Страница:
И вдруг на первой же странице: «Псков. 2 июля. Встретил вчера Луговского, – писал Бершадский. – Ему исполнилось вчера сорок лет. Он обрюзглый, потный (капли крупные), несет валерианкой за версту. Сказал мне, что пофанфаронил в день объявления войны, сообщив в НКО, что „с сего дня здоров“. А вообще – „органически не переношу воздушных бомбардировок“». Бершадский написал о нем еще несколько строк, брезгливо и отстраненно. С таким отношением фронтовиков Луговскому придется жить все долгие годы войны и точить виной себя до самой смерти.
Эти записи Бершадского, как колесико резкости в бинокле, сделали картинку контрастной и четкой.
И конечно, я была поражена. Но даже не тем, что увидела Луговского с каплями пота, оправдывающегося перед товарищем в том, что вот, мол, больной пошел на фронт. Меня поразил сам механизм произошедшего.
Одни люди выбросили на помойку архив, который должен был сгинуть. Но вот другие люди залезли в ящик, распотрошили его, им показалось, что там есть нечто ценное. Они не поленились, привезли всё это в музей. Я открываю дневник и читаю то, что предназначено именно мне.
Кто нас слышит? Как? Свидетельство Бершадского появилось, когда книга про Ташкент уже вышла, но для вечности это было абсолютно безразлично.
И еще. Странно резанула фраза: «Ему исполнилось вчера сорок лет». Ведь спустя еще сорок лет Луговского уже не будет на свете, и родится мой сын, которого я назову Володей по требованию вдовы – Майи Луговской. Он родится в тот же день и час, что его прадед, и будет на него похож, но только внешне. Когда Мария Иосифовна увидит его, то скажет мне: «Как хорошо, что он другой – не Володя». Все родственники искали сходства, а она – отличия.
Я спускалась к ней из верхней квартиры после работы с архивом Луговского. И становилось ясно, что события приобретают абсолютно иную глубину, если ты дополнительно слышишь голос «оттуда».
Луговской вместе с сестрой и умирающей матерью поселился в Ташкенте на улице Жуковского, на балахане, а наверху стала жить Елена Сергеевна Булгакова с тринадцатилетним сыном. Мать умерла в страшных мучениях; Луговской всерьез запил и сидел, как нищий, на Алайском рынке, собирая милостыню и читая стихи за стакан водки. Местные узбеки звали его уважительно «урус дервиш». Только через какое-то время Елена Сергеевна помирилась с Луговским после продолжительной ссоры, и они стали жить одной семьей.
С Марией Иосифовной мы много говорили о страхе и его природе. И тогда, слушая ее, я вдруг отчетливо поняла, что для того, чтобы спастись и преодолеть страх, Луговскому надо было преодолеть еще больший страх. Он же читал там снова и снова «Мастера и Маргариту», рукопись романа, которую привезла с собой Елена Сергеевна, а там опять о том же: трусость – главный из пороков. И тогда он стал писать свою книгу, книгу поэм «Середина века» – писал, как умел, как мог, абсолютно честно, а главное, полностью обнажая себя. А Елена Сергеевна печатала ее на машинке, видя, что он спасается, и ей было уже не так страшно за него.
Когда мы с Марией Иосифовной вышли на эти разговоры, то не знали еще, что нам придется, начав, в сущности, с частной истории, прийти к истории общего большого Страха, который замучил и погубил ее мужа – Тарасенкова. Пока же Мария Иосифовна, оставив на родителей годовалого сына, бежала на фронт, тайно покинув Ташкент на самолете мужа своей подруги Ивана Спирина. Они приземлились прямо в Москве. У нее не было ни пропуска, ни документов. Но она добралась до Тарасенкова, и они некоторое время были вместе на Ладоге.
Переписка с Тарасенковым – его из блокадного Ленинграда, ее из Ташкента – была целой драмой ее непокорности, его преданности и любви. А она то ли дразнила меня, то ли высказывалась всерьез: «Я хотела всё это сжечь. Кому нужна наша частная переписка?»
– Понимаешь, – спустя месяцы говорила она, усаживая меня на кухне. (Надо было дождаться, когда заработает ее «ухо» – слуховой аппарат, который она не любила надевать, но без него нельзя было разговаривать. Надевая его, она страшно издевалась над собой: «Машка, старая карга» и прочее.) Так вот, понимаешь, книга, если ты будешь ее писать, может строиться только вокруг героя, за которым интересно следить. Герой должен обладать характером. А у тебя – Луговской. Володя – чудесный, добрый. Но разве он герой? Разве что герой-любовник. А стихи! Какие-то «ветры» и «гетры».
О Луговском и его последней жене, рядом с которыми она жила несколько лет, рассказывала комические истории.
– Наше соседство меня очень раздражало. В дверь постоянно ломились влюбленные девицы, путая двери. Я их отсылала наверх, а там их встречала с рыканьем Майка (Майя Луговская – его жена). Но она была не промах. Бесконечные гулянки, веселье до упаду. Это уже после Володи. Однажды всю ночь грохала мне по голове на рояле, сочиняла с каким-то композитором либретто оперы; я ей позвонила и сказала, что, если она не уймется, вызову милицию. Но вообще она была интересная баба. После смерти Тарасенкова в 1956 году я спасалась тем, что без конца ходила по ночам по набережной Москвы-реки. В 1957 году, после смерти Володи, она тоже стала бродить, спасаясь от тоски. Мы часто встречались и разговаривали с ней. Она была интересной, неординарной.
Друзей-поэтов Мария Иосифовна не читала. Для нее существовали только Пастернак, Цветаева и – спустя годы – Бродский. С удивлением узнала о том, что в Ташкенте Луговской писал «Середину века». Я рассказала, что первая редакция начиналась с поэмы под названием «1937 год», которая потом стала называться «Верх и низ» и была значительно переработана.
Ташкент. Продолжение
Последняя встреча
Лаврушинский переулок. Квартира № 74
Эти записи Бершадского, как колесико резкости в бинокле, сделали картинку контрастной и четкой.
И конечно, я была поражена. Но даже не тем, что увидела Луговского с каплями пота, оправдывающегося перед товарищем в том, что вот, мол, больной пошел на фронт. Меня поразил сам механизм произошедшего.
Одни люди выбросили на помойку архив, который должен был сгинуть. Но вот другие люди залезли в ящик, распотрошили его, им показалось, что там есть нечто ценное. Они не поленились, привезли всё это в музей. Я открываю дневник и читаю то, что предназначено именно мне.
Кто нас слышит? Как? Свидетельство Бершадского появилось, когда книга про Ташкент уже вышла, но для вечности это было абсолютно безразлично.
И еще. Странно резанула фраза: «Ему исполнилось вчера сорок лет». Ведь спустя еще сорок лет Луговского уже не будет на свете, и родится мой сын, которого я назову Володей по требованию вдовы – Майи Луговской. Он родится в тот же день и час, что его прадед, и будет на него похож, но только внешне. Когда Мария Иосифовна увидит его, то скажет мне: «Как хорошо, что он другой – не Володя». Все родственники искали сходства, а она – отличия.
Я спускалась к ней из верхней квартиры после работы с архивом Луговского. И становилось ясно, что события приобретают абсолютно иную глубину, если ты дополнительно слышишь голос «оттуда».
Луговской вместе с сестрой и умирающей матерью поселился в Ташкенте на улице Жуковского, на балахане, а наверху стала жить Елена Сергеевна Булгакова с тринадцатилетним сыном. Мать умерла в страшных мучениях; Луговской всерьез запил и сидел, как нищий, на Алайском рынке, собирая милостыню и читая стихи за стакан водки. Местные узбеки звали его уважительно «урус дервиш». Только через какое-то время Елена Сергеевна помирилась с Луговским после продолжительной ссоры, и они стали жить одной семьей.
С Марией Иосифовной мы много говорили о страхе и его природе. И тогда, слушая ее, я вдруг отчетливо поняла, что для того, чтобы спастись и преодолеть страх, Луговскому надо было преодолеть еще больший страх. Он же читал там снова и снова «Мастера и Маргариту», рукопись романа, которую привезла с собой Елена Сергеевна, а там опять о том же: трусость – главный из пороков. И тогда он стал писать свою книгу, книгу поэм «Середина века» – писал, как умел, как мог, абсолютно честно, а главное, полностью обнажая себя. А Елена Сергеевна печатала ее на машинке, видя, что он спасается, и ей было уже не так страшно за него.
Когда мы с Марией Иосифовной вышли на эти разговоры, то не знали еще, что нам придется, начав, в сущности, с частной истории, прийти к истории общего большого Страха, который замучил и погубил ее мужа – Тарасенкова. Пока же Мария Иосифовна, оставив на родителей годовалого сына, бежала на фронт, тайно покинув Ташкент на самолете мужа своей подруги Ивана Спирина. Они приземлились прямо в Москве. У нее не было ни пропуска, ни документов. Но она добралась до Тарасенкова, и они некоторое время были вместе на Ладоге.
Переписка с Тарасенковым – его из блокадного Ленинграда, ее из Ташкента – была целой драмой ее непокорности, его преданности и любви. А она то ли дразнила меня, то ли высказывалась всерьез: «Я хотела всё это сжечь. Кому нужна наша частная переписка?»
– Понимаешь, – спустя месяцы говорила она, усаживая меня на кухне. (Надо было дождаться, когда заработает ее «ухо» – слуховой аппарат, который она не любила надевать, но без него нельзя было разговаривать. Надевая его, она страшно издевалась над собой: «Машка, старая карга» и прочее.) Так вот, понимаешь, книга, если ты будешь ее писать, может строиться только вокруг героя, за которым интересно следить. Герой должен обладать характером. А у тебя – Луговской. Володя – чудесный, добрый. Но разве он герой? Разве что герой-любовник. А стихи! Какие-то «ветры» и «гетры».
О Луговском и его последней жене, рядом с которыми она жила несколько лет, рассказывала комические истории.
– Наше соседство меня очень раздражало. В дверь постоянно ломились влюбленные девицы, путая двери. Я их отсылала наверх, а там их встречала с рыканьем Майка (Майя Луговская – его жена). Но она была не промах. Бесконечные гулянки, веселье до упаду. Это уже после Володи. Однажды всю ночь грохала мне по голове на рояле, сочиняла с каким-то композитором либретто оперы; я ей позвонила и сказала, что, если она не уймется, вызову милицию. Но вообще она была интересная баба. После смерти Тарасенкова в 1956 году я спасалась тем, что без конца ходила по ночам по набережной Москвы-реки. В 1957 году, после смерти Володи, она тоже стала бродить, спасаясь от тоски. Мы часто встречались и разговаривали с ней. Она была интересной, неординарной.
Друзей-поэтов Мария Иосифовна не читала. Для нее существовали только Пастернак, Цветаева и – спустя годы – Бродский. С удивлением узнала о том, что в Ташкенте Луговской писал «Середину века». Я рассказала, что первая редакция начиналась с поэмы под названием «1937 год», которая потом стала называться «Верх и низ» и была значительно переработана.
Ташкент. Продолжение
Ташкент, из которого Мария Иосифовна улетела на маленьком самолете Ивана Спирина, спрятанная под его плащ-палаткой, продолжал жить со знаменитыми и незнаменитыми беженцами. Для меня же книга незаметно становилась всё более историей бегства, исхода множества людей, которые удивительным образом в Ташкенте обрели новую жизнь, хотя кто-то нашел там смерть. История разворачивалась сама, захватывая все новых героев и новые сюжеты.
Разбирая бумаги Луговского, а затем оказавшись рядом с Марией Иосифовной, я не забыла Татьяну Александровну с ее письмами к Малюгину, ведь они были окном, в которое я увидела раскаленное восточное солнце, Елену Сергеевну Булгакову, Ахматову, балахану, узбечек в паранджах, занавески из старых платьев и покосившиеся сарайчики.
Елена Булгакова. 1940-е
Елена Сергеевна жила во флигеле писательского дома (ул. Жуковского, 54), на балахане (верхней надстройке узбекского дома), с младшим сыном Сережей, а внизу, в двух небольших комнатах под ними – Луговские: Владимир, Татьяна и – очень недолго – их мать, вскоре умершая. В один из дней Елена Сергеевна прибежала к Татьяне Луговской. Она неожиданно получила письмо от старого друга Булгакова – Сергея Ермолинского. В конце 1940 года, через несколько месяцев после смерти Булгакова, он внезапно исчез из Москвы, а позже выяснилось, что Ермолинский арестован; на Лубянке пытались слепить «булгаковское дело». Он отказался сотрудничать со следствием и никаких показаний, порочащих покойного писателя, не дал. Но тогда обстоятельства его ареста и хода следствия были никому не известны.
Из полученного письма Елена Сергеевна узнала, что Сергей Александрович уже не в тюрьме, а в ссылке – где-то поблизости, в Казахстане. Оказалось, что он голодает, у него нет денег, но ему можно что-нибудь послать.
Посылку они сооружали вместе.
«И вдруг – радость! – писал Ермолинский. – Посылочка от Лены из Ташкента! Мешочки, аккуратно сшитые „колбасками“, в них были насыпаны крупа, сахар, чай, махорка, вложен кусочек сала, и все это завернуто в полосатенькую пижаму Булгакова, ту самую, в которой я ходил, ухаживая за ним, умирающим. И развеялось щемящее чувство одиночества, повеяло теплом, любовью, заботой, домом…»
Так Татьяна Александровна Луговская впервые узнала о существовании Сергея Александровича Ермолинского. А он не знал о Татьяне Александровне еще ничего, их встреча произойдет еще не скоро.
В июле 1943 года Елена Сергеевна Булгакова вместе с сыном покинула Ташкент. Ее вызвал МХАТ, чтобы восстановить булгаковский спектакль о Пушкине. Попав в Москву, перебирая бумаги, письма, свои дневники тридцатых годов, она отчетливо поняла, что она – вдова Булгакова, и решила больше ничего не менять в своей женской судьбе. Об этом она ясно и просто написала Луговскому, который надеялся ее вернуть и жениться на ней.
В ноябре Луговские вернулись из Ташкента в Москву. А Сергею Александровичу въезд в столицу был закрыт. Друзья помогли ему перебраться в Грузию. Но все-таки он тайно приехал в Москву, чтобы показать пьесу о Грибоедове, которую написал в ссылке.
Тогда и произошла их первая встреча. Ему было сорок семь, а ей – тридцать восемь. И всё у них было впереди.
После смерти Сергея Александровича Татьяна Александровна пыталась написать книгу о нем.
«Вспоминаю, например, как мы познакомились с Вами.
Помните, как я пришла в 1947 году к Фрадкиной слушать „Грибоедова“, и навстречу мне поднялся с дивана какой-то очень длинный – так мне показалось, – белокурый и очень бледный человек в очках, очень худой и больной, и рука была тонкая и узкая. Это были Вы.
Фрадкина позвала еще каких-то режиссеров в надежде, что они возьмут Вашу пьесу. Вы читали, заметно волнуясь, из-за этого я слушала плохо: это мне мешало… Пьесу хвалили, но ставить ее никто не собирался.
Вы содрали у меня с пальца бирюзовый перстенечек, сказали, что он принесет Вам счастье. Потом все ушли. На улице я оказалась между Вами и Гушанским. Оба вы сильно качались. Когда у Никитских Ворот я спросила, где Вы остановились, я получила ответ: „Буду ночевать на бульваре“. – „Я этого не допущу, пойдемте ночевать ко мне“.
Пьяный Гушанский демонстративно качнулся, надвинул шапку на лоб и зашагал прочь, всем своим видом показывая всю недопустимость моего предложения. Среди ночи дама зовет ночевать первый раз увиденного человека.
Мы закачались в Староконюшенный переулок. Мои окна были освещены. К чести моего мужа, должна сказать, что он встретил нас радостно: „Сережа, откуда ты взялся?“ Действительно, откуда? Они знали друг друга с незапамятных времен.
Появилась припрятанная четвертинка, встреченная восторженно. Я легла спать в маленькой комнате. Они в большой коротали ночь.
Я проснулась утром от телефонного звонка. Вы звонили Лене Булгаковой: „Я у Татьяны Александровны Луговской. Так получилось. Я был пьяный, и она взяла меня в свой дом“. Вот так состоялось наше первое знакомство».
Ермолинский вернулся в Тбилиси отбывать бессрочную ссылку. Он жил в небольшом Доме творчества писателей Сагурамо. Шли бесконечные осенние дни одиночества и тоски, Сергей Александрович еженедельно должен был ходить отмечаться в отдел НКВД. Ответа из Москвы о судьбе пьесы не было. Он совсем отчаялся. Однажды приготовил веревку и присмотрел в сарае крюк. В это время внизу раздался стук в ворота. Стук был настойчивым, нельзя было не откликнуться. Он пошел открывать. Почтальон принес письмо от Татьяны Луговской. В нем она признавалась, что никогда в жизни не писала мужчинам первая, но тут точно что-то ее подтолкнуло. Она писала, что все время думает о нем, просила его не отчаиваться из-за пьесы, терпеть, надеялась на встречу. Так он остался жить.
«…Письмо Ваше так меня взволновало, – писал в ответ Ермолинский, – что я почувствовал нестерпимую потребность немедленно, тут же совершить какой-нибудь подвиг. Если бы я был летчик, то учинил бы в воздухе какое-нибудь такое-эдакое поразительное антраша. Если бы был воин, то, может быть, взял какую-нибудь совершенно неприступную крепость. Если бы был Пушкин, то разразился бы шедевром грусти и любви – таким, что через столетия прослезились бы от душевного умиления загадочные наши потомки. Но так как я не то, не другое и не третье, то мне ничего не остается, как только, предавшись очаровательным грезам, утешить себя мыслью, что мне отпущена Богом именно такая созерцательная жизнь – и больше ничего.
Благословляю Вас, что Вы существуете на свете! И целую Вас почтительнейше за строчку „мне скучно без Вас“».
Пьесу взял театр им. Станиславского, и Сергея Александровича вызвали в Москву. Начался очень трудный и в то же время очень счастливый роман. Их разделяли его жизнь ссыльного и ее замужество.
«…Сколько звонков по телефону в КГБ, вранья его сестре, отказов в прописке, прятанья его у меня от милиционеров, которые приходили к тетке выгонять его из Москвы, вздрагивания его руки, если мы встречали милиционера на улице, ночных вызовов в таинственный номер на Арбате к оперуполномоченному, подлостей бывших „друзей“».
Их семейная жизнь началась в каютах разнообразных пароходов. Только там они могли быть вместе без проклятой прописки. Один пароход, другой, третий. Река создавала то неспешное, размеренное течение дней, в котором было место и для спокойного разговора, и для воспоминаний, и для шуток, и для всего того, что наполнило их общую жизнь.
Когда у них появился свой дом, Елена Сергеевна Булгакова приходила к ним в гости, писала им письма.
«Ей было уже больше семидесяти лет, – вспоминал Ермолинский, – но она была привлекательна, как всегда, как прежде, и, не преувеличивая, скажу: молода!
Когда жизнь ее сказочно переменилась, она жила уже не на улице Фурманова, а в новой небольшой, очень уютной квартире на Суворовском бульваре, у Никитских Ворот. Огромный портрет Булгакова в овальной раме, сделанный по фотографии, лишь в общих чертах напоминал его образ, но этот образ оживал в ее рассказах. Она с живостью передавала его юмор, его интонации. Она оставалась всё той же Леной, но она необыкновенно раскрылась. Его смерть была неподдельным, охватывающим всю ее горем. Не утратой, не потерей, не вдовьей печалью, а именно горем. И оно было таким сильным, что не придавило ее, а напротив – пробудило к жизни!»
В день смерти Сергея Александровича, 18 февраля, Татьяна Александровна собирала друзей.
«…Вот когда пришло время мне непрерывно думать о тебе, Ермолинский. Раньше я боялась, а теперь мне уже пора умирать». Кажется, это был единственный случай, когда она обратилась к нему на «ты».
В 1994 году друзья тоже собрались, но на этот раз не было роскошного стола, за которым все встречались из года в год. Гости сидели на кухне, а она уже без сознания лежала в своей комнате. На следующий день ее не стало. Все простились с ней.
Когда-то она написала ему в Дом творчества, где он работал над очередным сценарием:
«…Мне одиноко без Вас. Я очень Вас люблю. Вы – моя единственная любовь в жизни. Это Вас обязывает, простите меня за это».
А Малюгин? Он так и остался в ее жизни другом и адресатом замечательных писем – таких она уже не писала никому – ни близким, ни даже любимому мужу.
С Ермолинским Малюгин был знаком с юности. Дружили. Под конец недлинной жизни он серьезно заболел. Последний Новый год встречал у них во всем больничном, тайно сбежав из палаты.
Разбирая бумаги Луговского, а затем оказавшись рядом с Марией Иосифовной, я не забыла Татьяну Александровну с ее письмами к Малюгину, ведь они были окном, в которое я увидела раскаленное восточное солнце, Елену Сергеевну Булгакову, Ахматову, балахану, узбечек в паранджах, занавески из старых платьев и покосившиеся сарайчики.
Елена Булгакова. 1940-е
Елена Сергеевна жила во флигеле писательского дома (ул. Жуковского, 54), на балахане (верхней надстройке узбекского дома), с младшим сыном Сережей, а внизу, в двух небольших комнатах под ними – Луговские: Владимир, Татьяна и – очень недолго – их мать, вскоре умершая. В один из дней Елена Сергеевна прибежала к Татьяне Луговской. Она неожиданно получила письмо от старого друга Булгакова – Сергея Ермолинского. В конце 1940 года, через несколько месяцев после смерти Булгакова, он внезапно исчез из Москвы, а позже выяснилось, что Ермолинский арестован; на Лубянке пытались слепить «булгаковское дело». Он отказался сотрудничать со следствием и никаких показаний, порочащих покойного писателя, не дал. Но тогда обстоятельства его ареста и хода следствия были никому не известны.
Из полученного письма Елена Сергеевна узнала, что Сергей Александрович уже не в тюрьме, а в ссылке – где-то поблизости, в Казахстане. Оказалось, что он голодает, у него нет денег, но ему можно что-нибудь послать.
Посылку они сооружали вместе.
«И вдруг – радость! – писал Ермолинский. – Посылочка от Лены из Ташкента! Мешочки, аккуратно сшитые „колбасками“, в них были насыпаны крупа, сахар, чай, махорка, вложен кусочек сала, и все это завернуто в полосатенькую пижаму Булгакова, ту самую, в которой я ходил, ухаживая за ним, умирающим. И развеялось щемящее чувство одиночества, повеяло теплом, любовью, заботой, домом…»
Так Татьяна Александровна Луговская впервые узнала о существовании Сергея Александровича Ермолинского. А он не знал о Татьяне Александровне еще ничего, их встреча произойдет еще не скоро.
В июле 1943 года Елена Сергеевна Булгакова вместе с сыном покинула Ташкент. Ее вызвал МХАТ, чтобы восстановить булгаковский спектакль о Пушкине. Попав в Москву, перебирая бумаги, письма, свои дневники тридцатых годов, она отчетливо поняла, что она – вдова Булгакова, и решила больше ничего не менять в своей женской судьбе. Об этом она ясно и просто написала Луговскому, который надеялся ее вернуть и жениться на ней.
В ноябре Луговские вернулись из Ташкента в Москву. А Сергею Александровичу въезд в столицу был закрыт. Друзья помогли ему перебраться в Грузию. Но все-таки он тайно приехал в Москву, чтобы показать пьесу о Грибоедове, которую написал в ссылке.
Тогда и произошла их первая встреча. Ему было сорок семь, а ей – тридцать восемь. И всё у них было впереди.
После смерти Сергея Александровича Татьяна Александровна пыталась написать книгу о нем.
«Вспоминаю, например, как мы познакомились с Вами.
Помните, как я пришла в 1947 году к Фрадкиной слушать „Грибоедова“, и навстречу мне поднялся с дивана какой-то очень длинный – так мне показалось, – белокурый и очень бледный человек в очках, очень худой и больной, и рука была тонкая и узкая. Это были Вы.
Фрадкина позвала еще каких-то режиссеров в надежде, что они возьмут Вашу пьесу. Вы читали, заметно волнуясь, из-за этого я слушала плохо: это мне мешало… Пьесу хвалили, но ставить ее никто не собирался.
Вы содрали у меня с пальца бирюзовый перстенечек, сказали, что он принесет Вам счастье. Потом все ушли. На улице я оказалась между Вами и Гушанским. Оба вы сильно качались. Когда у Никитских Ворот я спросила, где Вы остановились, я получила ответ: „Буду ночевать на бульваре“. – „Я этого не допущу, пойдемте ночевать ко мне“.
Пьяный Гушанский демонстративно качнулся, надвинул шапку на лоб и зашагал прочь, всем своим видом показывая всю недопустимость моего предложения. Среди ночи дама зовет ночевать первый раз увиденного человека.
Мы закачались в Староконюшенный переулок. Мои окна были освещены. К чести моего мужа, должна сказать, что он встретил нас радостно: „Сережа, откуда ты взялся?“ Действительно, откуда? Они знали друг друга с незапамятных времен.
Появилась припрятанная четвертинка, встреченная восторженно. Я легла спать в маленькой комнате. Они в большой коротали ночь.
Я проснулась утром от телефонного звонка. Вы звонили Лене Булгаковой: „Я у Татьяны Александровны Луговской. Так получилось. Я был пьяный, и она взяла меня в свой дом“. Вот так состоялось наше первое знакомство».
Ермолинский вернулся в Тбилиси отбывать бессрочную ссылку. Он жил в небольшом Доме творчества писателей Сагурамо. Шли бесконечные осенние дни одиночества и тоски, Сергей Александрович еженедельно должен был ходить отмечаться в отдел НКВД. Ответа из Москвы о судьбе пьесы не было. Он совсем отчаялся. Однажды приготовил веревку и присмотрел в сарае крюк. В это время внизу раздался стук в ворота. Стук был настойчивым, нельзя было не откликнуться. Он пошел открывать. Почтальон принес письмо от Татьяны Луговской. В нем она признавалась, что никогда в жизни не писала мужчинам первая, но тут точно что-то ее подтолкнуло. Она писала, что все время думает о нем, просила его не отчаиваться из-за пьесы, терпеть, надеялась на встречу. Так он остался жить.
«…Письмо Ваше так меня взволновало, – писал в ответ Ермолинский, – что я почувствовал нестерпимую потребность немедленно, тут же совершить какой-нибудь подвиг. Если бы я был летчик, то учинил бы в воздухе какое-нибудь такое-эдакое поразительное антраша. Если бы был воин, то, может быть, взял какую-нибудь совершенно неприступную крепость. Если бы был Пушкин, то разразился бы шедевром грусти и любви – таким, что через столетия прослезились бы от душевного умиления загадочные наши потомки. Но так как я не то, не другое и не третье, то мне ничего не остается, как только, предавшись очаровательным грезам, утешить себя мыслью, что мне отпущена Богом именно такая созерцательная жизнь – и больше ничего.
Благословляю Вас, что Вы существуете на свете! И целую Вас почтительнейше за строчку „мне скучно без Вас“».
Пьесу взял театр им. Станиславского, и Сергея Александровича вызвали в Москву. Начался очень трудный и в то же время очень счастливый роман. Их разделяли его жизнь ссыльного и ее замужество.
«…Сколько звонков по телефону в КГБ, вранья его сестре, отказов в прописке, прятанья его у меня от милиционеров, которые приходили к тетке выгонять его из Москвы, вздрагивания его руки, если мы встречали милиционера на улице, ночных вызовов в таинственный номер на Арбате к оперуполномоченному, подлостей бывших „друзей“».
Их семейная жизнь началась в каютах разнообразных пароходов. Только там они могли быть вместе без проклятой прописки. Один пароход, другой, третий. Река создавала то неспешное, размеренное течение дней, в котором было место и для спокойного разговора, и для воспоминаний, и для шуток, и для всего того, что наполнило их общую жизнь.
Когда у них появился свой дом, Елена Сергеевна Булгакова приходила к ним в гости, писала им письма.
«Ей было уже больше семидесяти лет, – вспоминал Ермолинский, – но она была привлекательна, как всегда, как прежде, и, не преувеличивая, скажу: молода!
Когда жизнь ее сказочно переменилась, она жила уже не на улице Фурманова, а в новой небольшой, очень уютной квартире на Суворовском бульваре, у Никитских Ворот. Огромный портрет Булгакова в овальной раме, сделанный по фотографии, лишь в общих чертах напоминал его образ, но этот образ оживал в ее рассказах. Она с живостью передавала его юмор, его интонации. Она оставалась всё той же Леной, но она необыкновенно раскрылась. Его смерть была неподдельным, охватывающим всю ее горем. Не утратой, не потерей, не вдовьей печалью, а именно горем. И оно было таким сильным, что не придавило ее, а напротив – пробудило к жизни!»
В день смерти Сергея Александровича, 18 февраля, Татьяна Александровна собирала друзей.
«…Вот когда пришло время мне непрерывно думать о тебе, Ермолинский. Раньше я боялась, а теперь мне уже пора умирать». Кажется, это был единственный случай, когда она обратилась к нему на «ты».
В 1994 году друзья тоже собрались, но на этот раз не было роскошного стола, за которым все встречались из года в год. Гости сидели на кухне, а она уже без сознания лежала в своей комнате. На следующий день ее не стало. Все простились с ней.
Когда-то она написала ему в Дом творчества, где он работал над очередным сценарием:
«…Мне одиноко без Вас. Я очень Вас люблю. Вы – моя единственная любовь в жизни. Это Вас обязывает, простите меня за это».
А Малюгин? Он так и остался в ее жизни другом и адресатом замечательных писем – таких она уже не писала никому – ни близким, ни даже любимому мужу.
С Ермолинским Малюгин был знаком с юности. Дружили. Под конец недлинной жизни он серьезно заболел. Последний Новый год встречал у них во всем больничном, тайно сбежав из палаты.
Последняя встреча
С Татьяной Александровной мы увиделись в феврале 1994-го, буквально за две недели до ее ухода. Я знала, что это будет прощание. Она лежала на диване в подушках, громкий астматический свист шел из ее легких. Мне казалось, что я зайду на минуту и выйду, чтобы не причинять ей лишних мучений. Незадолго до нашей встречи я вернулась из больницы, побывав буквально на краю жизни, была ужасно слаба.
– Как ты? – прохрипела она и коснулась моей руки.
Я сказала, что пережила там нечто необычное.
– Прошу тебя, расскажи, мне очень нужно знать.
Она держала меня за руку, а глаза ее были устремлены в потолок.
Это случилось со мной, когда я была без сознания. Я увидела огромный золотой шар, сияющий невероятным теплом. Все люди были его частями, дольками и растворялись в его свечении. Я тоже была такой долькой, и меня беспокоило только то, что я не могла вспомнить себя. Всё остальное доставляло только радость. Вдруг я стала видеть смысл слов: они звучали, а я разглядывала каждое слово, его сущность, которая сияла особым цветом, и поражалась, как просто – всё понимать. В том мире царили прочность и ясность. Но вдруг я взглянула куда-то вниз, на землю. Там шел дождь, слетали листья, там я лежала в больничной палате. Я поразилась тому, что подо мной находился плоский мир – он был похож на вырезанные листы картона, начисто лишенный объема и, ужасно сказать, примитивный, но при этом родной и близкий. Меня накрыла ужасная жалость к нашему миру, и ровно с этого момента я стремительно стала возвращаться на землю. Я буквально летела сверху вниз. Когда я очнулась, то продолжала твердить: «Кто я?!»
Я рассказала это Татьяне Александровне. Она попросила еще раз повторить про золотой шар и потом, поблагодарив, сказала:
– Ты не представляешь, как хорошо, что ты мне это сказала.
Я выходила от нее со странным чувством, что внеземное путешествие было дано мне и для нее тоже.
Книга о Ташкенте была написана, напечатана и облачена в детскую желтую обложку – главному редактору издательства именно таким представлялся цвет восточного города. Спорить я не могла – это была моя первая книжка. Я еще не знала, что она – некий магнит для притяжения следующих историй.
– Как ты? – прохрипела она и коснулась моей руки.
Я сказала, что пережила там нечто необычное.
– Прошу тебя, расскажи, мне очень нужно знать.
Она держала меня за руку, а глаза ее были устремлены в потолок.
Это случилось со мной, когда я была без сознания. Я увидела огромный золотой шар, сияющий невероятным теплом. Все люди были его частями, дольками и растворялись в его свечении. Я тоже была такой долькой, и меня беспокоило только то, что я не могла вспомнить себя. Всё остальное доставляло только радость. Вдруг я стала видеть смысл слов: они звучали, а я разглядывала каждое слово, его сущность, которая сияла особым цветом, и поражалась, как просто – всё понимать. В том мире царили прочность и ясность. Но вдруг я взглянула куда-то вниз, на землю. Там шел дождь, слетали листья, там я лежала в больничной палате. Я поразилась тому, что подо мной находился плоский мир – он был похож на вырезанные листы картона, начисто лишенный объема и, ужасно сказать, примитивный, но при этом родной и близкий. Меня накрыла ужасная жалость к нашему миру, и ровно с этого момента я стремительно стала возвращаться на землю. Я буквально летела сверху вниз. Когда я очнулась, то продолжала твердить: «Кто я?!»
Я рассказала это Татьяне Александровне. Она попросила еще раз повторить про золотой шар и потом, поблагодарив, сказала:
– Ты не представляешь, как хорошо, что ты мне это сказала.
Я выходила от нее со странным чувством, что внеземное путешествие было дано мне и для нее тоже.
Книга о Ташкенте была написана, напечатана и облачена в детскую желтую обложку – главному редактору издательства именно таким представлялся цвет восточного города. Спорить я не могла – это была моя первая книжка. Я еще не знала, что она – некий магнит для притяжения следующих историй.
Лаврушинский переулок. Квартира № 74
Это произошло почти сразу. Я познакомилась с Настей Коваленковой, внучкой Маргариты Алигер. Получилось так, что в ташкентскую книгу пришли герои, которых я не предполагала там увидеть. В архиве Луговского среди писем Фадеева было одно, 1942 года, отправленное в Ташкент:
«Во время моей болезни гриппом договорились с Алигер, как только поправлюсь, вместе съездить в Сокольники: мне нужно было узнать, куда эвакуировалась семья самого младшего моего брата (он тяжело ранен, лежит в госпитале в Пятигорске), а ей – проведать родню мужа, убитого на фронте. От круга пошли пешком по Пятому лучевому просеку. И вот я снова был у дачи, с которой у меня так много связано, и где ты неоднократно гостил у меня зимой, и где мы бродили летом. Забор был спалён на топливо, лес вокруг сильно повырублен. Но все-таки это были те же Сокольники, чудесные, как юность. Потом мы подошли к тем местам, где однажды мы попивали с тобой чудесный кагор прямо из бочонка, а потом выяснилось, что родственники Алигер живут в тех же скоростройках на поле, мимо которых мы с тобой прошли, когда ходили на могилу твоего отца. И вот тем же полем, но в снегу мы прошли к церкви на кладбище.
Маргарита Алигер и Даниил Данин. 1950-е
День с утра был пасмурный, но тут разыгрался ветер. Церковь стояла такая же прекрасная, старинная, уходящая ввысь, со своими русскими крыльцами. Я долго лазил по снегу, проваливаясь иногда выше пояса, – всё хотел найти могилу твоего отца. Но многие кресты целиком были под снегом (эта зима вообще очень снежная), а в некоторых местах из-за снега невозможно было пролезть. Так и не удалось мне найти могилу. Когда мы подошли к самой церкви, мы услышали, что там идет служба – день был воскресный. У главного входа эти звуки стали особенно ясны – это была служба без пения, только голос священника явственно доносился из пустой и холодной церкви. На паперти внутри стояли нищие с клюками, и так все это необыкновенно было в современной Москве! Просто диву даешься, сколько вмещает в себя наша Россия!»
В письме Фадеева звучала истинно дружеская интонация, без общих слов, только деятельная дружеская любовь. Прогулка с Маргаритой Алигер по заснеженным Сокольникам, поиск могилы отца Луговского в холодной прифронтовой Москве происходили на фоне возникшего между ними чувства, о чем Фадеев не пишет ни слова. Однако намек на это был.
«Долго скитался я по Москве, не имея квартиры. Дом наш в Комсомольском отошел под военное ведомство. Оно им, правда, не воспользовалось, но дом не отапливается, и вещи мои были вывезены родственниками и знакомыми. Наконец я притулился на Б. Левшинском переулке у Павлика Антокольского. Здесь, в маленьком уютном кабинетике, возле полки с хорошими книгами, на диване, слегка коротковатом для меня (так что ноги мои ночью покоятся на французских поэтах), я живу. С Павликом мы более или менее сошлись в Казани. Душа у меня к нему издавна лежит. В нем есть что-то душевное и благородное, без показного, – он очень застенчив, что очень талантливо изображает Ираклий Андроников, он умен и эмоционален, талантлив и любит поэзию. Зоя очень мила и добра. Квартира у них теплая и какая-то по-особенному уютная. Выходит, мне там хорошо».
Павлик Антокольский был любимым другом и Маргариты Алигер, которая часто сюда забегала, и Луговского, и Белкиной, и Тарасенкова – его радушный дом многие годы притягивал всех.
До войны у Маргариты Алигер был такой же молодой, как и она, муж, его звали Константин Макаров, он был композитором, которого знал и любил Шостакович (это я узнала из писем), у него могло быть большое будущее, но он был убит на фронте в первые месяцы войны. А пока он еще был жив, молодая пара то ссорилась, то мирилась. Вечерами друзья подолгу играли в карты, смеялись, Маргарита вставала и говорила: «Ребята, пора спать, завтра утром комсомольское собрание».
Потом у них родился мальчик и, кажется, не дожил до года. Маргарита страдала, хотела ребенка и перед самой войной родила девочку Таню. Началась война. Крохотную девочку Маргарита сама отвезла вместе с матерью через Чистополь в Набережные Челны, а затем вернулась в Москву, где писала патриотические стихи, а узнав о подвиге Зои Космодемьянской, собирала материал о юной партизанке, ездила в село Петрищево. Потом говорила, что, когда сочиняла поэму, чувствовала себя так, будто бы это ее повесили.
Скоро пришла похоронка. Костю убили. Мария Иосифовна рассказывала, что последняя видела его; они встретились в очереди за гонорарами в Худлите. Был в гимнастерке, грязный, весь заросший щетиной. Она бросилась его целовать, а он не удержался и напомнил ей, как она презирала небритых мужчин. Она смеялась и плакала. Больше его никто не видел.
Маргарита часто уходила из своего промерзшего одинокого дома в теплую квартиру Павлика Антокольского в Большом Левшинском. Там она встретила Фадеева, который жил у поэта, приходя в себя после воспаления легких, забывая на время свою чиновничью жизнь. Так начался роман. А потом в холодном и страшном 1943 году родилась девочка Маша с глазами Александра Фадеева. В той истории каждое событие было причиной последующего, приводило в движение какой-то невидимый механизм, действие которого еще было непонятно для всех участников трагедии и более всего для девочки Тани, живущей в Чистополе и не подозревающей о потере отца и рождении сестры.
Какие-то фрагменты этой истории и попали в книжку. Поэтому я оказалась в квартире Маргариты Алигер, и Настя дала мне посмотреть бабушкины записные книжки, дневники и письма. Их квартира была на верхнем этаже, выходя окнами во двор; из них хорошо была видна кухня Марии Иосифовны на пятом этаже, балкон Луговского с облупившейся деревянной совой, а сбоку – узкие оконца квартиры Пастернака. Этот дом для меня становился всё больше и больше книгой с непрочитанными страницами.
Когда в 1938 году Мария Белкина стала женой Тарасенкова, она вошла в среду его молодых литературных друзей. Он был ответственным секретарем журнала «Знамя», его окружала комсомольская поэтическая молодежь. Маргарита Алигер в то время только закончила Литинститут. Однажды они завалились к новобрачным (Маше и Толе) с друзьями – Женькой (Долматовским), Данькой (Даниным) и Коськой (Макаровым) – в Конюшки. О том вечере я прочла в дневнике Маргариты Алигер. Она возмущалась буржуазным домом Белкиных, сервизом на столе, мебелью красного дерева, прислугой.
Когда я прочла эти страницы из 1938 года Марии Иосифовне, она хохотала до слез.
– Отец был художник, он любил красивые вещи и иногда покупал что-то на толкучках. Красное дерево осталось от гробовщика Белкина (ненастоящего дедушки), а прислугой была деревенская женщина, домработница, как у всех тогда.
Но эти заметки были написаны сгоряча. Скоро Мария Белкина и Маргарита Алигер стали подругами. Друзья бывали у них в доме в те же дни, когда туда приходила Марина Цветаева с Муром. Однако они не пересекались.
Однажды, уже в девяностых, Мария Иосифовна возвращалась домой, и ей неожиданно стало плохо с сердцем. Она опустилась на ступеньки перед подъездом. Дальше следовал уже рассказ Насти. Настя увидела пожилую даму с благородным лицом, страшно бледную; было ясно, что ей нехорошо. Настя предложила проводить ее до двери. Та согласилась, и они поднялись к ней. Настя предложила Марии Иосифовне позвонить в скорую, но та резко ответила: «Вызывайте, но я никуда не поеду!» Приехавший врач сделал укол и уехал. Настя не уходила, ждала, пока та придет в себя; дама показалась ей очень строгой. Они разговорились. И тут Мария Иосифовна поняла, что перед ней внучка Маргариты Алигер; это ее поразило. Она помнила маленькую, рано осиротевшую девочку, которая переходила в той семье из рук в руки.
«Во время моей болезни гриппом договорились с Алигер, как только поправлюсь, вместе съездить в Сокольники: мне нужно было узнать, куда эвакуировалась семья самого младшего моего брата (он тяжело ранен, лежит в госпитале в Пятигорске), а ей – проведать родню мужа, убитого на фронте. От круга пошли пешком по Пятому лучевому просеку. И вот я снова был у дачи, с которой у меня так много связано, и где ты неоднократно гостил у меня зимой, и где мы бродили летом. Забор был спалён на топливо, лес вокруг сильно повырублен. Но все-таки это были те же Сокольники, чудесные, как юность. Потом мы подошли к тем местам, где однажды мы попивали с тобой чудесный кагор прямо из бочонка, а потом выяснилось, что родственники Алигер живут в тех же скоростройках на поле, мимо которых мы с тобой прошли, когда ходили на могилу твоего отца. И вот тем же полем, но в снегу мы прошли к церкви на кладбище.
Маргарита Алигер и Даниил Данин. 1950-е
День с утра был пасмурный, но тут разыгрался ветер. Церковь стояла такая же прекрасная, старинная, уходящая ввысь, со своими русскими крыльцами. Я долго лазил по снегу, проваливаясь иногда выше пояса, – всё хотел найти могилу твоего отца. Но многие кресты целиком были под снегом (эта зима вообще очень снежная), а в некоторых местах из-за снега невозможно было пролезть. Так и не удалось мне найти могилу. Когда мы подошли к самой церкви, мы услышали, что там идет служба – день был воскресный. У главного входа эти звуки стали особенно ясны – это была служба без пения, только голос священника явственно доносился из пустой и холодной церкви. На паперти внутри стояли нищие с клюками, и так все это необыкновенно было в современной Москве! Просто диву даешься, сколько вмещает в себя наша Россия!»
В письме Фадеева звучала истинно дружеская интонация, без общих слов, только деятельная дружеская любовь. Прогулка с Маргаритой Алигер по заснеженным Сокольникам, поиск могилы отца Луговского в холодной прифронтовой Москве происходили на фоне возникшего между ними чувства, о чем Фадеев не пишет ни слова. Однако намек на это был.
«Долго скитался я по Москве, не имея квартиры. Дом наш в Комсомольском отошел под военное ведомство. Оно им, правда, не воспользовалось, но дом не отапливается, и вещи мои были вывезены родственниками и знакомыми. Наконец я притулился на Б. Левшинском переулке у Павлика Антокольского. Здесь, в маленьком уютном кабинетике, возле полки с хорошими книгами, на диване, слегка коротковатом для меня (так что ноги мои ночью покоятся на французских поэтах), я живу. С Павликом мы более или менее сошлись в Казани. Душа у меня к нему издавна лежит. В нем есть что-то душевное и благородное, без показного, – он очень застенчив, что очень талантливо изображает Ираклий Андроников, он умен и эмоционален, талантлив и любит поэзию. Зоя очень мила и добра. Квартира у них теплая и какая-то по-особенному уютная. Выходит, мне там хорошо».
Павлик Антокольский был любимым другом и Маргариты Алигер, которая часто сюда забегала, и Луговского, и Белкиной, и Тарасенкова – его радушный дом многие годы притягивал всех.
До войны у Маргариты Алигер был такой же молодой, как и она, муж, его звали Константин Макаров, он был композитором, которого знал и любил Шостакович (это я узнала из писем), у него могло быть большое будущее, но он был убит на фронте в первые месяцы войны. А пока он еще был жив, молодая пара то ссорилась, то мирилась. Вечерами друзья подолгу играли в карты, смеялись, Маргарита вставала и говорила: «Ребята, пора спать, завтра утром комсомольское собрание».
Потом у них родился мальчик и, кажется, не дожил до года. Маргарита страдала, хотела ребенка и перед самой войной родила девочку Таню. Началась война. Крохотную девочку Маргарита сама отвезла вместе с матерью через Чистополь в Набережные Челны, а затем вернулась в Москву, где писала патриотические стихи, а узнав о подвиге Зои Космодемьянской, собирала материал о юной партизанке, ездила в село Петрищево. Потом говорила, что, когда сочиняла поэму, чувствовала себя так, будто бы это ее повесили.
Скоро пришла похоронка. Костю убили. Мария Иосифовна рассказывала, что последняя видела его; они встретились в очереди за гонорарами в Худлите. Был в гимнастерке, грязный, весь заросший щетиной. Она бросилась его целовать, а он не удержался и напомнил ей, как она презирала небритых мужчин. Она смеялась и плакала. Больше его никто не видел.
Маргарита часто уходила из своего промерзшего одинокого дома в теплую квартиру Павлика Антокольского в Большом Левшинском. Там она встретила Фадеева, который жил у поэта, приходя в себя после воспаления легких, забывая на время свою чиновничью жизнь. Так начался роман. А потом в холодном и страшном 1943 году родилась девочка Маша с глазами Александра Фадеева. В той истории каждое событие было причиной последующего, приводило в движение какой-то невидимый механизм, действие которого еще было непонятно для всех участников трагедии и более всего для девочки Тани, живущей в Чистополе и не подозревающей о потере отца и рождении сестры.
Какие-то фрагменты этой истории и попали в книжку. Поэтому я оказалась в квартире Маргариты Алигер, и Настя дала мне посмотреть бабушкины записные книжки, дневники и письма. Их квартира была на верхнем этаже, выходя окнами во двор; из них хорошо была видна кухня Марии Иосифовны на пятом этаже, балкон Луговского с облупившейся деревянной совой, а сбоку – узкие оконца квартиры Пастернака. Этот дом для меня становился всё больше и больше книгой с непрочитанными страницами.
Когда в 1938 году Мария Белкина стала женой Тарасенкова, она вошла в среду его молодых литературных друзей. Он был ответственным секретарем журнала «Знамя», его окружала комсомольская поэтическая молодежь. Маргарита Алигер в то время только закончила Литинститут. Однажды они завалились к новобрачным (Маше и Толе) с друзьями – Женькой (Долматовским), Данькой (Даниным) и Коськой (Макаровым) – в Конюшки. О том вечере я прочла в дневнике Маргариты Алигер. Она возмущалась буржуазным домом Белкиных, сервизом на столе, мебелью красного дерева, прислугой.
Когда я прочла эти страницы из 1938 года Марии Иосифовне, она хохотала до слез.
– Отец был художник, он любил красивые вещи и иногда покупал что-то на толкучках. Красное дерево осталось от гробовщика Белкина (ненастоящего дедушки), а прислугой была деревенская женщина, домработница, как у всех тогда.
Но эти заметки были написаны сгоряча. Скоро Мария Белкина и Маргарита Алигер стали подругами. Друзья бывали у них в доме в те же дни, когда туда приходила Марина Цветаева с Муром. Однако они не пересекались.
Однажды, уже в девяностых, Мария Иосифовна возвращалась домой, и ей неожиданно стало плохо с сердцем. Она опустилась на ступеньки перед подъездом. Дальше следовал уже рассказ Насти. Настя увидела пожилую даму с благородным лицом, страшно бледную; было ясно, что ей нехорошо. Настя предложила проводить ее до двери. Та согласилась, и они поднялись к ней. Настя предложила Марии Иосифовне позвонить в скорую, но та резко ответила: «Вызывайте, но я никуда не поеду!» Приехавший врач сделал укол и уехал. Настя не уходила, ждала, пока та придет в себя; дама показалась ей очень строгой. Они разговорились. И тут Мария Иосифовна поняла, что перед ней внучка Маргариты Алигер; это ее поразило. Она помнила маленькую, рано осиротевшую девочку, которая переходила в той семье из рук в руки.