— У меня нет слов, — мямлил профессор, — я не знаю… — На кончике носа еще оставалось немного пены, он пытался смахнуть ее. — «Перикл»? — спросил он. — В моем переводе?
— Ну разумеется.
Профессор Хаммарстеу неожиданно заговорил:
— В моем переводе — но вдруг он плох? Я не знаю. Я никому не показывал. Вдруг люди не поймут. Друид Гауэр… Ведь сколько лет… — Ему хотелось объяснить, что в конце долгого путешествия начинаешь бояться встречи. Друзья состарились; может, тебя вообще никто не узнает. А что путешествие было долгим — тому свидетели седая щетина на подбородке, плохонькие очки в стальной оправе. — Я перевел ее двадцать лет назад.
— Найдите театр и подберите актеров, — сказал Крог. Ему уже наскучила щедрость. В конце концов, он не впервые такой щедрый. Ему полагается быть щедрым. Сто крон за бумажный цветок, новый флигель для больницы, не уступающая месячному заработку пенсия первой жертве нового усовершенствования резака. Все это попало в газеты, произвело хорошее впечатление. Чем необычнее пожертвование, тем громче огласка, а это бывает очень кстати, например, перед новым выпуском или в такой момент, как сейчас, когда приходится брать краткосрочные займы, сбивать продажу в Амстердаме, терять порядочные деньки. Право, даже занятно, что повезло не кому-нибудь, а жалкому старику Хаммарстену, что именно он нагрел руки на тревогах Лаурина и Холла. Крог почувствовал глубокое презрение к этому престарелому педагогу, подрабатывающему журналистикой, в котором удача породила страх и неуверенность в себе, который не мог удержать очки на носу и сидел как в воду опущенный.
— Прошу прощения, герр Крог, — раздался высокий сиплый голос, и между бассейном, и танцевальной площадкой возник с кепкой в руке седой, тощий, с обвислой кожей на лице Пилстрем. Залитые прожекторами, казались бесцветными его редкие крашеные волосы. Опередив Крога и Энтони, профессор вскочил из-за стола. Он весь дрожал от возмущения, очки прыгали, он сунул руки под черные фалды фрака. — Пилстрем! — Хаммарстен! — взвизгнул Пилстрем и осторожно приблизился. — Старый лгун! — выпалил он. — Стыдитесь!
— Вам тут нечего делать, Пилстрем, — заявил профессор. — Я не позволю вам беспокоить герра Крога. Если желаете знать, Пилстрем, герр Крог приехал сюда обсудить со мной один маленький проект, маленькую сенсацию, для которой нам нужна обоюдная поддержка. Вам нечего тут делать, Пилстрем, вам и вашей газете.
— Однако, Хаммарстен…
— Убирайтесь, Пилстрем, — оборвал его профессор и, ничтоже сумняшеся, позвенел в кармане мелочью. — Джентльмены, вы не откажетесь распить со мной бутылочку вина?
По длинной лестнице на пятый этаж из Чистилища (оставив на другом берегу общественные уборные с похабными шутками, зависть, неприязнь редактора, недоверие, неприличные журналы) — в Рай (школьные фотографии, укромное байковое тепло, жесткая аскетическая постель) восхожу невредимый я, Минти.
Всего ступенек пятьдесят шесть; четырнадцать ступенек — и второй этаж, здесь живут Экманы, у них двухкомнатная квартира, телефон и электрическая плитка; Экман работает мусорщиком, но без денег не бывает. Он частенько возвращается поздно, как Минти, возвращается выпивши и, одолевая свои четырнадцать ступенек, много раз кричит «до свидания» оставшемуся на улице приятелю, и фру Экман, заслышав его голос, выходит на площадку и тоже кричит «до свидания». Не было случая, чтобы она осерчала на пьяного мужа; иногда она сама бывает навеселе, тогда в дверях толкутся и прощаются гости и дым дешевых сигар, разъедая ему глаза, преследует Минти все четырнадцать ступенек до третьего этажа.
Двадцать восемь ступенек — и вот она, пустая квартира. Она самая большая в доме, она обставлена, сдана и всегда пустует. Жильцы за границей, они не были дома уже два года, но квартира оплачена. Минти не видел их ни разу. Он умирал от любопытства и в то же время боялся прямыми расспросами покончить с неизвестностью. Так интереснее. Однажды в квартиру пришла убраться хозяйка, и Минти удалось заглянуть в прихожую; он увидел гравюру, изображавшую Густава Адольфа, и подставку для зонтов, в ней торчал древний зонтик. Он поднялся выше, еще на четырнадцать ступенек увеличив разрыв с Экманами. На четвертом этаже жила итальянка, она давала уроки; он вспомнил коллегу Хаммарстена — эта дама работала с ним в одной школе; следующие четырнадцать ступенек он преодолел уже быстрее — пятый этаж, покой, дом. На двери висит коричневый шерстяной халат, в шкафу какао и галеты, на камине мадонна, под стаканом паук. Устал. И не так уж поздно, а надо ложиться.
Он зажег свет и первым делом закрыл окно от мошкары. Снаружи ступеньками поднимались к нему окна нижних квартир: все были дома, Экманы включили приемник. На умывальнике рядом с пауком счет за квартиру. Минти опустился на колени и покопался в шкафу. Он вылил в кастрюльку немного сгущенного молока, добавил две ложки какао, зажег газовую горелку, стоявшую у полированного комода красного дерева, и, пока напиток закипал, пошел за чашкой. Он нашел блюдце, но чашки нигде не было. На подушке заметил записку, оставленную хозяйкой: «Герр Минти, к сожалению, ваша чашка разбилась» — и подпись с завитушкой, никаких извинений. Придется пить из стакана.
Паук, очевидно, умер, он весь сморщился, почему хозяйка его не выбросила — непонятно. Он взял освободившийся стакан и выпил теплого какао, потом поискал глазами мыльницу, где у него сберегались окурки, и увидел, что паук ожил. Он не умер, он притворился и теперь, раздувшись вдвое, по невидимой нити спускался к полу.
В Минти пробудился охотничий азарт. Вспомним молодость. Он заманил паука в стакан, оборвал нить, отрезав начатое отступление, и, быстро перевернув стакан, ловко усадил узника на мраморную доску умывальника. Паук между тем потерял еще одну ножку и сидел в лужице какао. Терпение, думал Минти, разглядывая паука, терпение; может, ты еще меня переживешь. Он постучал по стакану ногтем. Двадцать лет протрубить в Стокгольме — не шутка. Надо будет завтра оставить записку: «Не трогать». Надо купить еще один стакан и чашку. Минти предстоят большие покупки! От возбуждения он даже забыл помолиться на ночь, а выбираться из постели на холодный линолеум уже не стоило: Господу важен не обряд, а вера. Чтобы молитва шла от сердца. И, сложив под грубым одеялом руки, он горячо молил: чтобы Господь подвергнул сильных и возвысил униженных, чтобы дал Минти хлеб насущный и избавил от лукавого, чтобы Энтони не связался с Пилстремом и прочей компанией, чтобы посланник пришел на обед, чтобы новая чашка подошла к блюдцу; кончая, он благодарил Господа за его бесконечную милость, за счастливый и удачный день. В доме напротив один за другим погасли огни, скоро он перестал слышать, как в окно бьется мошкара. Погасив лампу, он терпеливо замер в темноте, как тот паук под стаканом. И он так же подобрался, как паук, умудренно затих; вытянув тело, затаившись, он лежал как мертвый и смиренно искушал Бога: не забудь снять стакан.
4
— Ну разумеется.
Профессор Хаммарстеу неожиданно заговорил:
— В моем переводе — но вдруг он плох? Я не знаю. Я никому не показывал. Вдруг люди не поймут. Друид Гауэр… Ведь сколько лет… — Ему хотелось объяснить, что в конце долгого путешествия начинаешь бояться встречи. Друзья состарились; может, тебя вообще никто не узнает. А что путешествие было долгим — тому свидетели седая щетина на подбородке, плохонькие очки в стальной оправе. — Я перевел ее двадцать лет назад.
— Найдите театр и подберите актеров, — сказал Крог. Ему уже наскучила щедрость. В конце концов, он не впервые такой щедрый. Ему полагается быть щедрым. Сто крон за бумажный цветок, новый флигель для больницы, не уступающая месячному заработку пенсия первой жертве нового усовершенствования резака. Все это попало в газеты, произвело хорошее впечатление. Чем необычнее пожертвование, тем громче огласка, а это бывает очень кстати, например, перед новым выпуском или в такой момент, как сейчас, когда приходится брать краткосрочные займы, сбивать продажу в Амстердаме, терять порядочные деньки. Право, даже занятно, что повезло не кому-нибудь, а жалкому старику Хаммарстену, что именно он нагрел руки на тревогах Лаурина и Холла. Крог почувствовал глубокое презрение к этому престарелому педагогу, подрабатывающему журналистикой, в котором удача породила страх и неуверенность в себе, который не мог удержать очки на носу и сидел как в воду опущенный.
— Прошу прощения, герр Крог, — раздался высокий сиплый голос, и между бассейном, и танцевальной площадкой возник с кепкой в руке седой, тощий, с обвислой кожей на лице Пилстрем. Залитые прожекторами, казались бесцветными его редкие крашеные волосы. Опередив Крога и Энтони, профессор вскочил из-за стола. Он весь дрожал от возмущения, очки прыгали, он сунул руки под черные фалды фрака. — Пилстрем! — Хаммарстен! — взвизгнул Пилстрем и осторожно приблизился. — Старый лгун! — выпалил он. — Стыдитесь!
— Вам тут нечего делать, Пилстрем, — заявил профессор. — Я не позволю вам беспокоить герра Крога. Если желаете знать, Пилстрем, герр Крог приехал сюда обсудить со мной один маленький проект, маленькую сенсацию, для которой нам нужна обоюдная поддержка. Вам нечего тут делать, Пилстрем, вам и вашей газете.
— Однако, Хаммарстен…
— Убирайтесь, Пилстрем, — оборвал его профессор и, ничтоже сумняшеся, позвенел в кармане мелочью. — Джентльмены, вы не откажетесь распить со мной бутылочку вина?
***
По длинной лестнице на пятый этаж из Чистилища (оставив на другом берегу общественные уборные с похабными шутками, зависть, неприязнь редактора, недоверие, неприличные журналы) — в Рай (школьные фотографии, укромное байковое тепло, жесткая аскетическая постель) восхожу невредимый я, Минти.
Всего ступенек пятьдесят шесть; четырнадцать ступенек — и второй этаж, здесь живут Экманы, у них двухкомнатная квартира, телефон и электрическая плитка; Экман работает мусорщиком, но без денег не бывает. Он частенько возвращается поздно, как Минти, возвращается выпивши и, одолевая свои четырнадцать ступенек, много раз кричит «до свидания» оставшемуся на улице приятелю, и фру Экман, заслышав его голос, выходит на площадку и тоже кричит «до свидания». Не было случая, чтобы она осерчала на пьяного мужа; иногда она сама бывает навеселе, тогда в дверях толкутся и прощаются гости и дым дешевых сигар, разъедая ему глаза, преследует Минти все четырнадцать ступенек до третьего этажа.
Двадцать восемь ступенек — и вот она, пустая квартира. Она самая большая в доме, она обставлена, сдана и всегда пустует. Жильцы за границей, они не были дома уже два года, но квартира оплачена. Минти не видел их ни разу. Он умирал от любопытства и в то же время боялся прямыми расспросами покончить с неизвестностью. Так интереснее. Однажды в квартиру пришла убраться хозяйка, и Минти удалось заглянуть в прихожую; он увидел гравюру, изображавшую Густава Адольфа, и подставку для зонтов, в ней торчал древний зонтик. Он поднялся выше, еще на четырнадцать ступенек увеличив разрыв с Экманами. На четвертом этаже жила итальянка, она давала уроки; он вспомнил коллегу Хаммарстена — эта дама работала с ним в одной школе; следующие четырнадцать ступенек он преодолел уже быстрее — пятый этаж, покой, дом. На двери висит коричневый шерстяной халат, в шкафу какао и галеты, на камине мадонна, под стаканом паук. Устал. И не так уж поздно, а надо ложиться.
Он зажег свет и первым делом закрыл окно от мошкары. Снаружи ступеньками поднимались к нему окна нижних квартир: все были дома, Экманы включили приемник. На умывальнике рядом с пауком счет за квартиру. Минти опустился на колени и покопался в шкафу. Он вылил в кастрюльку немного сгущенного молока, добавил две ложки какао, зажег газовую горелку, стоявшую у полированного комода красного дерева, и, пока напиток закипал, пошел за чашкой. Он нашел блюдце, но чашки нигде не было. На подушке заметил записку, оставленную хозяйкой: «Герр Минти, к сожалению, ваша чашка разбилась» — и подпись с завитушкой, никаких извинений. Придется пить из стакана.
Паук, очевидно, умер, он весь сморщился, почему хозяйка его не выбросила — непонятно. Он взял освободившийся стакан и выпил теплого какао, потом поискал глазами мыльницу, где у него сберегались окурки, и увидел, что паук ожил. Он не умер, он притворился и теперь, раздувшись вдвое, по невидимой нити спускался к полу.
В Минти пробудился охотничий азарт. Вспомним молодость. Он заманил паука в стакан, оборвал нить, отрезав начатое отступление, и, быстро перевернув стакан, ловко усадил узника на мраморную доску умывальника. Паук между тем потерял еще одну ножку и сидел в лужице какао. Терпение, думал Минти, разглядывая паука, терпение; может, ты еще меня переживешь. Он постучал по стакану ногтем. Двадцать лет протрубить в Стокгольме — не шутка. Надо будет завтра оставить записку: «Не трогать». Надо купить еще один стакан и чашку. Минти предстоят большие покупки! От возбуждения он даже забыл помолиться на ночь, а выбираться из постели на холодный линолеум уже не стоило: Господу важен не обряд, а вера. Чтобы молитва шла от сердца. И, сложив под грубым одеялом руки, он горячо молил: чтобы Господь подвергнул сильных и возвысил униженных, чтобы дал Минти хлеб насущный и избавил от лукавого, чтобы Энтони не связался с Пилстремом и прочей компанией, чтобы посланник пришел на обед, чтобы новая чашка подошла к блюдцу; кончая, он благодарил Господа за его бесконечную милость, за счастливый и удачный день. В доме напротив один за другим погасли огни, скоро он перестал слышать, как в окно бьется мошкара. Погасив лампу, он терпеливо замер в темноте, как тот паук под стаканом. И он так же подобрался, как паук, умудренно затих; вытянув тело, затаившись, он лежал как мертвый и смиренно искушал Бога: не забудь снять стакан.
4
Энтони явился минута в минуту. Ступив на Северный мост, он слышал, как на том и другом берегу куранты пробили восемь раз. Такая точность была не в его правилах. Он не любил приходить раньше женщины, ждать — это сразу ставит отношения на неверную почву. Женщина должна прийти первой, а он немного опоздать, пусть даже послонявшись для этой цели где-нибудь неподалеку, и явиться веселым, виноватым, рассеянным. Но сейчас особый случай. У него появилась работа, и, торопливо шагая в утреннем тумане с Меларена, словно росой покрывшем его новое пальто, он на ходу тщательно отработал всю тактику: деловитость, пунктуальность, терять время на женщин некогда, он занятой человек, в начале десятого нужно быть в конторе, могу вам уделить час, на мне огромная ответственность. Но на другом конце моста она уже ждала его, и он смягчился. Какое глупое имя — Лючия; ужасно, бедная крошка. А уж как одеться постаралась: такая серьезная мордочка — и тут эта развратная шляпка. Она-то думает, что пришла на встречу с возлюбленным, а не случайным знакомым по Гетеборгу, думал он, расплачиваясь предательской нежностью за ошеломляющее открытие, что женщина старается понравиться ему (даже если она высыпает на себя всю пудреницу, как Лючия Дэвидж). Как хотите, но даже последние стервы бывают наивны до слез. Даже у Мейб это было.
Увидев его, она заспешила навстречу. Они были одни на мосту. Высокие каблуки царапали мокрую от тумана мостовую, она ткнулась головой ему в грудь, сбив на затылок шляпку. Они расцеловались запросто, как старые друзья. Он вытащил из-за пазухи тигра, но он не догадался спрятать его сразу, теперь игрушка была насквозь мокрая.
— Вы прелесть, — сказала она. — Какой он мокрый. Вы оба мокрые. Как утопленники. — И правда, в плотном тумане пальто и шляпа намокли так, словно побывали под проливным дождем. Пожалуй, еще на дне озера, подумал он, можно набрать столько воды, но подобные мысли угнетающе действовали на него и он отогнал их смехом:
— Я хороший пловец. — И соврал, потому что всегда боялся воды; когда ему было шесть лет, отец для пробы бросил его в бассейн, и он сразу пошел ко дну. С тех пор многие годы его преследовал страх утонуть. Но он перехитрил судьбу, готовящую ту смерть, которой больше всего боишься. Рискует хороший пловец, а Энтони плавал плоха и положил себе никогда не рисковать. Он и сейчас не хотел рисковать: ему напомнили о сыром пальто, и он сразу запаниковал. Он очень по-матерински относился к собственному здоровью. — Вот что нам сейчас нужно, — сказал он, — чашка хорошего горячего кофе.
— И гренки с вареньем.
— И яичница с беконом.
— И чтобы был Лондон.
Оба рассмеялись, потом вздохнули, взгрустнув по Англии, по дому. Нечего здесь торчать, думал Энтони, он легко простужается, у него от рождения слабая грудь, только с виду она такая атлетическая. Он поймал такси, и, запыхавшиеся, смеющиеся, они забрались в машину, не представляя толком, куда ехать, и испытывая ту неловкость, которая знакома всякой паре, впервые без посторонних отправившейся на прогулку. — Куда едем? — спросил Энтони. Шофер еще придерживал дверь; на мосту густо клубился туман, выжимал на мостовую дождичек; где-то около ратуши загудел пароход — звук вырос, упал, опять вырвался на волю, словно, симулируя поврежденное крыло, уводила от гнезда ржанка. — Я совсем не знаю этих мест. Выбирайте сами. Так куда мы едем? — Снимая мокрое пальто, он подозрительно ощупал рубашку — сухая. Он никогда не чувствовал себя застрахованным от печальной развязки этих увеселительных экскурсий: постель, жестокая простуда, а то и воспаление легких. Она сказала:
— Едем в Дротнингхольм. Я там еще не была. Там есть дворец. — А завтрак там будет?
— Будет.
В тумане запотели окна, она ладонью расчистила стекло. Энтони поцеловал ее в склоненную шею. Она сказала:
— Бедный отец, если бы он знал, какой образ жизни я веду.
— Вы меня имеете в виду? — спросил Энтони. Она обернулась, но вместо задуманного безрассудно дерзкого взора он увидел взгляд испуганного звереныша. — Вы не единственный на свете. — Господи, испугался он, что она имеет ввиду? Надо как-то объяснить, что у него честные намерения, что сейчас он хочет только завтракать. Она небрежно обронила:
— И в Ковентри найдется несколько приличных мужчин. — У нее были неаккуратно выщипанные брови, и вообще над внешностью трудилась неумелая рука: слишком яркая помада, на шее засохшие пятна пудры. Она вела себя с неуверенной развязностью новичка в интернате: его втайне что-то угнетает — может, физический недостаток, может, смешное имя. Лючия, подумал он, Лючия. Отрекомендовавшись отчаянным существом и как бы предлагая ему действовать теперь на свой страх и риск, она спросила:
— Как ваша работа?
— Отлично, — ответил Энтони. — У нас с Крогом нет ни минуты свободной.
— Он обнял ее за плечи и рассеянно погладил левую грудь.
— А что… чем вы, собственно, занимаетесь?
— Я его телохранитель. Эти промышленные тузы, знаете, очень боятся, что их кто-нибудь продырявит. Ну, а я, — сказал он, в свою очередь набивая себе цену, — должен опередить такого.
Сбив набок шляпку, она прижалась к нему теснее, во рту у нее пересохло, она нетвердо сказала:
— Не может быть.
Ее возбуждение заставило его вспомнить свои обязанности — он покровительственно потрепал ее грудь и сказал:
— Очень может быть. Он настоящий денежный мешок.
— Я не про него, — сказала она. — Такая работа не для джентльмена.
— А я и не джентльмен, — сказал Энтони и поцеловал ее.
— Нет, — возразила она, — вы джентльмен.
Туман уже сходил с заросших цветами пригородных улиц, оставив кое-где белые хлопья, — на печных трубах, вокруг развалившихся колонн, в высоких вазах с цветами, около фонтанов.
— За это я вас сразу и полюбила. Вот этот галстук — он итонский?
— Харроу, — поправил Энтони.
— Я сноб, — сказала она. Ее признания представляли поразительную мешанину бравады и робости. — Я ужасный сноб. — Она наговорит на себя что угодно, думал Энтони, только бы не выдать свой испуг, незнание, как вести себя дальше. — После этих иностранцев с вами приятно общаться. — Но вы в Швеции меньше недели.
— Как будто нужна неделя, чтобы раскусить пару-другую мужчин! — фыркнула она и, пожалуйста, сразу пугливое признание:
— Я впервые выбралась из Англии. — Он растерялся, он был совершенно сбит этими смутными намеками и ее разоблачительной наивностью. Когда берет сомнение, решил он, люби молча. Он снова поцеловал ее, поиграл ее грудью, похлопал по бедру. Ответная реакция его озадачила. Он чувствовал себя опытным игроком, которому попался не знающий дело противник; вы хотите сорвать банк, у вас уже туз припрятан, вы искусной рукой сняли колоду, но нужно еще соблюсти известное условие — нужно, чтобы противник хоть немного играл. Есть формальности, которыми не желает пренебречь даже шулер. И вас раздражает в противнике неумение владеть лицом, простодушные обмолвки, вас бесит мысль, что можно было легко выиграть и без уловок, без этой подтасовки. Выходит, можно было играть честно! Она обхватила руками его голову, нашла губы; он почувствовал, как дрогнули и напряглись ее ноги. Она изнемогла, ей нужно утоление, она извелась в этом своем Ковентри. Зачем тогда хитрить, лгать, морочить голову? Он с тревогой подумал — вдруг он попался на удочку и эта интрига скорее поражение, чем победа? Обнимая ее, он подумал о велосипедах, вспомнил пересадку в Регби.
Да и вообще нет необходимости чувствовать себя виноватым. В приступе оскорбленной нравственности он сокрушался, как просто стало соблазнить — исчезло очарование запертых дверей, распитой бутылки шампанского, полночных поисков «мужской комнаты». Похоже, он обманет ее ожидания. Гора свалилась с плеч, когда она опять забилась в угол и занялась своей внешностью. Так и подмывает сказать:
— Выбросьте эту помаду. Она вам совсем не идет. — Он вспомнил костюмы Крога, загубленный хороший материал, чудовищный выбор галстуков. За людей надо взяться. После меня они хоть что-то будут понимать. Его лицо приняло ответственное выражение, когда он вообразил разговор с портными Крога, хождение с Лючией по магазинам. Он сказал:
— Мне не хочется называть вас Лючией. Лучше — Лу, — и прибавил:
— Наверное, в Ковентри неважные магазины.
Глядясь в пудреницу и по всей машине пуская душистую пыль, Лу ответила:
— Нет, у нас есть очень хорошие магазины, вы не думайте. А кроме того, до Лондона меньше двух часов на поезде. Билеты дешевые. — Скучать вы себе, конечно, не позволяете, — заметил Энтони.
— Ну нет, — ответила Лу, — я разборчива. И потом, дома не разгуляешься. Отец поднимает скандал, если меня нет до двенадцати. Вы не представляете, какой бывает крик. Он ведь не ложится, пока я не вернусь. — И правильно, — сварливо одобрил Энтони. — В вашем возрасте не годится…
— Значит, вы против свободы личности? Может, еще станете читать мораль? Какой тогда смысл объездить весь свет, участвовать в революциях и так далее — и выступать против свободы личности!
— Мужчинам можно, — сказал Энтони.
— Всем можно, — упорствовала Лу. — Теперь, слава богу, есть противозачаточные средства.
— Ерунда это, по-моему.
— Да какая же девушка поедет с вами…
— Оставим эту тему, — сказал Энтони, — мы едем завтракать только и всего.
Она разочарованно спросила:
— Вы меня совсем не любите, Тони? Я не имею в виду что-то возвышенное. Терпеть не могу, когда люди разводят сентиментальную чепуху вокруг очень простых вещей. Не успеешь опомниться, как тебя опутают по рукам и ногам, и уже никого больше им не нужно, и ты изволь отвечать им тем же, как будто человек молигамное… то есть моногамное животное! Нет, физически — я вам совсем не нравлюсь? — Вы не понимаете, о чем говорите, — сказал Энтони. — Еще бы, — сказала она, — у меня нет такого опыта, как у вас. В каждой гавани девушка, а гаваней на свете много.
— Вряд ли у вас вообще был мужчина, — брякнул Энтони. — Я-то уверен, что вы девственница.
Она влепила ему пощечину.
— Извините, — сказал Энтони. Ему было больно и обидно.
— Хамство говорить такие вещи.
— Извините. Я сказал: извините.
Такси остановилось: Дротнингхольм. За кофе с булочками они еще препирались. Обоим хотелось есть, но как спросить по-шведски яйца, они не знали.
— Как вам удается работать в Швеции, не зная шведского языка? — удивлялась Лу.
— На моей работе вообще никакого языка не нужно.
— Это несолидно.
— Разве солидное поведение не противоречит вашим взглядам? Заморив червячка, она могла уже спокойно растолковать ему, что солидность не имеет никакого отношения к свободе личности. Его раздражение утихло, он слушал даже с интересом. Совсем неглупая девчонка. К личной свободе она возвращалась несколько раз, но уже без практических выводов, и это, в свою очередь, тоже не удивило его. Если разобраться, она такая же несовременная, как и он. В Ковентри, видно, еще не перевелись теории, оправдывающие желание «весело пожить». Она сформировалась в эпоху, когда американские замки произвели целую революцию в нравах. Сравнивая ее с Кейт, он не мог не отдать ей предпочтения. Кейт грубовата, она не станет подыскивать себе оправданий — ему до сих пор было стыдно и больно вспомнить ту минуту, когда она сказала ему в квартире Крога:
— Это моя спальня. — Он, конечно, знал, что она его любовница, но нельзя же говорить об этом так прямо, не пытаясь как-то оправдать себя. И явись такая необходимость, неприязненно подумал он, Кейт скорее заговорила бы о деньгах и работе, а не о личной свободе.
Милая Лу, думал он, какая несовременная, у нес, оказывается, есть принципы. Они шли по дороге к дворцу. Туман растаял; на сером мосту продавец расставлял под ярким зонтом бутылки минеральной воды, вишневой шипучки, лимонада.
— Я хочу шипучки, — сказала Лу.
— Вы же только что пили кофе.
— А сейчас захотелось шипучки.
По течению цепочкой спускался утиный выводок. Птицы производили впечатление занятых важным мальчишеским делом бойскаутов. Может, будут чертить мелом условные знаки на берегу, а может, сгрудившись, разожгут костер с двух спичек.
— Столько шуму поднимается из-за этого полового вопроса, — не унималась Лу. В ее стакане пузырилась ярко-розовая шипучка. Задрав лапки, утки одна за другой окунули в воду головы. — Великая важность, если кто-то переспал…
Приземистый белый дворец на краю луга с пожухлой августовской травой напомнил Энтони чучело распростершей крылья чайки. — Скажите, а сколько… — Всего два, — ответила она. — Я разборчива.
— В Ковентри?
— Один в Ковентри, — отчиталась она, — а другой в Вутоне.
— И вы хотите увеличить счет до трех?
— Баркис не прочь, — сказала она.
— Но ведь вам уезжать через несколько дней. — Они направлялись к террасе у заднего фасада этого холодного северного Версаля. Никогда еще Энтони так остро не чувствовал себя на чужбине. На террасе продувало, зябли несколько деревьев с желтеющими кронами, нескладно подстриженными, около двери в одном из флигелей торчала у порога бутылка молока. Держась за руки, они стояли на вытоптанной траве. Подошел человек с метлой и сказал по-английски, что дворец еще не открыт для осмотра. В «Лайонзе» на Ковентри-стрит в этот час уже открыто, думал Энтони, а после завтрака всегда можно что-нибудь найти; хотя бы тот отель неподалеку от Уордор-стрит, комнатушки сдаются на час, пусть там не очень романтично и не очень чисто — с девушкой и так хорошо. Мне, например, задаром не нужна их квартира на Северной набережной. Он до боли сжал пальцы, распалив воображение образами спиртового чайника, неряхи-судомойки с чистыми полотенцами, груды английских сигарет. Я был дурак, что уехал, подумал он; надо было переждать и найти работу; там бы меня не взяли голыми руками — я же знаю все ходы и выходы.
— Нас не пустят во дворец?
— Не пустят.
— Что же делать, надо возвращаться.
— Подождите, — сказал он. — Попробую его подкупить. — Он отправился искать сторожа с метлой и скоро нашел его возле сарайчика на краю террасы. Нет, сказал тот, дворец он показать не может, у него нет ключей. Если бы через час… правда, у него есть ключи от театра, если господа интересуются.
В маленьком театре сохранялась обстановка восемнадцатого века. Королевские кресла были увенчаны коронами, на длинных бордовых скамьях висели таблички, стерегущие мертвых: фрейлины, камергеры, парикмахер. Энтони и Лу уселись, и провожатый, скрывшись за кулисами маленькой глубокой сцены, натягивая веревки, стал приводить в действие театральные механизмы. На истершееся кресло, где в масках и операх сиживали Венера или Юпитер, опустились пышные, как ягодицы Купидона, голубые и белые облака. Сторож выключил свет и произвел гром. Поднялась и осела пыль. — Надо придумать, куда пойти, — сказал Энтони. — Если бы мы были в Лондоне…
— Или в Ковентри.
— Как вы обошлись в Бутоне?
— У нас был автомобиль.
Поползли в сторону декорации, из-за кулис судорожными толчками выехал поблекший элегантный пейзажик. Они тесно сидели на скамье, которую в былое время занимали королевский парикмахер и придворный капеллан; их ноги встретились и застыли; они всем существом тянулись друг к другу; им до дурноты хотелось близости. Все работает, как новенькое, объявил он, и снова исчез. Они слышали, как он ходит под сценой. — Придумал, — сказал Энтони. — Мы поедем к Минти.
— Кто этот Минти?
— Журналист. Одинокое существо. Скажем, что пришли позавтракать. Он подскажет, куда можно пойти.
— Но вы в самом деле хотите? — спросила она неожиданно деловым тоном. — Я не собираюсь тянуть вас насильно.
— Очень хочу. Не меньше, чем домой.
— Люблю решительных людей.
— А-а, — его знобило от здешнего холода и неуютности: эти каменные дома по берегам озер, вода, всюду вода, эти чопорные люди, раскланивающиеся за шнапсом; как хочется легкого знакомства, слышать родную речь, глазеть на гвардейцев в парке, на автомобили, караулящие случайную подружку, на продавщиц, обойти бары. — Хорошо, если бы вы тут остались или бы я уехал тоже. — Кейт карьеристка. Он ничего не понимает. Мне так мало нужно — виски с содовой, журнальчик, отели в Пэддингтоне, клуб в глубине Лайл-стрит; миллионер, сталь и стекло, непонятная статуя — к чему мне все это? — Если бы я мог уехать с вами.
— У вас несолидная работа. Я очень хочу, чтобы вы нашли что-нибудь поприличнее.
— После вас у меня тут ни души знакомой не останется.
— Мне кажется, так лучше. Не стоит заводить роман. — Почему же не стоит? — спросил Энтони. — Что в этом плохого? Не будьте снобом. Вы мне нравитесь, я вам нравлюсь. Почему мы не можем видеться, пока это нам не надоест?
— Этого мало, — сказала Лу. Они поцеловались, вкушая отчаяние, гложущую боль разлуки, печать вокзалов; один уезжает, другой остается; отпуск кончился; ненужным мусором лежит в траве фейерверк, уже другие грустят с Пьеро и в окна морских ресторанов любуются спускающимися сумерками, и крепче всего, что было, этот поцелуй. У вас есть мой адрес, лязг дверей, пишите, взмах флажка, мы еще увидимся, клубы дыма заволакивают все кругом. Она освободилась. — Этого мало; — неуверенно повторила она. Он потянулся, но не нашел губ и лизнул соленую щеку. — К чертям собачьим такую жизнь, — сказала она и с вымученной беззаботностью добавила:
— Простите за выражение.
Как странно, думал он, что-то дьявольски странное со мной происходит.
Он спросил упавшим голосом:
— Вы вернетесь сюда в будущем году? — Исключено, — сказала она. — Старики готовились к этой поездке всю жизнь. Но, может, Крог их обогатит. Они здесь вложили немного денег в «Крог».
— Он платит десять процентов.
— Нужно пятьдесят, чтобы опять поднять их с места. Сторож еще раз крутанул гром. Потом стал выуживать кресло Венеры, оно с минуту раскачивалось на ветхих веревках, потом взмыло под облака и скрылось.
— Времени в обрез, — заметил Энтони, — а мы его тратим впустую.
— Понятно, куда вы клоните.
— А что, вы против?
Увидев его, она заспешила навстречу. Они были одни на мосту. Высокие каблуки царапали мокрую от тумана мостовую, она ткнулась головой ему в грудь, сбив на затылок шляпку. Они расцеловались запросто, как старые друзья. Он вытащил из-за пазухи тигра, но он не догадался спрятать его сразу, теперь игрушка была насквозь мокрая.
— Вы прелесть, — сказала она. — Какой он мокрый. Вы оба мокрые. Как утопленники. — И правда, в плотном тумане пальто и шляпа намокли так, словно побывали под проливным дождем. Пожалуй, еще на дне озера, подумал он, можно набрать столько воды, но подобные мысли угнетающе действовали на него и он отогнал их смехом:
— Я хороший пловец. — И соврал, потому что всегда боялся воды; когда ему было шесть лет, отец для пробы бросил его в бассейн, и он сразу пошел ко дну. С тех пор многие годы его преследовал страх утонуть. Но он перехитрил судьбу, готовящую ту смерть, которой больше всего боишься. Рискует хороший пловец, а Энтони плавал плоха и положил себе никогда не рисковать. Он и сейчас не хотел рисковать: ему напомнили о сыром пальто, и он сразу запаниковал. Он очень по-матерински относился к собственному здоровью. — Вот что нам сейчас нужно, — сказал он, — чашка хорошего горячего кофе.
— И гренки с вареньем.
— И яичница с беконом.
— И чтобы был Лондон.
Оба рассмеялись, потом вздохнули, взгрустнув по Англии, по дому. Нечего здесь торчать, думал Энтони, он легко простужается, у него от рождения слабая грудь, только с виду она такая атлетическая. Он поймал такси, и, запыхавшиеся, смеющиеся, они забрались в машину, не представляя толком, куда ехать, и испытывая ту неловкость, которая знакома всякой паре, впервые без посторонних отправившейся на прогулку. — Куда едем? — спросил Энтони. Шофер еще придерживал дверь; на мосту густо клубился туман, выжимал на мостовую дождичек; где-то около ратуши загудел пароход — звук вырос, упал, опять вырвался на волю, словно, симулируя поврежденное крыло, уводила от гнезда ржанка. — Я совсем не знаю этих мест. Выбирайте сами. Так куда мы едем? — Снимая мокрое пальто, он подозрительно ощупал рубашку — сухая. Он никогда не чувствовал себя застрахованным от печальной развязки этих увеселительных экскурсий: постель, жестокая простуда, а то и воспаление легких. Она сказала:
— Едем в Дротнингхольм. Я там еще не была. Там есть дворец. — А завтрак там будет?
— Будет.
В тумане запотели окна, она ладонью расчистила стекло. Энтони поцеловал ее в склоненную шею. Она сказала:
— Бедный отец, если бы он знал, какой образ жизни я веду.
— Вы меня имеете в виду? — спросил Энтони. Она обернулась, но вместо задуманного безрассудно дерзкого взора он увидел взгляд испуганного звереныша. — Вы не единственный на свете. — Господи, испугался он, что она имеет ввиду? Надо как-то объяснить, что у него честные намерения, что сейчас он хочет только завтракать. Она небрежно обронила:
— И в Ковентри найдется несколько приличных мужчин. — У нее были неаккуратно выщипанные брови, и вообще над внешностью трудилась неумелая рука: слишком яркая помада, на шее засохшие пятна пудры. Она вела себя с неуверенной развязностью новичка в интернате: его втайне что-то угнетает — может, физический недостаток, может, смешное имя. Лючия, подумал он, Лючия. Отрекомендовавшись отчаянным существом и как бы предлагая ему действовать теперь на свой страх и риск, она спросила:
— Как ваша работа?
— Отлично, — ответил Энтони. — У нас с Крогом нет ни минуты свободной.
— Он обнял ее за плечи и рассеянно погладил левую грудь.
— А что… чем вы, собственно, занимаетесь?
— Я его телохранитель. Эти промышленные тузы, знаете, очень боятся, что их кто-нибудь продырявит. Ну, а я, — сказал он, в свою очередь набивая себе цену, — должен опередить такого.
Сбив набок шляпку, она прижалась к нему теснее, во рту у нее пересохло, она нетвердо сказала:
— Не может быть.
Ее возбуждение заставило его вспомнить свои обязанности — он покровительственно потрепал ее грудь и сказал:
— Очень может быть. Он настоящий денежный мешок.
— Я не про него, — сказала она. — Такая работа не для джентльмена.
— А я и не джентльмен, — сказал Энтони и поцеловал ее.
— Нет, — возразила она, — вы джентльмен.
Туман уже сходил с заросших цветами пригородных улиц, оставив кое-где белые хлопья, — на печных трубах, вокруг развалившихся колонн, в высоких вазах с цветами, около фонтанов.
— За это я вас сразу и полюбила. Вот этот галстук — он итонский?
— Харроу, — поправил Энтони.
— Я сноб, — сказала она. Ее признания представляли поразительную мешанину бравады и робости. — Я ужасный сноб. — Она наговорит на себя что угодно, думал Энтони, только бы не выдать свой испуг, незнание, как вести себя дальше. — После этих иностранцев с вами приятно общаться. — Но вы в Швеции меньше недели.
— Как будто нужна неделя, чтобы раскусить пару-другую мужчин! — фыркнула она и, пожалуйста, сразу пугливое признание:
— Я впервые выбралась из Англии. — Он растерялся, он был совершенно сбит этими смутными намеками и ее разоблачительной наивностью. Когда берет сомнение, решил он, люби молча. Он снова поцеловал ее, поиграл ее грудью, похлопал по бедру. Ответная реакция его озадачила. Он чувствовал себя опытным игроком, которому попался не знающий дело противник; вы хотите сорвать банк, у вас уже туз припрятан, вы искусной рукой сняли колоду, но нужно еще соблюсти известное условие — нужно, чтобы противник хоть немного играл. Есть формальности, которыми не желает пренебречь даже шулер. И вас раздражает в противнике неумение владеть лицом, простодушные обмолвки, вас бесит мысль, что можно было легко выиграть и без уловок, без этой подтасовки. Выходит, можно было играть честно! Она обхватила руками его голову, нашла губы; он почувствовал, как дрогнули и напряглись ее ноги. Она изнемогла, ей нужно утоление, она извелась в этом своем Ковентри. Зачем тогда хитрить, лгать, морочить голову? Он с тревогой подумал — вдруг он попался на удочку и эта интрига скорее поражение, чем победа? Обнимая ее, он подумал о велосипедах, вспомнил пересадку в Регби.
Да и вообще нет необходимости чувствовать себя виноватым. В приступе оскорбленной нравственности он сокрушался, как просто стало соблазнить — исчезло очарование запертых дверей, распитой бутылки шампанского, полночных поисков «мужской комнаты». Похоже, он обманет ее ожидания. Гора свалилась с плеч, когда она опять забилась в угол и занялась своей внешностью. Так и подмывает сказать:
— Выбросьте эту помаду. Она вам совсем не идет. — Он вспомнил костюмы Крога, загубленный хороший материал, чудовищный выбор галстуков. За людей надо взяться. После меня они хоть что-то будут понимать. Его лицо приняло ответственное выражение, когда он вообразил разговор с портными Крога, хождение с Лючией по магазинам. Он сказал:
— Мне не хочется называть вас Лючией. Лучше — Лу, — и прибавил:
— Наверное, в Ковентри неважные магазины.
Глядясь в пудреницу и по всей машине пуская душистую пыль, Лу ответила:
— Нет, у нас есть очень хорошие магазины, вы не думайте. А кроме того, до Лондона меньше двух часов на поезде. Билеты дешевые. — Скучать вы себе, конечно, не позволяете, — заметил Энтони.
— Ну нет, — ответила Лу, — я разборчива. И потом, дома не разгуляешься. Отец поднимает скандал, если меня нет до двенадцати. Вы не представляете, какой бывает крик. Он ведь не ложится, пока я не вернусь. — И правильно, — сварливо одобрил Энтони. — В вашем возрасте не годится…
— Значит, вы против свободы личности? Может, еще станете читать мораль? Какой тогда смысл объездить весь свет, участвовать в революциях и так далее — и выступать против свободы личности!
— Мужчинам можно, — сказал Энтони.
— Всем можно, — упорствовала Лу. — Теперь, слава богу, есть противозачаточные средства.
— Ерунда это, по-моему.
— Да какая же девушка поедет с вами…
— Оставим эту тему, — сказал Энтони, — мы едем завтракать только и всего.
Она разочарованно спросила:
— Вы меня совсем не любите, Тони? Я не имею в виду что-то возвышенное. Терпеть не могу, когда люди разводят сентиментальную чепуху вокруг очень простых вещей. Не успеешь опомниться, как тебя опутают по рукам и ногам, и уже никого больше им не нужно, и ты изволь отвечать им тем же, как будто человек молигамное… то есть моногамное животное! Нет, физически — я вам совсем не нравлюсь? — Вы не понимаете, о чем говорите, — сказал Энтони. — Еще бы, — сказала она, — у меня нет такого опыта, как у вас. В каждой гавани девушка, а гаваней на свете много.
— Вряд ли у вас вообще был мужчина, — брякнул Энтони. — Я-то уверен, что вы девственница.
Она влепила ему пощечину.
— Извините, — сказал Энтони. Ему было больно и обидно.
— Хамство говорить такие вещи.
— Извините. Я сказал: извините.
Такси остановилось: Дротнингхольм. За кофе с булочками они еще препирались. Обоим хотелось есть, но как спросить по-шведски яйца, они не знали.
— Как вам удается работать в Швеции, не зная шведского языка? — удивлялась Лу.
— На моей работе вообще никакого языка не нужно.
— Это несолидно.
— Разве солидное поведение не противоречит вашим взглядам? Заморив червячка, она могла уже спокойно растолковать ему, что солидность не имеет никакого отношения к свободе личности. Его раздражение утихло, он слушал даже с интересом. Совсем неглупая девчонка. К личной свободе она возвращалась несколько раз, но уже без практических выводов, и это, в свою очередь, тоже не удивило его. Если разобраться, она такая же несовременная, как и он. В Ковентри, видно, еще не перевелись теории, оправдывающие желание «весело пожить». Она сформировалась в эпоху, когда американские замки произвели целую революцию в нравах. Сравнивая ее с Кейт, он не мог не отдать ей предпочтения. Кейт грубовата, она не станет подыскивать себе оправданий — ему до сих пор было стыдно и больно вспомнить ту минуту, когда она сказала ему в квартире Крога:
— Это моя спальня. — Он, конечно, знал, что она его любовница, но нельзя же говорить об этом так прямо, не пытаясь как-то оправдать себя. И явись такая необходимость, неприязненно подумал он, Кейт скорее заговорила бы о деньгах и работе, а не о личной свободе.
Милая Лу, думал он, какая несовременная, у нес, оказывается, есть принципы. Они шли по дороге к дворцу. Туман растаял; на сером мосту продавец расставлял под ярким зонтом бутылки минеральной воды, вишневой шипучки, лимонада.
— Я хочу шипучки, — сказала Лу.
— Вы же только что пили кофе.
— А сейчас захотелось шипучки.
По течению цепочкой спускался утиный выводок. Птицы производили впечатление занятых важным мальчишеским делом бойскаутов. Может, будут чертить мелом условные знаки на берегу, а может, сгрудившись, разожгут костер с двух спичек.
— Столько шуму поднимается из-за этого полового вопроса, — не унималась Лу. В ее стакане пузырилась ярко-розовая шипучка. Задрав лапки, утки одна за другой окунули в воду головы. — Великая важность, если кто-то переспал…
Приземистый белый дворец на краю луга с пожухлой августовской травой напомнил Энтони чучело распростершей крылья чайки. — Скажите, а сколько… — Всего два, — ответила она. — Я разборчива.
— В Ковентри?
— Один в Ковентри, — отчиталась она, — а другой в Вутоне.
— И вы хотите увеличить счет до трех?
— Баркис не прочь, — сказала она.
— Но ведь вам уезжать через несколько дней. — Они направлялись к террасе у заднего фасада этого холодного северного Версаля. Никогда еще Энтони так остро не чувствовал себя на чужбине. На террасе продувало, зябли несколько деревьев с желтеющими кронами, нескладно подстриженными, около двери в одном из флигелей торчала у порога бутылка молока. Держась за руки, они стояли на вытоптанной траве. Подошел человек с метлой и сказал по-английски, что дворец еще не открыт для осмотра. В «Лайонзе» на Ковентри-стрит в этот час уже открыто, думал Энтони, а после завтрака всегда можно что-нибудь найти; хотя бы тот отель неподалеку от Уордор-стрит, комнатушки сдаются на час, пусть там не очень романтично и не очень чисто — с девушкой и так хорошо. Мне, например, задаром не нужна их квартира на Северной набережной. Он до боли сжал пальцы, распалив воображение образами спиртового чайника, неряхи-судомойки с чистыми полотенцами, груды английских сигарет. Я был дурак, что уехал, подумал он; надо было переждать и найти работу; там бы меня не взяли голыми руками — я же знаю все ходы и выходы.
— Нас не пустят во дворец?
— Не пустят.
— Что же делать, надо возвращаться.
— Подождите, — сказал он. — Попробую его подкупить. — Он отправился искать сторожа с метлой и скоро нашел его возле сарайчика на краю террасы. Нет, сказал тот, дворец он показать не может, у него нет ключей. Если бы через час… правда, у него есть ключи от театра, если господа интересуются.
В маленьком театре сохранялась обстановка восемнадцатого века. Королевские кресла были увенчаны коронами, на длинных бордовых скамьях висели таблички, стерегущие мертвых: фрейлины, камергеры, парикмахер. Энтони и Лу уселись, и провожатый, скрывшись за кулисами маленькой глубокой сцены, натягивая веревки, стал приводить в действие театральные механизмы. На истершееся кресло, где в масках и операх сиживали Венера или Юпитер, опустились пышные, как ягодицы Купидона, голубые и белые облака. Сторож выключил свет и произвел гром. Поднялась и осела пыль. — Надо придумать, куда пойти, — сказал Энтони. — Если бы мы были в Лондоне…
— Или в Ковентри.
— Как вы обошлись в Бутоне?
— У нас был автомобиль.
Поползли в сторону декорации, из-за кулис судорожными толчками выехал поблекший элегантный пейзажик. Они тесно сидели на скамье, которую в былое время занимали королевский парикмахер и придворный капеллан; их ноги встретились и застыли; они всем существом тянулись друг к другу; им до дурноты хотелось близости. Все работает, как новенькое, объявил он, и снова исчез. Они слышали, как он ходит под сценой. — Придумал, — сказал Энтони. — Мы поедем к Минти.
— Кто этот Минти?
— Журналист. Одинокое существо. Скажем, что пришли позавтракать. Он подскажет, куда можно пойти.
— Но вы в самом деле хотите? — спросила она неожиданно деловым тоном. — Я не собираюсь тянуть вас насильно.
— Очень хочу. Не меньше, чем домой.
— Люблю решительных людей.
— А-а, — его знобило от здешнего холода и неуютности: эти каменные дома по берегам озер, вода, всюду вода, эти чопорные люди, раскланивающиеся за шнапсом; как хочется легкого знакомства, слышать родную речь, глазеть на гвардейцев в парке, на автомобили, караулящие случайную подружку, на продавщиц, обойти бары. — Хорошо, если бы вы тут остались или бы я уехал тоже. — Кейт карьеристка. Он ничего не понимает. Мне так мало нужно — виски с содовой, журнальчик, отели в Пэддингтоне, клуб в глубине Лайл-стрит; миллионер, сталь и стекло, непонятная статуя — к чему мне все это? — Если бы я мог уехать с вами.
— У вас несолидная работа. Я очень хочу, чтобы вы нашли что-нибудь поприличнее.
— После вас у меня тут ни души знакомой не останется.
— Мне кажется, так лучше. Не стоит заводить роман. — Почему же не стоит? — спросил Энтони. — Что в этом плохого? Не будьте снобом. Вы мне нравитесь, я вам нравлюсь. Почему мы не можем видеться, пока это нам не надоест?
— Этого мало, — сказала Лу. Они поцеловались, вкушая отчаяние, гложущую боль разлуки, печать вокзалов; один уезжает, другой остается; отпуск кончился; ненужным мусором лежит в траве фейерверк, уже другие грустят с Пьеро и в окна морских ресторанов любуются спускающимися сумерками, и крепче всего, что было, этот поцелуй. У вас есть мой адрес, лязг дверей, пишите, взмах флажка, мы еще увидимся, клубы дыма заволакивают все кругом. Она освободилась. — Этого мало; — неуверенно повторила она. Он потянулся, но не нашел губ и лизнул соленую щеку. — К чертям собачьим такую жизнь, — сказала она и с вымученной беззаботностью добавила:
— Простите за выражение.
Как странно, думал он, что-то дьявольски странное со мной происходит.
Он спросил упавшим голосом:
— Вы вернетесь сюда в будущем году? — Исключено, — сказала она. — Старики готовились к этой поездке всю жизнь. Но, может, Крог их обогатит. Они здесь вложили немного денег в «Крог».
— Он платит десять процентов.
— Нужно пятьдесят, чтобы опять поднять их с места. Сторож еще раз крутанул гром. Потом стал выуживать кресло Венеры, оно с минуту раскачивалось на ветхих веревках, потом взмыло под облака и скрылось.
— Времени в обрез, — заметил Энтони, — а мы его тратим впустую.
— Понятно, куда вы клоните.
— А что, вы против?