Страница:
Сложная натура Шидловского проявилась во всю свою ширь лишь впоследствии. Вскоре он от лирики переходит к большим научным трудам и принимается, как герой «Хозяйки» Достоевского – Ордынов, за историю русской церкви.
«Но ученая работа, – сообщала в 1901 году А. Г. Достоевской невестка Шидловского, – не могла всецело поглотить его душевную деятельность. Внутренний разлад, неудовлетворенность всем окружающим – вот предположительно те причины, которые побудили его в 50-х годах поступить в Валуйский монастырь».
Не найдя и здесь нравственного успокоения, он слагает с себя схиму и возвращается в деревню, где и жил до самой кончины, не снимая одежды инока-послушника. Это был человек сильных страстей и бурной природы.
Шидловский умер в 1872 году. В конце 70-х годов Достоевский рассказывал друзьям о том «благодетельном влиянии», какое имел на него этот «громадный ум и талант», бесполезно растративший свои силы. «Это был большой для меня человек, и стоит он того, чтоб его имя не пропало…»
Беседы с Шидловским, прогулки с ним по Петербургу и его окрестностям, совместные чтения любимых авторов, журналы и стихи, монологи и философские споры – все это было настоящей «романтической школой», противопоставленной самою жизнью «дрянной, ничтожной кондукторской службе!..».
После лета 1838 года, прошедшего в страстном чтении, над Достоевским стряслась учебная беда. Несмотря на отличную сдачу осенних экзаменов, он был оставлен на второй год преподавателем алгебры якобы за грубый ответ среди года. Эпизод не вполне ясен, поскольку наказанный кондуктор аттестовался всегда «весьма усердным по службе», «хорошим в нравственности и хозяйстве» и отличался в школьном быту сдержанностью, замкнутостью и даже робостью.
Вскоре после неудачных экзаменов «в училище случилась ужаснейшая история» (пишет Достоевский отцу). Каковы были происшедшие беспорядки, мы не знаем и можем только догадываться о каком-то массовом протесте, возмущении, демонстрации общего недовольства. «Пять человек кондукторов сосланы в солдаты за эту историю, – добавляет Достоевский, – я ни в чем не вмешан».
Остальной курс он прошел благополучно, с обычным официальным признанием успехов в науках и фронтовых занятиях. Но, внешне исполнительный, он ни на минуту не сдает своих духовных позиций и неуклонно продолжает уединенную творческую работу.
Начитанность Достоевского создала ему почетный авторитет среди товарищей и друзей. Когда осенью 1838 года его посетил в Инженерном замке ревельский приятель брата Михаила Ризенкампф, поступивший в Медико-хирургическую академию, он был зачарован беседой со своим новым знакомым, который вдохновенно читал ему «Египетские ночи» Пушкина и «Смальгольмского барона» Жуковского. Романтический период Достоевского был в самом разгаре. «Он любил поэзию страстно, – вспоминал Ризенкампф, – но писал только прозою, потому что на обработку формы не хватало у него терпения… Мысли в его голове рождались подобно брызгам в водовороте… Природная прекрасная его декламация выходила из границ артистического самообладания».
Достоевский руководил чтениями Григоровича, и тот по его указанию прочел «Астролога» Вальтера Скотта, «Кота Мурра» Гофмана, «Озеро Онтарио» Купера, «Исповедь англичанина, принимавшего опиум» Томаса де Квинси, «книгу мрачного содержания и весьма ценимую тогда Достоевским» за поразительные картины людских страданий, нищеты и преступлений. Страстный читатель увлекает друзей и знаменитым «Мельмотом-скитальцем» (по отзыву Пушкина, «гениальным произведением»), в котором тема Фауста разработана в духе романа приключений.
«Литературное влияние Достоевского не ограничилось мной, – продолжает Григорович, – им увлеклись еще три товарища: Бекетов, Витковский и Бережецкий – образовался таким образом кружок, который держался особо и сходился, как только выпадала свободная минута».
Участники этого объединения навсегда запомнили «вдохновенные рассказы» своего руководителя.
«Уже далеко за полночь, все мы сильно уставши, а Достоевский стоит, схватившись за половинку двери, и говорит с каким-то особенно нервным одушевлением; глухой, совершенно грудной звук его голоса наэлектризован, и мы прикованы к рассказчику».
В Москве все художественные опыты Достоевского еще не выходили за пределы детских «проб». Но за четыре года своего пребывания в Михайловском замке этот пылкий поклонник романов приобретает широкие познания в русской и мировой литературе. Общение с молодыми поэтами, как брат Михаил и особенно Николай Шидловский, значительно расширяет его горизонты и обращает к новым жанрам. Первая формация творчества Достоевского – это романтические драмы, в которых политические и моральные идеи воплощены в знаменитых образах, поставленных эпохой в условия необычайного конфликта. Таковы «Мария Стюарт» и «Борис Годунов», исторические трагедии, до нас не дошедшие.
Молодого драматурга, видимо, привлекает проблема преступного владычества и самозванства, воплощенная в крупных характерах прошлого.
По толкованию Карамзина и Пушкина, царь Борис был выдающимся государственным деятелем, но он был поражен и убит своей моральной несостоятельностью – свершенным преступлением. В пушкинской трагедии намечались темы будущего Достоевского – право сильной личности переступить через кровь во имя всеобщего блага, возможность строить счастье масс на страдании замученного ребенка, цена власти, захваченной самозванцем. В «Марии Стюарт» Шиллера борьба за трон велась двумя женщинами в беспощадном поединке, приведшем одну из них на эшафот. Соперничество двух героинь, охваченных неукротимой взаимной ненавистью, станет одной из излюбленных тем Достоевского-романиста, которую он будет решать в духе нравов своей эпохи. Но в 1842 году ему еще нужны для таких сюжетов перспективы отдаленных столетий и патетика романтической драмы.
Позднейшие страницы Достоевского бросают подчас и некоторый свет на его ранние годы. Свой роман «Подросток» он определял как автобиографию героя, но в значительной степени она была и самораскрытием автора в пору его юности. Не в отдельных фактах и событиях, но в общем психологическом плане. Как и Аркадий Долгорукий, Достоевский в его возрасте (то есть между 16-м и 21-м годами) в эпоху пребывания в Инженерном замке стремится к уединенной и замкнутой жизни, уходя от всех в свою идею. Она возникла из глубокого источника, но не выдержала испытания действительности. «Я еще в детстве выучил наизусть монолог «Скупого рыцаря», выше этого по идее Пушкин ничего не производил». Неограниченное владычество отдельной личности, воздвигнутое на силе золота и подчиняющее ей все, – так понимает идею «маленькой трагедии» бесправный и властолюбивый юноша. «Могущество!.. Чуть ли не с самого детства я иначе не мог вообразить себя, как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни». Для Аркадия Долгорукого такая тщеславная мечта отливается в обыденный проект «стать Ротшильдом». Но для гениального отрока Достоевского это высший замысел великой жизни – подняться на вершины мирового творчества, стать Шекспиром, Бальзаком, Пушкиным…
В ряду этих мировых имен молодой Достоевский признает одним из величайших Гоголя. Могучий сатирик стал целой эпохой в становлении и росте начинающего романиста. Задолго до своих первых выступлений в печати Достоевский уже знал в основном «всего» Гоголя – его украинские рассказы, петербургские повести, «Ревизора» и «Мертвые души».
Все это увлекало, вдохновляло и учило, но учило по-разному. Подлинное творческое воздействие на нашего инженера-мечтателя оказывают петербургские повести Гоголя, то есть вышедшие еще в 1835 году «Невский проспект», «Портрет» и «Записки сумасшедшего», в 1836 году «Нос» и в 1842 году «Шинель». Отсюда поднимается раннее творчество Достоевского. Великий инициатор натуральной школы открывает ему путь в литературу своим сложным реализмом – небывалым сочетанием физиологического очерка с романтической новеллой, житейской прозы с тревожной фантастикой, фасадной красоты столичного града империи с его притаившимися будничными драмами мелких чиновников и безвестных артистов.
На основе таких социальных контрастов начинает слагаться художественный метод молодого Достоевского. Его раннее творчество – это в значительной степени освоение петербургского цикла Гоголя, но с открытым заданием превзойти этого мастера пластического стиля своими глубокими психологическими этюдами. Какая смелость и какая уверенность в победе! Но к ней приведет все же закон самого творца «Арабесок», сформулированный гораздо позже его гениальным учеником: «Он из пропавшей у чиновника шинели сделал нам ужаснейшую трагедию». Так писал в 1861 году Достоевский. Но уже в стенах Михайловского замка он стал воспринимать в судьбах Поприщиных и Чертковых тот трагизм повседневности, который со временем приведет его к новому мировому жанру романа-трагедии.
Убийство отца
Полевой прапорщик
«Но, жизнь любя…»
Доктор Ризенкампф, которому ревельский житель Михаил Достоевский поручил наблюдать за жизнью своего непрактичного брата, живо обрисовал в своих воспоминаниях быт молодого литератора, поселившегося с ним на одной квартире.
Клиентура начинающего врача – «пролетариат столицы». Это могло напомнить Божедомку, но в масштабах царской резиденции с ее поражающими контрастами великолепия и нищеты.
Беседуя в приемной доктора с его убогими пациентами, Достоевский знакомится с братом фортепьянного мастера Келлера, от которого узнает подробности существования музыкальных низов Петербурга. Это могло вызвать первый замысел «Неточки Незвановой» – историю выдающегося и непризнанного скрипача, прозябающего в оркестрах знатных меценатов.
Вернувшись из Ревеля в Петербург осенью 1843 года, Ризенкампф застал Федора Михайловича кормящимся молоком и хлебом, да и то в долг из лавочки. В таком состоянии он незадолго перед тем писал брату Андрею: «Ради бога, пришли мне рублей пять или хоть целковый. У меня уж три дня нет дров, и я сижу без копейки».
Крайнее безденежье Федора Михайловича продолжалось около двух месяцев. Как вдруг в ноябре он стал расхаживать по залу как-то не по-обыкновенному – громко, самоуверенно, чуть не гордо. Оказалось, что он получил из Москвы 1000 рублей.
«На другой же день утром, – рассказывает далее доктор Ризенкампф, – он опять своею обыкновенною тихою, робкою походкою вошел в мою спальню с просьбою одолжить ему 5 рублей». Оказалось, что полученные деньги за уплатой неотложных долгов частью были проиграны на бильярде, а частью украдены каким-то партнером.
«К 1 февраля 1844 года Федору Михайловичу выслали опять из Москвы 1000 рублей. На беду, отправившись ужинать к Доминику, он с любопытством стал наблюдать за бильярдной игрой. Какой-то господин обратил его внимание на одного из участвующих в игре – ловкого шулера, которым была подкуплена вся прислуга в ресторане. «Вот, – продолжал незнакомец, – домино так совершенно невинная, честная игра». Кончилось тем, что Федор Михайлович тут же захотел выучиться новой «невинной» игре – на это понадобилось целых 25 партий, и последняя сторублевая Достоевского перешла в карман партнера-учителя».
«Но ученая работа, – сообщала в 1901 году А. Г. Достоевской невестка Шидловского, – не могла всецело поглотить его душевную деятельность. Внутренний разлад, неудовлетворенность всем окружающим – вот предположительно те причины, которые побудили его в 50-х годах поступить в Валуйский монастырь».
Не найдя и здесь нравственного успокоения, он слагает с себя схиму и возвращается в деревню, где и жил до самой кончины, не снимая одежды инока-послушника. Это был человек сильных страстей и бурной природы.
Шидловский умер в 1872 году. В конце 70-х годов Достоевский рассказывал друзьям о том «благодетельном влиянии», какое имел на него этот «громадный ум и талант», бесполезно растративший свои силы. «Это был большой для меня человек, и стоит он того, чтоб его имя не пропало…»
Беседы с Шидловским, прогулки с ним по Петербургу и его окрестностям, совместные чтения любимых авторов, журналы и стихи, монологи и философские споры – все это было настоящей «романтической школой», противопоставленной самою жизнью «дрянной, ничтожной кондукторской службе!..».
После лета 1838 года, прошедшего в страстном чтении, над Достоевским стряслась учебная беда. Несмотря на отличную сдачу осенних экзаменов, он был оставлен на второй год преподавателем алгебры якобы за грубый ответ среди года. Эпизод не вполне ясен, поскольку наказанный кондуктор аттестовался всегда «весьма усердным по службе», «хорошим в нравственности и хозяйстве» и отличался в школьном быту сдержанностью, замкнутостью и даже робостью.
Вскоре после неудачных экзаменов «в училище случилась ужаснейшая история» (пишет Достоевский отцу). Каковы были происшедшие беспорядки, мы не знаем и можем только догадываться о каком-то массовом протесте, возмущении, демонстрации общего недовольства. «Пять человек кондукторов сосланы в солдаты за эту историю, – добавляет Достоевский, – я ни в чем не вмешан».
Остальной курс он прошел благополучно, с обычным официальным признанием успехов в науках и фронтовых занятиях. Но, внешне исполнительный, он ни на минуту не сдает своих духовных позиций и неуклонно продолжает уединенную творческую работу.
Начитанность Достоевского создала ему почетный авторитет среди товарищей и друзей. Когда осенью 1838 года его посетил в Инженерном замке ревельский приятель брата Михаила Ризенкампф, поступивший в Медико-хирургическую академию, он был зачарован беседой со своим новым знакомым, который вдохновенно читал ему «Египетские ночи» Пушкина и «Смальгольмского барона» Жуковского. Романтический период Достоевского был в самом разгаре. «Он любил поэзию страстно, – вспоминал Ризенкампф, – но писал только прозою, потому что на обработку формы не хватало у него терпения… Мысли в его голове рождались подобно брызгам в водовороте… Природная прекрасная его декламация выходила из границ артистического самообладания».
Достоевский руководил чтениями Григоровича, и тот по его указанию прочел «Астролога» Вальтера Скотта, «Кота Мурра» Гофмана, «Озеро Онтарио» Купера, «Исповедь англичанина, принимавшего опиум» Томаса де Квинси, «книгу мрачного содержания и весьма ценимую тогда Достоевским» за поразительные картины людских страданий, нищеты и преступлений. Страстный читатель увлекает друзей и знаменитым «Мельмотом-скитальцем» (по отзыву Пушкина, «гениальным произведением»), в котором тема Фауста разработана в духе романа приключений.
«Литературное влияние Достоевского не ограничилось мной, – продолжает Григорович, – им увлеклись еще три товарища: Бекетов, Витковский и Бережецкий – образовался таким образом кружок, который держался особо и сходился, как только выпадала свободная минута».
Участники этого объединения навсегда запомнили «вдохновенные рассказы» своего руководителя.
«Уже далеко за полночь, все мы сильно уставши, а Достоевский стоит, схватившись за половинку двери, и говорит с каким-то особенно нервным одушевлением; глухой, совершенно грудной звук его голоса наэлектризован, и мы прикованы к рассказчику».
В Москве все художественные опыты Достоевского еще не выходили за пределы детских «проб». Но за четыре года своего пребывания в Михайловском замке этот пылкий поклонник романов приобретает широкие познания в русской и мировой литературе. Общение с молодыми поэтами, как брат Михаил и особенно Николай Шидловский, значительно расширяет его горизонты и обращает к новым жанрам. Первая формация творчества Достоевского – это романтические драмы, в которых политические и моральные идеи воплощены в знаменитых образах, поставленных эпохой в условия необычайного конфликта. Таковы «Мария Стюарт» и «Борис Годунов», исторические трагедии, до нас не дошедшие.
Молодого драматурга, видимо, привлекает проблема преступного владычества и самозванства, воплощенная в крупных характерах прошлого.
По толкованию Карамзина и Пушкина, царь Борис был выдающимся государственным деятелем, но он был поражен и убит своей моральной несостоятельностью – свершенным преступлением. В пушкинской трагедии намечались темы будущего Достоевского – право сильной личности переступить через кровь во имя всеобщего блага, возможность строить счастье масс на страдании замученного ребенка, цена власти, захваченной самозванцем. В «Марии Стюарт» Шиллера борьба за трон велась двумя женщинами в беспощадном поединке, приведшем одну из них на эшафот. Соперничество двух героинь, охваченных неукротимой взаимной ненавистью, станет одной из излюбленных тем Достоевского-романиста, которую он будет решать в духе нравов своей эпохи. Но в 1842 году ему еще нужны для таких сюжетов перспективы отдаленных столетий и патетика романтической драмы.
Позднейшие страницы Достоевского бросают подчас и некоторый свет на его ранние годы. Свой роман «Подросток» он определял как автобиографию героя, но в значительной степени она была и самораскрытием автора в пору его юности. Не в отдельных фактах и событиях, но в общем психологическом плане. Как и Аркадий Долгорукий, Достоевский в его возрасте (то есть между 16-м и 21-м годами) в эпоху пребывания в Инженерном замке стремится к уединенной и замкнутой жизни, уходя от всех в свою идею. Она возникла из глубокого источника, но не выдержала испытания действительности. «Я еще в детстве выучил наизусть монолог «Скупого рыцаря», выше этого по идее Пушкин ничего не производил». Неограниченное владычество отдельной личности, воздвигнутое на силе золота и подчиняющее ей все, – так понимает идею «маленькой трагедии» бесправный и властолюбивый юноша. «Могущество!.. Чуть ли не с самого детства я иначе не мог вообразить себя, как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни». Для Аркадия Долгорукого такая тщеславная мечта отливается в обыденный проект «стать Ротшильдом». Но для гениального отрока Достоевского это высший замысел великой жизни – подняться на вершины мирового творчества, стать Шекспиром, Бальзаком, Пушкиным…
В ряду этих мировых имен молодой Достоевский признает одним из величайших Гоголя. Могучий сатирик стал целой эпохой в становлении и росте начинающего романиста. Задолго до своих первых выступлений в печати Достоевский уже знал в основном «всего» Гоголя – его украинские рассказы, петербургские повести, «Ревизора» и «Мертвые души».
Все это увлекало, вдохновляло и учило, но учило по-разному. Подлинное творческое воздействие на нашего инженера-мечтателя оказывают петербургские повести Гоголя, то есть вышедшие еще в 1835 году «Невский проспект», «Портрет» и «Записки сумасшедшего», в 1836 году «Нос» и в 1842 году «Шинель». Отсюда поднимается раннее творчество Достоевского. Великий инициатор натуральной школы открывает ему путь в литературу своим сложным реализмом – небывалым сочетанием физиологического очерка с романтической новеллой, житейской прозы с тревожной фантастикой, фасадной красоты столичного града империи с его притаившимися будничными драмами мелких чиновников и безвестных артистов.
На основе таких социальных контрастов начинает слагаться художественный метод молодого Достоевского. Его раннее творчество – это в значительной степени освоение петербургского цикла Гоголя, но с открытым заданием превзойти этого мастера пластического стиля своими глубокими психологическими этюдами. Какая смелость и какая уверенность в победе! Но к ней приведет все же закон самого творца «Арабесок», сформулированный гораздо позже его гениальным учеником: «Он из пропавшей у чиновника шинели сделал нам ужаснейшую трагедию». Так писал в 1861 году Достоевский. Но уже в стенах Михайловского замка он стал воспринимать в судьбах Поприщиных и Чертковых тот трагизм повседневности, который со временем приведет его к новому мировому жанру романа-трагедии.
Убийство отца
Суровый характер доктора Достоевского незаметно готовил ему катастрофу. Уединившись после смерти жены в Даровом с младшими детьми, Михаил Андреевич все более опускался и ожесточался.
«В один летний день, – сообщает его внучка Любовь Федоровна, – он отправился из своего имения Дарового в свое другое имение под названием Черемошна и больше не вернулся. Его нашли позже на полпути задушенным подушкой из экипажа. Кучер исчез вместе с лошадьми, одновременно исчезли еще некоторые крестьяне из деревни… Другие крепостные моего деда показали, что это был акт мести: старик обращался всегда очень строго со своими крепостными. Чем больше он пил, тем свирепее становился».
Существуют еще фамильные рассказы об этом событии. Один из них принадлежит младшему брату Достоевского, Андрею Михайловичу, который в момент смерти отца жил при нем:
«Пристрастие его [Михаила Андреевича Достоевского] к спиртным напиткам, видимо, усиливалось, и он почти постоянно бывал в ненормальном положении. [8 июня 1839 года] в деревне Черемошне, на поле, под опушкой леса работала артель мужиков в десяток или полтора десятка человек. Выведенный из себя какими-то неуспешными действиями крестьян, а может быть, только казавшимися ему таковыми, отец вспылил и начал очень кричать на крестьян. Один из них, более дерзкий, ответил на этот крик сильною грубостью и вслед затем, убоявшись последствий этой грубости, крикнул: «Ребята, карачун ему!», и с этими возгласами все крестьяне, в числе 15 человек, накинулись на отца и в одно мгновение, конечно, покончили с ним».
Это дает общую картину события, но не выходит из сферы предположений и не может считаться достоверным: никаких свидетелей при убийстве не было, никаких следственных материалов о нем не сохранилось, никто из убийц не был обнаружен, никакого судебного разбирательства не происходило. Сын хотел придать страшной гибели своего отца наиболее безболезненный вид. Но дело, видимо, обстояло иначе.
Едва ли не единственным важным мероприятием следствия было вскрытие трупа убитого, о чем сообщает тот же Андрей Достоевский. Акт анатомирования до нас не дошел, но его содержание было известно родственникам, и не все из них скрывали его. Так, племянница Достоевского, Мария Александровна Иванова, жившая к концу жизни в Даровом, рассказывала в 1926 году В. С. Нечаевой, что убийство произошло без кровопролития. Вследствие этого на теле нельзя было обнаружить никаких признаков насильственной смерти. Эту же версию излагали тогда же крепостные села Дарового Данила Макаров и Андрей Савушкин[2]. Со слов даровских крестьян сотрудник «Красной нивы» сообщал в том же 1926 году, что три черемошнинских мужика задумали убить жестокого хозяина: «Как он в ворота сунулся, тут все трое на него и напали. Бить, конечно, не били, знаков боялись. Приготовили они бутылку спирту, барину спирт в глотку весь вылили и платком заткнули. От этого барин и задохнулся»[3].
Как выясняют материалы этого старинного преступления, помимо общей ненависти к помещику, некоторые из крестьян имели основания питать к нему и особую личную вражду.
У одного из заговорщиков, Исаева, была дочь Акулина, которой в момент смерти М. А. Достоевского было всего четырнадцать лет. Она была взята в барский дом еще Марией Федоровной, то есть не позже 1836 года, девочкой десяти-одиннадцати лет. Была очень хороша собой. Михаил Андреевич оставил ее у себя и даже сделал ее своей помощницей по медицинской части.
У другого участника убийства, крестьянина Ефимова, была племянница Катя, которая росла с его детьми. Мария Федоровна взяла и ее четырнадцатилетней девочкой к себе в горничные. Это была, по свидетельству Андрея Достоевского, «огонь-девчонка». После смерти жены штаб-лекарь приблизил к себе шестнадцатилетнюю Катю, с которой прижил ребенка, вскоре скончавшегося.
Убийство Михаила Андреевича может быть истолковано как месть за женщину.
«Если сопоставить этот факт с тем, что двое из убийц, а может быть и все четверо, имели близких родственниц среди дворни Михаила Андреевича и что на первом месте среди убийц стоит имя дяди Катерины (…убийство произошло во дворе дома, в котором выросла Катя), то можно, пожалуй, видеть некоторое подтверждение этому толкованию»[4].
Но это был, вероятно, не единственный мотив преступления: главным следует признать «болезненно вспыльчивый и мнительный нрав запившего помещика, вымещавшего на крестьянах свои неудачи и тоску»[5].
Тема моральной распущенности старика Достоевского (отношение его к крестьянским девушкам) с полной отчетливостью выступает из этих материалов о его кончине.
Два дня труп убитого пролежал в поле. Из Каширы наехали судебные власти. Но следователи ничего не обнаружили, вероятно, подкупленные родственниками убитого, тщательно скрывавшими его позорную кончину.
По семейным преданиям (сообщенным и дочерью писателя), когда весть о гибели отца дошла до его сына Федора, юношу постиг впервые тяжелый припадок с конвульсиями и потерей сознания, лишь гораздо позже определенный врачами как эпилепсия. Но точными данными об этом мы не располагаем.
До нас дошел только один отклик Достоевского на убийство в Черемошне. Это письмо его к старшему брату от 16 августа 1839 года о несчастье, постигшем их семью. Будущее младших детей – трех сестер и двух братьев – оставалось невыясненным. Первенец Михаил высказал решение заменить им отца и, закончив свое военное образование, выйти в отставку, уехать в Даровое, вести там сельское хозяйство, опекать осиротелых детей, воспитывать их, вывести в люди. Федор был в восхищении от этого самоотверженного намерения и заявил о своей готовности всячески поддержать брата.
«Я пролил много слез о кончине отца, но теперь состояние наше еще ужаснее… есть ли в мире несчастнее наших бедных братьев и сестер? Меня убивает мысль, что они на чужих руках будут воспитаны…»
Уже существовал проект воспитания юных Достоевских богатыми родственниками Куманиными. Но Федор Михайлович ему не сочувствовал; он не любил эту знатную родню, не переписывался со своими московскими свойственниками, называл их «ничтожными душонками». Он доверяет одному Михаилу братьев и сестер: «Ты один спасешь их!..» Впервые у Достоевского звучит мотив Раскольникова: «Сестры погибнут!»
Но все пошло обычным житейским порядком. Обеспеченные и бездетные Куманины взяли на себя заботы о несовершеннолетних Достоевских и довели юношей до дипломов, а девушек до замужества. Уже через полгода старшая – девятнадцатилетняя Варвара – была выдана замуж за дельца П. А. Карепина, который вскоре стал опекуном всей своей новой семьи и главным корреспондентом по денежным делам своего деверя Федора.
Такова была одна из самых трагических страниц в семейной хронике Достоевского.
«Он всю жизнь анализировал причины этой ужасной смерти, – сообщает в своих воспоминаниях дочь писателя. – Создавая образ Федора Карамазова, он, может быть, вспомнил о скупости своего отца, доставившей его сыновьям столько страданий и столь возмущавшей их, об его пьянстве и о физическом отвращении, которое оно внушало его детям…»
Знаменитый романист молчал об этом сорок лет. Но зато в своем предсмертном романе он развернул «некролог» своего отца в потрясающую эпопею греха, пороков и преступлений.
«В один летний день, – сообщает его внучка Любовь Федоровна, – он отправился из своего имения Дарового в свое другое имение под названием Черемошна и больше не вернулся. Его нашли позже на полпути задушенным подушкой из экипажа. Кучер исчез вместе с лошадьми, одновременно исчезли еще некоторые крестьяне из деревни… Другие крепостные моего деда показали, что это был акт мести: старик обращался всегда очень строго со своими крепостными. Чем больше он пил, тем свирепее становился».
Существуют еще фамильные рассказы об этом событии. Один из них принадлежит младшему брату Достоевского, Андрею Михайловичу, который в момент смерти отца жил при нем:
«Пристрастие его [Михаила Андреевича Достоевского] к спиртным напиткам, видимо, усиливалось, и он почти постоянно бывал в ненормальном положении. [8 июня 1839 года] в деревне Черемошне, на поле, под опушкой леса работала артель мужиков в десяток или полтора десятка человек. Выведенный из себя какими-то неуспешными действиями крестьян, а может быть, только казавшимися ему таковыми, отец вспылил и начал очень кричать на крестьян. Один из них, более дерзкий, ответил на этот крик сильною грубостью и вслед затем, убоявшись последствий этой грубости, крикнул: «Ребята, карачун ему!», и с этими возгласами все крестьяне, в числе 15 человек, накинулись на отца и в одно мгновение, конечно, покончили с ним».
Это дает общую картину события, но не выходит из сферы предположений и не может считаться достоверным: никаких свидетелей при убийстве не было, никаких следственных материалов о нем не сохранилось, никто из убийц не был обнаружен, никакого судебного разбирательства не происходило. Сын хотел придать страшной гибели своего отца наиболее безболезненный вид. Но дело, видимо, обстояло иначе.
Едва ли не единственным важным мероприятием следствия было вскрытие трупа убитого, о чем сообщает тот же Андрей Достоевский. Акт анатомирования до нас не дошел, но его содержание было известно родственникам, и не все из них скрывали его. Так, племянница Достоевского, Мария Александровна Иванова, жившая к концу жизни в Даровом, рассказывала в 1926 году В. С. Нечаевой, что убийство произошло без кровопролития. Вследствие этого на теле нельзя было обнаружить никаких признаков насильственной смерти. Эту же версию излагали тогда же крепостные села Дарового Данила Макаров и Андрей Савушкин[2]. Со слов даровских крестьян сотрудник «Красной нивы» сообщал в том же 1926 году, что три черемошнинских мужика задумали убить жестокого хозяина: «Как он в ворота сунулся, тут все трое на него и напали. Бить, конечно, не били, знаков боялись. Приготовили они бутылку спирту, барину спирт в глотку весь вылили и платком заткнули. От этого барин и задохнулся»[3].
Как выясняют материалы этого старинного преступления, помимо общей ненависти к помещику, некоторые из крестьян имели основания питать к нему и особую личную вражду.
У одного из заговорщиков, Исаева, была дочь Акулина, которой в момент смерти М. А. Достоевского было всего четырнадцать лет. Она была взята в барский дом еще Марией Федоровной, то есть не позже 1836 года, девочкой десяти-одиннадцати лет. Была очень хороша собой. Михаил Андреевич оставил ее у себя и даже сделал ее своей помощницей по медицинской части.
У другого участника убийства, крестьянина Ефимова, была племянница Катя, которая росла с его детьми. Мария Федоровна взяла и ее четырнадцатилетней девочкой к себе в горничные. Это была, по свидетельству Андрея Достоевского, «огонь-девчонка». После смерти жены штаб-лекарь приблизил к себе шестнадцатилетнюю Катю, с которой прижил ребенка, вскоре скончавшегося.
Убийство Михаила Андреевича может быть истолковано как месть за женщину.
«Если сопоставить этот факт с тем, что двое из убийц, а может быть и все четверо, имели близких родственниц среди дворни Михаила Андреевича и что на первом месте среди убийц стоит имя дяди Катерины (…убийство произошло во дворе дома, в котором выросла Катя), то можно, пожалуй, видеть некоторое подтверждение этому толкованию»[4].
Но это был, вероятно, не единственный мотив преступления: главным следует признать «болезненно вспыльчивый и мнительный нрав запившего помещика, вымещавшего на крестьянах свои неудачи и тоску»[5].
Тема моральной распущенности старика Достоевского (отношение его к крестьянским девушкам) с полной отчетливостью выступает из этих материалов о его кончине.
Два дня труп убитого пролежал в поле. Из Каширы наехали судебные власти. Но следователи ничего не обнаружили, вероятно, подкупленные родственниками убитого, тщательно скрывавшими его позорную кончину.
По семейным преданиям (сообщенным и дочерью писателя), когда весть о гибели отца дошла до его сына Федора, юношу постиг впервые тяжелый припадок с конвульсиями и потерей сознания, лишь гораздо позже определенный врачами как эпилепсия. Но точными данными об этом мы не располагаем.
До нас дошел только один отклик Достоевского на убийство в Черемошне. Это письмо его к старшему брату от 16 августа 1839 года о несчастье, постигшем их семью. Будущее младших детей – трех сестер и двух братьев – оставалось невыясненным. Первенец Михаил высказал решение заменить им отца и, закончив свое военное образование, выйти в отставку, уехать в Даровое, вести там сельское хозяйство, опекать осиротелых детей, воспитывать их, вывести в люди. Федор был в восхищении от этого самоотверженного намерения и заявил о своей готовности всячески поддержать брата.
«Я пролил много слез о кончине отца, но теперь состояние наше еще ужаснее… есть ли в мире несчастнее наших бедных братьев и сестер? Меня убивает мысль, что они на чужих руках будут воспитаны…»
Уже существовал проект воспитания юных Достоевских богатыми родственниками Куманиными. Но Федор Михайлович ему не сочувствовал; он не любил эту знатную родню, не переписывался со своими московскими свойственниками, называл их «ничтожными душонками». Он доверяет одному Михаилу братьев и сестер: «Ты один спасешь их!..» Впервые у Достоевского звучит мотив Раскольникова: «Сестры погибнут!»
Но все пошло обычным житейским порядком. Обеспеченные и бездетные Куманины взяли на себя заботы о несовершеннолетних Достоевских и довели юношей до дипломов, а девушек до замужества. Уже через полгода старшая – девятнадцатилетняя Варвара – была выдана замуж за дельца П. А. Карепина, который вскоре стал опекуном всей своей новой семьи и главным корреспондентом по денежным делам своего деверя Федора.
Такова была одна из самых трагических страниц в семейной хронике Достоевского.
«Он всю жизнь анализировал причины этой ужасной смерти, – сообщает в своих воспоминаниях дочь писателя. – Создавая образ Федора Карамазова, он, может быть, вспомнил о скупости своего отца, доставившей его сыновьям столько страданий и столь возмущавшей их, об его пьянстве и о физическом отвращении, которое оно внушало его детям…»
Знаменитый романист молчал об этом сорок лет. Но зато в своем предсмертном романе он развернул «некролог» своего отца в потрясающую эпопею греха, пороков и преступлений.
Полевой прапорщик
С осени 1841 года открывается новая глава биографии Достоевского. Произведенный в полевые инженер-прапорщики молодой офицер становится экстерном своего училища. Он еще два года будет проходить здесь высшие отрасли военно-строительного искусства, но уже в качестве приходящего слушателя, свободно проживающего на частной квартире в самом центре кипучей императорской столицы.
Полустудент-полутехнолог, он чувствует себя поэтом, «вольным, одиноким, независимым» (как пишет брату в 1841 году). Для него превыше всего – «свобода и призвание». Он живет мечтою о творческом подвиге. «Я был тогда страшным мечтателем», – вспоминал он об этом времени через двадцать лет.
«В юношеской фантазии моей я любил воображать себя иногда то Периклом, то Марией, то христианином из времен Нерона, то рыцарем на турнире, то Эдуардом Глянделингом из романа «Монастырь» Вальтера Скотта. И чего я не перемечтал в моем юношестве, чего не пережил всем сердцем, всей душою моей в золотых и воспаленных грезах точно от опиума!»
Но Достоевский-мечтатель – это уже Достоевский-писатель, только еще не нашедший своего героя и своей повествовательной формы. У него еще все в брожении. Через несколько лет в рассказе «Белые ночи», отмеченном сильным психологическим автобиографизмом, он изобразит одинокого фантазера, в котором уже ощущается подлинный художник мысли и слова. Этому безвестному поэту ясен глубокий драматизм его призвания – романтическая оторванность от окружающей действительности, гибельность его безмерного идеализма, его обреченность на одиночество, на отказ от личного счастья, на безжизненность его радужных фантазий.
Но реальность, как всегда, самовластно врывалась в келью созерцателя. Он мог грезить о шиллеровских героинях – жизнь прихотливо заплетала вокруг него свои новеллы, вовлекая его в круг протекающей современности. Одну из таких коротких маленьких драм он вспомнил через двадцать лет и рассказал ее в беспечном жанре фельетона, но с нескрываемой грустью и какой-то незаживающей болью.
«…А настоящую Амалию я тоже проглядел; она жила со мной под боком, тут же за ширмами… Мы прочли с ней вместе историю Клары Мовбрай (героиня романа Вальтера Скотта «Сен-Ронанские воды») и… расчувствовались так, что я теперь еще не могу вспомнить тех вечеров без нервного сотрясения. Она мне за то, что я читал и пересказывал ей романы, штопала старые чулки и крахмалила две манишки. Под конец, встречаясь со мной на нашей грязной лестнице, на которой всего больше было яичных скорлуп, она вдруг стала как-то странно краснеть – вдруг так и вспыхнет. И хорошенькая какая она была, добрая, кроткая, с затаенными мечтами и со сдавленными порывами, как и я. Я ничего не замечал; даже, может быть, замечал, но… мне приятно было читать Kabale und Liebe («Коварство и любовь») или повести Гофмана. И какие мы были тогда чистые, непорочные! Но Амалия вышла вдруг замуж за одно беднейшее существо в мире, человека лет сорока пяти, с шишкой на носу, жившего некоторое время у нас в углах, но получившего место и на другой же день предложившего Амалии руку и… непроходимую бедность…
Помню, как я прощался с Амалией: я поцеловал ее хорошенькую ручку первый раз в жизни; она поцеловала меня в лоб и как-то странно усмехнулась, так странно, так странно, что эта улыбка всю жизнь царапала мне потом сердце… Зачем все это так мучительно напечатлелось в моих воспоминаниях!»
Это, конечно, лирическая импровизация, несвободная, вероятно, и от художественных домыслов и все же в основном пережитая автором. Детали могли быть иными, но за ними чувствуется подлинная душевная жизнь молодого Достоевского, которая вскоре войдет со всем своим бытовым обрамлением в его ранние повести.
Брат Михаил продолжал свое образование в ревельской инженерной команде. В 1841 году он женился на местной немке Эмилии Федоровне Дитмар и в начале 40-х годов имел двух детей. Федора Михайловича тянуло из Петербурга в семью брата – четыре года он проводил здесь летние месяцы. Здесь были частично написаны «Двойник» и «Господин Прохарчин».
Ревель заинтересовал начинающего автора. Это был первый готический город, который увидел Достоевский. Сложный и мощный стиль средневековых зданий он уже теоретически знал по своим занятиям в Инженерном училище: в «Зимних заметках» он вспоминает, с каким благоговением чертил еще в юности, когда учился архитектуре, один из образцов немецкой «высокой готики» – знаменитый Кельнский собор. Он зарисует позже в своих рукописях тончайшие детали гранитных порталов, роз и башен, свидетельствующих о его неизменном увлечении стрельчатым зодчеством, чьи конструктивные законы не раз сопоставлялись исследователями творчества Достоевского с принципами его романной архитектоники.
Готика была излюбленным стилем романтиков, которым восхищались молодой Гёте и Шатобриан. В Ревеле Достоевский впервые увидел памятники западноевропейского Средневековья: старинный замок, ратушу, биржу, собор XII века, корпус большой гильдии, церкви, жилые дома с высокими шпилями. Город германских орденов и Ганзейского союза надолго запомнился ему своим необычным остроконечным профилем. В 1869 году он задумывает повесть с местом действия в Ревеле.
Но ареной и фоном его раннего творчества станет другой город – Петербург Николая I, город поразительных и устрашающих контрастов, «больной, странный и угрюмый», раскрывший своему впечатлительному наблюдателю ряд незаметных и безысходных драм для его ранних повестей.
12 августа 1843 года Достоевский окончил полный курс наук в верхнем офицерском классе.
Неприветливо встречает его николаевская действительность. Увлеченный своими творческими замыслами, он закончил училище далеко не в числе первых. Его и не назначают на службу для больших военно-оборонительных работ в одну из первоклассных крепостей государства. Он зачислен на скромнейший пост при петербургской команде «с употреблением при чертежной инженерного департамента». Начальство доверяет ему лишь в узких кабинетных масштабах начертательной геометрии и полевой картографии.
Это мало смущает молодого строителя, уже захваченного иными конструктивными заданиями. Служба не отвечает его запросам: он чувствует себя «поэтом, а не инженером», как вспоминал в 1877 году. Но он не сомневается в своем призвании: «напротив, твердо был уверен, что будущее все-таки мое и что я один ему господин».
Полустудент-полутехнолог, он чувствует себя поэтом, «вольным, одиноким, независимым» (как пишет брату в 1841 году). Для него превыше всего – «свобода и призвание». Он живет мечтою о творческом подвиге. «Я был тогда страшным мечтателем», – вспоминал он об этом времени через двадцать лет.
«В юношеской фантазии моей я любил воображать себя иногда то Периклом, то Марией, то христианином из времен Нерона, то рыцарем на турнире, то Эдуардом Глянделингом из романа «Монастырь» Вальтера Скотта. И чего я не перемечтал в моем юношестве, чего не пережил всем сердцем, всей душою моей в золотых и воспаленных грезах точно от опиума!»
Но Достоевский-мечтатель – это уже Достоевский-писатель, только еще не нашедший своего героя и своей повествовательной формы. У него еще все в брожении. Через несколько лет в рассказе «Белые ночи», отмеченном сильным психологическим автобиографизмом, он изобразит одинокого фантазера, в котором уже ощущается подлинный художник мысли и слова. Этому безвестному поэту ясен глубокий драматизм его призвания – романтическая оторванность от окружающей действительности, гибельность его безмерного идеализма, его обреченность на одиночество, на отказ от личного счастья, на безжизненность его радужных фантазий.
Но реальность, как всегда, самовластно врывалась в келью созерцателя. Он мог грезить о шиллеровских героинях – жизнь прихотливо заплетала вокруг него свои новеллы, вовлекая его в круг протекающей современности. Одну из таких коротких маленьких драм он вспомнил через двадцать лет и рассказал ее в беспечном жанре фельетона, но с нескрываемой грустью и какой-то незаживающей болью.
«…А настоящую Амалию я тоже проглядел; она жила со мной под боком, тут же за ширмами… Мы прочли с ней вместе историю Клары Мовбрай (героиня романа Вальтера Скотта «Сен-Ронанские воды») и… расчувствовались так, что я теперь еще не могу вспомнить тех вечеров без нервного сотрясения. Она мне за то, что я читал и пересказывал ей романы, штопала старые чулки и крахмалила две манишки. Под конец, встречаясь со мной на нашей грязной лестнице, на которой всего больше было яичных скорлуп, она вдруг стала как-то странно краснеть – вдруг так и вспыхнет. И хорошенькая какая она была, добрая, кроткая, с затаенными мечтами и со сдавленными порывами, как и я. Я ничего не замечал; даже, может быть, замечал, но… мне приятно было читать Kabale und Liebe («Коварство и любовь») или повести Гофмана. И какие мы были тогда чистые, непорочные! Но Амалия вышла вдруг замуж за одно беднейшее существо в мире, человека лет сорока пяти, с шишкой на носу, жившего некоторое время у нас в углах, но получившего место и на другой же день предложившего Амалии руку и… непроходимую бедность…
Помню, как я прощался с Амалией: я поцеловал ее хорошенькую ручку первый раз в жизни; она поцеловала меня в лоб и как-то странно усмехнулась, так странно, так странно, что эта улыбка всю жизнь царапала мне потом сердце… Зачем все это так мучительно напечатлелось в моих воспоминаниях!»
Это, конечно, лирическая импровизация, несвободная, вероятно, и от художественных домыслов и все же в основном пережитая автором. Детали могли быть иными, но за ними чувствуется подлинная душевная жизнь молодого Достоевского, которая вскоре войдет со всем своим бытовым обрамлением в его ранние повести.
Брат Михаил продолжал свое образование в ревельской инженерной команде. В 1841 году он женился на местной немке Эмилии Федоровне Дитмар и в начале 40-х годов имел двух детей. Федора Михайловича тянуло из Петербурга в семью брата – четыре года он проводил здесь летние месяцы. Здесь были частично написаны «Двойник» и «Господин Прохарчин».
Ревель заинтересовал начинающего автора. Это был первый готический город, который увидел Достоевский. Сложный и мощный стиль средневековых зданий он уже теоретически знал по своим занятиям в Инженерном училище: в «Зимних заметках» он вспоминает, с каким благоговением чертил еще в юности, когда учился архитектуре, один из образцов немецкой «высокой готики» – знаменитый Кельнский собор. Он зарисует позже в своих рукописях тончайшие детали гранитных порталов, роз и башен, свидетельствующих о его неизменном увлечении стрельчатым зодчеством, чьи конструктивные законы не раз сопоставлялись исследователями творчества Достоевского с принципами его романной архитектоники.
Готика была излюбленным стилем романтиков, которым восхищались молодой Гёте и Шатобриан. В Ревеле Достоевский впервые увидел памятники западноевропейского Средневековья: старинный замок, ратушу, биржу, собор XII века, корпус большой гильдии, церкви, жилые дома с высокими шпилями. Город германских орденов и Ганзейского союза надолго запомнился ему своим необычным остроконечным профилем. В 1869 году он задумывает повесть с местом действия в Ревеле.
Но ареной и фоном его раннего творчества станет другой город – Петербург Николая I, город поразительных и устрашающих контрастов, «больной, странный и угрюмый», раскрывший своему впечатлительному наблюдателю ряд незаметных и безысходных драм для его ранних повестей.
12 августа 1843 года Достоевский окончил полный курс наук в верхнем офицерском классе.
Неприветливо встречает его николаевская действительность. Увлеченный своими творческими замыслами, он закончил училище далеко не в числе первых. Его и не назначают на службу для больших военно-оборонительных работ в одну из первоклассных крепостей государства. Он зачислен на скромнейший пост при петербургской команде «с употреблением при чертежной инженерного департамента». Начальство доверяет ему лишь в узких кабинетных масштабах начертательной геометрии и полевой картографии.
Это мало смущает молодого строителя, уже захваченного иными конструктивными заданиями. Служба не отвечает его запросам: он чувствует себя «поэтом, а не инженером», как вспоминал в 1877 году. Но он не сомневается в своем призвании: «напротив, твердо был уверен, что будущее все-таки мое и что я один ему господин».
«Но, жизнь любя…»
Но, жизнь любя, к ее минутным благам
Прикованный привычкой и средой,
Я к цели шел колеблющимся шагом…
Некрасов
Доктор Ризенкампф, которому ревельский житель Михаил Достоевский поручил наблюдать за жизнью своего непрактичного брата, живо обрисовал в своих воспоминаниях быт молодого литератора, поселившегося с ним на одной квартире.
Клиентура начинающего врача – «пролетариат столицы». Это могло напомнить Божедомку, но в масштабах царской резиденции с ее поражающими контрастами великолепия и нищеты.
Беседуя в приемной доктора с его убогими пациентами, Достоевский знакомится с братом фортепьянного мастера Келлера, от которого узнает подробности существования музыкальных низов Петербурга. Это могло вызвать первый замысел «Неточки Незвановой» – историю выдающегося и непризнанного скрипача, прозябающего в оркестрах знатных меценатов.
Вернувшись из Ревеля в Петербург осенью 1843 года, Ризенкампф застал Федора Михайловича кормящимся молоком и хлебом, да и то в долг из лавочки. В таком состоянии он незадолго перед тем писал брату Андрею: «Ради бога, пришли мне рублей пять или хоть целковый. У меня уж три дня нет дров, и я сижу без копейки».
Крайнее безденежье Федора Михайловича продолжалось около двух месяцев. Как вдруг в ноябре он стал расхаживать по залу как-то не по-обыкновенному – громко, самоуверенно, чуть не гордо. Оказалось, что он получил из Москвы 1000 рублей.
«На другой же день утром, – рассказывает далее доктор Ризенкампф, – он опять своею обыкновенною тихою, робкою походкою вошел в мою спальню с просьбою одолжить ему 5 рублей». Оказалось, что полученные деньги за уплатой неотложных долгов частью были проиграны на бильярде, а частью украдены каким-то партнером.
«К 1 февраля 1844 года Федору Михайловичу выслали опять из Москвы 1000 рублей. На беду, отправившись ужинать к Доминику, он с любопытством стал наблюдать за бильярдной игрой. Какой-то господин обратил его внимание на одного из участвующих в игре – ловкого шулера, которым была подкуплена вся прислуга в ресторане. «Вот, – продолжал незнакомец, – домино так совершенно невинная, честная игра». Кончилось тем, что Федор Михайлович тут же захотел выучиться новой «невинной» игре – на это понадобилось целых 25 партий, и последняя сторублевая Достоевского перешла в карман партнера-учителя».