дядя Гро, если он вернулся с братом из трактира. Что он подумает обо
мне, я не смел даже представить, так как его мозг, верно, полон был кулаков
и ножей, но я отчетливо видел, как он говорит брату: "То ли это место или
нет? Не пойму".
-- Верно, то, -- должен сказать брат, -- это то самое место и есть, --
вот тумба, а вот свороченная плита; рядом стоит "Мелузина"... да и вообще...
Тут я увидел самого себя с рукой Гро, вцепившейся в мои волосы.
Несмотря на отделяющее меня от беды расстояние, впечатление предстало столь
грозным, что, поспешно смигнув, я стал рассматривать Дюрока, чтобы не
удручаться.
Он сидел боком на стуле, свесив правую руку через его спинку, а левой
придерживая сползший плащ. В этой же левой руке его дымилась особенная
плоская папироса с золотом на том конце, который кладут в рот, и ее дым,
задевая мое лицо, пахнул, как хорошая помада. Его бархатная куртка была
расстегнута у самого горла, обнажая белый треугольник сорочки, одна нога
отставлена далеко, другая -- под стулом, а лицо думало, смотря мимо меня; в
этой позе заполнил он собой всю маленькую каюту. Желая быть на своем месте,
я открыл шкафчик дяди Гро согнутым гвоздем, как делал это всегда, если мне
не хватало чего-нибудь по кухонной части (затем запирал), и поставил тарелку
с яблоками, а также синий графин, до половины налитый водкой, и вытер
пальцем стаканы.
-- Клянусь брамселем, -- сказал я, -- славная водка! Не пожелаете ли вы
и товарищ ваш выпить со мной?
-- Что ж, это дело! -- сказал, выходя из задумчивости, Дюрок. Заднее
окно каюты было открыто. -- Эстамп, не принести ли вам стакан водки?
-- Отлично, дайте, -- донесся ответ. -- Я думаю, не опоздаем ли мы?
-- Л я хочу и надеюсь, чтобы все оказалось ложной тревогой, -- крикнул,
полуобернувшись, Дюрок. -- Миновали ли мы Флиренский маяк?
-- Маяк виден справа, проходим под бейдевинд. Дюрок вышел со стаканом
и, возвратясь, сказал: -- Теперь выпьем с тобой, Санди. Ты, я вижу, малый не
трус.
-- В моей семье не было трусов, -- сказал я с скромной гордостью. На
самом деле, никакой семьи у меня не было. -- Море и ветер -- вот что люблю
я!
Казалось, мой ответ удивил его, он посмотрел на меня сочувственно,
словно я нашел и поднес потерянную им вещь.
-- Ты, Санди, или большой плут, или странный характер, -- сказал он,
подавая мне папиросу, -- знаешь ли ты, что я тоже люблю море и ветер?
-- Вы должны любить, -- ответил я.
-- Почему?
-- У вас такой вид.
-- Никогда не суди по наружности, -- сказал, улыбаясь, Дюрок. -- Но
оставим это. Знаешь ли ты, пылкая голова, куда мы плывем?
Я как мог взросло покачал головой и ногой.
-- У мыса Гардена стоит дом моего друга Ганувера. По наружному фасаду в
нем сто шестьдесят окон, если не больше. Дом в три этажа. Он велик, друг
Санди, очень велик. И там множество потайных ходов, есть скрытые помещения
редкой красоты, множество затейливых неожиданностей. Старинные волшебники
покраснели бы от стыда, что так мало придумали в свое время.
Я выразил надежду, что увижу столь чудесные вещи.
-- Ну, это как сказать, -- ответил Дюрок рассеянно. -- Боюсь, что нам
будет не до тебя. -- Он повернулся к окну и крикнул: -- Иду вас сменить!
Он встал. Стоя, он выпил еще один стакан, потом, поправив и застегнув
плащ, шагнул в тьму. Тотчас пришел Эстамп, сел на покинутый Дюроком стул и,
потирая закоченевшие руки, сказал: -- Третья смена будет твоя. Ну, что же ты
сделаешь на свои деньги?
В ту минуту я сидел, блаженно очумев от загадочного дворца, и вопрос
Эстампа что-то у меня отнял. Не иначе как я уже связывал свое будущее с
целью прибытия. Вихрь мечты!
-- Что я сделаю? -- переспросил я. -- Пожалуй, я куплю рыбачий баркас.
Многие рыбаки живут своим ремеслом.
-- Вот как?! -- сказал Эстамп. -- А я думал, что ты подаришь что-нибудь
своей душеньке.
Я пробормотал что-то, не желая признаться, что моя душенька --
вырезанная из журнала женская голова, страшно пленившая меня, -- лежит на
дне моего сундучка.
Эстамп выпил, стал рассеянно и нетерпеливо оглядываться. Время от
времени он спрашивал, куда ходит "Эспаньола", сколько берет груза, часто ли
меня лупит дядя Гро и тому подобные пустяки. Видно было, что он скучает и
грязненькая, тесная, как курятник, каюта ему противна. Он был совсем не
похож на своего приятеля, задумчивого, снисходительного Дюрока, в
присутствии которого эта же вонючая каюта казалась блестящей каютой
океанского парохода. Этот нервный молодой человек стал мне еще меньше
нравиться, когда назвал меня, может быть, по рассеянности, "Томми", -- и я
басом поправил его, сказав: -- Санди, Санди мое имя, клянусь Лукрецией!
Я вычитал, не помню где, это слово, непогрешимо веря, что оно означает
неизвестный остров. Захохотав, Эстамп схватил меня за ухо и вскричал:
"Каково! Ее зовут Лукрецией, ах ты, волокита! Дюрок, слышите? -- закричал он
в окно. -- Подругу Санди зовут Лукреция!"
Лишь впоследствии я узнал, как этот насмешливый, поверхностный человек
отважен и добр, -- но в этот момент я ненавидел его наглые усики.
-- Не дразните мальчика, Эстамп, -- ответил Дюрок.
Новое унижение! -- от человека, которого я уже сделал своим кумиром. Я
вздрогнул, обида стянула мое лицо, и, заметив, что я упал духом, Эстамп
вскочил, сел рядом со мной и схватил меня за руку, но в этот момент палуба
поддала вверх, и он растянулся на полу. Я помог ему встать, внутренне
торжествуя, но он выдернул свою руку из моей и живо вскочил сам, сильно
покраснев, отчего я понял, что он самолюбив, как кошка. Некоторое время он
молча и надувшись смотрел на меня, потом развеселился и продолжал свою
болтовню.
В это время Дюрок прокричал: "Поворот!". Мы выскочили и перенесли
паруса к левому борту. Так как мы теперь были под берегом, ветер дул слабее,
но все же мы пошли с сильным боковым креном, иногда с всплесками волны на
борту. Здесь пришло мое время держать руль, и Дюрок накинул на мои плечи
свой плащ, хотя я совершенно не чувствовал холода. "Так держать", -- сказал
Дюрок, указывая румб, и я молодцевато ответил: "Есть так держать!"
Теперь оба они были в каюте, и я сквозь ветер слышал кое-что из их
негромкого разговора. Как сон он запомнился мной. Речь шла об опасности,
потере, опасениях,. чьей-то боли, болезни; о том, что "надо точно узнать". Я
должен был крепко держать румпель и стойко держаться на ногах сам, так как
волнение метало "Эспаньолу", как качель, поэтому за время вахты своей я
думал больше удержать курс, чем что другое. Но я по-прежнему торопился
доплыть, чтобы наконец узнать, с кем имею дело и для чего. Если бы я мог, я
потащил бы "Эспаньолу" бегом, держа веревку в зубах.
Недолго побыв в каюте, Дюрок вышел, огонь его папиросы направился ко
мне, и скоро я различил лицо, склонившееся над компасом.
-- Ну что, -- сказал он, хлопая меня по плечу, -- вот мы подплываем.
Смотри!
Слева, в тьме, стояла золотая сеть далеких огней.
-- Так это и есть тот дом? -- спросил я.
-- Да. Ты никогда не бывал здесь?
-- Нет.
-- Ну, тебе есть что посмотреть.
Около получаса мы провели, обходя камни "Троячки". За береговым
выступом набралось едва ветра, чтобы идти к небольшой бухте, и, когда это
было наконец сделано, я увидел, что мы находимся у склона садов или рощ,
расступившихся вокруг черной, огромной массы, неправильно помеченной огнями
в различных частях. Был небольшой мол, по одну сторону его покачивались, как
я рассмотрел, яхты.
Дюрок выстрелил, и немного спустя явился человек, ловко поймав причал,
брошенный мной. Вдруг разлетелся свет, -- вспыхнул на конце мола яркий
фонарь, и я увидел широкие ступени, опускающиеся к воде, яснее различил
рощи.
Тем временем "Эспаньола" ошвартовалась, и я опустил паруса. Я очень
устал, но меня не клонило в сон; напротив, -- резко, болезненно-весело и
необъятно чувствовал я себя в этом неизвестном углу.
-- Что, Ганувер? -- спросил, прыгая на мол, Дюрок у человека, нас
встретившего. -- Вы нас узнали? Надеюсь. Идемте, Эстамп. Иди с нами и ты,
Санди, ничего не случится с твоим суденышком. Возьми деньги, а вы, Том,
проводите молодого человека обогреться и устройте его всесторонне, затем вам
предстоит путешествие. -- И он объяснил, куда отвести судно. -- Пока прощай,
Санди! Вы готовы, Эстамп? Ну, тронемся, и дай бог, чтобы все было
благополучно.
Сказав так, он соединился с Эстампом, и они, сойдя на землю, исчезли
влево, а я поднял глаза на Тома и увидел косматое лицо с огромной звериной
пастью, смотревшее на меня с двойной высоты моего роста, склонив огромную
голову. Он подбоченился. Его плечи закрыли горизонт. Казалось, он рухнет и
раздавит меня.


    III



Из его рта, ворочавшего, как жернов соломинку, пылающую искрами трубку,
изошел мягкий, приятный голосок, подобный струйке воды.
-- Ты капитан, что ли? -- сказал Том, поворачивая меня к огню, чтобы
рассмотреть. -- У, какой синий!
Замерз?
-- Черт побери! -- сказал я. -- И замерз, и голова идет кругом. Если
вас зовут Том, не можете ли вы объяснить всю эту историю?
-- Это какую же такую историю?
Том говорил медленно, как тихий, рассудительный младенец, и потому было
чрезвычайно противно ждать, когда он договорит до конца.
-- Какую же это такую историю? Пойдем-ка, поужинаем. Вот это будет,
думаю я, самая хорошая история для тебя.
С этим его рот захлопнулся -- словно упал трап. Он повернул и пошел на
берег, сделав мне рукой знак следовать за ним.
От берега по ступеням, расположенным полукругом, мы поднялись в
огромную прямую аллею и зашагали меж рядов гигантских деревьев. Иногда слева
и справа блестел свет, показывая в глубине спутанных растений колонны или
угол фасада с массивным узором карнизов. Впереди чернел холм, и, когда мы
подошли ближе, он оказался группой человеческих мраморных фигур, сплетенных
над колоссальной чашей в белеющую, как снег, группу. Это был фонтан. Аллея
поднялась ступенями вверх; еще ступени -- мы прошли дальше -- указывали
поворот влево, я поднялся и прошел арку внутреннего двора. В этом большом
пространстве, со всех сторон и над головой ярко озаренном большими окнами, а
также висячими фонарями, увидел я в первом этаже вторую арку поменьше, но
достаточную, чтобы пропустить воз. За ней было светло, как днем; три двери с
разных сторон, открытые настежь, показывали ряд коридоров и ламп, горевших
под потолком. Заведя меня в угол, где, казалось, некуда уже идти дальше, Том
открыл дверь, и я увидел множество людей вокруг очагов и плит; пар и жар,
хохот и суматоха, грохот и крики, звон посуды и плеск воды; здесь были
мужчины, подростки, женщины, и я как будто попал на шумную площадь.
-- Постой-ка, -- сказал Том, -- я поговорю тут с одним человеком, -- и
отошел, затерявшись. Тотчас я почувствовал, что мешаю, -- меня толкнули в
плечо, задели по ногам, бесцеремонная рука заставила отступить в сторону, а
тут женщина стукнула по локтю тазом, и уже несколько человек крикнули
ворчливо-поспешно, чтобы я убрался с дороги. Я тронулся в сторону и
столкнулся с поваром, несшимся с ножом в руке, сверкая глазами, как
сумасшедший. Едва успел он меня выругать, как толстоногая девчонка, спеша,
растянулась на скользкой плите с корзиной, и прибой миндаля подлетел к моим
ногам; в то же время трое, волоча огромную рыбу, отпихнули меня в одну
сторону, повара -- в другую и пробороздили миндаль рыбьим хвостом. Было
весело, одним словом. Я. сказочный богач, стоял, зажав в кармане горсть
золотых и беспомощно оглядываясь, пока наконец в случайном разрыве этих
спешащих, бегающих, орущих людей не улучил момента отбежать к далекой стене,
где сел на табурет и где меня разыскал Том.
-- Пойдем-ка, -- сказал он, заметно весело вытирая рот. На этот раз
идти было недалеко; мы пересекли угол кухни и через две двери поднялись в
белый коридор, где в широком помещении без дверей стояло несколько коек и
простых столов.
-- Я думаю, нам не помешают, -- сказал Том и, вытащив из-за пазухи
темную бутылку, степенно опрокинул ее в рот так, что булькнуло раза три. --
Ну-ка выпей, а там принесут, что тебе надо, -- и Том передал мне бутылку.
Действительно, я в этом нуждался. За два часа произошло столько
событий, а главное, -- так было все это непонятно, что мои нервы упали. Я не
был собой; вернее, одновременно я был в гавани Лисса и здесь, так что должен
был отделить прошлое от настоящего вразумляющим глотком вина, подобного
которому не пробовал никогда. В это время пришел угловатый человек с
сдавленным лицом и вздернутым носом, в переднике. Он положил на кровать
пачку вещей и спросил Тома: -- Ему, что ли?
Том не удостоил его ответом, а взяв платье, передал мне, сказав, чтобы
я одевался.
-- Ты в лохмотьях, -- говорил он, -- вот мы тебя нарядим. Хорошенький
ты сделал рейс, -- прибавил Том, видя, что я опустил на тюфяк золото,
которое мне было теперь некуда сунуть на себе. -- Прими же приличный вид,
поужинай и ложись спать, а утром можешь отправляться куда хочешь.
Заключение этой речи восстановило меня в правах, а то я уже начинал
думать, что из меня будут, как из глины, лепить, что им вздумается. Оба мои
пестуна сели и стали смотреть, как я обнажаюсь. Растерянный, я забыл о